— Загадочный святой… — задумчиво произнес Чекмай. — На что ему было перед родным отцом притворяться? Не разумею…
— Так на что он тебе сдался? — спросил озадаченный Глеб.
— Не он. Клейма. На клеймах полно народа — люди-то мне и нужны. И, глянь, они довольно крупные получились. Так что для начала я твой труд оплачу… — Чекмай положил на стол «чешуйки», завернутые в бумажку. — Тут и за сам образ… Не кобенься! Ты не обязан мои затеи из своего кошеля оплачивать! Так вот, сделай в клеймах лица — такие, какие видел на кладбище у разверстой могилы.
— Вон оно что!
— Да. И прочее, что на образе, малость понови. Это — для важного дела. Висит на стене образ — и висит, кто его разглядывать станет, кроме малых детишек? А он — важное нам подспорье.
— Тех, кто нес гроб, я хорошо запомнил, — подумав, сказал Глеб. — И еще троих. Покамест не забыл — возьмусь за дело.
Вошла Ульянушка — в одной рубахе и накинутой на плечи распашнице, даже без повойника — в военную пору Чекмай не раз видел ее простоволосую, она его уж за постороннего не считала, а кем-то вроде близкого родственника. Длинные светлые косы свесились ей на грудь.
— Ты, поди, голоден, сейчас на стол соберу. Мы с соседкой сегодня хлебы пекли, так славно удались — пышные, ноздреватые. Глебушка, возьми с полки ковригу, нарежь, а я из сеней грибков принесу.
— Голоден? — сам себя спросил Чекмай.
Глеб рассмеялся.
И они весело сели за стол, хотя время уже не то что к ужину — скорее к утренней трапезе располагало.
Для полного счастья недоставало лишь Мити.
Они вспомнили Вологду, вспомнили, как вместе уходили на войну, Ульянушка всплакнула, когда речь зашла о погибших товарищах.
А потом Чекмай ушел.
Он шагал по ночному городу, держа в левой руке рукоять летучего кистеня. И на нем, как постоянно в последние дни, была кольчуга.
Глава седьмая
— Гаврюша, выйдем-ка на двор, — сказала сыну Настасья. — Потолковать надобно.
На дворе росли две березы, по весне из них добывали сок. Вот и сейчас он стекал в горшки, подставленные под особые желобки. Там же была небольшая лавочка. Настасья села и усадила рядом Гаврилу.
— Вот привез ты сюда Авдотью с сыном… Я тебя за то не корю! Привез — и ладно! И вот живем мы с той Авдотьей, и чем дальше — тем хуже. Сил моих нет смотреть, как она с Никишкой нянчится! Все лучшее — только ему! Пирог печем вместе, так лучший кусочек — Никишке. Вчера смотрю — Никишка пряник ест. Один ест большой пряник, ни с кем не делится! А Олешенька на него глядит и слезки утирает!
— Дурно, — сказал Гаврила.
— Я на Торг ходила, так всем прянички и орешки принесла, Никишку не обделила. А ему, вишь, мать пряник дала — о нас и не подумала. Где-то она деньгами разжилась — ему новые порточки справила, рубашонку не сшила, как хорошая мать, а купила на Торгу. И вот что, Гаврюшенька, она тут какую-то родню сыскала, все время норовит туда убежать и сынка с собой берет. Так вот я и думаю — хорошо бы ее вовсе к той родне спровадить.
— Хорошо, да не очень. Ведь Никита нам не чужой, он и мне, и сестрицам вроде как родной дядюшка, — усмехнулся Гаврила. — А там еще неведомо, что за родня.
Настасья хотела было высказать свое мнение по этому поводу, но удержалась.
— Вконец она избалует твоего дядюшку. А он уже в той поре, что нужно о службе задуматься. А ей и невдомек. Она с ним нянчится, как я вот — с Олешенькой. Того гляди, в зыбку уложит и качать примется. Я своими глазами видела — он грязные лапищи под рукомоем кое-как вымыл, а она подбежала и вытерла их чистым рушником, на рушнике следы остались. Детине двенадцать лет, а она ему ручки, как дитяти, вытирает!
Гаврила рассмеялся.
— Весело тебе? — спросила Настасья. — Да ежели так дальше пойдет, она его и на службу отпускать не пожелает! При себе будет держать, как девку на выданье! А мы — не вечные, призовет ее Господь — и сядет этот Никитушка тебе на шею!
— Да меня и самого дед баловал…
— Баловал, как мог, да и к службе понемногу приучал. И что в ту пору было за баловство? Орешков горсть — уж праздник!
Они вспомнили, как убегали из Москвы в Вологду накануне большого пожара, как скудно жили в Вологде, вспомнили и Авдотьиных дочек.
— Они матушку с рук сбыли да и перекрестились, — сказала Настасья. — Какая она матушка? У нее не детки на уме — а иные помыслы. Я помню, помню! А братец Аннушке с Василисой будет нужен, если станет на Москве большим человеком да хорошо женится. Девки толковые, их-то она не баловала, а на Канатный двор увела, с утра до вечера прясть. Они-то знают, как кусок хлеба дается. Никишка — тот, поди, и не ведает, сколько стоил его пряник! Гаврюша! Ты теперь в семье старший! Дед твой помер — стало быть, ты. Твое слово должно быть главным. Твое! Как ты скажешь — так и будет!
Мать впервые так говорила с сыном.
— Ты к чему, матушка, клонишь?
— А к тому — нужно забрать Никишку у Авдотьи и отдать в хороший дом, где его будут в строгости держать и к делу приучать! Сам же потом благодарить будет!
— Сынка у матери забрать?
— Да — пока не поздно! Пока вконец не избаловался!
Настасья решила до поры не говорить Гавриле, что парнишка ему по крови чужой. А Гаврила довольно неуклюже постарался отвлечь мать от Никиты с Авдотьей и заговорил о сестрах и об их приданом. Приданое было невеликим; сколько-то Гаврила заработал, служа князю Пожарскому, сколько-то прикопила Настасья, откладывая потихоньку да понемногу из Митиного жалованья; сколько-то давал сам Митя, когда удавалось выполнить хороший заказ помимо работы в Оружейной палате.
Для приданого Настасья завела два лубяных короба. Она очень внимательно следила за ценами. Недавно взяла на Торгу две глиняные латки с крышками, одинаковые — чтобы девки не ссорились. Была в тех коробах и оловянная посуда. Были и две отделанные рыбьим зубом укладки, в укладках — мешочки с речным жемчугом, всякий швейный приклад, туда же легли два молитвослова. Все это Настасья начала собирать пять лет назад, когда перебралась с Митей в Москву. И очень она гордилась своей припасливостью.
Настасья не велела дочкам сидеть без дела — она покупала на Торгу хорошей выделки холсты, камку, бязь, киндяк, а они целыми днями сидели в светлице у окошечка, подрубали простыни и полотенца, вышивали рубахи и убрусы. Теперь вот начались долгие светлые вечера, скоро как следует потеплеет, и можно будет рукодельничать на дворе…
— Ты, Гаврюша, на Лубянке потолкуй со столярами, пусть подскажут, кто бы мог сделать два больших сундука, — попросила Авдотья. — Конечно, можно на Торгу поискать, а может, если с мастером сговориться, то выйдет дешевле? Хватит уж того, что в Рядах весь швейный приклад беру, а знаешь, сколько в Игольном ряду за тонкие иголки просят?
Гаврила согласился — в Рядах за все дерут втридорога.
— А насчет Никишки я Чекмая спрошу, — пообещал он. — Может, на княжьем дворе нужен парнишка — не на самом дворе, а в палатах? Чекмай деда уважал, о Никишке ради деда позаботится.
— Это ты славно выдумал.
Чекмай Настасье нравился. Когда они встречались в Вологде — она на молодца глаз не поднимала, боялась свекра. Потом же, когда повенчалась с Митей и вернулась в Москву, а свекор в Вологде остался, она стала на Чекмая украдкой поглядывать. Митя стал для нее хорошим и верным мужем, да только вышла она за него по разумному расчету, и то — не своему, а княгини Пожарской. И ведь не отроковица она, да и Чекмай уж давно не отрок, а оживает в сердце некий росток и к свету тянется… то, что в ранней юности, когда за покойного Михайлу отдали, так толком и не расцвело, хотело расцвести в Вологде — да не сбылось, теперь по временам давало о себе знать… чудно, право…
Если Чекмай возьмет под опеку Никишку — так ведь будет, поди, чаще приходить, говорить с Авдотьей, а тут и Настасья в горницу угощение внесет, любезное словцо услышит, много ли ей надо?
Муж — есть, в исполнении супружеского долга неутомим, дочки скоро выпорхнут из гнезда, ласковый сынок Олешенька — вот истинная отрада. Но хочется ухватить чего-то еще — словно бабьим летом — последние солнечные денечки…
— И хорошо бы разведать про ту родню, — сказала Настасья. — Может, и не родня вовсе, а полюбовник завелся.
— И что — она сына с собой к полюбовнику тащит? — удивился Гаврила.
Настасья расхохоталась.
— Молод ты еще, сынок, и не знаешь всех бабьих хитростей! Парнишке пряник да изюму пригоршню дать, отправить его играть в горелки с другими ребятишками — много ума не надо. Или дать полушку и послать на Торг за калачом. Исхитрись, разведай!
Спорить с матерью было невозможно — она невзлюбила Авдотью с самого того дня, как Гаврила привез ее с сыном в Москву, и страстно желала ее если не погубить — так хоть опозорить.
— Сделаем так, — решил Гаврила. — Когда она опять невесть куда с Никишкой соберется, пошли за ней Дашутку с Аксюткой. Пусть посмотрят, где она гостит, и мне расскажут. А я потом дознаюсь, что там за дом, что за люди.
— Девок одних пустить?
— Ну, матушка, ты уж прости, а я тут у тебя торчать и ждать, когда Авдотья в гости соберется, не стану!
На том и порешили.
Возвращаясь на Лубянку, Гаврила сделал крюк, чтобы пройтись возле Сретенской обители и заглянуть в заветный переулочек.
Он дураком не был, вовсе нет! Он умом понимал, что Федорушка, что выбежала к подружкам, легкая, как птичье перышко, и вдова Федорка, обнаруженная в челобитной, где шла речь о злодеяниях атамана Мишуты Сусла, — одна и та же баба. Понимал! Но желал, чтобы это было не так.
Имя не то чтобы совсем редкое — но встречается не так часто, как Авдотья или Настасья. Конечно, могут неподалеку от Сретенской обители жить две Федоры, отчего бы нет? Могут же!
Гаврила прогулялся взад-вперед — видел пробегавших девок, видел красивую женку, что вела за руки двух маленьких, еще каких-то женок видел — Федорушки среди них не было.
Назвав себя дурнем и остолопом, дубиной стоеросовой, Гаврила поплелся на княжий двор. Там ему сказали, что Чекмай у князя, так чтобы скорее туда бежал — его уж по всем углам искали. Гаврила пташкой взлетел на высокое крыльцо.
Чекмай в Вологде нечаянно заменил ему отца. Дед — он и есть дед, стар и седат, брюзглив и ворчлив, тяжел на подъем, хотя ведь собрался с духом и удрал на север. А Чекмай по годам — почти соответствует отцовскому возрасту (Гаврила хоть не глядел в церковную книгу с записью о его крещении, но знал, что седина — ранняя, а лицо при том — молодое, румяное, да и бородка с усами черны, как смоль). К тому же, Чекмай его от смерти спас — и потом, когда все отправились на войну, Гаврила был при нем, хотя в бой его не пускали, разве что в поиск, а держали при обозе.
Слово Чекмая много для него значило.
В крестовой палате, куда направили Гаврилу, князь и Чекмай изучали образ немалой величины — аршин с четвертью в высоту, без двух вершков аршин в ширину. Образ стоял на стуле, и Чекмай, водя по нему пальцем, что-то объяснял князю.
— Заходи, пропащая душа, — обратился он к Гавриле. Тот, перекрестясь, вошел.
— Ну, сейчас проверим, хороша ли твоя затея, — обратился князь к Чекмаю. — Гаврила, что это за образ?
— «Житие Алексия, человека Божия», — отвечал удивленный Гаврила.
— Что ты на нем видишь?
— Святого угодника. Клейма. В них — житие изображено.
— Ну-ка, глядя на те клейма, расскажи нам житие.
Гаврила сильно удивился — клейма служили подспорьем для неграмотных богомольцев, а он, слава Господу, читать и писать выучен славно, покойный дед постарался.
— Тут угодник только что на свет народился, его мамка отцу и еще кому-то из родни показывает…
— И это — все? — спросил князь, а Чекмай насупился.
— Что же еще? Матушка, опроставшись, лежит в постели, на мужа глядит…
— Ну, ну?! — воскликнул Чекмай.
— Глядит, стало быть, на мужа… — Гаврила нагнулся поближе. — Господи Иисусе, где ж я это лицо встречал?
— Точно — встречал? — спросил князь.
— Да, оно и есть. На кладбище! Да! На кладбище! Он гроб с покойником нес! Как же это?..
Сам Гаврила во время тех похорон держался подальше от могилы, так ему было велено, однако глаза у него были молодые и острые. И он запомнил осанистого человека с крупным и обрюзглым лицом — запомнил по удивительному носу: нос сильно выдавался вперед и был очень прям и тонок.
— Так, — сказал князь. — Еще знакомцы в клеймах есть?
Гаврила опознал еще троих, потом — еще двоих.
— Довольно. Надобно отблагодарить Глеба. Он изрядно справился. Потом зайдешь ко мне, я дам для Глеба награждение, — велел князь. — Ну, брат, ты был прав — а я не верил.
Это относилось к Чекмаю.
— Я сам до последнего не верил, — признался Чекмай. — Теперь спрячем этот образ — он еще не раз пригодится.
— Боюсь, что так… Гаврила, ступай в новые палаты, там найдешь троих человек, ежели никуда не сбежали…
— Не сбежали, — уверенно сказал Чекмай. — Я им игральные кости дал. Сидят, балуются.
— Всех троих — ко мне, — распорядился князь. — Хочу понять, что за люди. Особливо Бусурман.
Гаврила исполнил, что велено, отправил к князю Смирного, Бусурмана и Ластуху, а сам, поскольку других распоряжений не было, пошел возиться с приказными столбцами. Гора обработанных была гораздо меньше, чем та, в которой громоздились необработанные. И лежали на столе записи с именами. Гаврила постоянно с теми записями сверялся — пока не позвали ужинать.
За ужином молчали — благочестивому человеку полезно, вкушая пищу, помолчать. А потом Чекмай сказал Гавриле, вручая бумажку:
— Звать литвина — Янушко, родом из Пропойска, проживает, статочно, на Дмитровке, неподалеку от монастыря, свидетели по делу о покраже хлеба из монастырской житницы его там видали. Откуда известно, что он из Пропойска, не знаю, князь в приказе как-то узнал. Я выяснил — это за Смоленском, верстах в полутораста. И по этому судя — литвин, и по имени. Посмотри перед выходом на иконные клейма. Может статься, один из тех, нарисованных, имя обретет. Очень осторожно разведай про него — там ли живет, чем промышляет. Оденься попроще — молодцу в нарядном кафтане могут соврать, а кто в сермяжном кафтане — тот свой. Ну да не мне тебя учить, сколько раз вместе в поиск хаживали…
На войне в поиске Гаврила, тогда еще отрок, одетый в драный полушубок, обутый в огромные лапти, изображал парнишку, что, утратив всех родных, пробирается наугад к бабке с дедом. Его не обижали и ни разу не заподозрили.
— И то будет исполнено, — отвечал Гаврила. — Завтра же с утра и пойду.
— Почуешь опасность — немедленно путай след и возвращайся. Немедленно.
— Оружие брать?
— Возьми, пожалуй. Эх, жаль, отдал я хороший клинок этому убогому, Ермачку, а он его и погубил. Теперь этот клинок так в сундуках Земского приказа и сгинет. А потом у кого-то из подьячих вынырнет…
Гаврила вздохнул — он знал, о каком клинке речь.
Его вылазка оказалась не слишком удачной — Янушка видели и показали, где он проживает, но литвина дома не случилось, а соседский дед сообщил, что он частенько пропадает. Причем пропадает либо зимой, либо летом, а весной и осенью, в распутицу, сидит дома, потихоньку шорным ремеслом промышляет и тележнику Даниле помогает, тем и кормится.
— А хорошо ли кормится? — спросил Гаврила.
— А тебе на что?
— Хозяина доброго ищу. Может, и мне к какому тележнику пристроиться?
— Ты, молодец, не тележника ищи, а к купцу нанимайся, — сказал дед. — Потому — у Янушка с Данилом какие-то свои счеты, Данило ему хорошо платит. Тебе так платить никто не станет.
Больше вопросов Гаврила не задавал — чтобы дед не встревожился. Он еще покрутился в окрестностях и пошел на Лубянку — докладывать Чекмаю о розыске.