— Ну что вы за народ? Начальство им в шары плюет, за людей не считает, а они перед ним на задних лапках бегают!
Причина безотказности в работе большинства заключенных заключалась вовсе не в угодничестве перед начальством. Такое угодничество даже при желании могли проявить лишь очень немногие. Основная же масса каторжан-неуголовников и в лагере оставалась людьми труда, так же неспособными изменить свое отношение к этому труду, как неспособны на это пчелы или навозные жуки. От политических убеждений это почти не зависит. Даже те из обиженных Советской властью, кто желал ей скорейшего и полнейшего крушения, продолжали оставаться добросовестнейшими работягами. Усиленно вбиваемое в головы советских людей того времени представление о склонности всех «классово чуждых», от академика до колхозного свинаря, к политическому вредительству является грязной клеветой не только на этих людей, но и на Человека вообще.
Вот и теперь, нам бы «туфтить» напропалую, закладывать в стога непросохшее сено, заполнять середину кустами и корягами, укладывать порыхлее. Не все ли нам равно, погниет ли в этих стогах сено, промокнет ли оно осенью, а зимой смерзнется в сплошной ком или хорошо сохранится, если самим нам в это время загибаться на кайлах и тачках в забоях каторжных приисков и рудников? И уж подавно наплевать бы нам на огрехи кошения и высокую стерню на покосах. Но вместо этого мы с рачительностью собственников или, по крайней мере, работников у доброго хозяина заботились и о стогах и о делянках. Стоя уже на коньке только что сложенного зарода, Однако любовно расчесывал граблями его крышу, а я и бухгалтер поправляли вилами стены. И тут все услышали отдаленный рокот, доносившийся с реки. По ней поднималась моторка.
Поляна, на которой мы работали, была невдалеке от берега, но за прибрежными зарослями река не была видна. Зато она отлично просматривалась с вершины стога, на котором стоял Однако. Защищая рукой глаза от солнца, он с минуту вглядывался вдаль, а затем с криком:
— Баб везут, ребята! — скатился вниз и помчался по направлению к нашему стану, где был уже и причал для лодок.
— Сколько их, баб-то? — крикнул вдогонку звеньевому бывший бухгалтер.
— Три, кажется, — ответил тот уже издали.
— Ишь, как ему до баб приспичило, — сказал не то осуждающе, не то с завистью бывший сцепщик, — прямо взвился, как жеребец стоялый…
— Известно, — в тон ему пробурчал второй железнодорожник. — В своей Чалдонии, небось, первым парнем на деревне был. Привык девок лапать…
Обоим «гориллам» было уже под пятьдесят, что считается в лагере едва ли не глубокой старостью. Старше их в нашем звене был только старик-кашевар, помор откуда-то из-под Архангельска. Наши железнодорожники и вообще-то были люди хмурые и брюзгливые, а теперь и подавно. В противоположность им бывший бухгалтер был мужик жизнерадостный и веселый. В лагере он тоже слыл человеком, который ни в каком смысле не упустит ничего, что плохо лежит. Он и в лагерь-то угодил из-за какой-то городской крали, ради которой учинил подлог в колхозной денежной документации. Был старый колхозник сердцеед и большой любитель травить веселые байки. Правда, сейчас он старался не проявлять особенно своей жизнерадостности. Это было бы неприлично на фоне того обстоятельства, что он один среди нас не подлежал отправлению из сельхозлага. Поэтому колхозный сердцеед, хотя и взял под защиту женолюбивого Однако — дело молодое! — но как бы тоже с позиции этакого благонравного тихони:
— Это уж нам, старикам, что баба что сена копна! Копна даже мягче…
— Положим, брешешь, — усмехнулся в усы бывший обходчик. Мы устроили перекур, и даже он немного повеселел после пары затяжек махорки: — Блатнячка, которую ты в прошлом году на сенокосе ублажал, всему лагерю звонила, какой ты старик. Угодил, значит…
— Так то — в порядке производственной дисциплины… — ухмыльнулся бухгалтер.
— Это как же? — удивился я.
Он охотно пояснил:
— А вот как… Мужиков в нашем звене тоже было шесть человек. Да только одно звание, что мужики. Из троих уже совсем труха сыплется. Один был парень молодой, да сектант какой-то.
Случай, о котором рассказал бывший бухгалтер, вовсе не был анекдотическим исключением. Блатнячки действительно ставили главным условием своей работы на сенокосе обеспечение их полноценной любовью, пусть даже со стороны рогатиков и фрайеров.
Еще издали мы увидели, как суетится наш звеньевой, помогая двум женщинам таскать сено в их шалаш. Этот шалаш стоял поблизости от нашего, вход против входа. Однако напоминал сейчас хлопотливого петуха, обрадованного прибытием кур в его курятник. Было похоже, что опасения бухгалтера не оправдаются и это наше пополнение состоит вовсе не из шмар. Главное комариное время уже проходило, с реки дул легкий ветерок, и хлопотавшие в своем шалаше женщины откинули сетки накомарников. Одна из них, за которой с особым усердием увивался наш старшой, была высокая и статная девка с простоватым лицом и басовитым голосом, за который ее прозвали «Отец Дьякон». Она стащила что-то на колхозном дворе и сидела за «расхищение народного достояния». Вторая была постарше. До ареста она заведовала небольшим магазином и в лагерь попала, по ее словам, за недостачу. В действительности же бывшая завмагша была осуждена за обмер и обвес покупателей. Она была хорошей знакомой, правда, уже по лагерю, нашего бухгалтера, и тот, поздоровавшись с ней за руку, тут же принялся ей помогать.
Третья из прибывших женщин в обустройстве своего нового жилья участия не принимала. Она стояла чуть в стороне, в том месте, где берег довольно круто обрывался к прибрежной гальке, и смотрела вслед удаляющейся лодке. Женщина стояла ко мне спиной. Но по росту, контуру всей ее маленькой фигуры и какому-то особенному повороту головы я сразу и безошибочно определил — Кравцова!
Мое сердце учащенно забилось, и в нерешительности я остановился в отдалении. Что это? Чудо нарушения закона о перемножении вероятностей, которое все-таки возможно, или лишнее доказательство женской способности исподволь организовывать события нужным им образом? В первом случае Кравцова могла даже не знать, что я здесь. А что, если встреча со мной окажется для нее неприятной неожиданностью? Но это почти невероятно. Женщины всегда интересуются, к кому их направляют, и с их желаниями здесь считаются. Выходило, что то, о чем я мечтал все эти месяцы, вопреки собственным убеждениям сбывалось. Но я был совершенно не подготовлен к этой встрече и продолжал растерянно стоять, не зная как мне вести себя дальше.
Вероятно, почувствовав мое присутствие, Юлия Александровна обернулась и откинула накомарник. На ее лице светилась ее обычная ласковая улыбка, как будто я никогда не проявил к ней неоправданной и грубой невежливости.
— Здравствуйте, мой дорогой рыцарь! — она еще называла меня «рыцарем», тогда как я чувствовал себя хам-хамом. — Ой, ну как же вы все тут заросли! — ласковым движением руки она откинула от моего лица накомарник, а я смущенно одернул сетку опять вниз и покраснел под ней, чувствуя, что веду себя как провинившийся бородатый школьник. Она засмеялась: — Какой же вы смешной, совсем большой ребенок. Помогите мне принести сена в логово, а то мне придется спать прямо на земле!
Обрадовавшись возможности хоть чем-то помочь, я на вилах принес ей чуть ли не полкопны, хотя и знал, что столько сена для одной постели не нужно. Но это так приятно, когда женщина восхищается, даже шутливо, твоей силой:
— Вы — усердствующий медведь! Куда столько?
Устройство постели заняло очень немного времени, а потом мы опять стояли рядом над обрывчиком у реки. Именно потому, наверное, что нам обоим надо было сказать друг другу много важного, мы молчали. И все же я чувствовал какую-то особенную, никогда прежде мной не испытанную радость, которую не могло омрачить даже сознание, что эта радость отпущена мне ненадолго, очень ненадолго. Еще каких-нибудь полгода назад, если бы мне рассказали о подобных переживаниях кого-нибудь другого, я сказал бы, что он находится под воздействием повышенного содержания в его организме некоторых веществ и прочитанных в молодости романтических измышлений. Но теперь я сам чувствовал себя влюбленным дураком и внутреннего стыда от этого состояния не испытывал. Ну и пусть!
Затянувшееся молчание нарушила женщина:
— Как здесь у вас красиво!
— У нас… — нашелся я.
Она счастливо засмеялась и прикоснулась к моей руке:
— Да, у нас…
А было здесь, действительно, красиво, хотя до сих пор, кажется, я ни разу не обратил на это внимания. Сопки на противоположном берегу обрывались к воде вертикальной стеной высотой метров в двести. Выше грозного, в карнизах и расселинах обрыва начинались крутые склоны, до самых вершин зеленевшие густыми зарослями карликового кедра. Чуть ниже по течению реки, через распадок между двумя сопками, виднелись в белесоватой дымке горные дали, а Товуй, наткнувшись на выступающую вперед крутую скалу, делал тут крутой поворот. В той же стороне было сейчас и солнце. Оно освещало реку таким образом, что казалось, будто она впадает здесь в горное озеро.
Стояли те считанные во всем году дни, когда здешняя природа под лучами неяркого и нежаркого солнца как бы меланхолически улыбается. Я сказал Юлии Александровне, что летние колымские ландшафты напоминают мне иногда грустную улыбку безнадежно больного, когда ему становится лучше. Она согласно кивнула. Такое сравнение приходило в голову не одному мне. Молодой поэт, которого отправили отсюда в позапрошлом году, сочинил на эту тему грустные стихи. Начинались они словами:
Лето Приполярья — как улыбка Человека, видевшего горе. В синей дымке — горы, точно волны, Мертвой зыби каменного моря…
— Вон они! — показала вдаль рукой Кравцова. — Вы не находите, что здешние плавные горы и в самом деле похожи на ряды застывших волн?
Я ответил, что как художница она должна понимать это лучше меня. Она вздохнула:
— Поэту в заключении все же легче, чем художнику. Ему достаточно клочка бумаги и огрызка карандаша, чтобы писать. На худой конец можно сочинять стихи по памяти. А для живописца нужен мольберт, холст, краски…
— Что же тогда говорить ученым? — спросил я.
Смущенно засмеявшись, Кравцова опять тронула мою руку:
— Пожалуйста, простите! Это так глупо рассуждать в лагере о том, кому здесь хуже…
— Эй, мужики, бабы, обедать! — крикнул Однако.
Ему доставляла явное удовольствие возможность добавить сегодня это «бабы». Потомственный крестьянин, он чувствовал себя в их присутствии почти как на покосе в долине родного притока Оби, когда на заливные луга выходили косить всей деревней. Наш звеньевой был очень доволен сегодняшним пополнением, особенно радовался крепкой молодице, которая была женщиной точно в его вкусе. Он усадил ее на самое удобное место перед навесом кухни — высокий пень, на котором сидел обычно сам. Девица принимала его ухаживания смущенно, но с явным удовольствием. Бывший бухгалтер рассказывал веселые байки бывшей завмагше, которую он охаживал с уверенностью старого ловеласа и с очевидным успехом. Две пары из нас явно определились.
— Гляди-ка, — сказал вполголоса один из железнодорожников другому, — как наши кобели вокруг своих баб мелким бесом рассыпаются…
— А тебе что? — заметил седой помор, наш дневальный.
— Пусть каждый устраивается по-своему, лишь бы другим не мешал…
Я вспомнил надпись над входом в раблезианский монастырь[1], в котором каждый делал что хотел при одном-единственном условии: не мешать жить другим.
Наш кашевар был замечательный старик. Благодаря ему мы почти не замечали, что получаем уже урезанное количество хлеба, крупы и других продуктов. По профессии рыбак, он ловил в Товуе кету и горбушу, а в его небольших притоках — хариуса, мальму и сунжу. На берегу старый помор устроил хитрый «коптильный завод», где готовили лососиные тешки и балыки. Почти все лето мы не провели и дня не только без ухи и жареной рыбы, но даже без свежепосоленной красной икры. Речные дары природы были, конечно, к услугам всех сенокосных звеньев, но едва ли в каком-нибудь из них был еще такой же расторопный, несмотря на свои почти шестьдесят лет, хлопотливый и умелый работник, рыбак, повар и плотник, каким был наш дневальный. Сегодня он приготовил на первое уху из голов кеты, а на второе сами эти головы — прямо-таки деликатесное блюдо. Нам рыба начала уже приедаться — она вообще приедается скорее всего другого, и тут даже наш повар ничего не мог поделать, но дамы ели уху с удовольствием.
— А ну, Ученый, передай-ка своей знакомой еще мисочку! — сказал славный старик, наливая еще одну миску ухи для Кравцовой.
— Да присунься к ней поближе, чего стесняешься?
Мы сидели с ней по разным концам большой коряги, занесенной сюда весенним паводком, и под пристальными взглядами всей честной компании смущались как молодые на помолвке. Все здесь, конечно, знали, что в прошлом году меня из-за этой женщины пырнул штыком вохровец, теперь она приехала сюда, и вряд ли случайно. Внимание к нам, впрочем, было вполне благожелательным, и даже брюзгливые моралисты-железнодорожники глядели на нас без саркастической насмешливости.
— Баран да ярочка, чем не парочка? — сказал Однако, наверно больше для того, чтобы иметь повод довольно бесцеремонно облапить свою новую подругу. Но так как под «бараном» подразумевался я, то добродушно-насмешливый колхозный бухгалтер тут же поймал неуклюжего сибиряка на невежливости:
— Это ты нашего Ученого бараном величаешь?
Однако с деланным смущением поскреб кудлатую голову, а остальные рассмеялись. Хорошая погода, почти полное отсутствие комаров и приезд женщин заставили большинство членов нашего звена почти забыть, что скоро это наше относительное благополучие кончится и сменится временем жесточайших невзгод. Но если бы человек постоянно помнил, что при каких угодно жизненных удачах впереди его ждут страдания и неизбежный конец, то он, наверное, не мог бы существовать.
После обеда, работая уже в девять пар рук, мы поставили еще один стожок — благодаря разорванности покосов они здесь были небольшие — и закончили работу раньше обычного времени. Женщинам надо было еще доустраиваться в своем новом жилье, а мужчинам привести себя в порядок, во всяком случае тем из нас, кто хотел выглядеть кавалером перед нашими дамами. У бывшего бухгалтера была самодельная бритва, сделанная для него кузнецом-татарином в совхозной кузне из обоймы старого шарикоподшипника. Был у него даже осколок зеркала. А вот ножниц, чтобы обкорнать перед бритьем буйную поросль на наших щеках, которую уже никак нельзя было назвать щетиной, хотя она и не стала еще бородой, у нас не было. Поэтому костер, вокруг которого уединились у самой воды под обрывчиком Однако, бухгалтер и я, служил нам не только для подогрева воды в котелке. Головешками из этого костра мы обжигали друг другу бороды. Это один из тюремных способов борьбы с тем проклятием мужчины, которым, по выражению Байрона, является борода. Заключается он в том, что горящей головней проводят возле самой щеки и тут же примачивают эту щеку мокрой тряпкой. Дело требует известного навыка, иначе возможны ожоги. Без них, конечно, не обошлось и у нас, но «кто хочет быть красивым, тот должен уметь страдать» — утверждает французская поговорка. И мы терпели мучения и от огня, и от туповатой бритвы, которую не на чем было как следует выправить. Конечно, и после бритья мы остались теми же лохматыми оборванцами, от которых к тому же еще за версту несло теперь паленым, однако наши дамы нашли нас очень помолодевшими и чуть ли не красавцами. Очень возможно, что комплименты были почти искренними. Изо всех условных и относительных понятий красота — самое условное и самое относительное.
Время белых ночей почти уже прошло, и их «прозрачный сумрак» сменился теперь фиолетовыми сумерками, которые на юге служат переходной ступенькой к ночи, а здесь заменяют во второй половине лета саму ночь. После ужина Однако и бухгалтер повели своих дам в глубь острова под предлогом показа его достопримечательностей, старики залезли в свой шалаш спать, а я и Кравцова остались стоять на том же месте над обрывом, на котором мы встретились днем.
Вечер был совсем безветренный, комары донимали сильнее, чем обычно, и в своих накомарниках с черными сетками мы, наверное, напоминали изваяния двух довольно мрачных сторожевых фигур. Стояла задумчивая, чуть настороженная тишина. Горы на противоположном берегу реки казались выше, чем днем, и тоже таинственно молчали. Природа по ночам как бы отдыхала от своих вечных буйств. Еще немного, и мягкость и почти ласковость летнего времени сменятся отчужденностью и враждебностью ко всему живому осеннего ненастья, а затем морозами и метелями зимы.
Я думал, что и в моей жизни каторжника тоже происходит сейчас нечто подобное. И мне бы поскорее воспользоваться своей удачей, беря пример с тех простых крестьян, которые уединились сейчас с такими же простыми, но мудрыми бабами где-нибудь под копнами и стожками на скошенных делянках. Надо просто привлечь к себе и поцеловать стоящую рядом женщину, которая, хотя наверно и не без внутренней борьбы с самой собой, из-за меня напросилась и на сенокос, и в звено Однако. Днем она не без юмора рассказывала, как критически оглядел ее хрупкую фигуру старший бригадир: «Ох, уж эти мне интеллигенты да блатные!» — но потом, вздохнув, согласился. Может быть, он думал даже, что нехватка физических сил в женщине будет с лихвой возмещена их приливом в ее мужчине. Доброта и расчетливость вовсе не исключают друг друга.
Все было так просто теоретически и так сложно на практике! Как попытка начать плавать, изучив по книжке все приемы плавания. Я досадовал на себя, не зная как себя вести. Молча обнять женщину, которой я никогда не касался прежде, казалось мне чем-то грубым и почти циничным. Заводить с ней какой-то предварительный разговор — пошлым. Что-то подобное, наверное, испытывала и она. Неопределенность же отношений между мужчиной и женщиной неизбежно вызывает у них чувство напряженной неловкости.
Нас выручил хриплый и короткий звук, что-то среднее между ревом и мычанием, донесшийся откуда-то с середины реки. Кравцова испуганно схватила меня за рукав:
— Что это? — но тут же застыла в изумлении.
На смену грубому реву с той стороны реки пришел другой звук — переливчатый, долгий и музыкальный. Как будто кто-то задел мощный, но нежный и чувствительный музыкальный инструмент. Дикая, но удивительно красивая мелодия, многократно повторившись в лесистых ущельях между горами, затихла где-то вдали. Это было ночное эхо.
А толчком для него послужил рев морского зверя. Я показал Юлии Александровне на длинный галечный остров, едва возвышающийся из воды чуть ниже от нас по течению. На его светло-серой поверхности темнели едва видные сквозь сумерки продолговатые темные пятна. Это были нерпы, поднявшиеся сюда из моря в погоне за косяками кеты и горбуши. Но охота на рыбу является не единственной целью их захода в реки. Это занятие сочетается у них с занятием любовью, которую природа мудро приурочила не только ко времени относительного тепла, но и самого обильного в году питания. Морзвери «крутят любовь», как выразились бы наши надзиратели, главным образом, на таких вот отмелях, собираясь на них целыми стадами. В промежутках между занятиями едой и любовью животные спят, предусмотрительно выставляя бдительных дозорных.
Такой дозорный, наверно, и рявкнул сейчас, усмотрев опасность в какой-нибудь плывущей по воде коряге. Тревога оказалась ложной. Было видно, как приподнявшиеся на ластах звери один за другим снова опускаются на гальку. Сейчас они ведут себя тихо, но иногда поднимают такой рев, что в шалаше по ночам не могут уснуть даже уставшие за день люди.
В отличие от своей спутницы, в первый раз за ее трехлетнее отбывание в Балаганных вывезенной за пределы его главной усадьбы, я знал о здешней природе довольно много. В нашем Центральном лагере я жил только в промежутках между работой в лесных, рыболовецких, лесосплавных командировках и уже побывал даже на промысле морского зверя, вот этой самой нерпы. Нерпичьи шкуры и сало морзверя включаются в план нашему совхозу. А в прошлом году, примерно в такое же время года, находясь на сенокосе, только на другом участке, я участвовал даже в охоте на медведя. Но это, так сказать, в порядке частной инициативы. Медведей здесь множество, и отъедаются они летом главным образом за счет лососевых рыб, которые, отнерестившись, скатываются вниз по реке уже трупами или полутрупами. Той же гниющей горбушей здесь местами бывают буквально усеяны отмели и галечные косы. Но пока массовый нерест еще не начался, медведя легко заманить в какую-нибудь ловушку запахом тухлой рыбы. Скажем в западню, капкан или волчью яму. Среди заключенных попадаются всякие специалисты, в том числе и очень редкие, вроде эскимосологов или тунгусских шаманов. В том звене, в котором я косил сено в прошлом году, был медвежатник из Сибири. Охотник на медведя в самом прямом смысле этого слова. Он-то и научил нас «брать» этого зверя без ружья, как «брали» его люди, наверно, еще во времена пещерного периода.
— Это, наверно, страшно, охотиться на медведя? — поежилась Юлия Александровна, так и не отпустившая моего рукава.
Поощренный ее интересом, я рассказал целую серию эпизодов, связанных с первобытной охотой на хозяина тайги. Вообще-то мишки здесь добродушные и не очень большие. Но представьте себе медведя, пусть даже не очень крупного, упавшего в яму с ложным дном, которого люди пытаются убить с помощью вил и самодельных пик, а он вот-вот из этой ямы выберется! Стены-то у нее — галька, лишь слегка скрепленная илом. И разъяренный зверь легко рушит эти стены передними лапами, вооруженными страшными когтями. Взъерошенный, ревущий, с горящими глазами…
— Бррр, — поежилась женщина и, вероятно, безо всякого притворства прижалась ко мне вплотную.
Холодеющий ночной воздух стал еще немного темней, и в нем замелькали какие-то бесшумные тени. Это на охоту за комарами вылетели довольно многочисленные здесь летучие мыши. Их сложные остроугольные зигзаги можно было легко принять просто за рябь в глазах. Но вот одна из этих мышей хлопнулась на белый верх накомарника Кравцовой — ночью они летят на все светлое — и запуталась коготками на концах своих крыльев в ячейках его сетки.
Женщина испуганно вскрикнула, а я схватил руками безобидную зверюшку, превращенную человеческой фантазией в страшного нетопыря, и прочел о ней своей внимательной слушательнице целую лекцию. До недавнего времени было совершенно непонятно, как эти существа умудряются не натыкаться не только на стены абсолютно темных пещер, но даже на тонкую натянутую проволоку. Теперь установлено, что летучие мыши как бы ощупывают пространство впереди себя, посылая в него ультразвуковые сигналы и улавливая их отражение. По этому принципу и люди, наверное, могли бы построить очень полезные для себя приборы, например, устройства для предупреждения столкновения судов в тумане…
— Вы, говорят, были до ареста каким-то необыкновенным ученым вундеркиндом? — спросила Кравцова, возможно для того, чтобы отвлечь меня от не слишком интересной для нее темы.
Остановленный на середине своей лекции о том, что для целей локации можно было бы применить не только ультразвук, но и короткие электромагнитные волны и тогда ее дальность была бы на несколько порядков выше, чем у летучих мышей, я обиженно умолк. Выпущенный мною маленький птеродактиль — до сих пор я держал его в руке в качестве лекционного пособия — наискось скользнув вверх, как бы растворился в ночных сумерках, а я сначала сдержанно ответил, что подающим надежды молодым ученым я действительно был. Но еще несколько умело заданных вопросов, и я увлекся рассказом о себе. Такое увлеченное повествование о собственной персоне Тургенев называл «аппетитом». Правда, у меня такая повесть была неотделима от моих экспериментов, которые я ставил или хотел поставить, собственных изобретений, различных теорий; довольно многочисленных уже публикаций в научных журналах; только еще начатой ученой книги; участия в научных съездах и конференциях; несостоявшейся командировки в Массачусетский университет…
Словом, я опять забыл, что передо мной не коллега по профессии, а женщина, ждущая от меня совсем другого. Я тоже желал ее, но как-то так получалось, что от неумения обращаться с женщинами меня всегда, когда нужно было проявить инициативу известного рода, заносило совсем в другую сторону. И несло до тех пор, пока эту инициативу не брали на себя сами женщины. Долго рассказывая о своем проекте установки линейного ускорителя частиц в недрах материковых льдов Шпицбергена или Гренландии, я почувствовал, что моя рука свободна и, возможно, уже довольно давно. Кравцова смотрела на ту сторону реки, слегка отодвинувшись от меня. За сопками разгоралось бледное зарево — там всходила луна.
Человеческие спина и плечи обладают достаточной выразительностью, и по ним я понял, что моя слушательница скучает. Думает, наверное, что я совсем не то, что она себе вообразила, а на редкость занудливый и скучный тип. Правда, когда я умолк, она спохватилась и поспешно обернулась ко мне:
— Да, да, продолжайте… Это очень интересно, лед… — но я уже понимал, что ей это совсем не интересно. И что я веду себя как дурак, который кажется еще глупее от того, что он ученый. Досада на себя часто оборачивается желанием досадить другому, и в тем большей степени, чем меньше этот другой виноват.
— Поздно уже, Юлия Александровна, — сказал я почти резко, — а встаем мы с восходом солнца!
— Да, да… — поспешила согласиться женщина и первой направилась к площадке нашего стана. Подойдя к своему жилью, она откинула его полог. Уже выкатившаяся из-за гор луна осветила три несмятые постели.
— Как видите, здешние острова — пристанище любви не для одних только нерп… — Кравцова рассмеялась, как мне показалось, немножко деланно, и протянула руку. — Спокойной ночи, ученый монах! Спасибо за лекцию… — и скрылась за пологом.
А я поплелся к своему шалашу, чувствуя себя как человек, которому дали понять, что в лучшем случае он — вахлак и увалень, а в худшем, возможно, даже кривляка и позер. В размышлениях на эту тему я долго не мог уснуть, ворочаясь на своем месте, благо на нем было сейчас очень просторно. По бокам от меня были места Однако и бухгалтера. В углу посапывали спящие старики, раздражающе гудели несколько комаров, то приближаясь к моему прикрытому сеткой лицу, то с печалью в голосе отдаляясь от него. Полог из мешковины, закрывающий вход в шалаш, сначала красневший чуть видным багровым светом, светился уже холодным серебряным, а потом исчез и он, сменившись флюоресцирующим экраном катодной трубки. Я объяснял устройство этого прибора маленькой женщине, которая почему-то обидно смеялась, а потом с неожиданной силой толкнула меня в бок. Это где-то уже на рассвете вернулся со свидания один из моих соседей.
Ночное бдение наших героев-любовников не замедлило отразиться на их работе. Первоклассный косец Однако, шедший всегда первым, уступил сегодня это почетное место мне. А колхозный бухгалтер, тоже очень неплохой работяга, и вовсе норовил пристроиться в хвост косарям, так как во второй половине дня едва уже волочил ноги. Но старые железнодорожники, его постоянные оппоненты по вопросам морали, не позволяли этому «колхозному кобелю» отставать и угрожали «подрезать пятки», если он будет махать косой недостаточно активно. Выполнение плана по части баб не должно мешать производственному плану!
Женщины работали сегодня отдельно от мужчин, вороша сено на дальней делянке, где оно уже успело слежаться в рядах. Поэтому мы их видели только утром и во время обеда. Я думал, что Юлия Александровна будет на меня дуться. В конце концов, сколько раз она могла спускать мне мою бестактность, непонятливость и эту безобразную неуклюжесть в отношениях с женщиной! Но она была такой же, как вчера, ровной, ласковой и только немного чуть более насмешливой. Да и то так, что заметить это мог только я сам. Когда мы оказались рядом, она незаметно пожала мне руку. Нет, Кравцова была достаточно умна, чтобы не сердиться на то, чего все равно нельзя было изменить. И, очевидно, решила не настаивать более на своем праве быть пассивной стороной в деле постановки точки над «і», которое сама так отчетливо написала. Вечером, когда небо за сопкой опять начало багроветь от восходящей луны, а мы снова стояли на своем обычном месте, на берегу, я после долгого молчания спросил:
— Значит, вы считаете меня уже не монашествующим рыцарем, как прежде, а глупым ученым монахом, так, Юлия Александровна?
Она тихонько рассмеялась:
— А вы не находите, что оба они одинаково смешны? Вы просто большой ребенок!
И вдруг, приподнявшись на цыпочки, женщина обхватила меня руками за шею и, уткнувшись мне в грудь лицом, неожиданно заплакала:
— Злой ребенок! Из тех, которым нравится обрывать бабочкам крылья… Разве вы не видите, как я вас люблю…
Сначала я растерялся, начал что-то бормотать в ответ и, откинув сетку накомарника от лица плачущей женщины, руками пытался вытереть слезы на ее щеках. Но она плакала все сильнее и все теснее ко мне прижималась. И вдруг я почувствовал, как во мне поднялась откуда-то волна невыразимой нежности и острого желания. В одно мгновение эта волна смыла плотину всяких условностей и моих запутанных представлений о том, что хорошо и что плохо. Руки как будто сами подхватили маленькую, худенькую женщину, а ноги понесли ее прочь отсюда, где слишком близко от нас были другие люди. Женщина перестала плакать, и только слышно было, даже сквозь толстый ватник, как гулко бьется ее сердце. И в унисон ему, казалось, бьется мое.
Искать уединенного места долго не пришлось — их здесь было сколько угодно. Недалеко от берега, в густых зарослях тальника находилась уже скошенная поляна с одной-единственной копной посредине. К этой-то копне я и принес свою казавшуюся мне почти невесомой ношу. Все, что скопилось в нас обоих за целые уже годы противоестественных в сущности ограничений и запретов, внешних и внутренних, давнего интереса и глубокой симпатии друг к другу, сосредоточилось в эти минуты в стремлении к взаимному обладанию. И не было уже никаких препятствий для того, чтобы оно разрядилось теперь таким же взаимным наслаждением.
А потом мы сидели под той же копной и, устало обнявшись, молчали, как молчали и будут молчать в таких случаях миллиарды людских пар. По мере того как за сопками поднималась луна, наша лужайка становилась все более светлой, а окружающие ее кусты все более плотными и темными. Затем мы гуляли по острову, который весь целиком был сегодня в нашем распоряжении. Вчерашние любовники после почти бессонной ночи и длинного рабочего дня, едва поужинав, мертвым сном уснули в своих шалашах.
Женщины рассказывают о себе куда менее охотно, чем мужчины, и обычно только тогда, когда это по-настоящему нужно. Но теперь я должен был знать, кто же она, эта первая женщина, к которой я испытал истинное, почти неодолимое влечение. Тем более что очень может быть, она окажется и последней. И Юлия, хотя и довольно скупо, рассказала мне свою историю.
Мать у нее умерла в одну из эпидемий времен Гражданской войны, и она ее лишь смутно помнила. Отец, инженер-строитель, позже женился на другой женщине, с которой, как это чаще всего бывает, падчерица не нашла общего языка. Потом отец умер, а мачеха вышла замуж за другого, и Юлия оказалась фактически в чужой семье. В ней сироту не обижали, на это она не может пожаловаться, но и не могли дать того тепла, в котором, едва ли не острее, чем в хлебе, нуждается ребенок. И если она такое тепло все-таки знала, то оно исходило от старого друга ее отца профессора Кравцова. Это он заметил в ней недетскую тягу к живописи, помог поступить в художественное училище и его окончить. На протяжении многих лет духовно этот человек заменял ей отца. А потом, когда она была уже на последнем курсе, сделал ей предложение. Это был старый холостяк, собиравшийся весь век прожить одиноко, но под старость неожиданно сдавший свои позиции. «Седина в бороду — бес в ребро», как сам он шутил по этому поводу. Предложение было принято без особых колебаний. И не потому, конечно, что молодая девушка могла испытывать к пожилому человеку какое-то иное чувство, кроме дочернего. Но именно оно на холодном фоне жизни в неродной семье и определило, главным образом, ее решение. Кроме того, начинающая художница по-настоящему увлекалась только своим искусством и для мыслей о романах, а тем более для них самих, у нее как-то не оставалось времени. А скорее, наверное, просто не пришла ее бабья пора. Для многих женщин эта пора наступает сравнительно поздно, иногда даже слишком поздно. А тогда у нее было время, отмеченное радостью первых успехов, горестью неудач и всего того, с чем связана всякая творческая работа. Ухаживания молодых мужчин хорошенькой женщине льстили, но и только…
Как относился к этим ухаживаниям ее муж? Кравцов был внешне и внутренне высококультурным человеком, настоящим русским интеллигентом старой школы. Несколько старомодным, правда, и чуточку насмешливым, но умеющим подавлять внешние проявления раздражения, даже если они и вспыхивали. Тем более что, делая ей предложение, он сам сказал, что менее всего хотел бы оказаться этаким Синей Бородой, ограничивающим свободу молодой жены. И все же она не раз замечала, что старик иногда страдает от ревности, хотя и старается всячески это скрыть. Он никогда не унижался не только до семейных сцен, но даже до мелких замечаний и укоров.
Впрочем, профессор Кравцов был очень занят и почти ежедневно работал до глубокой ночи. В своей области он был одним из главных специалистов Советского Союза. Теперь Юлия часто с чувством вины вспоминает его, седого и усталого, склонившегося над чертежами в своем кабинете, в то время как она, что греха таить, флиртовала с молодыми художниками в соседней комнате. Но когда Кравцова арестовали, Юлия переживала это едва ли не тяжелее, чем смерть отца. Пыталась даже ходатайствовать за мужа в разных инстанциях, включая главного прокурора СССР. А наткнувшись на глухую стену безразличия и непонимания и разобравшись, что все ее попытки бесполезны, решила уподобиться декабристкам и ехать за ним в ссылку. Конечно, когда определится место этой ссылки. Но ехать за мужем в Сибирь ей не пришлось, так как через четыре месяца арестовали и ее. Где Кравцов сейчас и жив ли еще, она не знает. О том, что он осужден на максимальный срок как враг народа, она узнала только косвенным путем из материалов, касающихся осуждения ее самой как жены этого врага. От политических подследственных, как известно, писем не принимают. Муж, возможно, написал ей по их адресу после своего осуждения, но в бывшей профессорской квартире жили уже чужие люди. Юлия пыталась навести о нем справки через ГУЛАГ, но ей ответили, что заключенным справок они не дают…
Мы долго шли молча, погруженные в невеселые думы. Печальным было прошлое, беспросветным казалось будущее, а человек склонен жить либо тем, либо другим и менее всего настоящим. Тряхнув волосами, как бы отгоняя горькие мысли, Юля сказала:
— Не надо о грустном… Ведь сейчас нам хорошо, правда? Посмотри как хорошо кругом!
А кругом было действительно хорошо. Полная и высоко уже поднявшаяся луна заливала холодным светом и реку, на берегу которой мы опять стояли, и дальние горы, и пустынную сегодня отмель, на которой устраивали свои лежбища нерпы. По блестящей рябоватой поверхности воды тянулись лунные дорожки. Гранитный обрыв на том берегу, вообще-то серый, казался сейчас очень светлым, почти белым. Это впечатление усиливал еще и резкий контраст с нахлобученной на него черной шапкой зарослей стланика. Впрочем, в одном месте между обрывом и этими зарослями образовался горизонтальный каменный выступ, похожий на балкон под самой крышей какого-то гигантского замка. И как будто для того, чтобы подчеркнуть, как хороша в своей первозданности даже здешняя природа, из зарослей кустарникового кедра на этот балкон выкатились три четвероногие фигуры — одна огромная и две поменьше. Подойдя к самому краю обрыва, они как по команде, все трое поднялись на задние лапы. Юлия, чуть не задохнувшись от неожиданности и восторга, вцепилась в мой рукав:
— Смотрите, смотрите!
Но я их, конечно, увидел и сам. Медведица с пестунами. Залитые лунным светом звери как будто позировали перед нами. Потом медведица опять опустилась на четыре лапы и повернулась в сторону кустарника. Но сразу ее примеру последовал только один из медвежат. Второй это сделал, только получив от матери увесистый подзатыльник. И умилительная звериная троица скрылась в зарослях.
Через два-три дня после приезда женщин на наш остров жизнь на нем вошла в новое русло. От прежнего она отличалась образованием трех «семейных пар», к числу которых принадлежала и наша с Кравцовой. Не всегда можно было ответить на вопрос, что тут было проявлением почти настоящей семейной жизни, а что только ее имитацией. «Жены» штопали и латали своим «мужьям» их рванье, стирали его в реке, развешивали на веревках, придававших нашему табору вид лагеря каких-то беженцев. Правда, интеллигентка, да еще художница в прошлом, Кравцова не проявляла той степени хозяйственности, которой отличались сожительницы Однако и бывшего бухгалтера.
К тому же эти ухажеры просто потребовали от своих женщин, чтобы они их обслуживали — таковы народные представления о семейном укладе жизни. Я же этому противился. Но Юлия умудрялась то пришить мне на телогрейку оторванную пуговицу, то вышить вензель на квадратике вафельной ткани, выдаваемой лагерникам в качестве полотенца. А вот бывшая завмагша и ее бухгалтер вели даже свое отдельное кухонное хозяйство, хотя в нем здесь не было ни надобности, ни смысла. Выпросив у дневального пару каких-нибудь рыбешек и щепоть соли, они в отдельном котелке и на отдельном костре варили себе уху. Эта уха была хуже общей и требовала дополнительной возни, но она как бы символизировала семейный очаг. Особенно сильную тягу к подобным имитациям проявляли в лагере женщины. Выглядела она и трогательно и жалко одновременно, как усилия птицы свить гнездо из обрывков железной проволоки. Впрочем, у некоторых из лагерных пар их семейная идиллия на сенокосе повторялась из года в год. Иногда они строили планы и на будущее, не столь уж иллюзорные у тех, у кого срок истекал сравнительно скоро, а главное, были шансы отбыть этот срок до его конца в здешнем лагере. У мужчин такие шансы всегда находились под дамокловым мечом «кондуита», так как угон в дальний лагерь означал фактически вечный разрыв всяких связей. Отбывших срок обычно закрепляли за тем предприятием, на котором они работали, находясь в заключении. И уж совсем не могло быть никаких иллюзий у политических заключенных. Практически всех их должны были скоро вывезти отсюда. Да и у тех, что могли быть оставлены, даже у малосрочников, выход на относительную свободу был отодвинут войной в неопределенное будущее.
Фразу об относительности всего сущего приходится неустанно повторять, даже рискуя показаться банальным. Все мы считали примитивнейшие условия работы и жизни на сенокосе едва ли не райскими и с тоской наблюдали, как приближается конец этой нашей лагерной Аркадии. Правда, в этом году он оттягивался из-за несвоевременной доставки сюда женщин. План по сенозаготовкам выполняли уже за счет перестоявшейся, начинающей желтеть травы. Сивую от инея — в середине августа здесь начинались уже крепкие утренники — мы косили ее по утрам, пожухлую и жесткую. В лужах на болотах под ногами косарей со звоном проламывался лед. Приречные кустарники быстро теряли листву и с каждым днем становились все прозрачнее. Насколько быстро здешняя природа развивается весной, настолько же быстро, через какую-нибудь пару месяцев она торопится замереть, готовясь к зимнему сну. В стороне от охотскоморского побережья переход от золотой осени к белой зиме совершается обычно за одну ночь. Здесь же климат не такой выраженно континентальный, и между летом и зимой вклинивается хоть и недолгий, но очень неприятный период осеннего ненастья. В сентябре оно становится почти сплошным, но уже в конце августа относительно хорошая погода все чаще перемежается холодной и дождливой. Со стороны совсем недалекого моря наползают низкие, угрюмые облака, из которых почти всегда моросит нудный, какой-то безнадежный дождь. Делать на сенокосе в такую погоду ничего нельзя, и выматывающая, напряженная работа все чаще сменяется вынужденным бездельем. Все мы, мужчины и женщины вместе — так если и не веселее, то теплее — целыми днями в угрюмом молчании сидели в «мужском» шалаше. Для особого веселья не было ни причин, ни условий. Еще несколько дней такого сидения в холодном и протекающем доме из травы — теперь от костра в нем было больше ненужного дыма, чем тепла, — и всех нас отправят отсюда мокнуть и мерзнуть на картофельные и турнепсные поля. А потом почти всех наших мужчин ожидает «невольничья» баржа, нагаевская пересылка и каторга горных лагерей.
В один из таких невеселых дней в наше звено приехал старший бригадир с приказом готовиться назавтра к отъезду в Центральный лагерь. Косы и вилы сбить с рукояток и взять с собой, чтобы сдать в инструментальный склад совхоза — здесь они поржавеют. Сбитые черенки и грабли подвязать повыше к потолку шалаша, его не каждый год сносит водой. Старик был невесел и не подбадривал, как обычно, работяг какой-нибудь шуткой-прибауткой. Правда, на вопрос звеньевого о том, как идут дела на фронте — бригадир ехал из Галаганных, — он сбалагурил, предварительно убедившись, что никого поблизости нет: