Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки гарибальдийца - Лев Ильич Мечников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вдруг раздалось несколько выстрелов; за ними другие, и скоро открылся живой батальный огонь. Несколько человек вооруженных национальных гвардейцев и праздно стоявших гарибальдийцев побежали на площадь. Смятение увеличивалось; начались дикие сцены отчаяния, крики и рыдания.

Вновь пришедшие солдаты, не успев построиться, побежали, ободряемые своими офицерами. Нас усадили в пустой вагон. Поезд опять подошел к дебаркадеру. В одно мгновение ока, вагоны наполнились и переполнились; стояли, сидели друг у друга на коленах. Несколько гарибальдийцев, побросав ружья, взобрались туда же. Между ними было два-три офицера. Их приветствовали громким свистом. Не успевшие уйти со станции железной дороги солдаты настоятельно требовали, чтобы все не раненые вылезли из вагона; те старались спрятаться за пассажирами.

Несколько ружей просунулось в окна вагона и угрожающие голоса требовали возвращения трусов. Стража не могла ничего сделать. Объявили, что поезд не тронется с места, пока в нем будет хоть один не раненый военный. Почти силою высадили их оттуда. Перестрелка усиливалась; раздались два или три пушечные выстрела; наконец, машина свистнула, и тяжело нагруженный поезд покатился по рельсам.

Окончание этого дела я узнал уже потом. И тут, как всегда, дух грабежа и отсутствие дисциплины погубили бурбонское войско. Авангард их, почти не встретив сопротивления, дошел до площади и завладел дворцом, где помещались наши магазины. Вместо того, чтобы воспользоваться преимуществом своего положения и помогать своим, они принялись расхищать находившиеся там вещи. Наши небольшими кучками собрались на площади, готовясь дать нападавшим геройский отпор. Отряд кавалерии собирался атаковать их и открыть дорогу своим. Между тем, благодаря распорядительности старших гарибальдийских офицеров, были вывезены на площадь две небольшие пушки. Их скоро уставили против неприятельской конницы и дали залп. Бурбонцы с первого же раза поворотили и бросились бежать, потоптав шедшую за ними пехоту. Наши в беспорядке бросились на них. В узкой улице началась резня. Выходы были заперты, пощады не давали; напрасно несчастные бросали ружья: офицеры не могли сдержать остервенившихся солдат. Вчерашние подвиги бурбонцев были еще слишком свежи в памяти; мстительные итальянцы не прощали их варварского обхождения с пленными. «Это не солдаты, а разбойники! Их всех нужно истребить!» – кричали они. «Вчера они живьем сожгли наших раненых!» – напоминал один. «Они переоделись в красные рубашки и воровским образом хотели завладеть нашим Гарибальди». И дорого платили несчастные за этот неудачный маскарад. Около часу продолжалась резня…

Больше двух тысяч пленных, артиллерия и лошади достались в наши руки. Несколько сот разбежались в горы и за ними отправились на охоту. Между пленными были два генерала и несколько полковников. Колонна эта не имела главноначальствующего. Так печально окончилось это предприятие, на которое бурбонцы употребили столько сил и на которое так твердо надеялись.

В Неаполе, нас встретили плац-офицеры и в извозчичьих колясках отвезли нас на наши квартиры. Город был украшен флагами. По улицам ходили толпы с криками и музыкой. За нашими колясками бежала толпа, крича: «Viva Garibaldi» и «Победители при Вольтурно».

Мой толстый амфитрион выбежал ко мне навстречу. Он похудел после нашего последнего свидания; жаловался на хлопоты и тревоги.

– Вчера и вообразить невозможно, что мы всё здесь вынесли, – рассказывал он, – говорили, что Джиджилло[127] непременно вернется; демонстрацию ему приготовили. Я уже собирался приготовить белое знамя с проклятой яичницей[128].

Реакционеры действительно были твердо убеждены, что дело 1-го октября решится в пользу бурбонцев. Со своей стороны, они приготовляли в самом Неаполе реакционное движение и распускали тревожные слухи. Национальная гвардия всю ночь стояла под ружьем, и многочисленные патрули обходили город по всем направлениям. Говорили, что Гарибальди убит еще при начале сражения, и что вместо его солдатам показывали его секретаря, который действительно напоминает его лицом и фигурой. Известию о победе доверяли мало; впрочем, и нас самих оно поразило неожиданностью.

На следующий день, приезд Гарибальди совершенно успокоил неаполитанцев. Некоторые из реакционеров сильно раскаялись потом, что, легко отдавшись надежде, сняли с себя маску.

Если бы Гарибальди 1-го октября имел хотя небольшой резерв, волонтеры в тот же вечер и без выстрела могли бы войти в Капую по следам бежавших ее защитников; но всё наше войско было до того измучено, что нельзя было и думать о преследовании. Мильбиц собрал всю бывшую в его распоряжении кавалерию, – не набралось восьмидесяти человек, – и приказал им прогнать рассыпанных там и сям бурбонских егерей. Те прогнали их до самой крепости, но были встречены оттуда выстрелами и возвратились. Этим и кончился этот достопамятный день. На Сант-Анджело некоторые позиции были заняты бурбонцами и отбиты на следующий день.

Выгоды, доставленные нам победой, были очень значительны и вполне вознаграждали за все потери. Нечего и говорить о том, что бурбонцы совершенно оставили всякую попытку действовать наступательно. Капуя не могла держаться. У нас была порядочная артиллерия, отбитая в этот день у неприятеля, но бомбардировать было не в правилах Гарибальди. Принялись за устройство моста через Вольтурно по проекту прусского инженера Гофмана. Ждали прибытия Чальдини[129], и Неаполь общей подачей голосов приглашал нового короля Италии в свои стены.

XIV. Зуавы

Французская рота, оказавшая так много важных услуг во время сражения 1-го октября, с переменой характера военных действий, обратилась в летучий отряд и деятельно эксплуатировала окрестности Капуи, перерезывая ей все сообщения с Неаполем и Гаэтой. «Sacre dié mille bombes![130]» – говорил мой старый приятель Бижасон своему питомцу, лежавшему с ним вместе в густой траве у большой дороги между Гаэтой и Капуей, – «такой сырой и холодной ночи не бывает, я думаю, на самом берегу Ледовитого моря. Проклятая фляжка совсем пуста, нечем согреться. Ты под счастливой звездой родился, mon petit[131], ты начинаешь военную карьеру с таким вождем, как Гарибальди, да согласись, что во мне ты имеешь такого наставника, какого не всякому молодому солдату удавалось встречать. Кстати, вот тебе нравоучение: когда идешь ночью в засаду, старайся достать фляжку больших размеров, а если можно бери две с собою, а то нечем тебе будет согреться. Теперь ты молод и тебе это ничего… Эх, был и я таким когда-то!» Старый зуав хриплым голосом запел тихонько: «je me souviens de ma jeunesse»[132].

– Да молчи ты, старый. Не можешь ни минуты спокойно пролежать. Этак мы всё проглядим, а Joseph[133] говорил, что тут можно славно заработать.

Ночь была темна, небо в тучах, порой лил мелкий дождик; ветер, сырой и резкий, пронзительно дул и шумел травою и листьями. Бижасон кряхтел и жаловался на колотье в правом боку, бережно окутав курок своего ружья полою серого плаща. Порой он обращался с очень назидательной речью к своему питомцу, но тот не слушал его, пристально вперив глаза в дорогу и внимательно к чему-то прислушиваясь.

Было далеко за полночь. Послышался шум колес и топот копыт по дороге; по временам раздавалось мычанье быков и блеянье баранов.

В Капуе давно терпели недостаток съестных припасов; сообщения были очень затруднительны. Не без больших трудов удалось наконец неаполитанским реакционерам собрать партию быков и мелкого рогатого скота, а также всяких припасов для кухни короля и довольно значительную сумму денег. Сопутствуемый королевскими драгунами, драгоценный поезд, минуя Капую, отправлялся в Гаэту, но чуткий нос французских зуавов пронюхал его, и богатая добыча воспламенила их предприимчивость.

Спокойно между тем плелась по мокрому шоссе рогатая вереница. Усатый вахмистр задумчиво ехал возле нагруженной дорогим вином и всякими сластями фуры. Может быть, в воображении своем он уже заранее наслаждался жирным куском игриво бежавшего перед ним молодого буйвола. Но рок, злой рок, судил иное.

Испуганное стадо вдруг шарахнулось с дороги. Раздались выстрелы; шедший с длинной палкой пастух повалился на землю и завопил о пощаде. Неожиданно пробужденный от своей сладкой мечтательности вахмистр злобно вытянул саблю и готовился скакать сам не зная куда. В нем проснулась отчаянная храбрость голодного желудка, защищающего давно желанный кусок ростбифа. Но лошадь вдруг взвилась на дыбы и несмотря на яростные удары шпор, не двигалась с места. На поводу повис мальчишка лет шестнадцати и замахнулся прикладом на всадника. Слева между тем к нему подбежала желтая сухая фигура в феске, с обритой головой, с трубкой в зубах. «Descendez»[134]! – закричал хриплый голос. Вахмистр не понимал по-французски. Боязливо оглядывался он по сторонам, но впотьмах ничего не видел. Он пробовал защищаться, бешено махал саблей, но всегда встречал ловко подставляемый ему штык. Между тем сильная рука ухватила его за ногу, и он, потеряв баланс, повалился в вязкую грязь. «Avаnti! Carrogna!»[135] – кричал он, падая, но спутники его, не ожидая команды, разбежались кто куда мог. Как дикого зверя, спутали его по рукам и по ногам крепкой веревкой и оставили на земле.

Разогнав и переловив конвой, зуавы стали ловить разбежавшийся скот, обшаривать пастухов, у которых находили большие суммы денег и бумаги.

Бижасон, окончив ратоборство, чутьем нашел фуру с винами, вытащил оттуда бочонок с фалернским, пробуравил его штыком и принялся переливать содержимое в свою глотку.

– Да оставь же мне хоть каплю, – просил его мальчик, – ты уже весь коньяк из моей фляжки выпил.

– Ты слишком еще молод пьянствовать, – говорил наставник, нехотя отрывая губы от бочонка, – знай, что ничто так не безобразит человека, как пьянство: оно делает диким зверем, а в солдате это преступление.

– Да брось же, бессовестный. Другие работают, а ты пьешь. Смотри, что товарищи скажут.

Это подействовало на зуава; он бросил бочонок и побежал помогать своим. Забрав пленных и гоня перед собою стадо, мирно возвращались они домой. Ленивые и постарше уселись на фуры. Молодые весело бежали.

Бижасон читал окружавшим какую-то новую теорию права войны, по которому вся добыча, за исключением части, следовавшей капитану, должна быть разделена между солдатами, пропорционально их возрасту и заслугам. Он сильно заботился об участи своего питомца, бежавшего как козленок, припрыгивая и играя, возле угрюмо шествовавших быков.

Облака стали сгущаться на западе, восток побелел; в воздухе похолодало. Темные оливки и плакучие ивы определеннее стали вырисовываться на посветлевшем фоне и среди них, как привидение, выдвинулась белая стена кашины della Paglia.

XV. Венгерские гусары

Очень часто случается, что ошибку замечают и поправляют уже тогда, когда миновала опасность. Так было и здесь. Левый фланг наш уже доходил до самого моря, и неприятель очень удобно мог обойти нас, заняв Аверсу, где, как я уже сказал, не было даже пикета. Почему неприятель не воспользовался этой оплошностью во время сражения при Вольтурно – решить трудно; после же, Аверса не представляла никакой важности; несмотря на то, Мильбиц, заметивши ошибку в день битвы, решился исправить ее немедленно.

Людей у нас было слишком мало, и протянуть дальше линию было нельзя, не ослабив значительно центра, а потому в Аверсу быль послан конный патруль из венгерских гусар. Изъездив вдоль и поперек все окрестности, истомив лошадей и уставши сами, храбрые мадьяры разместились в стоявшей на конце города остерии и принялись запивать кислым асприно[136] тревоги дня и вспоминать родной сливовец. Было поздно. В душной комнате сидели они на бочках и на соломе, громко разговаривали – венгерцы не умеют говорить тихо – и любезностью своей, светло-голубыми глазами и количеством выпитого вина, умели вполне приобрести благорасположение дородной хозяйки и молодой вертлявой прислужницы.

– Аccelenza[137], – говорила она дюжему капралу, – так вы из далеких стран пришли сюда, чтобы с нашим Галубардой нас глупых защищать. Это хорошо, это очень хорошо с вашей стороны и я вам сказать не могу, как я вам за это благодарна.

– Ну пей: Viva Garibaldi! Viva Ungheria![138] – говорил капрал ломаным языком.

Хозяйка пила не смущаясь и умильно поглядывала из-под длинных ресниц.

– Ну скажите мне, также ли хорошо в вашей земле, как и у нас? Так ли там тепло как у нас? Есть ли у вас апельсины такие, как эти вот, и вино хорошо ли?

Венгерец, почти не говорившей по-итальянски, очень бойко объяснялся с хозяйкой и даже сумел сказать ей несколько комплиментов. Он никак не соглашался, чтобы в Неаполе что-нибудь было лучше, нежели в Венгрии, а хозяйка хотела во что бы то ни стало очаровать его красотами своей родины. Дело очень скоро дошло до тарантеллы. Она взяла старый бубен и со всевозможною грацией и увлечением пустилась прельщать подгулявших гусар своею народной пляскою.

Вдруг дверь отворилась с шумом, и испуганная служанка вбежала в комнату, неистово крича: «Reggi, Reggi!»

Почти следом за ней вошел гигантского роста вахмистр в белом плаще и бурбонской уланской шапке с саблей наголо. За ним вошли толпою нисколько улан.

– In nome di Francesco II arrendetevi! (сдайтесь во имя короля), – сказал он басом, но тут же сшибленный с ног роландовским ударом сабли, повалился с размозженной головой. Венгерцы бросились к дверям. Уланы по обыкновению – к лошадям. Схватка началась не на шутку, но продолжалась недолго.

Сидевшие верхом уланы ускакали, побросав лошадей, которых они держали в поводу. Из гусар одни боролись со спешившимися уланами, другие выскочили в окошко, взнуздали стоявших на дворе лошадей и отправились в погоню за бежавшими.

Через час в остерии всё было снова весело и шумно. Кричали и пели, хозяйка опять взялась за бубен. Пленные делили с победителями сладость ужина и попойки, пока не явился новый патруль сменить прежний.

Все бывшие в войске Гарибальди венгерцы должны были потом образовать гусарский полк. Но так как лошадей не хватало, то большая часть была сформирована в пеший легион, с тем, что при первой возможности добыть лошадей – их переведут в кавалерию. Страсть венгерцев к лошадям так сильна, и в них так развит дилетантизм к кавалерийской службе, что они, 1-го октября, во время схватки с драгунским полком королевы, старались только отбить лошадей. Они цеплялись за поводья и только холодным оружием убивали драгун, а не стреляли из опасения ранить лошадь.

Венгерцы были любимым войском Гарибальди; они сами любили его и считали своим народным героем.

После взятия Капуи, в Неаполе были торжественные крестины знамен венгерского легиона. Графиня делла Торре была крестной матерью. При этом случае высказалась вполне та симпатия, которая связывает итальянцев с венгерцами, сближенных общим врагом.

XVI. Журнал Independente[139]

Раны мои заживали скоро, тем не менее болезнь была мучительная и силы возвращались медленно. Однажды к вечеру, когда я только что очнулся от лихорадочного сна, полного бреда и тяжелых грез, дверь моей маленькой комнатки отворилась и вошла фигура до такой степени странная и фантастическая, что я не был вполне уверен наяву ли ее вижу, или во сне.

– Где здесь гарибальдийский офицер, которого сожгли бурбонцы? – спросил он громким басом и ломаным языком, подходя к моей постели.

Я пристально взглянул на пришедшего; он был одет черкесом. Большие черные глава искрились под тенью папахи. Мохнатая бурка живописно группировалась вокруг его сухой и сильной особы.

– Меня зовут Василий, – начал он, не дождавшись ответа на свой первый вопрос. – Меня прислал к вам мусье Дума сказать вам, что он крепко жалеет о том, что с вами сделали.

Я всё меньше и меньше понимал в чем дело. С Дюма я вовсе не был знаком, и не мог придумать, каким способом этот великий муж узнал о моей участи и о моем существовании.

– Еще я пришел сказать вам, – продолжал Василий, – мусье Дума говорит: у вас скверная квартира и чтобы вы перешли к нему во дворец. У него хороший дворец и часовые стоят у дверей.

Я поручил благодарить Дюма за таковую любезность, и вместе с тем передать ему, что я не в состоянии пошевелиться на постели, следовательно не могу воспользоваться его благосклонным предложением, что если я встану с постели (в чем я начинал уже сомневаться), то явлюсь лично выразить ему свою признательность. Черкес не трогался с места.

– Еще велел сказать вам мусье Дума, чтобы вы сказали ему, что вы кушаете, и он хочет присылать вам обед каждый день.

Я насилу отделался от всех этих любезностей и от самого Василия, который строго приказал мне, своим невозмутимым голосом, чтоб я был здоров и явился тотчас же к мусье Дума.

Неотвязчиво и аккуратно, как самая лихорадка, каждый день являлся ко мне Василий и строгим голосом, лаконически, передавал мне всякие любезности от своего пресловутого патрона.

Наконец в одно прекрасное утро, наскучив долгим лежанием в постели и почувствовав себя несколько сильнее, я потребовал коляску, и сопровождаемый некоторыми из своих приятелей, отправился подышать свежим воздухом. Был сырой, серый, но теплый день, и хотя сначала у меня закружилась голова, я с истинным наслаждением дышал свежим воздухом и любовался светом Божиим, от которого успел уже отвыкнуть в душной и темной комнатке, служившей мне больницей. И странно, доктора строго запрещали мне всякое движение и в особенности прогулку, а между тем к вечеру, прокатавшись целый день в довольно тряской извозчичьей коляске, я почувствовал себя сильнее прежнего.

Около 7 часов вечера я решился сделать визит Дюма, твердо убежденный, что на днях буду в состоянии оставить Неаполь и отправиться на аванпосты, куда меня сильно влекли совершавшиеся там интересные события, – последние акты кровавой драмы.

Дюма жил на Кьятамоне в казенном дворце, отведенном ему по распоряжению диктатора. Положение его квартиры – одно из лучших в целом Неаполе. Дворец Кьятамоне построен на каменном утесе, входящем в море. Кругом отличный сад. Прямо напротив – Везувий и Портичи, несколько вправо – остров Капри, теряющийся в насыщенном морскими парами воздухе.

Многих, в том числе и меня, сильно интересовало, какую роль играл Дюма в неаполитанской революции? Что за странная дружба у него с Гарибальди, и какая вообще может быть дружба между этими двумя человеками, так мало имеющими между собою общего? Дюма, со своей стороны, мало заботился о разъяснении этих таинственных пунктов. Гарибальди еще меньше об этом думал, и конечно, очень многим не раз приходило в голову, что эта короткость есть не что иное, как создание пылкой фантазии французского романиста.

Но между тем были факты неоспоримые. Дюма имел в своих руках записки Гарибальди, даже некоторые из частных его корреспонденций, и был уполномочен по своему собственному выбору выпустить их в свет под своей же редакцией. Эта доверенность со стороны человека, каков диктатор Обеих Сицилий, была делом не совсем обыкновенным. Но тщетно я стремился проникнуть под таинственную занавесь. Я мог узнать только то, что Дюма на своей яхте перевез ружья из Марселя в Сицилию, для первой экспедиции, и еще оказал несколько услуг подобного же рода.

По взятии Палермо, Дюма тотчас же основал там свою резиденцию и объявил о выходе в свет нового журнала, под его редакцией на французском и итальянском языках. Гарибальди принял в этом деле искреннее участие, и во главе объявления напечатана была следующая коротенькая приписка от него:

«Журнал, который будет издаваться другом моим Дюма, под благородным названием Independente, будет верен своему имени и восстанет против меня первого, если когда-либо я совращусь с дороги, которой шел твердо до сих пор. Гарибальди».

Когда бурбонцы оставили Неаполь, Дюма переселился туда и, как я уже сказал, поместился в казенном дворце, отведенном ему диктаторским декретом.

Independente скоро вышел в свет. С первого же разу, в нем обнаружилось то направление, которому в Неаполе сочувствовали немногие. Дюма был редактором и вместе с тем почти исключительным сотрудником своего журнала. К удивлению, так называемые «articoli di fondo»[140] написаны были с толком, ясно, отчетливо, без фантазий и красноречивых разглагольствований, которых ожидали от автора Монте-Кристо и другого прочего. Журнал распродавался хорошо, и раз попав в оппозицию, Дюма держался исправно, хотя впрочем не совсем самостоятельно, и посторонняя поддержка не всегда ловко пряталась под обычный слог и манеру известного публике романиста. Все радикалы, всё, что было оппозиционного в Неаполе, приняли сторону Independente. Но зато министерские журналы вскинулись на него довольно усердно и с большим озлоблением. Негодовали на Гарибальди за его дружбу с иностранцем, пришедшим учить их распоряжаться в их собственном дому. Восстали на то, что Дюма был назначен директором музеев и работ в Помпее и Геркулануме.

Дюма вдруг почувствовал себя политическим деятелем и как-то особенно стал гордиться этой враждой, конечно, не заслуженной им. Он принял какой-то несколько таинственный, но гордый и мужественный вид человека, гонимого за свои убеждения, предполагал врагов в тех, кто и не думал о нем, порою жаловался на злобу и несправедливость массы, но чаще с регуловским самоотвержением[141] готов был всё принести на жертву святому делу. Вообще он очень напоминал Флорианову басню о льве и собачке[142].

Против Дюма вооружены очень многие, а между тем личность эта, как тип своего рода, заслуживает некоторого внимания, и я намерен сказать о нем несколько слов. Не берусь судить его литературные произведения, с которыми, признаюсь, я очень мало знаком.

Дюма – француз с ног до головы, но не общий избитый тип парижанина. Его когда-то интересовали наука и искусство, его и теперь интересует человечество, его жизнь и благосостояние. Но желание рисоваться, играть роль, хотя бы и не выгодную, вот главная задача всей его жизни. Изо всего он берет именно то, что ему поможет к достижению главной его цели. Затем для него нет ни науки, ни искусства, ни человечества. Он пережил разные эпохи и постоянно добивался только того, чтобы произвести эффект, чем-нибудь отличиться. А потому он часто менял убеждения и для большего удобства привык не иметь никаких убеждений. Впрочем, нарядившись в какой-нибудь костюм, войдя раз в свою роль, он добросовестно выполняет её и принимает даже все её неудобства, со смирением и гордостью человека, страдающего за свои убеждения. В сущности, он добрый малый, готовый поделиться с приятелями кошельком и советом, лишь бы только воздавали ему должную по его заслугам честь.

Я застал редактора Independente в саду, в павильоне, за рабочим столиком. Он был в рубашке нараспашку, без сюртука и жилета, и писал с большим вниманием. В отдалении сидело несколько человек, которые сто́ят того, чтобы познакомить с ними читателя.

Лысый, седой старик, неаполитанец Бонуччи[143], бывший директор работ в Помпее и Геркулануме, сидел в темном уголке, сатирически поглядывая по сторонам и улыбаясь. Бонуччи – один из тех людей, которых убеждения, проекты, намерения остаются неизвестными даже для их искренних друзей. Они живут скромно и тихо, будничной жизнью, кажется и не задумываясь над предметами, выходящими из их колеи; в минуту какого-нибудь кризиса, они вдруг, с обычным своим спокойствием, принимают смелое и неожиданное решение и снова потом продолжают свой тихий образ жизни, как ни в чем не бывало, до другого подобного же случая. Бонуччи уживался с прежним правительством, бывал в почести и в тюрьме, но поведение его не подавало повода к подозрению. В последние уже годы узнали его за отъявленного либерала, а теперь он был деятельным, но невидимым двигателем Indipendentе и оппозиции. В обращении он был до крайности прост; по неаполитанской привычке, говорил самые лестные вещи всем и каждому, но сатирическая улыбка не сходила с его лица.

Сицилианец, генерал Кариссими[144], разговаривал с графом Арривабене[145], корреспондентом Таймса. Предметом разговора было описание битвы 1-го октября, которое приготовлялось для журнала Independente. Кариссими особенно сочувствовал этому журналу, и сочувствие его было не бесплодное, так как он очень бойко владеет пером и привык с давних пор к журнальным делам.

Увидев эту закулисную редакцию журнала в полном ее составе, я сразу узнал ту нравственную перемену, случившуюся в остроумном авторе многотомных сказок, которая поражала меня в статьях оппозиционного журнала.

Дюма, окончив писать, очень любезно обратился ко мне. Всё дело скоро разъяснилось. От меня потребовались некоторые подробности дела 1-го октября, и скоро мы принялись за работу.

Вошел молодой человек в гарибальдийском платье с пластырем на лбу и подвязанной рукою. Он развязно подошел к столу и бросил на него шапку с полковничьими галунами. Дюма встретил его очень любезно. Оставили на время работу и принялись за разговор. Молодой полковник говорил очень хорошо по-французски, но с английским произношением.

Потом я узнал, что это англичанин Данн[146], один из немногих иностранцев, принимавших участие в Марсальской высадке. Данн – шотландец; личной своей храбростью и благоразумной распорядительностью он сумел привязать к себе своих солдат. Гарибальди уважал его как воина, но о прошедшем полковника носились неблагоприятные слухи.

Участь Данна была довольно печальная, а характер его, несмотря на многие темные стороны, невольно вызывал сочувствие. В нем было много рыцарской честности, горячей преданности делу, которому он взялся служить; говорят только, что он не всегда был разборчив в предложении своих услуг, но с моей стороны я ничего не могу сказать ни в пользу, ни против этих слухов. 1-го октября Данн особенно отличился своей спокойной храбростью. Вдвоем с молодым солдатом, не итальянцем, которого я здесь не могу назвать по имени, он вошел на батарею, занятую неприятелем и, отчаянно защищаясь, ждал там своих, нерешительно за ним следовавших. Вскоре после взятия Капуи, возвращаясь в шестом часу вечера в свою квартиру, он был ранен сзади пистолетным выстрелом. Доктора отчаивались за его жизнь, а полиция до сих пор не нашла убийцы.

Разговор шел о современных событиях. Данн принес известие о скором отъезде Гарибальди, о том, что бо́льшая часть его декретов отменены и прочее, в том же роде.

– Ну, а с нами что намерены делать? – спросил его молодой гарибальдиец, скромно сидевший в темном углу, вставая и опираясь на костыль.

– С вами не знаю, – отвечал весело Данн, – а я уж заказал себе шарманку; сам нарисую себе все те сражения, в которых мне пришлось принимать участие, и буду разносить их по городам и по ярмаркам. Я человек бедный, живу жалованьем, а жалованье беру только от тех, кому служу; здесь же я служил только одному Гарибальди и Италии.

XVII. Приезд короля и взятие Капуи

Бурбонцы долго не могли оправиться после неудачной попытки 1-го октября. Обстоятельства слагались таким образом, что Капуя и думать не могла продержаться долго. Передовые позиции гарибальдийцев были укреплены очень исправно; артиллерия увеличилась, и немецкий инженер Гофман строил плавучий мост через Вольтурно, чтобы гарибальдийцам переправиться, минуя Каяццо. Если бы бомбардировать, то крепость не продержалась бы и двух дней, но бомбардировка не была в правилах Гарибальди, хотя у него и были под рукой все средства. Я не стану подробно описывать всех военных действий, которых я не был свидетелем. Читатели знают ход их по журнальным известиям; да собственно действий военных и не было, за исключением аванпостных перестрелок и стычек. Это было время ожидания с обеих сторон.

Реакционеры, с своей стороны, не теряли надежды и постоянно смущали, на сколько могли, народ распространением ложных слухов и демонстрациями исподтишка. Но народ на это не поддавался, за исключением прачек и нескольких торговок из Старого Города. Попы напрасно тратили лучшие цветы своего красноречия; напрасно принчипы[147] и маркизы сорили дукаты из кошельков своих, и без того отощавших. Неаполь с непоколебимой твердостью шел раз избранной дорогой. Положение вообще было тяжелое. В этой толпе, восторженно приветствовавшей рождение нового королевства, были матери убитых в последних битвах, отцы и братья молодых людей, насильно задерживаемых Бурбоном в Капуе и обреченных им на томительную жизнь осажденного города и на смерть. Тем не менее, всеобщий энтузиазм заставлял забывать всякие личные соображения и отношения; у всех одно было на уме и на сердце.

Всеобщая подача голосов единодушно провозгласила Виктора-Эммануила королем; она призывала своего избранника в пределы вновь присоединенного королевства.

Я сам не был свидетелем этого торжества, для которого неаполитанский муниципалитет не пощадил ни трудов, ни издержек; передавать слышанные мной подробности не считаю нужным. Замечу только, что изо всей вотирующей массы нашлось только два голоса за нет. Подача голосов продолжалась несколько дней. Всё время город был убран флагами, а по вечерам великолепно иллюминован. Процессия с музыкой и факелами целую ночь обходила улицы города. Казалось даже, и не спал никто в это время.

Торжествам и праздникам не было конца. Едва окончилась подача голосов, подвиги Чальдини в Умбрии и Маркиях[148] подали повод к ежедневным почти демонстрациям и триумфам. Ладзароне торжествовал.

Наконец, Анкона сдалась, Ламорисьер[149] покончил свою карьеру очень не блистательным эпилогом к своим красноречивым и заносчивым речам. Чальдини шел на соединение с Гарибальди. Король сам принял начальство над отдельным корпусом и хотел прежде порешить с Капуей, чтобы триумфатором войти в Неаполь.

Город был в каком-то тревожном ожидании. Хотя о возвращении бурбонцев не могло быть и речи, а все чего-то боялись. Чальдини ждали как избавителя, а прекращения внутренних смут и безурядицы ждали от прибытия короля. Несколько раз уже в журналах появлялись известия о том, что Чальдини с войском в горах, где-то под самой Капуей. Мальчишки бегали с печатными афишками, кричали во всё горло; жители не раз затевали иллюминацию, но через несколько часов всё оказывалось журнальной уткой, и снова начиналось тревожное ожидание.

Я сидел у окна своей комнаты, в большом кресле. Внизу на улице народ бесновался, киша как муравейник. Мальчишки неистово кричали на своем неразборчивом наречии:

«I prigionieri che la fatti il generate Cialdini», и прибавляли на распев: «un grano». (Пленники, сделанные генералом Чальдини, – один грано).

Я не обратил особенного внимания на это новое изобретение ладзароновской промышленности. Вдруг дверь с треском и громом отворилась, и в комнату ввалилась дородная фигура моего хозяина. Красное лицо его обливалось потом и сияло радостью. В руке своей, толстой и короткой наподобие этрусской колонны, держал он какую-то бумажку, и пыхтел и отдувался, как паровоз.

– О, Cialdini arrivato! – проговорил он наконец сквозь одышку и усиленное сопение: – Positivo… Ufficiale!.. Dubbio arcuno non ci puo stare (Чальдини приехал, положительно, официально… Не может быть ни малейшего сомнения), – вопил он, произнося по неаполитанской привычке r за l.

– Смотрите сами, – прибавил он, подавая мне напечатанный клочок бумажки. Это была телеграфическая депеша в нескольких строках, приказ Чальдини синдику одного из окружающих Капую городков. Депеша заключалась следующими словами:

«Faccio fucilar tutti i contadini che trovo armati» (Расстреливаю всех мужиков, которых встречаю вооруженными.)

«Ого, подумал я, не первый день мы воюем, а расстреляли, сколько помнится, двух полицейских в Милаццо, но этот совсем иначе берется за дело».

Хозяин мой был в восторге.

– Ну, теперь велю выложить все вещи. Теперь спокойно можно оставаться в Неаполе. Ну, а прежде… нет, нет, что ни говорите. Спать спокойно не мог; всю ночь страшные сны грезятся. Вот хоть сегодня например… послушайте… вижу я будто сижу в кофейной dell’Italia, сижу и дрожу, а чего дрожу, не знаю… Ночь кругом темная, холодно, зги Божьей не видно, а Гарибальди сидит за столом и макароны ест, а макароны у него не макароны, а все стволы ружейные…

Долго еще достойный дон Орацио рассказывал свой несвязный бред, но я мало слушал его, и душевно был рад, когда он отправился восвояси, пожелав мне скорого выздоровления и поблагодарив в сотый раз меня и в моем лице всё гарибальдийское войско, за то что мы защитили его от гнева Франческо II, который, – не знаю, почему он это предполагал, – питает к нему личную ненависть.

Вскоре новые демонстрации возвестили прибытие короля и Чальдини с армией на аванпосты. На Santo Tamaro[150] у Гарибальди с королем было торжественное свидание. Предварительно еще много толковали об этом; говорили, что Гарибальди при этом случае будет сделан фельдмаршалом, несмотря на то что в итальянском войске фельдмаршалов нет. Свидание было коротко и просто. Гарибальди при виде короля снял шапку.

– Salute al re d’Italia! (Поклон королю Италии) – сказал он.

– Salute al migliore dei suoi amici (Поклон лучшему из его друзей), – был ответ.

Не стану распространяться о взятии Капуи. Это всем известно из газет. Расскажу вскользь, что король тотчас по прибытии своем предложил осажденным выгодную капитуляцию. Предложение его было отвергнуто. Тогда приступили к сооружению батарей. Работы росли с баснословной скоростью. Через несколько дней началась бомбардировка. Город не выдержал и нескольких часов. Выкинули белый флаг, прислали парламентеров и предлагали сдаться на капитуляцию. Им было отказано, король требовал, чтобы неприятели сдались безусловно военнопленными. Бурбонцы не соглашались; бомбардировка началась вновь, и к вечеру Капуя сдалась безо всяких условий. Войско было выведено оттуда со всеми военными почестями (всего было около 6 тысяч человек); офицерам предоставлено право перехода в итальянскую армию с сохранением чина, который они имели до начала войны; солдат разослали в северные города и разместили по полкам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад