Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Блокадные после - Алексей Павловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Конечно, обо всем этом можно и не писать в своих горьких воспоминаниях о войне и блокаде, – писала Мила Анина. – Но мне кажется, «МЫ» – это тоже <…> какая-то необъяснимая междоусобица» [Пожедаева 2017: 72]. Среди вторичных травматизаций Милы Аниной семейная вражда является ключевым последствием пережитой войны, обоюдно сделавшей Другими до этого близких друг другу людей. С тех пор, как отец Милы Аниной ушел на фронт, семья фактически была разлучена на четыре года, и воссоединение родных, одна часть из которых пережила блокаду и эвакуацию, а другая – годы участия в боевых действиях, только обнажило колоссальную разницу опыта. «Практически семьи нет, – писала Мила. – Родители почти все время выясняют свои отношения – кто больше выстрадал, кто перед кем больше виноват, и постоянно склоняются фронтовые ППЖ (полевые походные жены)». Идеализируя образ своих родителей до войны, Мила Анина подчеркивала, что «война ужасно изменила их обоих и ничего не оставила от них довоенных» [Пожедаева 2017: 17, 97, 172–173]. Мужчина, вернувшийся с войны в орденах, живым и здоровым, но с грузом тяжелых воспоминаний, вдруг обнаруживает, что его жена потеряла зубы и стала похожей на старушку, а малолетние дети – дистрофики: и те, и другие ждут сочувствия и понимания; вместе с тем, ни те, ни другие не могут ни сформулировать, ни принять то, что случилось с Другим – война возвращается «нравственной разрухой» и «сердечной слепотой» [Пожедаева 2017: 169].

Семейная «междоусобица», которую описывает Мила Анина в своих мемуарах, в действительности является частью более глубокого непонимания между теми, кого Анина называется «носителями войны» [Пожедаева 2017: 175]. Глядя на своего отца и его сослуживцев, после войны находящихся в состоянии постоянного запоя и «непристойных» офицерских застолий, Мила чутко замечает, что эти люди продолжают «воевать» до сих пор: «А они все воюют и воюют. Сто наркомовских грамм – и в бой! Сто грамм – и в бой! А против кого? Да против нас, кто слабее и не может дать отпор» [Пожедаева 2017: 172]. На одной из таких пирушек, когда Мила в ответ на требования пьяных офицеров пересказать им работу Сталина «Вопросы языкознания» отказалась это делать, сослуживцы ее отца стали оскорблять девочку и ее мать, проводя глубокое различие между теми, кто «нюхал порох» и кто «не нюхал»:

«И тогда они вспомнили, что они за нас, тыловых крыс, кровь проливали… в окопах мерзли, друзей теряли, Родину защищали, народ спасали <…> Нас стали сравнивать с фронтовыми бабами, что они настоящие бабы, а мы «ни рыба, ни мясо» <…> Ах, они погибали? А в Ленинграде дохли не только от бомбежек и обстрелов, но и от непомерного голода. И это называется – мы не нюхали пороха? <…> Он [отец] <…> своим господам офицерам позволяет унижать нас. Вот и живу я затюканная, с постоянным чувством униженности и неопределенной вины. Вот только в чем она, моя вина?» [Пожедаева 2017: 171]

Представление сослуживцев отца Милы Аниной о том, что блокадный Ленинград был тылом, в котором женщины и дети могли чувствовать себя в безопасности, и за нее они должны быть благодарны солдатам-«победителям», выглядит показательной в смысле дискуссий о том, как блокадный Ленинград и во время войны, и после нее могла воспринимать Большая Земля. Сама Мила Анина, которой было слишком мало лет, чтобы она могла работать в блокадном Ленинграде, встает на сторону своего воображаемого сообщества боли, состоящего из женщин-матерей, стариков и подростков, которые «под бомбами и снарядами одевали, обували, кормили, делали разное вооружение для фронта не покладая рук, сутками, практически без передышек» и тем самым определили победу тех, кто «нюхал порох». С точки зрения Милы, «благодарность за общую Победу» – это именно тот дар, что оказался украден у этого сообщества и, прежде всего, у всех блокадных матерей [Пожедаева 2017: 173]. Чувство несправедливости за то, что это «страдание» и «вклад» оказались не признаны, смешивается с чувством личной обиды и ревности: так, Мила противопоставляет блокадных матерей «фронтовым теткам ППЖ», возлагая на последних вину, «что по их прихоти огромное количество детей осталось без отцов» [Пожедаева 2017: 170]. Чувство «униженности» и «вины», которые Мила Анина испытывает в конце концов, оказываются главным следствием такой вторичной травматизации: она одновременно возбуждает протест, создавая отчетливую нарративную рамку, и угнетает, потому что этот протест потенциально никем и никогда не будет услышан.

При всем своем негативном содержании вторичные травматизации Милы Аниной создавали стройную систему координат, в которой она жила как послеблокадный субъект. Телесная боль как то, что делит сверстников Милы на детей-блокадников и детей-приезжих (а, возможно, ленинградских детей, но не голодавших); социальное расслоение как то, что дискредитирует Советское государство, размежевывая ленинградцев на блокадников, умирающих от голода, и «сытую блокаду», избавляющуюся от «отходов»; семейная «междоусобица», за которой скрывается глубокий конфликт в пережитом травматическом опыте, который не объединяет, а только разводит «нюхавших» и «не нюхавших порох», воевавших отцов и умиравших от голода блокадных матерей и детей – все эти смыслы, появившиеся у Милы Аниной спустя шесть лет после снятия блокады Ленинграда, во многом определяли то, как она писала о блокадном прошлом. Однако эти три вторичные травматизации бессмысленно рассматривать без четвертой, которая служит кодой для всего повествования «Мемуаров».

Обнаружив зимой 1951–1952 года воспоминания своей дочери, отец Милы Аниной попытался уничтожить тетрадь, в которой Мила так подробно описывала свою блокадную и послевоенную боль. Как вспоминала девушка:

«Ну, вот – мои «мемуары» попали в руки отца… нашел! Боже, что было! Остервенелость! <…> Рвал, топтал ногами и кричал: «Дура! Дрянь! <…> Столыпинское отродье! Ты что, хочешь, чтобы нас всех из-за тебя посадили!..» Стояла столбом и с жалостью смотрела, как разлетаются по комнате листы и обрывки записей детских воспоминаний недетских событий, как топчут мою боль, мою военную и блокадную память, и цепенела от бессилия и обиды…» [Пожедаева 2017: 295]

Уничтожение материального носителя травматической памяти, вероятно, худшее, что Мила Анина могла ожидать от своего отца. Отец, чьего имени Мила не называет на протяжении всех воспоминаний, превращается в абсолютного Другого, стремящегося стереть ее личную память о ленинградской катастрофе, подобно тому как в то же время сталинская власть стирала коллективную память о блокаде как таковой (как известно, в том же 1952 году был окончательно закрыт первый Музей обороны и блокады Ленинграда). Случай Милы Аниной показывает, что подобно тому, как травма требует описания, вторичная травматизация требует переписывания – изуродованная тетрадь с текстом и рисунками, в конце концов, оказалась восстановлена Милой «по лоскуткам… кое-что пришлось отглаживать утюгом, кое-что удалось склеить, кое-что переписать» [Пожедаева 2017: 296]. Еще сорок лет после своего «уничтожения» и восстановления «Мемуары» Милы Аниной будут не востребованы и так и не будут опубликованы в советское время. Повзрослевшая Мила Анина – Людмила Пожедаева – опубликует свои воспоминания только в конце 2000-х: предисловие, послесловие и дополнительные материалы дадут «Мемуарам» 1950-х новую нарративную рамку и высветят новые антагонизмы 1990-х и 2000-х – между самой Пожедаевой и «историками блокады», между блокадниками-«детьми» и «взрослыми» ветеранами, между выжившими в Лычковской трагедии 18 июля 1941 года и государством, продолжающим «анестезировать» образы блокадного страдания, прежде всего, детского [Пожедаева 2017: 5-11, 302–303, 327, 342–357]. Сдвиг в сторону «общественного» конфликта и риторики только подчеркнет личную боль и «непризнание страдания», еще полвека до этого определявших Милу Анину как послеблокадного субъекта.

Список литературы

[Ассман 2014] – Ассман А. Длинная тень прошлого: Мемориальная культура и историческая политика / Пер. с нем. Бориса Хлебникова. М.: Новое литературное обозрение, 2014.

[Барскова 2015] – Барскова П. В город входит смерть // Сеанс. № 59/60. 2015. С. 42–53.

[Барт 2016] – Барт Р. Camera lucida. Комментарий к фотографии. М.: ООО «Ад Маргинем Пресс», 2016.

[Ван Баскирк 2017] – Ван Баскирк Э. «Понять жизнь родного человека»: Лидия Гинзбург о блокадном раскаянии // Блокадные нарративы: Сборник статей / Сост., предисл. П. Барсковой, Р. Николози. М.: Новое литературное обозрение, 2017. С. 152–171.

[Воронина и Утехин 2006] – Воронина Т., Утехин И. Реконструкция смысла в анализе интервью: тематические доминанты и скрытая полемика // Память о блокаде. Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества: материалы и исследования / Под ред. М. В. Лоскутовой. М. Новое издательство, 2006.

[Воронина 2017] – Воронина Т. По-советски о блокаде: соцреализм и формирование исторической памяти о ленинградской катастрофе // Блокадные нарративы: Сборник статей / Сост., предисл. П. Барсковой, Р. Николози. М.: Новое литературное обозрение, 2017. С. 47–74.

[Воронина 2018] – Воронина Т. Помнить по-нашему: соцреалистический историзм и блокада Ленинграда. М.: Новое литературное обозрение, 2018.

[Гинзбург 2011] – Гинзбург Л. Я. Проходящие характеры: Проза военных лет. Записки блокадного человека. М.: Новое издательство, 2011.

[Дзенискевич 2001] – Дзенискевич А. Р. Научно-исследовательская работа медицинских учреждений // Жизнь и смерть в блокированном Ленинграде. Историко-медицинский аспект. СПб.: Академия военно-исторических наук, 2001. С. 98–140.

[Календарова 2006] – Календарова В. «Расскажите мне о своей жизни»: Сбор коллекции биографических интервью со свидетелями блокады и проблема вербального выражения травматического опыта // Память о блокаде. Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества: материалы и исследования / Под ред. М. В. Лоскутовой. М. Новое издательство, 2006.

[Каспэ 2018] – Каспэ И. В союзе с утопией. Смысловые рубежи позднесоветской культуры. М.: Новое литературное обозрение, 2018.

[Кукуй 2018] – Кукуй И. «Именно того, что было, я не мог увидеть»: нарратив воспоминания в блокадном тексте Павла Зальцмана // Блокадные нарративы: Сборник статей / Сост., предисл. П. Барсковой, Р. Николози. М.: Новое литературное обозрение, 2017. С. 241–252.

[Пинский 2018] – Пинский А. Предисловие // После Сталина: позднесоветская субъективность (1953–1985): сборник статей / Под ред. А. Пинского. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2018. С. 9–37.

[Паперно 2017] – Паперно И. «Осада человека»: блокадные записки Ольги Фрейденберг в антропологической перспективе // Блокадные нарративы: Сборник статей / Сост., предисл. П. Барсковой, Р. Николози. М.: Новое литературное обозрение, 2017. С. 126–151.

[Пожедаева 2017] – Пожедаева Л. В. Война, блокада, я и другие…: Мемуары ребенка войны. СПб: КАРО, 2017.

[Сандомирская 2013] – Сандомирская И. Блокада в слове: Очерки критической теории и биополитики языка. М.: Новое литературное обозрение, 2013.

[Ушакин 2009] – Ушакин С. «Нам этой болью дышать»? О травме, памяти и сообществах // Травма: пункты: сборник статей / Сост. С. Ушакин и Е. Трубина. М.: Новое литературное обозрение, 2009. С. 5–41.

[Физелер 2005] – Физелер Б. «Нищие победители». Инвалиды Великой Отечественной войны в Советском Союзе // Память о войне 60 лет спустя: Россия, Германия, Европа / Под ред. М. Габовича. М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 577–591.

[Ходжсон 2017] – Ходжсон К. Прорываясь сквозь барьеры времени и пространства во время блокады: Ольга Берггольц // Блокадные нарративы: Сборник статей / Сост., предисл. П. Барсковой, Р. Николози. М.: Новое литературное обозрение, 2017. С. 186–200.

[Яров 2012] – Яров С. Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг. М.: Центрполиграф, 2012.

[Caruth 1996] – Caruth C. Unclaimed Experience: Trauma, Narrative, and History. Baltimore and London: The Johns Hopkins University Press, 1996.

[Kirschenbaum 2006] – Kirschenbaum L. A. The Legacy of the Siege of Leningrad, 1941–1995: Myth, Memories, and Monuments. New York: Cambridge University Press, 2006.

[Laub 1992] – Laub D. An Event Without a Witness: Truth, Testimony and Survival // Felman Sh., Laub D. Testimony: Crises in Literature, Psychoanalysis and History. New York: Routledge, 1992. P. 75–92.

[Sandomirskaia 2010] – Sandomirskaia I. A Politeia in Besiegement: Lidiia Ginzburg on the Siege of Leningrad as a Political Paradigm // Slavic Review. Vol. 69. № 2. 2010. P. 306–326.

Никита Елисеев

Король Невского проспекта

Есть три подхода к истории. Один, наиболее естественный и простой, в то же время, самый не простой. Его сформулировал великий немецкий историк Леопольд фон Ранке: «Историк должен описать всё, что было…» Дать сумму фактов. Не мудрствуя лукаво. Есть другой подход к истории, с вульгаризацией которого нам пришлось столкнуться на самом высшем уровне. Подход Теодора Лессинга и Карла Поппера. Истории как науки не существует. Позади нас огромная груда фактов, та самая, о которой писал Ранке. Из этой груды мы извлекаем те, что подходят нашей концепции (или нашей политике), выстраиваем причинно-следственные связи, создаём некую картину прошлого, некую модель, если угодно, творим миф или легенду. Третий подход к истории, по всей видимости, самый правильный. Поэтому его трудно сформулировать. Скажем так, несмотря на грудообразность фактов, в их взаимосвязи всё же можно обнаружить некую закономерность, некая причинно-следственная связь не может не быть в случившемся так, а не иначе. Да, конечно, точности истории как науки мешает однократность, уникальность, безальтернативность прошлого. Историческое событие неповторимо, индивидуально, на то оно и историческое событие, а не социологический факт, но тем не менее оно подлежит более или менее точной верификации.

Это историософское вступление кажется мне необходимым на конференции, посвящённой блокаде. Потому что два первых подхода – самые распространённые по отношению к этому уникальному историческому событию. Разумеется, самый мощный и самый удачливый подход: второй. Удалось создать и закрепить в сознании и подсознании вполне мифологический, легендарный образ: города-мученика, города-страдальца, города-героя. В нерасчленённом единстве весь город страдал, погибал от голода, холода, обстрелов, но… выстоял. Конечно, нельзя сказать, чтобы этот образ был ложен. Миф и легенда никогда не могут быть целиком и полностью ложны. На каких-то важных фактах они зиждутся. Вовсе без фактов никакую легенду создать нельзя.

С другой стороны, добросовестными, тщательными исследователями собирается такое количество фактов, которое расшатывает эту легенду, обнаруживает в ней тёмные углы. Конечно, можно сказать, что это мелочи и надо отсечь главное от неглавного – в этом-то, мол, и состоит задача историка, восстанавливающего образ прошлого. Тем не менее главное расшатывание легенды идёт по части нерасчленённого единства. Выясняется, что единства в блокадном Ленинграде не было. Были контрасты. Резкие, убийственные. Настолько убийственные, что их не хотелось фиксировать. Если эти контрасты и фиксировались, то только в самых честных, самых отчаянных воспоминаниях блокадников и то… на обочине главного повествования. Если же говорить о художественном воплощении этих контрастов, то его просто не было, этого воплощения. Дело было не только в жёсткой советской цензуре, но и в… самоцензуре. Об этом, то есть о фантастическом имущественном расслоении в выголоженном, вымерзшем городе, было совсем мучительно писать и вспоминать. Тем не менее один человек рискнул. Художник и поэт, писатель, ученик Филонова, Павел Зальцман это сделал. Вот это его стихотворение:

Презреннейшие твариВ награбленных шелкахПо подвалам куховарятНа высоких каблуках.Эти твари красят губыНад коровьим языком,Их невысохшие грудиНабухают молоком.Сам огонь в их плитах служит,Усердствуя, как пёс,Он их сковородки лижет,Сокровенные от нас.Нас томит у их порогаСтрашный запах каши,Мы клянём себя и Бога,И просим, просим кушать.Нет желания сильней,Чем сбыть им наши вещи,И мы следим за их спинойВ ожиданьи пищи[98].

Разумеется, возникает вопрос: насколько велик был слой людей, наверняка, связанных со снабжением и распределением продуктов, наверняка, так или иначе (в условиях плановой экономики) сращённых с органами власти, людей, которые в условиях полностью блокированного города имели возможность не просто хорошо питаться, но и обменивать продукты питания на самые разные вещи от произведений искусства до драгоценностей. Отрывок из одних воспоминаний доказывает, что этот слой странной, «чёрно-рыночной» буржуазии был достаточно велик, потому вполне может считаться социальным слоем. Более того, у отпрысков этого слоя сложилась своя система ценностей, свой образ жизни, своё поведение. Всё это видно из воспоминаний Льва Разумовского, скульптора и художника, призванного на фронт в 1944 году, лишившегося на фронте руки, но (повторюсь) ставшего замечательным скульптором и художником. Лев Разумовский описывает ленинградскую школу мая 1943 года.

«Напряжённая тишина взрывается грохотом распахивающейся двери. В класс вваливается с хохотом группа ребят во главе с Авкой Спиридоновым.

– Эй, Лёвка! Здорово! Живой?

– Здравствуй, как видишь.

Меня поражает его здоровый, даже цветущий вид. Он в офицерских, хромовых сапогах, на голове – чёрная кепка: движения быстрые, он полон сил, энергии, говорит напористо, в каком-то новом залихватском тоне. Рослые ребята вокруг него так же отличаются от нас своим видом, все они какие-то упитанные розовощёкие, здоровые. <…>

Настал тот миг, которого мы так вожделенно ждали. Нам приносят размазанную по плоским тарелкам овсяную кашу и по стакану тёмно-розового киселя. Напротив меня сидит Авка. Я смотрю, как он лениво пробует овсянку, съедает одну ложку, потом быстро выпивает свой кисель и предлагает:

– Хочешь полкаши?

– Хочу. А ты почему не хочешь?

– Да наелся утром картошки. Каша не лезет.

Не веря своим ушам, я не выдерживаю и задаю нелепый вопрос:

– Картошки? Откуда?

– Батя привёз, – небрежно бросает Авка. – Так возьмёшь полкаши?

– Конечно, возьму. Спасибо тебе большое.

– За кисель.

Я думаю мгновение – жаль киселя, но каша нажористей.

– Давай.

Авка в два глотка выпивает мой кисель и ловко, легко выпрыгивает из-за стола. <…>

Ярко запомнился только эпизод, связанный с Авкиными друзьями, которые верховодили в школе, играли в карты, носились по коридору, сбивая с ног еле движущихся дистрофиков, издевались над слабыми, выменивали за хлеб и каши нужные им вещи. Главой этой группы был Финогенов, сын директора магазина. Авка всегда заискивал перед ним. Круглолицый Антонов – сын какого-то исполкомовца. Поддубный – сын видного партийца. Остальных не запомнил. Но навсегда запомнил сцену, когда, выйдя из класса, наткнулся на их компанию, взявшую в тесный круг какого-то высокого и тощего, как хлыст, бледного, в надвинутой на глаза шапке, парня.

– Деньги будешь отдавать? – спросил Финогенов.

В ответ что-то нечленораздельное. Хлесть! – кулаком по скуле. Парень пошатнулся. Хлесть, хлесть, работают кулаки Поддубного. Несчастный парень стал падать, но ему не дали, навалились всей кучей и молотили кулаками, коленями, ногами.

Сволочи… Гады… Сытые, здоровые, сильные… Дистрофика…»[99] // Было бы интересно услышать кого-нибудь из этой среды, сытых, здоровых, сильных, потому что, согласитесь, описание извне этой среды оставляет… сильное впечатление. Самое удивительное, что остался один голос представителя, вернее, представительницы этого слоя. Понятно, что никто из них никаких письменных воспоминаний не оставил, дневников не вёл. Рефлексия, работа памяти, чувство вины, стыда, которые непременны и для мемуариста, и для автора дневника, им были не знакомы. У них были рефлексы, а не рефлексия. Тем не менее иногда они проговаривались. Такую проговорку зафиксировала в своих воспоминаниях о своём муже, писателе Константине Воробьёве, его вдова, Вероника Дзенните-Воробьёва. В начале пятидесятых Воробьёв работал в Министерстве торговли Литвы, в отделе снабжения. Бывшего узника нацистских концлагерей, бывшего партизана окружали очень интересные персонажи. Вот одна из них:

«Была знакома ещё одна женщина из блокадного Ленинграда. Полная с большим плотоядным ртом и шамкающей манерой говорить. <…> Будучи профессиональным комсомольским работником, во время блокады пошла в завмаги хлебного магазина. И вот она любила ударяться в воспоминания: «Никогда я так хорошо не жила, как во время блокады. У меня были крепдешиновые платья, платья на файдешиновой подкладке. Мы задавали такие пиры, какие никогда не забуду. Потом катались на машине по Ленинграду. Великолепно!»[100]

В общем, ясно, что это откровения бандитки. Но это особая бандитка. По уголовной шкале это – беспредельщица и отморозок, поскольку у неё отсутствует то, что составляет основу любого человеческого общежития: СТЫД И СОВЕСТЬ. Она не имморалистка, вроде Скарлетт О’Хара, в отчаянии выкрикивающей: «Я убью, украду, но я не буду голодать!». В этом выкрике есть и вызов Господу Богу, так устроившему мироздание в данный конкретный исторический момент, что нужно красть и убивать, чтобы не умереть с голоду; есть и понимание того, что красть и убивать, в общем-то, нехорошо, не принято. Это и есть имморализм, нарушение морали с чётким пониманием или хотя бы ощущением того, что это… нарушение.

Ничего подобного нет в откровении бывшей завмага хлебного магазина. Это – аморалистка. Она не нарушает мораль. Потому что она вне морали. Такая воплощённая мечта вульгарных ницшеанцев – «белокурая бестия». Никаких упрёков по поводу устройства мира. Мир устроен вот так, а не иначе. Нужно уметь в нём устраиваться. Кто не умеет – сам виноват. Пусть дохнет. С тем большим наслаждением я буду хорошо есть, хорошо одеваться и рассекать на машине по ночному вымершему городу.

Мне могут возразить, что от социального я перешёл к моральному, занялся едва ли не морализаторством, что, в общем-то, запрещено в научных изысканиях. На это я, в свою очередь, возражу: мораль несомненно социальный институт и в исторических оценках она непременно присутствует. Но если уж мораль социальна, то исчезновение морали более чем социально и представляет из себя некую, не побоюсь этого слова, животрепещущую проблему. Исчезновение морали у целого социального слоя, находящегося не внизу социальной лестницы, а, если и не наверху, то ближе к вершине, чем к основанию, куда как… социально.

Меня могут упрекнуть в том, что я до сих пор ничего не сказал по теме заявленного доклада: «Банда Королёва». Я отвожу упрёк: я рассказывал о той почве, на которой и выросла организованная преступная группировка ученика 10-го класса 206-й школы, Бориса Королёва, с июня по октябрь 1944 года терроризировавшего весь центр города, от Московского вокзала до Адмиралтейства. Её магистралью был Невский проспект. Кличка Королёва была, как вы догадываетесь, Король, негласный титул в формирующейся уголовной среде послеблокадного Ленинграда: Король Невского проспекта.

О нём и его банде не так уж много известно. Короткое сообщение в газете «Ленинградская правда» от 16 апреля 1945 года: «Военный трибунал войск НКВД Ленинградской области на днях разобрал дело группы преступников, возглавляемой Борисом Королёвым. Группа, в которую входили Иванов, Дидро, Юрьев, Рядов, Цирин и др. систематически занималась грабежами и попойками. В сентябре 1944 года Королёв, Иванов, Дидро, Юрьев, Цирин напали на бойца МПВО тов. З. и изнасиловали её. При аресте Королёв оказал вооружённое сопротивление. Военный трибунал приговорил главаря банды к расстрелу. Иванов, Рядов, Юрьев, Цирин и др. приговорены к 10 годам лишения свободы каждый, остальные обвиняемые – к различным срокам лишения свободы от 1,5 до 8 лет. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».

Короткая запись в дневнике Софьи Казимировны Островской от того же числа: «…говорила только с большим адвокатом Успенским <…>. Беседа, конечно, и о деле трибунала НКВД, о котором кратко в газете: группа молодёжи, попойки, ограбления, изнасилования. Главным образом, ученики школы, под предводительством Королёва (отец его – генерал-полковник авиации, мать – крупный работник горкома ВКП (б)). Юноше дали расстрел. На суде он держался независимо и весело: уверен, что расстрел заменят и он через пару лет выйдет свободным. Папы хлопочут – тем более, что из дела с 25 обвиняемыми изъято, например, дело соучастника преступлений – сына Попкова. И ещё кого-то: видимо, Мартынова, сына председателя райисполкома (…) мальчики грабили квартиры, а на полученные из комиссионных деньги кутили в коммерческом ресторане, уплачивая по 5–6 тысяч по счёту. Угрожая оружием, изнасиловали девицу З. из МПВО»[101]. Совсем короткое описание деятельности этой ОПГ в книге Льва и Софьи Лурье «Ленинград Довлатова». Борис Королёв учился в той же школе, что и Сергей Довлатов. И одна глава в монографии «Уголовный розыск. Петроград – Ленинград – Петербург». Эту главу я и буду обильно цитировать, комментируя.

«Банда состояла из нескольких учащихся 206-й школы». Стоит сказать об этой школе. Если и были в Ленинграде 30-40-х годов элитные школы, то 206-я была как раз такой. Ещё до создания специализированных (математических или языковых школ) 206-я была (неофициально, разумеется) школой с углублённым изучением английского языка, что подтверждает верность слухов, зафиксированных Островской. Королёв был не из простых… блокадников. «Безусловным лидером банды был 17-летний Борис Королев. Вместе с ним ядро группы составляли В. Юрьев по кличке Дон-Жуан, Б. Иванов по кличке Бутуз, Г. Дидро, В. Цирин, И. Рядов, Г. Еранов и М. Красовская по кличке Королева. <…>

По оперативным сигналам было известно, что группа концентрируется в основном в районе площади Островского и Сада отдыха (Екатерининский сквер – Н.Е.), а также на углу Невского проспекта и улицы Марата. В этих местах участились случаи хулиганских проявлений и мелких грабежей»[102]. Здесь любопытно вот что: в самом центре города орудует банда. Причём не матёрые уголовники, а подростки. Если по оперативным сигналам известно, где она концентрируется, а места концентраций не сказать, что так уж трущобны даже для послеблокадного Ленинграда то, что мешает пресечь деятельность этих хулиганов? Выходит, что-то или кто-то мешает.

Вот один из оперативных сигналов: «В ночь на 19 июня 1944 года Королев, Анушкевич и Перепелкин проникли в здание своей школы № 206 Куйбышевского района. Разбив стекло в двери кабинета директора, залезли туда. В одном из шкафов обнаружили приготовленные директором школы Стадницким для эвакуированной дочери и ее двух детей продукты: банку консервов, банку варенья, 2 килограмма крупы, сахар, соль, спички…» Супердефицит того времени.


Свет дан. 1945. Литография, 42×32.

На следующий день вместе с присоединившимися к ним Павловским, Ерофеевым и Шуриным поехали на озеро в Шувалово, чтобы угоститься похищенным. И вновь совершили кражу. Королев после выпивки зашел в один из домов по улице Софийской в поселке Шувалово. Захотел напиться водички и заметил висящие на стене два кожаных пальто. Вернувшись к приятелям, он распределил обязанности, отведя Павловскому, Перепелкину и Ерофееву роль наблюдателей, а сам вместе с Шуриным вошел в дом. Пальто были похищены»[103]. Пока только мелочи, не правда ли? А вот следующее преступление более чем интересно и значимо.

«24 июня 1944 – новое преступление. В те дни в Казанском соборе, где размещался Музей истории религии, была открыта выставка, посвященная войне 1812 года. Среди других ценных экспонатов был выставлен и бюст Кутузова на бронзовом постаменте работы XIX века. Поздно ночью Королев, Рядов и Еранов проникли в помещения музея. Они побывали в четырех комнатах научных сотрудников, в кладовой, в библиотеке.

Утром работники охраны увидели взломанные замки, разбросанные книги, рукописи и обнаружили, что исчезла драгоценная реликвия – бюст Кутузова. Мероприятия по розыску злоумышленников по горячим следам, проведенные органами милиции, результата не дали»[104]. О чём свидетельствует эта кража? О том, что перед нами не оголодавшие подростки, охотящиеся за консервами, банкой варенья и прочим супердефицитом Ленинграда 1944 года. Перед нами лихие хулиганы, которым просто нравятся… приключения/преступления. Более того, эти хулиганы абсолютно не боятся совершать… идеологические преступления, самые страшные преступления в условиях сталинского времени. Они не боятся устроить разгром выставки в честь войны 1812 года и похитить бюст Кутузова. Для чего? А ни для чего… Для подтверждения своей лихости и безнаказанности. Совершить преступление ради самого преступления. Преступление par excellence. Более того, эти подростки абсолютно не затронуты ни пропагандой, ни идеологией, царящими в обществе. Они бравируют тем, что плевать хотели на «славу русского оружия». И последнее «более того» – снова непонятная неоперативность милиции. Это же не просто преступление, это… по меркам 1944 года… идеологическая диверсия! Однако мало что «мероприятия по розыску злоумышленников по горячим следам, проведённые органами милиции, результата не дали», к этим розыскам не подключились чекистские органы, чутко реагирующие не то что на разгром выставки памяти войны 1812 года, на анекдот, на неосторожное слово. Здесь – никакой активности.

«А преступники наглели. Теперь они уже не останавливались и перед необходимостью применить оружие. 23 июля Королев с Рядовым были приглашены на вечеринку их общей знакомой. После ее окончания, около 1 часа ночи, они вышли из квартиры, чтобы идти домой. Оба были изрядно пьяны. По пути Королев предложил напарнику совершить кражу продуктов из склада на углу набережной Фонтанки и Щербакова переулка. Однако в склад проникнуть не удалось: на окнах были решетки, сломать которые оказалось не по силам. Раздосадованные, они решили повторить визит в школу № 206, надеясь поживиться продуктами из пришкольной столовой.

В помещение школы вошли через главный вход, открыв двери сильным толчком. В столовой, взломав замки, окрыли два шкафа. Кроме кедровых орехов, там ничего не было. Тогда Королев направился на кухню, где находилась кладовая с продуктами. На столе на кухне спала сторож Нарышкина, которая от шума проснулась и, заметив входившего Королева, закричала. Опасаясь, что ее крик привлечет внимание, Королев выхватил нож…

Семь резаных ран лица, шеи и грудной клетки было констатировано у Нарышкиной при судебно-медицинском освидетельствовании»[105]. Отметим всю ту же странность ведения следствия по делу банды Королёва. Второй раз в одном и том же учреждении (школе № 206) совершается преступление, на этот раз тяжёлое. Причём совершается теми, кто прекрасно знает, где что в этом учреждении находится. И… ничего? При том, что как бы ни было тёмно, но сторож Нарышкина, получившая удар ножом в лицо, не могла не узнать находящегося совсем рядом с ней подростка. Значит, она либо боялась… хозяина школы (вспомним запись Льва Разумовского о подобной группе сытых и здоровых подростков, верховодивших в блокадной ещё школе); либо если и назвала его, то… ход делу не дали. Улики собирали.

Второе. Поведение Королёва свидетельствует: это не профессиональный бандит, который не будет брать на себя лишнюю статью, или, чтобы избавиться от свидетеля, умело его убьёт. Это потерявший всякую ориентировку в социальном пространстве хулиган, который и убивать-то не умеет. Он изрезал женщину семью ударами, ни один из которых не оказался смертельным. Как и в случае с похищенным бюстом Кутузова, перед нами – преступление как таковое, совершённое просто потому, что нравится совершать преступление. Просто орудовал ножом, бил по лицу, по шее, по груди, потому что нравилось бить. Никакой (повторюсь) рефлексии. Одни рефлексы.

«После реализации похищенного обычно кутили в ресторане «Метрополь»»[106]. Не могу не прервать цитирование. Во всех ресторанах всего мира существует фейс- и дресс-контроль. В особенности такой контроль лютовал в советских ресторанах. Невозможно себе представить, чтобы компания ободранных, пьяноватых подростков ввалилась с улицы в любой ресторан, а особенно советский. Швейцар просто захлопнул бы перед ними двери, а если бы они стали ломиться в двери, вызвал бы милицию. Благо отделение милиции располагалось и располагается в тридцати шагах от «Метрополя» на переулке Крылова. Это значит, во-первых, что подростки были вовсе не ободраны, а нормально, прилично одеты, как раз для дресс-контроля «Метрополя». Что же до фейс-контроля, то выскажу предположение: фейс некоронованного короля Невского проспекта, Бориса Королёва, был известен швейцару «Метрополя». Швейцар, во-первых, знал, что мальчик кредитоспособен, а, во-вторых, узнавал фамильные черты и распахивал двери ресторана.

Одна из посиделок в «Метрополе» оказалась роковой. Это был первый раскат грома над бандой Королёва: «Когда подошел час закрытия, Королев, Красовская, Дидро, Рядов, Шурин и другие, прихватив с собой спиртное, направились в давно облюбованный сквер на площади Островского у памятника Екатерине II. Здесь возник спор по поводу дележки краденого. Королев, по праву главаря решавший все конфликты внутри группы, заподозрил в нечестности Рядова и стал его избивать. На шум и крики, доносившиеся из сквера, обратил внимание постовой 27 отделения милиции Леушин, который нес службу на углу Невского проспекта и улицы Садовой. Он подошел в тот момент, когда Королев с ножом бежал за Рядовым. Леушин пытался задержать преследователя, и тогда Королев нанес милиционеру удар ножом по шее. Рана оказалась несмертельной, но преступники вновь сумели скрыться»[107]. Ещё раз остановлюсь на двух очевидных вещах. Первое: абсолютный непрофессионализм преступника. Проявляющийся и в том, что удар в шею ножом оказался несмертельным, и в том, что преступник напал на милиционера. Опять же во всех странах мира это – тягчайшее преступление. А в сталинском Советском Союзе – высшая мера без вариантов. Второе. Ощущение полной, абсолютной безнаказанности. Я могу врезать даже милиционеру. Мне ничего не будет. Вот тут Борис Королёв ошибался.

После нападения его банды на милиционера была создана специальная оперативная группа, каковая и занималась специально и исключительно расследованиями преступлений Королёва и его друзей.

«Из полученных сообщений спецаппарата стали известны многие подробности совершенных преступлений, места хранения похищенного.

В частности, было установлено, что похищенный в Казанском соборе бюст Кутузова хранится по месту жительства Рядова. Часть похищенного в квартире Каплунова хранится у члена группы Матиашвили. У Шурина дома спрятан радиоприемник, похищенный из школы в поселке Ольгино. Обрез из винтовки, украденной из тира, отдан на сбережение Еранову, который спрятал его на площадке четвертого этажа своего дома. Выяснилось, что у большинства членов группы имеется огнестрельное оружие. Оперативными работниками были установлены и некоторые свидетели преступлений, совершенных группой.

Однако для полного изобличения всех участников добытых доказательств было еще мало»[108]. То есть известно, где хранится похищенное; известно, что у бандитов есть огнестрельное оружие; есть свидетели преступлений, совершённых бандой – и всего этого мало, для того чтобы провести обыск у Рядова, Матиашвили, Шурина, Еранова? Это не послеблокадный Ленинград, а… Лондон какой-то второй половины ХХ века. Недостаток улик, знаете ли, инспектор не позволяет задержать этих негодяев.

После нападения на милиционера Королёв не только не испугался, а наоборот почувствовал абсолютную власть над жизнью и судьбой; свою абсолютную внеположность всем писаным и неписаным законам. Здесь он совершил свою вторую ошибку. Опять-таки, не подумав, что он и его подельники совершают в воющей стране. Начало этой роковой ошибки было (для Короля и его свиты) очень весёлым. Ребята отправились смотреть недавно вышедший на экраны фильм режиссёра Арнштама «Зоя» в кинотеатр «Колос», находившийся в Доме Радио, на Малой Садовой, 2, тогда улице Пролеткульта. Слегка выпили для бодрости и очень веселились в кинозале. Веселье их было зловещим. При появлении на экране немецких солдат они орали «Хайль» и зиговали. Когда же Зою раздели и стали пороть, веселье их достигло апогея. В зале оказались фронтовики. Началась драка. Банде Королёва пришлось покинуть помещение.

«В сквере на площади Островского они стали спорить, как повеселее провести вечер. Вот тут-то Юрьев и предложил совершить групповое изнасилование. Королев, а вслед за ним и остальные одобрили предложение. Как всегда, по указанию Королева распределили роли, выбрали и удобное для совершения преступления место – будку в том же скверике»[109]. Банда Королёва в тот вечер изнасиловала бойца штаба МПВО Зайцеву. Королёв был задержан на следующий день после изнасилования Зайцевой. «Во время задержания он оказал вооруженное сопротивление, пытался скрыться от преследовавших его сотрудников милиции, один из которых был ранен преступником. <…> Когда кончились патроны, он вбежал в одну из квартир на улице Желябова, где и был задержан начальником ОБХСС Куйбышевского райотдела милиции Халипиным и оперуполномоченным 6 отделения милиции Ильиным. <…>

Военный трибунал, рассмотревший 2–7 апреля 1945 года в судебном заседании уголовное дело по обвинению членов этой преступной группировки, приговорил Королева к высшей мере наказания – расстрелу, Иванова, Рядова, Юрьева, Дидро, Цирина и Еранова – к 10 годам лишения свободы. Красовская, Соловой и Бутелин получили по 8 лет лишения свободы.

Но… Королев не был расстрелян. 12 мая 1945 года решением Военной Коллегии Верховного Суда СССР в связи с Победой над фашистской Германией в Великой Отечественной войне смертная казнь ему заменили 10 годами лишения свободы»[110].

Две важные вещи стоит отметить в этой истории. Первая, психологическая. Великий фильм Тарковского «Иваново детство» снят о несовместимости войны и детства. Но, оказывается, есть куда более страшный пример этой несовместимости. Иван в фильме Тарковского – несчастный мальчик с переломанной, покореженной войной душой. Он – герой. Мученик. Оказывается, есть другая сторона медали, не герой, но антигерой. Мальчик, который привык спокойно, не волнуясь, смотреть на гибель от холода, голода, снарядов и бомб и получать удовольствие от того, что он-то жив, и хорошо жив, надёжно прикрыт, если не от снарядов и бомб, то от холода и голода – точно. Мальчик, узнавший, что можно использовать чужую гибель для своей хорошей жизни – вот этот вариант пострашнее.

Вторая, социологическая. Социальный слой, выкинувший из себя такого монстра, как Борис Королёв, не может исчезнуть бесследно. Он остался, применим медицинскую метафору, метастазом в организме города. Не исключено, что превращение Петербурга в 90-е годы в «криминальную столицу» России было связано с подспудным существованием этого слоя вульгарных ницшеанцев, социал-дарвинистов и «белокурых бестий». Память места есть память места, как бы ни хотелось назвать эту память мистикой. А не названная, не обозначенная словами, оставленная вне рефлексии память места куда сильнее памяти места, названной, словами обозначенной, исследованной.

Валерий Дымшиц

Город вечной зимы

Послеблокадный Ленинград в литографиях А. Л. Каплана. (1944–1956)

О станковых литографиях «Ленинград» Анатолия Каплана, самой известной графической серии, изображающей послеблокадный город, можно рассказывать двумя разными способами – и оба будут равноправны.

Первый. В трагедии Ленинградской блокады теперь принято усматривать не только арифметические, но и сущностные параллели с Холокостом, например, сравнивать жизнь в блокированном городе с тем, как была устроена жизнь в Варшавском гетто[111]. Кому же, как не художнику, ставшему в 1950-1970-х гг., главным репрезентантом стертого с лица земли мира еврейских местечек, пристало изобразить город, просыпающийся от смертного сна.

Второй. Короткая оттепель в конце Великой Отечественной войны и в первый послевоенный год. Художник, получивший образование в благоприятствовавших искусству 1920-х годах, возвращается домой из эвакуации и, глотнув воздуха блокадной свободы (за которую ленинградцам пришлось скоро дорого заплатить), создает серию поразительно свободных, европейских, импрессионистических литографий. И эта графика – не только репрезентация «возрождения Ленинграда из руин», но и яркий памятник «послевоенного Возрождения», когда призрак художественной свободы оживал вместе израненным городом. Как известно, это «возрождение» было налету убиты заморозками, сменявшими очередную короткую оттепель.

Есть еще и третий способ построения нарратива – биографический, то есть нейтральный. На нем и остановимся.

Анатолий Каплан (1903–1980) прожил достаточно долго, чтобы многое успеть. Но только работы, созданные во второй половине жизни, принесли ему мировую славу. Осевое событие, превратившее малоизвестного дизайнера и книжного иллюстратора в знаменитого художника – серии литографий «Ленинград», «Восстановление Ленинграда», «Пейзажи Ленинграда», созданные, когда Каплану было уже за сорок. Именно с этого перевала, разделившего жизнь художника на две части, удобно обозревать ее целиком.

Танхум Каплун (так на самом деле звали художника) родился в белорусском городе Рогачеве (Могилевская губерния) в семье мясника Лейвика Каплуна и его жены Сары. Рогачев был небольшим, но достаточно зажиточным уездным городом и важной пристанью на Днепре. Впоследствии Рогачев превратился в работах художника в символ еврейского местечка, местечка как такового, но Каплан всегда рисовал только бедные, бревенчатые окраины Рогачева, осознанно не замечая провинциальный кирпичный модерн центральных улиц.



Поделиться книгой:

На главную
Назад