Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки гарибальдийца - Лев Ильич Мечников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Неприятель пришел с бо́льшими против прежнего силами. Пальба началась вновь. Немецкие пехотные полки стали напирать на линию между аркою и амфитеатром. С огромными усилиями и потерями оттолкнув одну колонну, мы тем же следом должны были выдерживать новое нападение. Неприятель был по крайней мере вчетверо многочисленнее нас. Кавалерийский полк королевы и эскадрон гусар выжидали минуты напасть на нашу батарею, а неприятельские пушки не переставали ни на минуту громить нас самым бесчеловечным образом. Кругом всё падало и валилось. Иной раз бомбы долетали в самый город на центральную площадь. В таком положении дело тянулось часа полтора. Со всех пунктов к начальнику линии являлись требовать подкрепления, а недостаток людей более всего был ощутителен в центре.

На батарее железной дороги два раза меняли прислугу у пушек. Несколько штурмов отбито было с большими потерями. На Сант-Анджело наши были сбиты с позиции. На линию между аркой и амфитеатром Кампана напирали всё с большей настойчивостью. В нашей центральной батарее не было, правда, никого ни убито, ни ранено, но отстаиваться с двумя старыми орудиями против сильной батареи гораздо высшего калибра было очень затруднительно. Удивлялись только, что наши пушки могли выдержать такую отчаянную пальбу. Сильный отряд кавалерии угрожал нам постоянно, и, если б он смело бросился в атаку, то устоять при наших средствах было бы невозможно. И как назло, день был жарче обыкновенного. Зловонная атмосфера душила. Все с самого утра не ели и не пили, и многие буквально валились от жажды. Фляжка моя иссякла, как груди дочерей Шалима[110].

X. Полдень

Неожиданная катастрофа значительно ухудшила наше положение. Неопытный офицер, о котором упомянул я выше, только что вышедший из школы, прикладывая фитиль к затравке, уронил несколько искр на разложенные возле заряды. Порох вспыхнул. Несколько ближе стоявших артиллеристов были изуродованы самым ужасным образом. Мильбица и нескольких других бросило наземь. Меня осыпало огненными брызгами и обожгло мне лицо и плечо. Всё перепугалось и пришло в смятение. Неприятель прекратил пальбу, и конница марш-маршем понеслась в атаку.

Сколько можно было собрать на лицо вооруженных людей, было выведено вперед, прежде чем они успели построиться. Из окон домика, занимаемого ротой французов, на атакующих несся град пуль. Оставшимся зарядом выстрелили в самый центр колонны, и граната произвела опустошительное действие. В беспорядке приостановился атакующий эскадрон. Многие бросились бежать назад.

Меня откомандировали на станцию железной дороги, где был целый вагон, накануне пришедший из Неаполя с порохом и ядрами.

Лошадь, испуганная выстрелами, и придерживаясь, вероятно, поговорки «на людях и смерть красна», кобенилась и не хотела отходить от своих собратий. Выехав наконец на место, куда мало долетали пули и где воздух был чище, я вздохнул свободнее. Рота, только что воротившаяся с одного очень опасного пункта, где потеряла около половины своего состава, строилась вновь. Капитан, толстый генуэзец, ходил по рядам, ободряя падших духом. Ему предстояло вновь вести их в атаку. Он подошел ко мне и попросил у меня сигару. Я вынул из кармана портсигар и подал ему. Тот протянул руку, и вдруг, застонав, повалился на землю. Шальная пуля ударила его прямо в лоб, и он умер на месте.

В вокзале железной дороги я застал начальника станции и нескольких чиновников, всех в тяжелом волнении. С батареи по направлению к Казерте тянулась непрерывная цепь бегущих. Одни хладнокровно шли с ружьями; другие, побросав и ружья и шапки, бежали что было силы, ничего не видя, ни перед чем не останавливаясь. Несколько человек гвардии общественного спокойствия (guardia di sicurezza) поставлены были с целью удерживать бегущих, но это им не всегда удавалось. Замечателен тот факт, что некоторые из бежавших очень геройски сопротивлялись усилиям желавших возвратить их на место битвы. Во избежание риска, они добровольно шли на неизбежную опасность. По категориям Жан-Поля Рихтера[111], их бы нужно было причислить к первому разряду трусов. Прибавлю, что таких больше всего встречалось между сицилианскими пичиотами (picciotti). Тут же на станции был устроен перевязочный пункт для подания первой помощи раненым, которых отправляли в госпиталь, в Казерту. Врачи однако же, достав ружья, побросали свои посты и отправились на батареи приносить посильную помощь другого рода.

Я сообщил начальнику станции приказание генерала. Оказалось, что за минуту почти до моего приезда, он отправил вагон с зарядами в Казерту, опасаясь, чтобы залетавшие изредка гранаты не взорвали его на воздух.

Поезда железных дорог между Капуей и Неаполем обыкновенно ходят очень медленно. У меня была очень хорошая лошадь и притом совершенно свежая, и я пустился вдогонку. Почти на полпути я нагнал его и закричал кондуктору остановиться. Тот исполнил мое приказание, но возвращаться не хотел, говоря, что не может этого сделать без приказания директора, которого я не догадался приторочить к седлу, по примеру Ильи Муромца и других русских богатырей. Положение было до крайности глупое. Я из сил выбивался, измучив лошадь, которая в тот же день могла еще пригодиться мне, и не добился своей цели. Пришлось однако возвращаться. Начальник станции рассвирепел при моем рассказе, говорил, что кондуктор просто из трусости не хотел воротиться и грозил обрушить целую гору бедствий на шею злополучного. В Казерту телеграфировали. Я сделал все зависевшие от меня распоряжения и отправился.

Мне было также дано поручение заехать на батареи железной дороги и узнать каково там положение дел. Положение дел там было очень скверное; батареи были значительно попорчены. Множество офицеров переранено, артиллеристы перебиты, а при пушках прислуживали линейные солдаты, что вовсе не способствовало удачному ходу дел. Ла Маза сильно сомневался в возможности отстоять позицию; бывший при нем Коррао, в крови как мясник, не падал духом. Бурбонцы людей не жалели. Они потеряли уже большое количество ранеными и пленными, но пользуясь численным преимуществом, нападали постоянно с новыми силами.

Очевидно, целью их было, во что бы то ни стало, прорвать нашу линию в каком-нибудь пункте, и затем, зайдя нам в тыл, отрезать от главной квартиры, одним словом, покончить всё дело разом.

Оставив железную дорогу, я отправился назад по направлению к арке. Местность целыми рядами была усеяна трупами убитых, наших и неприятелей. Местные жители, как вороны, бросались на тела, поканчивая стилетами тех, которые не совсем были убиты. Проезжая, я спугнул несколько таких стад. Впереди чернел полусгоревший дом. В начале утра, туда снесли наших раненых.

Королевские войска, после яростного сопротивления, прогнали оттуда наших стрелков и зажгли дом. Когда, через несколько времени потом, батальон тосканцев занял опять эту позицию, они нашли всех раненых перебитыми варварским образом. Старуха, хозяйка дома, лежала с пробитою головой, а нижняя часть ее тела была обращена в уголь. Та же участь постигла тех из раненых, которые лежали на соломе. Бывший при них доктор пропал без вести!

Признаюсь, не без внутреннего трепета проскакал я мимо этой виллы, но не лучшее ждало меня и впереди. Несколько человек стрелков были рассыпаны между деревьями с обеих сторон. Пули вновь жужжали как мухи, и я верхом и в белом плаще служил превосходной мишенью. К счастью, в стороне шла довольно глубокая межа, вдоль которой тянулась стена из ив и акации. Я своротил туда и, пришпорив лошадь, поскакал что было духу. Жажда меня мучила, голова кружилась от быстрого бега лошади; уцепившись за гриву рукой, я шпорами и голосом подгонял своего утомленного буцефала.

Перед аркою был жестокий рукопашный бой. Через каждые четверть часа сшибались новые колонны, но королевские войска не выдерживали бешеного напора волонтеров. В беспорядке бежали рота за ротой, но постоянно новые являлись им на смену. Наши же не имели ни минуты отдыха, и если мужество их не слабело, то силы страшно истощались этой упорной борьбой на жаре в 30 градусов.

Трудно было рассчитывать на успех.

Во время моего отсутствия успели уставить отбитую утром пушку, но так как зарядов оставалось мало, то батарея вынуждена была действовать очень слабо.

Тосканцы Маленкини и сицилианский батальон Томази действовали с особенным усердием. После стычки, длившейся несколько часов, они возвращались перевести дух и потом вновь шли в дело.

В ту самую минуту, когда я подъезжал к батарее, там случился один из тех кризисов, которыми часто решается судьба сражений. На этот раз он был не в нашу пользу. Истощенные жаждой и усталостью, две роты, удерживавшие натиск кавалерии, пошатнулись и в беспорядке побежали. Уже слышался топот, крик и бряцанье, уже ясно можно было различить усастые рожи драгун королевы, которые летели на нас и гнали по пятам убегавших. Минута, и всё бы пропало.

«Гарибальди, Гарибальди!» И калатафимский герой[112] словно с неба свалился в это мгновение. Присутствие любимого вождя вдохновило всех.

«Alla baionnetta![113] Viva l’Italia!» и всё, что могло еще стоять на ногах, выбежало из батареи, несмотря на град пуль, ни на ядра, свиставшие и рассекавшие воздух по всем направлениям. Мильбиц, раненый в ногу осколком гранаты, прихрамывая, ходил между рядами. Гарибальди, как заколдованный, был спокоен и невредим среди всеобщего движения. Вдруг меня осыпало искрами и песком; будто миллионы булавок вонзились в тело, потемнело в глазах, и я грянулся оземь.

XI. Вокзал

Я очнулся в фургоне. Мною овладело какое-то летаргическое состояние; я не мог ни пошевелиться, ни издать звука, а вместе с тем видел и понимал всё, и окружавшая меня адская сцена с такой болезненной ясностью врезалась в мою память, что вряд ли когда-нибудь позабуду ее. Стоны и пронзительные крики, дребезжание колес и гул отдаленной перестрелки, я слышал и различал всё. Прямо против меня лежала какая-то уродливая масса, в которой трудно было узнать человеческую фигуру; лицо было черное как уголь, ни бровей, ни усов, ни волос на голове; всё вспухло и черты слились в безобразный нарыв. Вид его возмущал во мне все внутренности, и я не мог повернуться, не мог отвернуть голову. На полу фургона сидел кто-то с опущенной на грудь головой, так что лица его мне не было видно; в волосах запеклась кровь, и кисти его измученных рук с оборванными ногтями и пальцами лежали на голой обнаженной груди; и я чувствовал, как из них по каплям сочилась горячая кровь. Сам я не чувствовал никакой физической боли, но мной овладело полное изнеможение, притупление всех сил, право, стоившее всякой боли.

Фургон тащился медленно, дребезжа и подпрыгивая по неровной мостовой, и каждый толчок его сопровождался воплями несчастных пассажиров. Не знаю, сколько времени продолжалось это дьявольское путешествие. Мы дотащились наконец до вокзала железной дороги, где, как я уже сказал, был устроен первый перевязочный пункт. Несколько легкораненых, бледные, измученные, толпились на площадке. Сицилийский офицер, командовавший стражей общественного спокойствия (guardia di sicurezza), гарцевал на вороном коне и отдавал приказания своим людям, выгружавшим раненых из фургона. Сострадательное лицо доброго капитана, не успевшего еще свыкнуться с отвратительными ужасами войны, судорожно содрогалось всякий раз, когда новая обезображенная фигура появлялась на черных залитых кровью носилках, но он старался подавить в себе этот человеческий трепет, как не соответствовавший отправляемой им обязанности.

Очередь дошла и до меня. Четверо дюжих рук подхватили меня под плечи и за ноги, не обращая никакого внимания на то, что правый бок мой представлял одну сплошную рану. Когда я очутился на носилках, капитан подъехал ко мне, и, узнав меня по ножнам турецкой сабли, единственной принадлежности моей особы, которая сохранила свой естественный вид, он пришел в такой ужас, что забыл даже чувство собственного достоинства. До этого, мы встречались с ним в кофейной; как-то он оказал мне довольно значительную услугу, а я нарисовал его портрет; одним словом, мы были друзья закадычные.

– Santo diavolone! – едва проговорил он от волнения, – тебя, caro mio[114], так обработали.

Чувствительный сицилианец растрогался до того, что в эту минуту считал меня своим единственным и лучшим другом. Я ни словом, ни взглядом не мог выразить ему благодарность за участие; он, кажется, счел меня убитым и принялся читать окружавшим мою надгробную речь, в следующих выражениях.

– Ну, не разбойники ли, Virgine Santissima![115], не сущие ли еретики эта сволочь? (Эта часть его речи относилась к бурбонцам.) Вот посмотрите сюда: ведь не узнаешь, что человек лежит… Осторожнее, Пиппо, ты несешь раненого, словно куль сушеных фиг… А я знал его, был его другом, и могу сказать вам, что это за человек такой был. В полчаса бывало нарисует портрет с кого хотите, с ногами, со всем, и рубашку красную сделает. Давно ли подумаешь делал он мой портрет, тут в кофейной del Molo, за бутылкой Чентербе… Чентербе пил он как природный калабриец… Похоже вышло очень; все, кому ни покажу, сразу говорят: да это Чезаре Паини. Я жене послал его; кто знает, ведь может и я завтра буду на этих же носилках. А он, сердечный, не поплачет по-дружески надо мной, как вот я теперь над ним плачу.

И дон Чезаре, забыв совершенно долг службы, утирал грязной перчаткой глаза.

– Ну, да кладите его осторожнее сюда на диван; он еще чувствует. Я действительно чувствовал. Дюжие руки усердных сподвижников дон Чезаре так меня комкали и давили, что у меня вырвался какой-то нечленораздельный звук. Чувствительный капитан обрадовался. Молодой доктор развязно подошел ко мне, сопровождаемый фельдшером, навьюченным коробкой походных медикаментов.

– Эк одолжили! – флегматически заметил он, рассматривая меня и закуривая сигару.

– Да что с ним? – тревожно спросил Паини, – будет он жив, как вы думаете?

– Что? Кажется, граната огрела. Рана, впрочем, не опасна, не видно, чтобы что было изломано. Умереть бы не от чего, только мы все здесь такую собачью жизнь ведем, что готовы придраться к первому случаю и высунуть язык. Всё полумертвых навезли, – прибавил он с неудовольствием, – не у кого и расспросить, что у них там делается такое. Денек жаркий.

Между тем он достал из коробки пузырек и налил мне из него в рот несколько капель. Это меня освежило.

– Добрый стакан марсалы разом бы поставил его на ноги. А вот посмотрим, что у него в фляжке.

Фляжка оказалась пуста. Благодаря усердию Чезаре Паини нашелся стакан марсалы. Мне влили его в глотку. Он подействовал хорошо. Меня попробовали поставить. Правый сапог, казалось, был налит свинцом; голова кружилась, и я повалился как сноп. Меня уложили на чистом воздухе. Доктор всё добивался, чтоб я рассказал ему о ходе битвы, но я не в состоянии был связать двух слов. Делать было нечего. Он пожелал мне скорого выздоровления и отправился к другим раненым.

Я лежал в тени на жестком диване. Чувства мои мало-помалу стали приходить в порядок. Гром пушек и ружейный огонь продолжались с прежней яростью. Постоянно подвозили раненых. Когда пришел новый фургон, из него вынули и положили подле меня юношу с красивым лицом, бледным как полотно. Темно-каштановые волосы космами падали на высокий лоб; легкий пух едва оттенял верхнюю губу. Он был спокоен; глаза закрыты; ни раны, ни крови не было видно на нем, только рубаха на груди была слегка разорвана. Когда его снимали с носилок, он застонал, судорожно вытянулся, и возле меня положили уже труп его, без малейшего признака жизни.

Тех из раненых, которые не могли выдержать дальнейшей перевозки, бережно переносили в госпиталь Санта-Марии. Многие умирали, пока их укладывали на носилки. Остальных решили переслать по железной дороге в Казерту, где госпиталь больше и удобнее. Я попал во вторую категорию. В ожидании поезда мы лежали на дебаркадере. Директор станции, семейство его и несколько других чиновников внимательно за нами ухаживали. Число ожидавших постоянно увеличивалось; вновь прибывавшие были по большей части ранены ружейными пулями, из чего можно было заключить, что дело приняло другой оборот.

Едва мои мысли немного пришли в порядок, я вспомнил решительную минуту, в которую я оставил сражение. Исход его сильно интересовал меня.

Между тем вагон с порохом и зарядами, о котором я телеграфировал в Казерту несколько часов тому назад, успел явиться. Из батареи был прислан офицер главного штаба для наблюдения за разгружением его. От него я узнал следующее.

Кавалерийский полк, шедший на нас в атаку, был встречен, с фронта, всем войском, находившимся в батарее у арок, а с фланга – сильным ружейным огнем французской роты из ретраншированного домика. Несколько раз неприятель отступал, но потом снова возвращался, пока, наконец, потеряв почти всех офицеров и множество рядовых, побежал в беспорядке. Баварские гренадеры отдельными пелотонами[116] ударили на нас в штыки, но везде встречали крепкий отпор. Артиллерия осыпала нас гранатами и картечью. Мильбиц был контужен в ногу, но не оставил сражения. Гарибальди, по обыкновению, словно заговоренный, оставался цел и невредим среди ядер и пуль, которых как будто и не замечал вовсе. Наши пушки едва отвечали; с нетерпением ожидали подвоза зарядов, чтобы открыть решительный огонь. Неприятель по-прежнему напирал с особенной силой на линию между амфитеатром и аркой; более двух часов продолжалась рукопашная схватка.

Исход ее был пока неизвестен. Отчаянное мужество и стойкость гарибальдийцев уравновесили численное превосходство королевских войск. Наши батареи на Сант-Анджело несколько раз были отбиваемы, но опять переходили в наши руки. Ждали с часу на час прибытия подкрепления из Казерты. Это ожидание ободряло наших солдат. Королевские солдаты были зауряд мертвецки пьяны. Некоторые, по преимуществу немцы, дрались как звери; но неаполитанцы, не привыкшие к вину, валились с ног и часто целыми ротами попадались в плен. От них узнали, что им было объявлено о высадке в Гаэту 20 тысяч австрийцев; другие говорили, что австрийцы должны высадиться в Неаполе и напасть на нас с тылу. Не видя исполнения этого обещания, многие догадались, что их обманывали, и совершенно упали духом. Войску отдан был приказ жечь все те места, где жители стали бы оказывать им сопротивление; в ранцах у пленных находили фашины из виноградной лозы, пропитанные смолой, и коробочки спичек. Одни говорили, что за несколько дней перед тем из Капуи вышла колонна в несколько тысяч человек, но ни численного ее состава, ни назначения с точностью определить не могли.

Гарибальдийцев в плен было взято немного. С ними обходились бесчеловечно; убивали раненых, вешали их на деревья и жгли живых. Накануне еще попался в руки бурбонцев пьемонтский берсальер. Ему вырезали глаза, поворотили его лицом к нашим батареям и заставили бежать против наших выстрелов, стреляя сами ему вослед. Всё это остервенило наших солдат. Они сознавали ясно, что если линия наша будет прорвана, хоть в одном пункте, всё погибнет. Неаполь сам постоять за себя не мог. Рассчитывать на национальную гвардию и на небольшое число гарибальдийцев, оставшихся в Неаполе из трусости, было бы безумством. Кроме того, в случае поражения, всех нас ожидала мученическая смерть. А потому каждый был готов умереть в поле, и это много способствовало победе.

Многие журналы, великодушно отдавая полную справедливость храбрости гарибальдийцев, говорят, что они разделили честь этого дня с королевскими войсками. Допустив, что бурбонцы и победили бы при Вольтурно, я не думаю, чтоб этим прибавилась славная страница к тощей истории неаполитанского войска. Подавить врага, вшестеро слабейшего числом, немного нужно доблести. Кроме того, хотя Франческо II и роздал медали людям за это сражение, хотя Journal des Débats[117] и не признает бурбонцев пораженными, факт красноречиво говорит сам за себя. Цель бурбонцев была завладеть Неаполем, для чего им нужно было прорвать в каком бы то ни было пункте нашу линию. Гарибальдийцы отстаивали свою позицию и отстояли. На чьей же стороне победа?

Раздался пронзительный свист машины, и девятивагонный поезд плавно подкатился к дебаркадеру. В окнах мелькали красные рубашки и смуглые чернобородые головы под остроконечными калабрийскими шляпами. С криком и песнями выскакивали оттуда лихие калабрийцы и, гремя ружьями, убегали за решетку.

– Мы отмстим за вас, – сказал чернобородый тридцатилетний геркулес, пробегая мимо дивана, где лежал я в числе раненых, и сжимая рукоятку торчавшего за пазухой кинжала. Я вовсе не был расположен прибирать поэтические сравнения, но вид этих дюжих и здоровых молодцов, горевших жаждой крови и мести, напомнил мне стадо молодых львов. Горе, кому первому придется выдержать их бешеный натиск!

Последствия не обманули меня. Калабрийцы решили судьбу дня. Они не выстояли на местах, им назначенных, и побросав ружья, бросились на расставленных против них немецких егерей Франческо II. Те побежали в совершенном беспорядке и помяли своих.

Вагоны опорожнились, нас уложили в них, и мы отправились при аккомпанементе отчаянной пальбы. Ядра от времени до времени падали близ железной дороги и с визгом взрывали землю. Жар стихал понемногу; тени росли к востоку; окрестность заволоклась белым дымом, сквозь который мелькали фантастические фигуры. Порой мы обгоняли бежавших с поля битвы. Одни бежали без оглядки; другие шли медленно, истощенные жаждой и трудом. А в вагоне крик и стон, страдания и проклятия; та же адская сцена, как и в памятном мне фургоне.

XII. Казерта

На улицах было пусто. Кое-где испуганная фигура дезертира жалась к стенке и пряталась за угол. В пришедших из Неаполя извозчичьих колясках перевозили раненых со станции железной дороги в госпиталь. Печальная вереница их тянулась через весь город. У ворот госпиталя нас встретили больничные служители, в черных военных сюртуках. Бо́льшая часть их были приходские священники из сел и городков Калабрии, преданные долгу свободы и своему народному герою. Все чиновники при госпитале были прежние бурбонские офицеры и носили еще свою старую форму.

Носилок было немного и приходилось долго ждать очереди. Широкоплечий священник подошел ко мне.

– Брат мой! – сказал он кротким голосом, – можешь ли ты взойти по лестнице?

Я вздумал попробовать. Офицерские комнаты были во втором этаже, а я, несмотря на деятельную поддержку своего спутника, едва мог взобраться на две или на три ступеньки. Он взял меня на руки, как ребенка, и твердым шагом пошел наверх.

В первой комнате я увидел живописную сцену. На кровати сидел мужчина лет тридцати, без рубашки, очень красиво сложенный. Фельдшер держал лучерну и ящик с корпией и хирургическими принадлежностями. Женщина лет 23, красивая и стройная, в мужском наряде, в крошечных ботфортах со шпорами и с маленькой саблей на бедре, перевязывала на груди его рану. Ставни были заперты, и вся эта сцена освещалась мягким, теплым светом лучерны, словно группа Герардо делле Нотти[118]. Женщина эта была известная графиня Мартини делла Торре[119], смело делившая труды и опасности волонтеров во время похода в Калабрии.

Отдельные комнаты все были заняты, и меня уложили в довольно большой зале, где стояло около шести кроватей с больными и ранеными офицерами. Явился доктор, наш старый знакомец венецианец, принимавший деятельное участие в поимке шпионов на баррикаде пред Капуей.

Он, с редким в военных врачах вниманием и осторожностью, перевязал мои раны, дал мне какой-то, кажется, наркотический порошок и велел немедленно принести мне чашку бульону.

Покой и удобная постель благодатно подействовали на меня. Я чувствовал, как возвращались силы, и молодость брала верх над истощением и усталостью.

Священник, втащивший меня наверх, подошел к находившемуся в углу столику, на котором был приготовлен обед, состоявший из хлеба, бульона и кисти винограда. Калабриец без церемонии взял суп, чтобы подать его мне. Откуда ни возьмись курносый фельдшер с казенной физиономией, и вскинулся на него. Он упрекал его в незнании дисциплины и порядка, в преступном своеволии, и разразился таким потоком слов, что несчастный был совсем ошеломлен.

– Не знаете разве, что это я для мисс Уайт[120] приготовил: она с утра ничего не ела, – заключил тот, думая окончательно уничтожить своего противника.

– Для англичанки? – спокойно сказал священник, – ну так я смело беру эту чашку. Это не та пьемонтская графиня, и не станет поднимать шум из-за того, что ее обед съест усталый и израненный человек. Она ведь «для людей» здесь дни и ночи просиживает с больными.

В это время вошла женщина лет под сорок, рыжая, худая, с некрасивым, но до крайности добрым и симпатическим лицом. На ней была надета красная гарибальдийская рубаха и длинная амазонка, без кринолина.

– А вот она сама. Ессо la marchese[121], – торжествующим голосом сказал подлекарь.

– В чем дело? – спросила вошедшая по-итальянски с отчаянным английским акцентом.

– Вот видите, signora marchese, – затрещал фельдшер сладеньким голосом, – я для вас обед приготовил, а он вот хочет нести его кому-то. Ведь вы еще с утра ничего не кушали, а для больных всё будет приготовлено к вечеру. Смотритель сейчас должен составить смету.

Signora marchese, не дослушав его, взяла чашку из рук калабрийца.

– Кому это? – спросила она. Тот указал на меня. Она сама поднесла мне чашку. – Я тебе несколько раз говорила, чтобы ты не мешался не в свое дело, – сухо сказала она озадаченному подлекарю; тот оконфузился и обиделся.

– Помилуйте, signora marchese… Я об вас же… а вы… вы мне ты говорите… Ведь я чиновник.

Маркиза пропустила сквозь зубы «гм!» в ответ на речь обиженного фельдшера. Она обошла всех раненых. Со всеми говорила, всем говорила ты, распоряжалась, сделала несколько замечаний прислужникам и вышла из комнаты.

Между тем вокруг меня собралась кучка любопытных, требовавшая обстоятельного и подробного рассказа о военных действиях. Я, насколько мог, старался удовлетворить их любопытство. У меня открылась сильная лихорадка, но я был значительно крепче и свежее. Вместе с жизнью, во мне проснулись старые привычки, и я бы дорого дал за сигару. Но вот один из присутствующих очень великодушно предложил мне целую пачку неаполитанских сигар, хотя и дрянных, но зато даровых. Я дрожал под двумя теплыми одеялами, зубы били тревогу, но трудно объяснить, какое отрадное ощущение пробудили во мне первые глотки очень не ароматического дыма грошовой сигары. Рассказ мой был очень воодушевлен и слушатели остались довольны. Вдруг, как гром небесный, раздался над нами тонкий и спокойный голос мисс Уайт – Andate via![122] – скомандовала она и публика расступилась.

Она подошла ко мне неслышными шагами.

– Ты куришь, – сказала она мне, – это очень вредно. Брось сигару.

Я со страстью прижал к губам эту драгоценность и готовился отстаивать ее с гораздо большим упорством, нежели Шиллер Лауру в своей Resignation[123].

– Я сама много курю, – продолжала амазонка, – а на днях я с лошади упала и нос себе расшибла (нос ее еще хранил следы этого события), – перестала курить, и всё зажило само собою.

В Италии вообще куренье считается очень вредным, и при всякой болезни доктора запрещают пациентам курить. Я просил мисс Уайт рассказать мне все, что она знала о ходе битвы, результат которой очень интересовал меня. Она отвечала, что она ровно ничего о ней не знает, но зато твердо убеждена в том, что гарибальдийцы останутся победителями; прибавила еще, что она велела уже оседлать себе лошадь и сейчас отправляется в Сант-Анджело. Потом, заметив, что у меня сильный озноб, она накрыла меня своими бурнусами, и ушла, обещая скоро доставить благоприятные известия.

Мисс Уайт, жена маркиза Марио, друг Мадзини, горячая партизанка Гарибальди, принимала с давних пор очень деятельное участие в судьбах родины своего мужа. Она, вместе с графиней делла Торре заведовала госпиталями, и ей исключительно обязаны раненые гарибальдийцы теми немногими удобствами и попечениями, которые они находили во время своей болезни. Много других итальянских дам, увлеченных ее примером, решились исполнять трудную должность сестер милосердия. Между маркизой Марио и графиней делла Торре отношения были, как и следовало ожидать, очень враждебные. Характеры и наклонности этих двух женщин были слишком противоположны. Хорошенькая графиня, вполне светская женщина, ветреная и часто капризная, несмотря на все свои добрые намерения, не могла затмить практическую и опытную англичанку. Явилась jalousie de métier[124]. Вместо того чтобы содействовать и помогать друг другу, началась мелкая вражда, к которой способны только женщины и от которой не легче было бедным раненым. Впрочем, нужно отдать справедливость маркизе Марио: она с редкой добросовестностью выполняла возложенную ею самой на себя обязанность и никогда не увлекалась самолюбием или завистью до того, чтобы забыть тех, на служение кому она обрекла себя.

Все госпитальные чиновники и служители, сообразно своим наклонностям и характерам, пристали к той или другой из враждовавших сторон. Всё, что было горячо преданного делу, калабрийские священники, например, приняли сторону маркизы. За графиней осталась вся молодежь, все увлекавшиеся романической стороной дела, или просто хорошенькой женщиной. В числе ее же партизанов были и те, которые несколько побаивались порядка и которым не по вкусу приходилось прямодушное обращение маркизы.

Из Санта-Марии пришел фургон. В нем были два раненые бурбонские полковника и священник, который умолял, чтоб его перевезли куда-либо подальше от этих сцен убийства и разрушения. Все, кто мог ходить, бросились навстречу новоприезжему. Я не был из их числа и принужден был ограничиться неточными сведениями, переданными этим достойным прелатом и перешедшими уже через десятые руки. Нечего и говорить, что принесенные им известия были очень неполны. Мало-помалу я заснул.

Когда я проснулся, солнца уже не было; красная полоса тянулась на западе. Выстрелы были очень редки. В комнате, где я лежал, суетились и бегали. Озноб у меня сменился жаром; всё окружавшее я видел как во сне. Я слышал, что кругом о чем-то говорили с волнением и беспокойством, но не мог уловить нити разговора.

Дверь отворилась, и мисс Уайт вошла торжественно.

– Гарибальди велел сказать вам, что победа за нами: Siamo vincitori su tutta la lineа[125]. (Мы победители на всей линии.) – Слова эти, тон, с которым она их произнесла, и даже особенность ее произношения резко врезались в моей памяти.

Между тем разнесся слух, что бурбонские войска подходят к Казерте. Известие это сильно взволновало всех. Многие были в совершенном отчаянии. Неаполитанские офицеры, служившие при госпитале, говорят, тотчас же отправились к парикмахеру сбривать свои бородки. Калабрийские священники и несколько докторов решились защищаться. Из кладовых доставали оружие. Из больных, кто мог встать с постели, присоединились к ним же. Я сделал усилие над собою и слез с кровати; ходить я не мог, но придерживаясь правою рукой за мебель, я твердо стоял на ногах и мог свободно действовать левою рукой. Мне зарядили мой револьвер и достали огромную саблю без ножен, с которой, впрочем, я решительно не знал что делать.

Мисс Уайт старалась успокоить публику и говорила, что в окрестностях Казерты видели несколько человек дезертиров из неаполитанского войска и на этом основывали, что туда идет целая колонна; что, не прорвав нашей передовой линии, бурбонцы никоим образом не могли пробраться в Казерту, что она сама видела, как королевские солдаты в беспорядке бежали из Санта-Марии, и что битва решилась совершенно в нашу пользу. Тем временем она велела выкинуть на окнах и дверях госпиталя черные флаги. Флагов не оказалось; на палки навязывались черные платки и галстухи. Слова ее, однако, мало успокаивали нас.

С передовой линии возвращались полки на отдых в Казерту. Победа действительно была наша, но за нее пришлось дорого заплатить. Батальон Сировиери потерял почти две трети своего состава. Из Маддалони возвращались еще в худшем положении. Сам Гарибальди был ранен.

Ночь наступила. Калабрийцы, возвращаясь на отдых после трудного дня, кричали и пели. При самом входе в Казерту, им вздумалось отсалютовать своего вождя холостыми выстрелами на воздух. Встревоженные жители окончательно убедились в том, что на них нападают бурбонцы. Поднялась тревога. Только что вышедшие из боя солдаты опять взялись за ружья, но всё объяснилось к общему удовольствию.

XIII. 2-е октября

Наутро, число раненых в госпитале значительно увеличилось, и помещенья не хватало. Смотритель предложил тем, кто может лечиться на частной квартире, оставить госпиталь. У меня отвращение от больниц пуще, чем от казарм, и я решился воспользоваться случаем. В 11-м часу шел поезд в Неаполь, и я вместе с несколькими другими офицерами должен был отправляться туда. До станции железной дороги нам дали наемную коляску.

На мне не было рубашки, и сапога на правую ногу я надеть не мог, равно и шапки. Мисс Уайт дала мне свой бурнус и старую туфлю; сверх перевязок, бывших на голове, навязала еще какой-то белый капюшон, и я отправился в этом фантастическом костюме.

На станцию нас привезли – еще не было десяти часов, и в ожидании поезда усадили в тени на скамейках.

Вчерашние слухи о приближении бурбонцев оказались справедливыми. Колонна из 6 тысяч человек с артиллерией и конницей вышла из Капуи в последних числах сентября, с тем, чтоб обойдя Сант-Анджело и другие места, занятые войсками нашими, 1-го октября ворваться в Казерту и напасть на нас с тылу. Расчет был хорош, но неудачен; вместо 1-го колонна эта пришла 2-го и дорого поплатилась за это маленькое замедление. Накануне их видели близ Казерты, но, узнав о поражении своих, они не рискнули напасть на город тогда же, что для них было бы лучше, а спрятались в горы.

Нужда дает храбрость. С ними не было съестных припасов, к тому же через шпионов они узнали, что в Казерте войска мало; один из жителей взялся провести их скрытыми путями до самой площади. Наши со своей стороны, после вчерашней катастрофы с калабрийцами, нисколько не заботились об этом деле. Об опасности уже узнали тогда, когда войско входило в город. Забили тревогу. Измученные солдаты вновь выбежали строиться в ряды. Дали по телеграфу знать в Санту-Марию и оттуда требовали новых сил. Гусары и гвиды поскакали по всем направлениям. Национальная гвардия наскоро выбегала. Адъютанты неслись стремглав, и лошади скользили по гладкой мостовой.

Я сидел на дебаркадере. Несколько человек, по преимуществу национальных гвардейцев из Сорренто и Нолы, ожидали поезда вместе с нами.

Небольшое число оставшихся в Казерте жителей, женщин и детей, второпях бежали к дебаркадеру, захватив что могли из своего имущества. Я помню женщину лет тридцати, в трауре, с очень бледным и красивым лицом. Она вела под руку двух детей, тоже в черных платьицах. На лице ее было видно безвыходное, тяжелое горе; она шла скоро, но какою-то странною походкой, словно автомат; казалось, она ничего не видела и не слышала. За ней бойко шла нянька лет восемнадцати, с ребенком на руках. Ее черное платье с плерезами очень странно шло к красивому живому лицу. Она была очень испугана, горько плакала, целовала своего питомца, а потом вдруг начала смеяться, увидав толстого лавочника в одежде национального гвардейца, запыхавшегося и выбивавшегося из сил, чтобы застегнуть не сходившийся поверх шинели бандульер[126].

Мы были героями группы. Вокруг нас собралась целая толпа и требовала, чтобы мы рассказывали о вчерашнем деле, о котором носились очень смутные слухи. Товарищи мои, два раненые в руку, один в ногу, не заставляли себя просить, но так как они больше всего напирали на свои собственные подвиги, то возбуждали только ужас и сочувствие дам, а любопытству публики не удовлетворяли. Один из окружавших узнал меня и сказал присутствующим:

– Да вот мильбицева штаба офицер; от него всё можно узнать подробно.

Все бросились на меня, и никому не пришло в голову, что заставлять человека израненного и в лихорадке рассказывать скучные и мелочные подробности битвы было бесчеловечно. Видя, что отделаться было невозможно, я принялся рассказывать, но не успел дойти до половины, как у меня кровь хлынула изо рта. Десять рук мужских и дамских, и в грязных, и в раздушенных перчатках протянулись ко мне. К сожалению, одного усердия, хотя бы и совершенно искреннего, не для всякого дела довольно, и их заботливость обо мне причинила мне несравненно больше вреда, нежели пользы. Черная женщина подошла к нам; вид ее внушал окружавшим какое-то особенное уважение. Она протеснилась сквозь толпу меня мучивших и, забыв на минуту свое горе, стала поправлять мои перевязки.

– У вас есть мать? – спросила она едва слышным голосом и склонясь надо мною.

Я отвечал утвердительно.

– Я не понимаю, как может человек забывать всё и добровольно мешаться в эти кровавые дела. Как бы ни были добры ваши намерения, но нужно очень злое сердце, чтобы принять на себя тяжелую обязанность мстителя. Молчите, – добавила она, заметив, что я хотел возражать, и тотчас же окончив дело, отошла в сторону.

Между тем пришел ожидаемый поезд. Все бросились было туда. Guardia di sicurezza делала отчаянные усилия, чтобы помешать этому наплыву, при котором многие рисковали быть задавленными. Принуждены были отодвинуть вагоны, чтобы дать время высадиться приехавшим солдатам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад