Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Любовь за колючей проволокой - Георгий Георгиевич Демидов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эта история была связана с его последним заявлением генеральному прокурору Союза о пересмотре его дела. В пользе таких заявлений он изверился уже давно, но тут бывшего профессора уговорил написать его бывший студент, попавший на инвалидку в первый же год своей работы на колымском прииске. Он всю войну прослужил на одной из железных дорог, построенных уже в советское время. Все мосты на этой дороге проектировались с применением кравцовских методов расчетов. Но именно за эти расчеты Кравцов и был осужден на двадцать пять лет каторги. Кто-то донес, а энкавэдэшевская «экспертиза» это подтвердила, что под предлогом экономии металла и рабочего времени Кравцов умышленно ослабил мосты, делая их неспособными выдержать вес особо тяжелых поездов. Хитрый вредитель, как было сказано в обвинительном заключении, имел в виду поезда с особо важными стратегическими грузами.

Однако мосты, не подвергавшиеся никаким переделкам, верой и правдой прослужили всю войну, хотя именно такие грузы провозились по ним почти непрерывно. Тот же бывший ученик Кравцова сообщил ему, что его учебник, изъятый после ареста автора-вредителя, издан снова под именем того доцента с кафедры теории мостостроения, который написал на своего руководителя донос. Теперь он уже сам профессор и руководит этой кафедрой, а «вредительские» формулы в учебнике Кравцова оставлены безо всяких изменений. Со свойственной начинающим арестантам наивностью инженер-железнодорожник полагал, что столь очевидные факты могут поколебать уверенность в виновности его бывшего учителя даже Генерального прокурора СССР. И он убедил Кравцова подписать заявление на его имя, которое сам же и написал. Этот человек принадлежит к той породе людей, которые умеют сохранить благодарность к своим учителям. Такие встречаются не слишком часто…

— Ну, и что ответил Генеральный?

Сам Генеральный ничего не ответил. А из его ведомства на имя Кравцова пришел бланк с неразборчивой подписью и печатным ответом, что оснований для пересмотра дела не найдено…

— Я три таких ответа получил, — сказал кто-то.

— Все эти наши заявления — глас вопиющего в пустыне, — вздохнул пожилой столяр-модельщик. Он был членом секты «Истинно евангелических христиан», сидевший за отказ взять в руки оружие во время войны.

Все это, продолжал Кравцов, он рассказывает нам к тому, что его заявление Генеральному прокурору при всей своей безрезультатности было все же причиной того, что он сидит сейчас в этапной машине. Прежде чем отправить его по адресу, его заявление просмотрел лагерный опер. А у него сейчас нечто вроде внеслужебной нагрузки — выявлять на инвалидке нужных Дальстрою специалистов и по возможности отделить настоящих от шарлатанов и темнил. Сомневаться в том, что бывший профессор был настоящим, не приходилось, и опер сообщил о нем в дорожное управление.

— Никогда не знаешь, где найдешь, а где потеряешь, — сказал модельщик, — пути Господни неисповедимы. Может, если вы окажете магаданскому начальству важную услугу, вас к досрочному освобождению представят. Говорят, такое бывает…

— Бывает, что на копеечный лотерейный билет падает выигрыш в сто тысяч, — усмехнулся Кравцов. — Но в лотерее, по крайней мере, действуют законы относительной вероятности, пусть самой ничтожной. Безнадежность же положения таких, как я, определяется отнюдь не случайностью. Действия в отношении незаконно осужденных отличаются неторопливостью, но беспощадной последовательностью. И это логично, как логично для бандита, ограбившего свою жертву, ее прирезать…

Помолчав, он сказал, что не рассчитывает даже на сколько-нибудь долгое пребывание в проектной конторе управления. Даже если старый теоретик сумеет оказать этой конторе реальную помощь, в чем он отнюдь не уверен — этому могут помешать многолетнее отсутствие практики и гипертоническая болезнь, — то и тогда его, вероятно, сразу же отчислят по истечении надобности. Мавров, сделавших свое дело, тут долго держать не принято. Чертить он не может, а колымское мостостроительное КБ — не теоретический институт. Он не уверен даже, сумеет ли сколько-нибудь сносно пользоваться карандашом. Несколько дней перед своим отъездом из инвалидки старый инженер практиковался держать палочку из барачной метлы между мизинцем и большим пальцем.

Это были грустные размышления. И чтобы отвлечь от них Кравцова, кто-то спросил его о семье, знает ли он что-нибудь о ней, состоял ли в переписке? Старик насупился. Было видно, что этот вопрос вызывает в нем тягостные мысли. Потом все же он ответил, что из близких у него была только жена и что о ее судьбе он ничего не знает. Ни на одно из его писем из лагеря она не ответила…

— Молодая была? — неожиданно оживился шахтер.

— Да. Намного моложе меня…

Шахтер присвистнул. Такая жди, напишет! Вот он не старый еще, да и то его жинка как узнала, что он в лагере, так тут же и написала, что не надейся, мол, и не жди. Наверно другого нашла… А со стариками и подавно так. Вот на их шахте, как арестовали в єжовщину директора, так его жена, красивая такая шмара, комсомолка, на первом же общем собрании от мужа отреклась. Жила, говорит, с врагом народа потому, что не знала об его подлости. А теперь, говорит, знать его не хочу… Его потом расстреляли.

— Ну и жлоба! — вполголоса произнес кто-то.

Слово «жлоба», хотя оно и было произнесено безо всякой злой цели, явно попало в больное место стариковской души. Старик закусил губу и опять сжал колени своими клешнями. Затем, с трудом подбирая слова, глухо сказал:

— Я не верю в это… Не хочу верить…

Шахтер хмыкнул, а я, как-то неожиданно для самого себя — свой разговор с Кравцовым я намечал на время, когда мы останемся вдвоем, — громко сказал:

— И не верьте, Евгений Николаевич! Ваша жена вас не предала!

Крикнувший «жлоба» опять хмыкнул, а Кравцов взглянул на меня с благодарностью. Он счел, вероятно, что мои слова это лишь обычное голословное утешение. Но я повторил еще отчетливее:

— Юлия Александровна до конца осталась вашим другом. Но она не знает, где вы, Евгений Николаевич!

Теперь на лице старика появилось изумление:

— Как? Вы знали мою жену?

Я ответил, что знал. И не где-нибудь, а здесь, на Колыме, в одном из лагерей. Правда, в последний раз я видел ее в первый год войны. Но уверен, что и сейчас она жива и здорова. Вот-вот закончит свой срок.

Кравцов долго не мог придти в себя от изумления. А когда он убедился, что я ничего не путаю и не вру, радость на лице старика скоро вытеснила грусть:

— Значит, произошло все-таки худшее… Жизнь Юлии сломалась из-за меня… Бедная девочка!

Я возразил. То, что случилось с Юлией Александровной, при нынешних обстоятельствах нельзя считать самым худшим. Во-первых, она выдержала экзамен на человеческую верность и сохранила в себе право на самоуважение, без чего жизнь таких людей, как она, немыслима. Это тем более важно, что потеря такого права вовсе не гарантирует члена семьи от ареста. Я знал многих жен, позорно отрекшихся от своих мужей и все же получивших лагерный срок как ЧСВН. Во-вторых, останься его жена на свободе, она попала бы в ленинградскую блокаду и, кто знает, пережила ли бы ее.

Это мое соображение было найдено окружающими весьма убедительным. Арест ленинградки — удача, тем более что она попала в сельскохозяйственный лагерь. Даже до войны было много заключенных колхозников, которые считали, что угодив в лагерь, они выиграли по сравнению с оставшимися в колхозе. Не так голодно, а воля, почитай, особенно в смешанных лагерях, почти та же. Начались рассказы на тему «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Даже жлоб из Донбасса рассказал, как его товарищ по работе в шахте остался жив при взрыве рудничного газа только потому, что за час перед этим попал в небольшой завал. Кравцов слушал эти рассказы рассеянно, думая о чем-то своем, покачивая головой и повторяя:

— Бедная девочка, бедная…

Только когда примеры предотвращения большой беды меньшей иссякли, он спросил меня, как выглядела его жена, очень ли она мучилась в лагере, очень ли тяжелую работу заставляли ее выполнять? Я ответил, стараясь не впасть в слишком оптимистический тон, что женщин на особенно тяжелые работы в Галаганных не ставят, этот лагерь вообще знаменит своими благополучными условиями даже среди лагерей сельскохозяйственного производства.

Правда, с началом войны заключенным и в нем пришлось туго, но, я думаю, что с тех пор как на Колыму начала поступать американская помощь, там все пошло по-прежнему. Но старик продолжал вздыхать и покачивать головой. Он, видимо, принадлежал к тому типу людей, которые не так-то легко принимают желаемое за действительное и поддаются наркозу словесных утешений.

Разговор вокруг нас перешел на случаи, когда люди в лагере узнавали о своих близких и даже встречались с ними после многих лет взаимного неведения. Кто-то рассказал, как старик-дневальный на нагаевской пересылке, разгребая снег перед воротами лагеря, увидел на машине, въехавшей в эти ворота, свою дочь. Не то за сотрудничество, не то просто за сожительство с немцами-оккупантами в своей деревне она была приговорена к многолетней каторге. Кто-то другой вспомнил, как столыпинский вагон, в котором его везли, остановился однажды вечером на какой-то станции окно в окно рядом с купе освещенного мягкого вагона, стоявшего на параллельном пути. Ехавшие в этом купе дама и офицер, по-видимому ее муж, с ужасом смотрели на грязных, заросших арестантов, сгрудившихся у зарешеченного оконца столыпинки. А потом один из этих арестантов вдруг закричал:

— Это моя жена! Клянусь вам, это моя жена…

Он сделал ей жест рукой, но женщина, видимо, его не узнавшая, задернула штору, а поезд тронулся. Что в этих рассказах было невероятной правдой, а что правдоподобным вымыслом, судить трудно. Но в их основе, несомненно, лежали действительные случаи. Мир, как известно, тесен. Тем более был тесен, при всей его тогдашней необъятности, мир тюрем и лагерей.

Постепенно все устали от разговоров и умолкли, тем более что шла уже вторая половина дня, когда арестантскую словоохотливость неизменно приглушает голод. Молчал, то ли думая о своей жене, то ли вспоминая прошлое, и Кравцов. Меня он больше ни о чем не расспрашивал.

На ночлег мы остановились в каком-то захудалом дорожном лагере. В его столовой этапникам выдали по миске баланды, а затем отвели на ночлег в заброшенный барак с грязными, полуразвалившимися нарами. Барак не отапливался, даже печка в нем была поломана, а ночи стояли еще холодные. Спастись от холода на голых нарах можно было только попарно, объединив наше внутреннее тепло и лагерное обмундирование. Нас с Кравцовым объединила в такую пару на эту ночь сама судьба, хотя я и не сказал бы, что очень хотел этого. Я проникся к нему и уважением, и симпатией, но это не значило, что я мог чувствовать удовольствие от лежания с этим человеком под одним бушлатом. Надо же было так случиться, что наши пути сошлись так тесно во времени и пространстве! Правда, на коротком их участке и почти безо всякой вероятности повторения в будущем.

Сколько бы я ни гнал от себя мысль, что ни в чем не виноват перед Кравцовым, какое-то подспудное ощущение вины меня не оставляло. И вызывало если не антипатию, как вчера на пересылке, то активное нежелание быть с ним слишком близко. Тем более что я почти не сомневался, что старик заведет тягостный для меня разговор о своей жене, как только рядом не окажется посторонних. О многом, что могло его интересовать, он явно не хотел при них говорить. Я же предпочел бы присутствие этих посторонних, так как тогда мне было бы легче оправдать перед собой необходимость кое о чем умолчать, а иногда и просто соврать. Нигде человек не склонен так часто прибегать к страусиной практике, как в спорах с самим собой. Не то чтобы я был таким уже принципиальным поборником абсолютной правдивости. Но я знал, что даже «ложь во спасение», если Кравцов будет меня допрашивать о подробностях жизни своей жены, будет для меня отягощена ощущениями кошки, которая знает, чье сало съела. Я сердился на себя за такое вульгарное сравнение: ну какая же я кошка, а жена этого старика — сало? Но в том-то и сила большинства подсознательных ощущений, что они — алогичны.

Я и Кравцов лежали рядом, прижимаясь друг к другу спинами, единственная пара, расположившаяся на нижних нарах. Все остальные, даже калека с инвалидки, взгромоздились на верхний ярус. Подняли бы мы на этот ярус и безногого старика, но он заявил, что из-за большего на один градус тепла делать этого не стоит. Нетрудно было догадаться, что таким способом Кравцов хочет избавиться от соседей. Надежды, что сегодняшняя ночь обойдется без тягостного для меня разговора, больше не оставалось. Подавив вздох, я по-братски поделился с мужем женщины, с которой был близок, местом на своем бушлате, разостланном на шершавых досках.

Мой сосед долго не начинал разговора, которого я ждал с чувством унылой неизбежности. Время от времени он поднимал голову, прислушиваясь к храпу и сопению наверху. Когда эти звуки стали сплошными, он спросил вполголоса:

— Вы не спите?

На секунду во мне промелькнуло подленькое желание прикинуться спящим. Будить уснувшего воспитанный человек, конечно, не стал бы, а завтра на людях все было бы для меня проще. Для меня, но не для него. И я ответил, что нет, не сплю. И даже повернулся к нему лицом. Слушать затылком было бы невежливо.

— Насколько я мог заметить, — сказал Кравцов, — вы были хорошо знакомы с моей женой.

Я ответил, что да, нам приходилось часто беседовать при встречах на полях и в лагерной зоне. Интеллигентные люди в лагере всегда тянутся друг к другу.

— Скажите, — он приподнялся на локте и понизил голос почти до шепота, — она вспоминала когда-нибудь обо мне?

Я не солгал, ответив, что Юлия Александровна вспоминала о своем муже с неизменной теплотой и горечью сожаления о его судьбе. Она ездила в Главную прокуратуру, хотела даже стать чем-то вроде современной декабристки.

— Бедная девочка… — старик растроганно помолчал. — Значит, она простила мне, что я, хотя и невольно, стал причиной крушения ее судьбы… И вы говорите, что она не питает ко мне чувства злобы?

Да нет же! Наоборот, Юлия Александровна говорит о профессоре Кравцове как о своем величайшем благодетеле и друге, почти отце… Я говорил убедительно, так как мне пока не нужно было обманывать бедного старика. Он опять вздохнул:

— Да, да, отца… Только как отца… Печальная привилегия возраста…

Интеллигентный человек, он не задавал мне щекотливых вопросов, и я начал уже надеяться, что напрасно боялся этого разговора. Но Кравцов испытывал, по-видимому, неодолимое желание поделиться с кем-то переживаниями, мучившими его, вероятно, не только все эти годы, но и прежде. Такое случается и с людьми сильного характера.

— Вы знаете, радостно, наверное, слышать о дочерней любви дочери или другой женщины, к которой сам не питаешь иных чувств, кроме отцовских… Но Юлию я любил. Любил долго и запоздало и долго колебался, прежде чем предложил ей супружество. Над стариковской любовью к молодым женщинам принято смеяться. Временами я и сам смеялся над собой, хотя и почти сквозь слезы. И пытался скрывать эту любовь от своей законной, но слишком молодой жены. Это трудно. Но еще труднее скрывать ревность… Вы не возражаете, что я тут разоткровенничался перед вами, случайным попутчиком? Вам, конечно, безразлично и, может быть, непонятно. Но вы знали Юлию, и это дает мне некоторое право на подобный разговор…

Я ответил, что нет, почему же?.. Я все отлично понимаю… И, действительно, понимал. Но до чего, однако же, тесен мир! Перефразируя известную поговорку о Вселенной и башмаке, я мог бы тогда сказать, что не вижу проку ото всех ее просторов, если место в них мне нашлось только под одним бушлатом с этим стариком!

А он, заручившись моим вынужденным согласием слушать, продолжал:

— Одно из самых мучительных чувств на свете — подавляемая и скрываемая ревность. А именно это чувство я испытывал, и не один год… Я понимал, конечно, и его несправедливость по отношению к своей жене, и его, так сказать, зоологический характер. Но легче мне от этого не было. Ревность старше любви на столько же, на сколько первобытный ящер старше человека разумного. И сидящий в нем ревнивый павиан соответственно сильнее этого человека. Но мне, кажется, удалось скрыть от Юлии этого своего павиана. И она никогда не узнает, чего мне это стоило…

Я мог бы подтвердить, что жена Кравцова, хотя и замечала переживания пожилого мужа, действительно не догадывалась, насколько они мучительны и глубоки. Но я сказал только, что совершенно согласен с его определением любви и ревности как сочетания в человеке чисто человеческого и чисто животного начал.

— Настоящая любовь по своей природе — жертвенна; ревность же — зоологически эгоистична…

— Вот, вот, — подтвердил он. — Но с этим редко соглашаются. Бытует мнение, что ревность — признак любви. Но это пошлая глупость. Она не более чем вредный и опасный рудимент при этой любви, способный ее убить… — Помолчав, он вздохнул: — Мне, впрочем, это не угрожало, так как любви ко мне не было. Существовал ее суррогат — уважение. И была верная дружба, выдержавшая, как я узнал от вас, жесточайшее испытание. А любовь была только дочерняя… Что ж, иначе и не могло быть при нашей разнице в возрасте. Я был наивен, надеясь на что-то большее…

Я досадовал на себя за то, что сделал слишком большой упор на слове «отец», говоря об отношении Юлии к мужу. Но кто ж его знал, что старик будет так тяжело реагировать на это слово. Теперь оставалось только слушать продолжение его излияния:

— Мне стыдно признаться, — говорил Кравцов приглушенным, свистящим шепотом, — что я и сейчас еще продолжаю ревновать свою жену. Мне тяжело думать, что она совсем еще не старая женщина, которой ничто женское не чуждо. Я признаю абсолютность ее права на общение с мужчинами, но заранее ненавижу каждого из этих мужчин…

Во мне шевельнулось досадливое и злобное чувство. Что, если бы этот современный Отелло знал, рядом с кем он лежит! Досаду и злость усиливало еще и чувство ложности моего положения. Все это были мелкие чувства, но в тот момент они были сильнее чувства справедливости. Кравцов был прав: чем грубее и атавистичнее в нас наши ощущения, тем они неистребимее. Поэтому я мерно задышал, прикидываясь спящим. Хватит с меня этих интеллигентских откровений, они достаточно надоели мне и во мне самом. Прислушавшись, Кравцов второй уже раз за этот вечер спросил меня:

— Вы не спите?

Положительный ответ на такой вопрос еще возможен со сторонытого, кто действительно засыпает. Прикидывающийся спящим не может не промолчать. Старик обиженно крякнул. Что может быть оскорбительнее равнодушия к крику наболевшей души, почти к исповеди! Потом он повернулся ко мне спиной и долго не спал, горестно вздыхая и ворочаясь. Мне опять стало его жалко и стыдно своей черствости, но исправить дело было уже нельзя.

На другой день он был хмур и молчалив, сидя на своем месте под кабиной этапной машины. Во второй половине дня машина въехала в ворота довольно большого лагеря, расположенного на главной колымской трассе. Это и был тот лагерь, в который везли меня и почти всех остальных наших этапников, за исключением Кравцова и его товарищей по инвалидке, тоже следующих в Магадан. Но и те, кто был здесь уже «дома», питались сегодня еще по этапному аттестату. Поэтому прямо с машины нас отвели в столовую, довольно просторную и аккуратную. Кравцов, столяр-баптист, шахтер и я уселись за один стол. Старик продолжал насупленно молчать, а елейно благодушный сектант спросил его, не собирается ли он сделать попытку связаться со своей женой на Галаганных из магаданского городского лагеря? В принципе это возможно, так как в этом лагере живут заключенные-матросы, работающие на катерах и баржах, совершающих рейсы до гавани в устье Товуя. Они не откажутся передать записку. Кравцов угрюмо ответил, что нет, не собирается. Более того, он считает подобные попытки назойливой бестактностью по отношению к женщине, вероятно, мысленно давно его схоронившей. Такое представление освобождает ее от необходимости, хотя бы только этически, считаться с его существованием, и нарушать это представление не следует. Тем более что оно не так уж далеко от истины. Гипертоническая болезнь и ее периодические кризы все чаще ставят Кравцова на грань неизбежного конца.

Мне опять стало совестно за свое поведение прошлой ночью по отношению к этому глубоко интеллигентному и самоотверженному старому человеку, а баптист сказал:

— Это от того, Евгений Николаевич, что вы не верите в Бога. Верующему же всегда легче жить на свете, ибо Вера и Надежда — неразделимы…

Несмотря на свою скромную профессию, столяр был не рядовым членом своей секты, а ее проповедником, очень начитанным и неглупым. Но как всякий верующий человек, он мыслил догмами. Догма о единстве веры и надежды (и еще — любви), вызывала у меня озорную мысль о надежде как «матери дураков», а верный своей носорожьей прямолинейности шахтер осклабился:

— У нас на прииске тамошний лекпом говорил, что сначала гипертонию лечить незачем, потом лечить ее нечем, а дальше и лечить-то некого…

Это была весьма распространенная тогда на Колыме «докторская» шутка. Гипертония в те годы была только еще недавно изобретенной болезнью, и средств против нее почти не существовало.

В столовую вошел здешний нарядчик с бумажкой в руке и прокричал:

— Транзитные, кому до Магадана! Вылетай к машине!

Я и шахтер помогли Кравцову выбраться из-за стола и выйти во двор зоны. Но проводить его до нашего газика, стоявшего у ворот, мы уже не имели права. «Оседлым» лагерникам подходить к этапной машине не разрешается.

— Что ж, прощайте, — сказал мне старик, протягивая свою рогатую культяпку, — спасибо за сведения о жене!

Он также попрощался с шахтером и баптистом, подавшим ему его палки, и поковылял на них через двор к машине.

— Поди ж ты, — вздохнул столяр, — вчера так обрадовался весточке о своей жене, а сегодня опять затосковал. Должно быть, любил ее сильно…

— Любил, не любил, — сказал шахтер, — а радости, небось, мало думать, что твоя баба среди чужих мужиков околачивается… Поди, она там не очень теряется на своем сельхозе! Скажи, а? — толкнул он меня локтем в бок.

— Баба, она баба и есть, за ней глаз нужен…

Я пожал плечами:

— Какое удовлетворение может доставить добродетель, которую нужно охранять?

Пролетарий эпохи официально объявленного социализма меня даже не понял:

— Как какое? Если бабе, да еще молодой, полную свободу дать, так она тебе верность не соблюдет! Раньше, говорят, жен за измену мужья голыми по деревне кнутом гоняли…

— Дикость это и невежество, за неверность кнутом наказывать! — рассердился баптист, — и вере Христовой это противно…

— Как противно? — удивился приверженец домостроевских взглядов, — разве не по вашей вере неверным женам на том свете полагается в смоле кипеть?

— Нет, не по нашей, — сказал евангелист, — мы верим в Бога, который есть Всепрощение и Любовь. Не Христос ли сказал, когда к нему подвели женщину, совершившую прелюбодеяние: «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень!»

Я тоже, конечно, знал знаменитую притчу о Христе и грешнице и считал ее, пожалуй, высшим выражением евангелического гуманизма. Но как и все, основанное на идеалистической вере в человеческую добродетель, она осталась, пользуясь словами того же Евангелия, зерном, «упавшим на каменистую почву».

Шахтер озадаченно поскреб затылок. Он был не слишком силен в теологии, и спорить со своим противником ему было явно не под силу.

Возле этапного газика шла возня. Трое калек, цепляясь за борта машины своими изуродованными конечностями, несмотря на попытки взаимной помощи, никак не могли взобраться в ее кузов. Наконец им помог выскочивший из своей кабины водитель. Провожавший этап нарядчик считал, видимо, такую помощь ниже своего достоинства. Но вот шофер захлопнул дверцу кабины, мотор заработал и машина выехала в открытые ворота. Мы помахали отъезжавшим руками. Они с вежливым равнодушием ответили нам тем же. Ворота закрылись.

Я никогда больше не видел бывшего профессора и ничего не слышал о нем, хотя пробыл в близком от Магадана лагере более двух лет. Ничего не знаю и о судьбе его жены. Поговорка о тесноте мира, при всей ее звонкости, относится всего лишь к категории красных словечек. А ее кажущаяся убедительность происходит от того, что впечатляющие своей маловероятностью встречи людей и перекрещивания их судеб иногда действительно происходят. Другое дело повторение этих встреч. Такое повторение лежит уже за пределами практически вероятного. Тем более невероятно оно для лагеря, в котором делается все возможное, чтобы до минимума свести общение между лагерными подразделениями и их заключенными.

Мосты через колымские реки были в том же году весьма оперативно и, по-видимому, вполне надежно усилены. Во всяком случае, тяжеловесные, с многотонными вагонами-прицепами американские «даймонды» проходили по ним безо всяких приключений. Нет никаких оснований сомневаться, что расчет усиливающих конструкций был произведен опытной рукой Кравцова. Но через полгода, по словам заключенных комендантского лагеря в Магадане, его уже там не было. По всей вероятности, как старик и предполагал, его списали на очередную инвалидку в качестве сделавшего свое дело мавра. И вряд ли со своим грузом болезней, увечий и неизбывной арестантской тоски он долго после этого прожил. Впрочем, все мы, в конечном счете, мавры, которые рано или поздно уходят.

1969

Декабристка

Ген — мифическая единица наследственности, приписываемая морганистами живой природе.

БСЭ.1952

Ген — элементарная единица наследственности, представляющая собой отрезок молекулы дезоксирибонуклеиновой кислоты.

БСЭ.1971

Отделение № 17 колымского лагеря специального назначения, носившего, как и все такие лагеря, условное полушифрованное название, было по своему составу несколько необычным. Если почти все остальные отделения Берегового лагеря обслуживали прииски и рудники, то заключенные Семнадцатого работали на довольно большом ремонтно-механическом заводе, расположенном на берегу реки Омсукчан. Поэтому рабочая сила подбиралась здесь не только по принципу «поднимай побольше, кидай подальше!», как в большинстве лагерей, а еще и в некотором соответствии с потребностями предприятия, которому были нужны металлисты, машиностроители, металлурги и многие другие специалисты. Но со времени разгрома сталинским наркомом Ежовым неисчислимого множества вредительских организаций в СССР прошло уже десять лет. Подавляющее большинство арестованных тогда технических специалистов давно уже позагибалось на приисковых и дорожных кайлах и тачках, особенно в первые годы ежовщины. Теперь бериевское МГБ занималось вылавливанием изменников и предателей, в первую очередь живущих на бывших оккупированных и вновь присоединенных территориях. Этапы, тянувшиеся сейчас на Колыму, по численности не уступали этапам конца тридцатых годов. Население некоторых из республик едва ли не полностью подлежало переселению в лагеря и вообще в места «весьма отдаленные». Но инженеров и квалифицированных рабочих среди недавно арестованных было мало. Мода на диверсантов и вредителей в промышленности прошла. Трудности с набором рабочей силы для Семнадцатого осложнялись еще и тем, что он мог принимать только особо опасных преступников, подлежащих содержанию в Берлаге.

Вообще-то таких заключенных было много, а среди них немало специалистов высшего класса, но, увы, не технических. Центр тяжести борьбы с вредительством переместился теперь в область гуманитарных и биологических наук. Засевшие до поры в вузах и научно-исследовательских институтах квелые интеллигенты не только не знали сколько-нибудь полезного ремесла, но и чернорабочими были плохими. Поэтому все лагеря, особенно такие, как Омсукчанский, от них отмахивались. Но для слишком разборчивых потребителей существует такая мера воздействия, как принудительный ассортимент. И пересылки, прежде всего нагаевская, сбагривали скопившуюся на них второразрядную рабочую силу, навязывая ее в качестве нагрузки к той, которая была необходима покупателю. В таком же порядке в виде «прицепа» к токарю, литейщику или конструктору получал какого-нибудь искусствоведа или ботаника Омсукчанский завод. Ничего-де, пригодятся в качестве подсобных рабочих. Еще чаще этому заводу навязывали всяких ксендзов, бывших лавочников из Западной Украины и Прибалтики, но это был уже один черт.

Постоянным избытком на ОЛП № 17 подобной рабочей силы и объяснялось то, что неплохо оснащенный, в основном американской техникой, омсукчанский завод, имевший свой мартеновский цех, немало полуавтоматических станков и хорошую металловедческую лабораторию, почти не имел ни вспомогательных машин, ни внутризаводского транспорта. Их заменял тут дешевый «балацдный пар» в виде многочисленной «комендантской» бригады. Работяги этой бригады перетаскивали с места на место огромные тяжести, убирали зимой снег со двора и крыш, летом рыли траншеи и котлованы, подметали в цехах мусор и стружку. Этой бригаде в лагере был отведен отдельный барак, правда, самый плохой во всем ОЛП, приземистый, с подслеповатыми оконцами, холодный и тесный.

Вечерняя поверка давно закончилась. Дело шло к отбою, и почти все обитатели барака подсобников уже спали. У арестанта только те часы жизни и принадлежат ему по-настоящему, которые он проводит во сне. Только дневальный копошился у печки, и два заключенных играли в шахматы за грубо сколоченным щелястым столом. Со двора вошел человек и, остановившись у порога, начал смахивать снег со своих ЧТЗ снятой с головы «ежовкой». Этот заключенный вернулся из КВЧ, куда ходил справляться, нет ли для него письма. Выдача арестантам поступивших в лагерь писем, да еще раздача в бараки домино, шахмат и шашек составляли едва ли не единственную обязанность этого захудалого учреждения.

В лагере все всегда знали куда, кто и зачем выходит из барака в вечернее время. Тем более — дневальный. Поэтому, не поворачивая головы, он спросил у вошедшего:

— Ну как, Шестьсот Шестьдесят Шесть, есть тебе письмо?

— Ни, мэни ще пишуть… — вздохнул тот, судя по типу лица и особенностям выговора «захидняк», то есть украинец из недавно освобожденных западных областей, — а от Моргану-Менделю, тому есть… — и он достал из кармана бушлата сильно потертый конверт, уже вскрытый и заклеенный по узкому краю полоской бумаги со штемпелем лагерной цензуры.

— Это какому же Моргану-Менделю, — поинтересовался один из шахматистов, — Садовому Горошку?

— Ни. Горошек нещодавно получил листа… Доценту.



Поделиться книгой:

На главную
Назад