Вдруг раздалось несколько выстрелов; за ними другие, и скоро открылся живой батальный огонь. Несколько человек вооруженных национальных гвардейцев и праздно стоявших гарибальдийцев побежали на площадь. Смятение увеличивалось; начались дикие сцены отчаяния, крики и рыдания.
Вновь пришедшие солдаты, не успев построиться, побежали, ободряемые своими офицерами. Нас усадили в пустой вагон. Поезд опять подошел к дебаркадеру. В одно мгновение ока, вагоны наполнились и переполнились; стояли, сидели друг у друга на коленах. Несколько гарибальдийцев, побросав ружья, взобрались туда же. Между ними было два-три офицера. Их приветствовали громким свистом. Не успевшие уйти со станции железной дороги солдаты настоятельно требовали, чтобы все не раненые вылезли из вагона; те старались спрятаться за пассажирами.
Несколько ружей просунулось в окна вагона и угрожающие голоса требовали возвращения трусов. Стража не могла ничего сделать. Объявили, что поезд не тронется с места, пока в нем будет хоть один не раненый военный. Почти силою высадили их оттуда. Перестрелка усиливалась; раздались два или три пушечные выстрела; наконец, машина свистнула, и тяжело нагруженный поезд покатился по рельсам.
Окончание этого дела я узнал уже потом. И тут, как всегда, дух грабежа и отсутствие дисциплины погубили бурбонское войско. Авангард их, почти не встретив сопротивления, дошел до площади и завладел дворцом, где помещались наши магазины. Вместо того, чтобы воспользоваться преимуществом своего положения и помогать своим, они принялись расхищать находившиеся там вещи. Наши небольшими кучками собрались на площади, готовясь дать нападавшим геройский отпор. Отряд кавалерии собирался атаковать их и открыть дорогу своим. Между тем, благодаря распорядительности старших гарибальдийских офицеров, были вывезены на площадь две небольшие пушки. Их скоро уставили против неприятельской конницы и дали залп. Бурбонцы с первого же раза поворотили и бросились бежать, потоптав шедшую за ними пехоту. Наши в беспорядке бросились на них. В узкой улице началась резня. Выходы были заперты, пощады не давали; напрасно несчастные бросали ружья: офицеры не могли сдержать остервенившихся солдат. Вчерашние подвиги бурбонцев были еще слишком свежи в памяти; мстительные итальянцы не прощали их варварского обхождения с пленными. «Это не солдаты, а разбойники! Их всех нужно истребить!» – кричали они. «Вчера они живьем сожгли наших раненых!» – напоминал один. «Они переоделись в красные рубашки и воровским образом хотели завладеть нашим Гарибальди». И дорого платили несчастные за этот неудачный маскарад. Около часу продолжалась резня…
Больше двух тысяч пленных, артиллерия и лошади достались в наши руки. Несколько сот разбежались в горы и за ними отправились на охоту. Между пленными были два генерала и несколько полковников. Колонна эта не имела главноначальствующего. Так печально окончилось это предприятие, на которое бурбонцы употребили столько сил и на которое так твердо надеялись.
В Неаполе, нас встретили плац-офицеры и в извозчичьих колясках отвезли нас на наши квартиры. Город был украшен флагами. По улицам ходили толпы с криками и музыкой. За нашими колясками бежала толпа, крича: «
Мой толстый амфитрион выбежал ко мне навстречу. Он похудел после нашего последнего свидания; жаловался на хлопоты и тревоги.
– Вчера и вообразить невозможно, что мы всё здесь вынесли, – рассказывал он, – говорили, что Джиджилло[127] непременно вернется; демонстрацию ему приготовили. Я уже собирался приготовить белое знамя с проклятой яичницей[128].
Реакционеры действительно были твердо убеждены, что дело 1-го октября решится в пользу бурбонцев. Со своей стороны, они приготовляли в самом Неаполе реакционное движение и распускали тревожные слухи. Национальная гвардия всю ночь стояла под ружьем, и многочисленные патрули обходили город по всем направлениям. Говорили, что Гарибальди убит еще при начале сражения, и что вместо его солдатам показывали его секретаря, который действительно напоминает его лицом и фигурой. Известию о победе доверяли мало; впрочем, и нас самих оно поразило неожиданностью.
На следующий день, приезд Гарибальди совершенно успокоил неаполитанцев. Некоторые из реакционеров сильно раскаялись потом, что, легко отдавшись надежде, сняли с себя маску.
Если бы Гарибальди 1-го октября имел хотя небольшой резерв, волонтеры в тот же вечер и без выстрела могли бы войти в Капую по следам бежавших ее защитников; но всё наше войско было до того измучено, что нельзя было и думать о преследовании. Мильбиц собрал всю бывшую в его распоряжении кавалерию, – не набралось восьмидесяти человек, – и приказал им прогнать рассыпанных там и сям бурбонских егерей. Те прогнали их до самой крепости, но были встречены оттуда выстрелами и возвратились. Этим и кончился этот достопамятный день. На Сант-Анджело некоторые позиции были заняты бурбонцами и отбиты на следующий день.
Выгоды, доставленные нам победой, были очень значительны и вполне вознаграждали за все потери. Нечего и говорить о том, что бурбонцы совершенно оставили всякую попытку действовать наступательно. Капуя не могла держаться. У нас была порядочная артиллерия, отбитая в этот день у неприятеля, но бомбардировать было не в правилах Гарибальди. Принялись за устройство моста через Вольтурно по проекту прусского инженера Гофмана. Ждали прибытия Чальдини[129], и Неаполь общей подачей голосов приглашал нового короля Италии в свои стены.
XIV. Зуавы
Французская рота, оказавшая так много важных услуг во время сражения 1-го октября, с переменой характера военных действий, обратилась в летучий отряд и деятельно эксплуатировала окрестности Капуи, перерезывая ей все сообщения с Неаполем и Гаэтой.
– Да молчи ты, старый. Не можешь ни минуты спокойно пролежать. Этак мы всё проглядим, а Joseph[133] говорил, что тут можно славно заработать.
Ночь была темна, небо в тучах, порой лил мелкий дождик; ветер, сырой и резкий, пронзительно дул и шумел травою и листьями. Бижасон кряхтел и жаловался на колотье в правом боку, бережно окутав курок своего ружья полою серого плаща. Порой он обращался с очень назидательной речью к своему питомцу, но тот не слушал его, пристально вперив глаза в дорогу и внимательно к чему-то прислушиваясь.
Было далеко за полночь. Послышался шум колес и топот копыт по дороге; по временам раздавалось мычанье быков и блеянье баранов.
В Капуе давно терпели недостаток съестных припасов; сообщения были очень затруднительны. Не без больших трудов удалось наконец неаполитанским реакционерам собрать партию быков и мелкого рогатого скота, а также всяких припасов для кухни короля и довольно значительную сумму денег. Сопутствуемый королевскими драгунами, драгоценный поезд, минуя Капую, отправлялся в Гаэту, но чуткий нос французских зуавов пронюхал его, и богатая добыча воспламенила их предприимчивость.
Спокойно между тем плелась по мокрому шоссе рогатая вереница. Усатый вахмистр задумчиво ехал возле нагруженной дорогим вином и всякими сластями фуры. Может быть, в воображении своем он уже заранее наслаждался жирным куском игриво бежавшего перед ним молодого буйвола. Но рок, злой рок, судил иное.
Испуганное стадо вдруг шарахнулось с дороги. Раздались выстрелы; шедший с длинной палкой пастух повалился на землю и завопил о пощаде. Неожиданно пробужденный от своей сладкой мечтательности вахмистр злобно вытянул саблю и готовился скакать сам не зная куда. В нем проснулась отчаянная храбрость голодного желудка, защищающего давно желанный кусок ростбифа. Но лошадь вдруг взвилась на дыбы и несмотря на яростные удары шпор, не двигалась с места. На поводу повис мальчишка лет шестнадцати и замахнулся прикладом на всадника. Слева между тем к нему подбежала желтая сухая фигура в феске, с обритой головой, с трубкой в зубах. «
Разогнав и переловив конвой, зуавы стали ловить разбежавшийся скот, обшаривать пастухов, у которых находили большие суммы денег и бумаги.
Бижасон, окончив ратоборство, чутьем нашел фуру с винами, вытащил оттуда бочонок с фалернским, пробуравил его штыком и принялся переливать содержимое в свою глотку.
– Да оставь же мне хоть каплю, – просил его мальчик, – ты уже весь коньяк из моей фляжки выпил.
– Ты слишком еще молод пьянствовать, – говорил наставник, нехотя отрывая губы от бочонка, – знай, что ничто так не безобразит человека, как пьянство: оно делает диким зверем, а в солдате это преступление.
– Да брось же, бессовестный. Другие работают, а ты пьешь. Смотри, что товарищи скажут.
Это подействовало на зуава; он бросил бочонок и побежал помогать своим. Забрав пленных и гоня перед собою стадо, мирно возвращались они домой. Ленивые и постарше уселись на фуры. Молодые весело бежали.
Бижасон читал окружавшим какую-то новую теорию права войны, по которому вся добыча, за исключением части, следовавшей капитану, должна быть разделена между солдатами, пропорционально их возрасту и заслугам. Он сильно заботился об участи своего питомца, бежавшего как козленок, припрыгивая и играя, возле угрюмо шествовавших быков.
Облака стали сгущаться на западе, восток побелел; в воздухе похолодало. Темные оливки и плакучие ивы определеннее стали вырисовываться на посветлевшем фоне и среди них, как привидение, выдвинулась белая стена кашины
XV. Венгерские гусары
Очень часто случается, что ошибку замечают и поправляют уже тогда, когда миновала опасность. Так было и здесь. Левый фланг наш уже доходил до самого моря, и неприятель очень удобно мог обойти нас, заняв Аверсу, где, как я уже сказал, не было даже пикета. Почему неприятель не воспользовался этой оплошностью во время сражения при Вольтурно – решить трудно; после же, Аверса не представляла никакой важности; несмотря на то, Мильбиц, заметивши ошибку в день битвы, решился исправить ее немедленно.
Людей у нас было слишком мало, и протянуть дальше линию было нельзя, не ослабив значительно центра, а потому в Аверсу быль послан конный патруль из венгерских гусар. Изъездив вдоль и поперек все окрестности, истомив лошадей и уставши сами, храбрые мадьяры разместились в стоявшей на конце города остерии и принялись запивать кислым асприно[136] тревоги дня и вспоминать родной сливовец. Было поздно. В душной комнате сидели они на бочках и на соломе, громко разговаривали – венгерцы не умеют говорить тихо – и любезностью своей, светло-голубыми глазами и количеством выпитого вина, умели вполне приобрести благорасположение дородной хозяйки и молодой вертлявой прислужницы.
–
– Ну пей:
Хозяйка пила не смущаясь и умильно поглядывала из-под длинных ресниц.
– Ну скажите мне, также ли хорошо в вашей земле, как и у нас? Так ли там тепло как у нас? Есть ли у вас апельсины такие, как эти вот, и вино хорошо ли?
Венгерец, почти не говорившей по-итальянски, очень бойко объяснялся с хозяйкой и даже сумел сказать ей несколько комплиментов. Он никак не соглашался, чтобы в Неаполе что-нибудь было лучше, нежели в Венгрии, а хозяйка хотела во что бы то ни стало очаровать его красотами своей родины. Дело очень скоро дошло до тарантеллы. Она взяла старый бубен и со всевозможною грацией и увлечением пустилась прельщать подгулявших гусар своею народной пляскою.
Вдруг дверь отворилась с шумом, и испуганная служанка вбежала в комнату, неистово крича: «
Почти следом за ней вошел гигантского роста вахмистр в белом плаще и бурбонской уланской шапке с саблей наголо. За ним вошли толпою нисколько улан.
–
Сидевшие верхом уланы ускакали, побросав лошадей, которых они держали в поводу. Из гусар одни боролись со спешившимися уланами, другие выскочили в окошко, взнуздали стоявших на дворе лошадей и отправились в погоню за бежавшими.
Через час в остерии всё было снова весело и шумно. Кричали и пели, хозяйка опять взялась за бубен. Пленные делили с победителями сладость ужина и попойки, пока не явился новый патруль сменить прежний.
Все бывшие в войске Гарибальди венгерцы должны были потом образовать гусарский полк. Но так как лошадей не хватало, то большая часть была сформирована в пеший легион, с тем, что при первой возможности добыть лошадей – их переведут в кавалерию. Страсть венгерцев к лошадям так сильна, и в них так развит дилетантизм к кавалерийской службе, что они, 1-го октября, во время схватки с драгунским полком королевы, старались только отбить лошадей. Они цеплялись за поводья и только холодным оружием убивали драгун, а не стреляли из опасения ранить лошадь.
Венгерцы были любимым войском Гарибальди; они сами любили его и считали своим народным героем.
После взятия Капуи, в Неаполе были торжественные крестины знамен венгерского легиона. Графиня делла Торре была крестной матерью. При этом случае высказалась вполне та симпатия, которая связывает итальянцев с венгерцами, сближенных общим врагом.
XVI. Журнал Independente[139]
Раны мои заживали скоро, тем не менее болезнь была мучительная и силы возвращались медленно. Однажды к вечеру, когда я только что очнулся от лихорадочного сна, полного бреда и тяжелых грез, дверь моей маленькой комнатки отворилась и вошла фигура до такой степени странная и фантастическая, что я не был вполне уверен наяву ли ее вижу, или во сне.
– Где здесь гарибальдийский офицер, которого сожгли бурбонцы? – спросил он громким басом и ломаным языком, подходя к моей постели.
Я пристально взглянул на пришедшего; он был одет черкесом. Большие черные глава искрились под тенью папахи. Мохнатая бурка живописно группировалась вокруг его сухой и сильной особы.
– Меня зовут Василий, – начал он, не дождавшись ответа на свой первый вопрос. – Меня прислал к вам
Я всё меньше и меньше понимал в чем дело. С Дюма я вовсе не был знаком, и не мог придумать, каким способом этот великий муж узнал о моей участи и о моем существовании.
– Еще я пришел сказать вам, – продолжал Василий, – мусье Дума говорит: у вас скверная квартира и чтобы вы перешли к нему во дворец. У него хороший дворец и часовые стоят у дверей.
Я поручил благодарить Дюма за таковую любезность, и вместе с тем передать ему, что я не в состоянии пошевелиться на постели, следовательно не могу воспользоваться его благосклонным предложением, что если я встану с постели (в чем я начинал уже сомневаться), то явлюсь лично выразить ему свою признательность. Черкес не трогался с места.
– Еще велел сказать вам мусье Дума, чтобы вы сказали ему, что вы кушаете, и он хочет присылать вам обед каждый день.
Я насилу отделался от всех этих любезностей и от самого Василия, который строго приказал мне, своим невозмутимым голосом, чтоб я был здоров и явился тотчас же к
Неотвязчиво и аккуратно, как самая лихорадка, каждый день являлся ко мне Василий и строгим голосом, лаконически, передавал мне всякие любезности от своего пресловутого патрона.
Наконец в одно прекрасное утро, наскучив долгим лежанием в постели и почувствовав себя несколько сильнее, я потребовал коляску, и сопровождаемый некоторыми из своих приятелей, отправился подышать свежим воздухом. Был сырой, серый, но теплый день, и хотя сначала у меня закружилась голова, я с истинным наслаждением дышал свежим воздухом и любовался светом Божиим, от которого успел уже отвыкнуть в душной и темной комнатке, служившей мне больницей. И странно, доктора строго запрещали мне всякое движение и в особенности прогулку, а между тем к вечеру, прокатавшись целый день в довольно тряской извозчичьей коляске, я почувствовал себя сильнее прежнего.
Около 7 часов вечера я решился сделать визит Дюма, твердо убежденный, что на днях буду в состоянии оставить Неаполь и отправиться на аванпосты, куда меня сильно влекли совершавшиеся там интересные события, – последние акты кровавой драмы.
Дюма жил на Кьятамоне в казенном дворце, отведенном ему по распоряжению диктатора. Положение его квартиры – одно из лучших в целом Неаполе. Дворец Кьятамоне построен на каменном утесе, входящем в море. Кругом отличный сад. Прямо напротив – Везувий и Портичи, несколько вправо – остров Капри, теряющийся в насыщенном морскими парами воздухе.
Многих, в том числе и меня, сильно интересовало, какую роль играл Дюма в неаполитанской революции? Что за странная дружба у него с Гарибальди, и какая вообще может быть дружба между этими двумя человеками, так мало имеющими между собою общего? Дюма, со своей стороны, мало заботился о разъяснении этих таинственных пунктов. Гарибальди еще меньше об этом думал, и конечно, очень многим не раз приходило в голову, что эта короткость есть не что иное, как создание пылкой фантазии французского романиста.
Но между тем были факты неоспоримые. Дюма имел в своих руках записки Гарибальди, даже некоторые из частных его корреспонденций, и был уполномочен по своему собственному выбору выпустить их в свет под своей же редакцией. Эта доверенность со стороны человека, каков диктатор Обеих Сицилий, была делом не совсем обыкновенным. Но тщетно я стремился проникнуть под таинственную занавесь. Я мог узнать только то, что Дюма на своей яхте перевез ружья из Марселя в Сицилию, для первой экспедиции, и еще оказал несколько услуг подобного же рода.
По взятии Палермо, Дюма тотчас же основал там свою резиденцию и объявил о выходе в свет нового журнала, под его редакцией на французском и итальянском языках. Гарибальди принял в этом деле искреннее участие, и во главе объявления напечатана была следующая коротенькая приписка от него:
«Журнал, который будет издаваться другом моим Дюма, под благородным названием
Когда бурбонцы оставили Неаполь, Дюма переселился туда и, как я уже сказал, поместился в казенном дворце, отведенном ему диктаторским декретом.
Дюма вдруг почувствовал себя политическим деятелем и как-то особенно стал гордиться этой враждой, конечно, не заслуженной им. Он принял какой-то несколько таинственный, но гордый и мужественный вид человека, гонимого за свои убеждения, предполагал врагов в тех, кто и не думал о нем, порою жаловался на злобу и несправедливость массы, но чаще с регуловским самоотвержением[141] готов был всё принести на жертву святому делу. Вообще он очень напоминал Флорианову басню о льве и собачке[142].
Против Дюма вооружены очень многие, а между тем личность эта, как тип своего рода, заслуживает некоторого внимания, и я намерен сказать о нем несколько слов. Не берусь судить его литературные произведения, с которыми, признаюсь, я очень мало знаком.
Дюма – француз с ног до головы, но не общий избитый тип парижанина. Его когда-то интересовали наука и искусство, его и теперь интересует человечество, его жизнь и благосостояние. Но желание рисоваться, играть роль, хотя бы и не выгодную, вот главная задача всей его жизни. Изо всего он берет именно то, что ему поможет к достижению главной его цели. Затем для него нет ни науки, ни искусства, ни человечества. Он пережил разные эпохи и постоянно добивался только того, чтобы произвести эффект, чем-нибудь отличиться. А потому он часто менял убеждения и для большего удобства привык не иметь никаких убеждений. Впрочем, нарядившись в какой-нибудь костюм, войдя раз в свою роль, он добросовестно выполняет её и принимает даже все её неудобства, со смирением и гордостью человека, страдающего за свои убеждения. В сущности, он добрый малый, готовый поделиться с приятелями кошельком и советом, лишь бы только воздавали ему должную по его заслугам честь.
Я застал редактора
Лысый, седой старик, неаполитанец Бонуччи[143], бывший директор работ в Помпее и Геркулануме, сидел в темном уголке, сатирически поглядывая по сторонам и улыбаясь. Бонуччи – один из тех людей, которых убеждения, проекты, намерения остаются неизвестными даже для их искренних друзей. Они живут скромно и тихо, будничной жизнью, кажется и не задумываясь над предметами, выходящими из их колеи; в минуту какого-нибудь кризиса, они вдруг, с обычным своим спокойствием, принимают смелое и неожиданное решение и снова потом продолжают свой тихий образ жизни, как ни в чем не бывало, до другого подобного же случая. Бонуччи уживался с прежним правительством, бывал в почести и в тюрьме, но поведение его не подавало повода к подозрению. В последние уже годы узнали его за отъявленного либерала, а теперь он был деятельным, но невидимым двигателем
Сицилианец, генерал Кариссими[144], разговаривал с графом Арривабене[145], корреспондентом
Увидев эту закулисную редакцию журнала в полном ее составе, я сразу узнал ту нравственную перемену, случившуюся в остроумном авторе многотомных сказок, которая поражала меня в статьях оппозиционного журнала.
Дюма, окончив писать, очень любезно обратился ко мне. Всё дело скоро разъяснилось. От меня потребовались некоторые подробности дела 1-го октября, и скоро мы принялись за работу.
Вошел молодой человек в гарибальдийском платье с пластырем на лбу и подвязанной рукою. Он развязно подошел к столу и бросил на него шапку с полковничьими галунами. Дюма встретил его очень любезно. Оставили на время работу и принялись за разговор. Молодой полковник говорил очень хорошо по-французски, но с английским произношением.
Потом я узнал, что это англичанин Данн[146], один из немногих иностранцев, принимавших участие в Марсальской высадке. Данн – шотландец; личной своей храбростью и благоразумной распорядительностью он сумел привязать к себе своих солдат. Гарибальди уважал его как воина, но о прошедшем полковника носились неблагоприятные слухи.
Участь Данна была довольно печальная, а характер его, несмотря на многие темные стороны, невольно вызывал сочувствие. В нем было много рыцарской честности, горячей преданности делу, которому он взялся служить; говорят только, что он не всегда был разборчив в предложении своих услуг, но с моей стороны я ничего не могу сказать ни в пользу, ни против этих слухов. 1-го октября Данн особенно отличился своей спокойной храбростью. Вдвоем с молодым солдатом, не итальянцем, которого я здесь не могу назвать по имени, он вошел на батарею, занятую неприятелем и, отчаянно защищаясь, ждал там своих, нерешительно за ним следовавших. Вскоре после взятия Капуи, возвращаясь в шестом часу вечера в свою квартиру, он был ранен сзади пистолетным выстрелом. Доктора отчаивались за его жизнь, а полиция до сих пор не нашла убийцы.
Разговор шел о современных событиях. Данн принес известие о скором отъезде Гарибальди, о том, что бо́льшая часть его декретов отменены и прочее, в том же роде.
– Ну, а с нами что намерены делать? – спросил его молодой гарибальдиец, скромно сидевший в темном углу, вставая и опираясь на костыль.
– С вами не знаю, – отвечал весело Данн, – а я уж заказал себе шарманку; сам нарисую себе все те сражения, в которых мне пришлось принимать участие, и буду разносить их по городам и по ярмаркам. Я человек бедный, живу жалованьем, а жалованье беру только от тех, кому служу; здесь же я служил только одному Гарибальди и Италии.
XVII. Приезд короля и взятие Капуи
Бурбонцы долго не могли оправиться после неудачной попытки 1-го октября. Обстоятельства слагались таким образом, что Капуя и думать не могла продержаться долго. Передовые позиции гарибальдийцев были укреплены очень исправно; артиллерия увеличилась, и немецкий инженер Гофман строил плавучий мост через Вольтурно, чтобы гарибальдийцам переправиться, минуя Каяццо. Если бы бомбардировать, то крепость не продержалась бы и двух дней, но бомбардировка не была в правилах Гарибальди, хотя у него и были под рукой все средства. Я не стану подробно описывать всех военных действий, которых я не был свидетелем. Читатели знают ход их по журнальным известиям; да собственно действий военных и не было, за исключением аванпостных перестрелок и стычек. Это было время ожидания с обеих сторон.
Реакционеры, с своей стороны, не теряли надежды и постоянно смущали, на сколько могли, народ распространением ложных слухов и демонстрациями исподтишка. Но народ на это не поддавался, за исключением прачек и нескольких торговок из Старого Города. Попы напрасно тратили лучшие цветы своего красноречия; напрасно принчипы[147] и маркизы сорили дукаты из кошельков своих, и без того отощавших. Неаполь с непоколебимой твердостью шел раз избранной дорогой. Положение вообще было тяжелое. В этой толпе, восторженно приветствовавшей рождение нового королевства, были матери убитых в последних битвах, отцы и братья молодых людей, насильно задерживаемых Бурбоном в Капуе и обреченных им на томительную жизнь осажденного города и на смерть. Тем не менее, всеобщий энтузиазм заставлял забывать всякие личные соображения и отношения; у всех одно было на уме и на сердце.
Всеобщая подача голосов единодушно провозгласила Виктора-Эммануила королем; она призывала своего избранника в пределы вновь присоединенного королевства.
Я сам не был свидетелем этого торжества, для которого неаполитанский муниципалитет не пощадил ни трудов, ни издержек; передавать слышанные мной подробности не считаю нужным. Замечу только, что изо всей вотирующей массы нашлось только два голоса за
Торжествам и праздникам не было конца. Едва окончилась подача голосов, подвиги Чальдини в Умбрии и Маркиях[148] подали повод к ежедневным почти демонстрациям и триумфам. Ладзароне торжествовал.
Наконец, Анкона сдалась, Ламорисьер[149] покончил свою карьеру очень не блистательным эпилогом к своим красноречивым и заносчивым речам. Чальдини шел на соединение с Гарибальди. Король сам принял начальство над отдельным корпусом и хотел прежде порешить с Капуей, чтобы триумфатором войти в Неаполь.
Город был в каком-то тревожном ожидании. Хотя о возвращении бурбонцев не могло быть и речи, а все чего-то боялись. Чальдини ждали как избавителя, а прекращения внутренних смут и безурядицы ждали от прибытия короля. Несколько раз уже в журналах появлялись известия о том, что Чальдини с войском в горах, где-то под самой Капуей. Мальчишки бегали с печатными афишками, кричали во всё горло; жители не раз затевали иллюминацию, но через несколько часов всё оказывалось журнальной уткой, и снова начиналось тревожное ожидание.
Я сидел у окна своей комнаты, в большом кресле. Внизу на улице народ бесновался, киша как муравейник. Мальчишки неистово кричали на своем неразборчивом наречии:
«
Я не обратил особенного внимания на это новое изобретение ладзароновской промышленности. Вдруг дверь с треском и громом отворилась, и в комнату ввалилась дородная фигура моего хозяина. Красное лицо его обливалось потом и сияло радостью. В руке своей, толстой и короткой наподобие этрусской колонны, держал он какую-то бумажку, и пыхтел и отдувался, как паровоз.
–
– Смотрите сами, – прибавил он, подавая мне напечатанный клочок бумажки. Это была телеграфическая депеша в нескольких строках, приказ Чальдини синдику одного из окружающих Капую городков. Депеша заключалась следующими словами:
«
«Ого, подумал я, не первый день мы воюем, а расстреляли, сколько помнится, двух полицейских в Милаццо, но этот совсем иначе берется за дело».
Хозяин мой был в восторге.
– Ну, теперь велю выложить все вещи. Теперь спокойно можно оставаться в Неаполе. Ну, а прежде… нет, нет, что ни говорите. Спать спокойно не мог; всю ночь страшные сны грезятся. Вот хоть сегодня например… послушайте… вижу я будто сижу в кофейной
Долго еще достойный дон Орацио рассказывал свой несвязный бред, но я мало слушал его, и душевно был рад, когда он отправился восвояси, пожелав мне скорого выздоровления и поблагодарив в сотый раз меня и в моем лице всё гарибальдийское войско, за то что мы защитили его от гнева Франческо II, который, – не знаю, почему он это предполагал, – питает к нему личную ненависть.
Вскоре новые демонстрации возвестили прибытие короля и Чальдини с армией на аванпосты. На
–
–
Не стану распространяться о взятии Капуи. Это всем известно из газет. Расскажу вскользь, что король тотчас по прибытии своем предложил осажденным выгодную капитуляцию. Предложение его было отвергнуто. Тогда приступили к сооружению батарей. Работы росли с баснословной скоростью. Через несколько дней началась бомбардировка. Город не выдержал и нескольких часов. Выкинули белый флаг, прислали парламентеров и предлагали сдаться на капитуляцию. Им было отказано, король требовал, чтобы неприятели сдались безусловно военнопленными. Бурбонцы не соглашались; бомбардировка началась вновь, и к вечеру Капуя сдалась безо всяких условий. Войско было выведено оттуда со всеми военными почестями (всего было около 6 тысяч человек); офицерам предоставлено право перехода в итальянскую армию с сохранением чина, который они имели до начала войны; солдат разослали в северные города и разместили по полкам.