Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Блокадные после - Алексей Павловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Прокурор в полной генеральской форме в сопровождении переводчика обошел всех осужденных на смерть. Держа в руках блокнот, спросил у каждого фамилию, год рождения (так было положено). Затем встал на стул, с него поднялся на «виллис» и в микрофон, громко, на всю площадь, зачитал приговор.

Лукницкий вглядывался в лица тех, чья жизнь должна вот-вот оборваться… Потом записал о том, как менялись их выражения в последние минуты, в последние секунды…

Отметил и то, что один из грузовиков долго не мог попасть куда надо, правым задним колесом зацепился за лежащий на земле опорный брус виселицы и пару минут сотрясал ее всю.

«Но вот, – написано у П. Н. Лукницкого, – все кончено. Рев и рукоплесканья толпы народа, гул одобрения, выкрики: «Смерть фашистским негодяям!» – и многие другие, сливавшиеся в грозную стихию народного гнева. Толпа, к этому времени заполнившая не только все пространство площади, но и прилегающие к ней улицы, колышется, давит вперед и, наконец, прорывает цепь курсантов, как раз против «доджа» кинохроники. Грузовики уже уехали, кинооператоры, снимавшие все, бросаются спасать свои аппараты. Толпа, прорвавшись, мгновенно заполняет всю площадь, густыми волнами захватывая всех: генералов, кинооператоров и прочих, кто был здесь».

И резюмировал: «Я не думал, что в общем все окажется так сравнительно маловпечатлительно для меня. И я не видел на площади людей, на которых бы как-то, кроме некоторой возбужденности, сказались бы впечатления от этого зрелища. Вероятно, каждый переживший войну и ненавидевший подлого врага ощущал справедливость приговора и испытывал чувство удовлетворения, зная, что за звероподобные существа те, кого сегодня за все их бесчисленные злодеяния вешали. Никакой нотки жалости не шевельнулось во мне»[52].

Лукницкий с Никитичем возвращались с площади пешком, перешли Неву по Литейному мосту, заглянули, чтобы отдохнуть, в Союз писателей и отправились домой – досыпать.

Точка зрения Лукницкого по поводу справедливости происшедшего отражает позицию официальных пропагандистских органов прессы:

«Тысячи трудящихся, присутствовавших на площади, встретили приведение приговора в исполнение единодушным одобрением». «Вчера у к/т «Гигант» приговор был приведен в исполнение… Многочисленные трудящиеся встретили его с единодушным одобрением». «Кто …не мечтал в черные годы войны дожить до этого светлого дня!.. Свист и проклятья провожали их на позорную смерть»[53].

И все же – что стоит за словами о «единодушном одобрении»? Впечатления хотя бы нескольких человек из «тысяч трудящихся», собравшихся тогда на площади перед кинотеатром «Гигант», – неужто они действительно одинаковые?

Попытаемся найти информацию в дневниковых записях и письмах, датированных той же датой – 5 января 1946-го. Соотнесем это с запечатленными в документальных кадрах непосредственными реакциями людей, пришедшими в этот день на площадь.

Из дневника Л. В. Шапориной, которая сама на этом массовом зрелище не присутствовала (запись от 5 января 1946-го): «… Судили немцев, по-видимому, первых попавшихся, “стрелочников”. Ольга Андреевна была на одном заседании суда, рассказывает, что одиннадцать мальчишек, простых солдат, с дегенеративными лицами. И ходят слухи, что их уже повесили где-то на Выборгской стороне, на площади, всенародно, и они будто висят три дня. Это говорили шедшие за Галей девочки из ремесленного училища, говорили и хохотали.

Это великая победившая страна!..»[54]

Курсант военно-морского училища им. Дзержинского И. Д. Шабалин (во время блокады он в Ленинграде не был) стоял тогда на площади в охране. Вечером написал письмо родным:

«5.01.46… Это были 8 человек – среди них один генерал и несколько офицеров – которые «отличились» во время оккупации части Ленинградской области. Сегодня в 11 часов утра их повесили. Все это было торжественно и несколько мрачно. Сам день как-то гармонировал (сегодня была небольшая оттепель, шел мокрый снег, небо было обложено рваными серыми облаками) и с длинной, на 8 человек виселицей, срубленной из едва оттесанных топором бревен и похожей на качели, и со «студебеккерами», выкрашенными в темный цвет, и с красноармейцами в стальных шлемах, которые на этих машинах привезли немцев. Резкий контраст с этим представляют толпы народа, собравшиеся вокруг площади: маленькие мальчишки бегают и стараются прорваться вперед, женщины улыбаются, пожилые стоят серьезно, поджав губы – им, видимо, пришлось многое пережить. И сейчас они видят, как торжествует справедливость.

Но несмотря ни на что на душе остается какой-то осадок, настроение тяжелое…

На машине с радиоустановкой прокурор читает приговор и приказывает коменданту привести его в исполнение… Взвыли моторы четырех «студебеккуров», быстро набирая скорость, они выезжают из-под виселицы…

Вокруг – аплодисменты и свистки мальчишек. Все устремились к центру площади, сминая кольцо охраны, впрочем, мы им и не препятствуем. Видно, как кто-то поворачивает генерала, и он начинает вертеться на веревке, как мешок.

На меня произвел самое большое впечатление не сам момент казни, а появление машин с подсудимыми – они сидят по два на дне кузова в каждой машине, руки связаны… некоторые жалко улыбаются. И вот они через несколько минут уже перестанут быть живыми существами. Это как-то странно и немного не укладывается в сознании»[55].

А далее курсант Шабалин, заканчивая свое письмо, словно спохватывается, что не те чувства им владеют. И жестко сам себя обрывает: «Ну да ладно, хватит об этом. Они получили то, что заслужили – собакам – собачья смерть»[56].

Константин Мосолов, педагог одного из блокадных ремесленных училищ, вел дневник вместе со своим маленьким сыном Котей. Непосредственно вечером 5 января 1946 года он оставил краткую запись безо всяких рефлексий: «…Котя, мама и папа пошли смотреть повешенных немцев. С одного краю Скотки, с другого – генерал Ремлингер. Вот где она смерть немецким захватчикам!»[57]

И вот имеющаяся в интернете документальная кинохроника под выразительным названием «Приговор народа», снятая операторами Е. Учителя[58] (А. Павловским сделана опись данного кинодокумента с фиксированными скриншотами). Смотрим, нажимая время от времени на паузу, чтобы успеть вглядеться в лица людей, пришедших к 11 утра в тот день на площадь перед «Гигантом».

Сначала – переполненный зал в Выборгском Дворце культуры. Гневно говорят свидетели… Камера задерживается на фигурах подсудимых. Но нам сейчас важны зрители. Звучит приговор, лица зрителей в основном угрюмы, внимательны, некоторые довольно улыбаются, некоторые растеряны, пытаются что-то выяснить у соседей. Крупным планом лицо старика – и такая в нем жажда расслышать каждое слово… Женщина подносит к глазам бинокль – старается увидеть реакцию осужденных на смерть… Площадь. Народ ее заполняет. На лицах нетерпение, любопытство.

До исполнения приговора остались секунды. Замерла тесная темная толпа… На саму казнь вместе с камерой смотрим издалека: машины быстро выехали из-под виселиц – и закачались люди-куклы… Волнами зашевелилась человеческая масса. Камера приближается – оказывается, волны сталкиваются друг с другом: одни стремятся туда, к виселицам, другие (их значительно меньше) пытается прорваться в противоположном направлении. А зрители – почти все вытягивают шеи, чтобы разглядеть, не упустить детали; но кто-то опускает глаза, втягивает голову в плечи, прячется за чьи-то спины. Крупным планом лицо пожилой женщины в очках – она что-то кричит, словно торжествует, провожая уходящих в ад.

Конечно же, ей было за что их ненавидеть! Ну, пусть не именно их – эти-то зверствовали не в Ленинграде, но ей предложили для эмоциональной разрядки, для удовлетворения жажды мести именно этих. Однако взрыв ненависти от ненависти не избавляет…

Рядом с женщиной – перепуганный подросток. Крупным планом спокойный, почти вальяжный, мужчина, возвышающийся над толпой. Рука заложена за борт френча…

Все действие возле «Гиганта» заняло на экране чуть больше минуты, но и на самом деле оно длилось не намного больше: началось (с того момента, как появились там грузовики с присужденными к смерти) в 10.55, закончилось в 11.07. Это время зафиксировано в записной книжке военного корреспондента П. Н. Лукницкого[59].

Двенадцатью минутами измеряется действо, которое послевоенная советская пропаганда провозгласила актом бесспорно справедливого возмездия.

Потом об этом событии предпочли забыть – понятно же, что не очень красиво оно выглядело. И в учебниках истории о нем не было ни слова. Книга Лукницкого с подробным описанием массового зрелища вышла только один раз, на излете оттепели – в 1968 году; при последующих же ее переизданиях вполне политкорректная глава № 26 под названием «Одиннадцать из миллиона» была из текста стыдливо изъята.

Однако в отдельных опубликованных в конце 1990-х текстах можно встретить отголоски события, происшедшего 5 января 1946 года у кинотеатрах «Гигант».

Как же давние впечатления отразились в человеческой памяти? Отпечатались, остались незыблемыми? Трансформировались? Изменилась ли со временем в сознании людей оценка самого события?

В 3-м томе «Записок об Анне Ахматовой» Л. К. Чуковская пересказала ахматовское воспоминание о визите к ней «одной знакомой дамы»: «– Она явилась ко мне в 46 году. Протягивает какие-то две бумажонки. “Комендант города посылает вам два билета на завтрашнее утро в гавань. Там будут вешать двоих немцев”. И очень настаивала, чтоб я шла… Я ей ответила: “Не сомневаюсь, что эти несчастные люди совершили ужасные преступления, и кара, которая их постигает, заслужена. Но я-то за какие преступления должна это видеть?”»[60]

(Опубликованный много позже дневник Л. В. Шапориной раскрывает имя «знакомой дамы» Ахматовой. Это писательница Н. Л. Дилакторская «приглашала ее приехать на казнь немцев, говоря: “Вас очень просят…”»[61])

Но вот рассказ человека – добровольного участника массового зрелища. В сборнике, посвященном юбилею Военно-Медицинской Академии, приведены воспоминания бывшего слушателя первого послевоенного выпуска Е. Ф. Селиванова. Неожиданно в них находим интересующую нас информацию.

«Была лекция – физика… Вскоре после ее начала по рядам прошла записка, неизвестно, кем написанная. В ней сообщалось, что сейчас на площади у кинотеатра «Гигант» должна состояться казнь эсесовцев. По мере продвижения записки то один, то другой, собирали книги, конспекты, стараясь не привлекать внимание, выходили из аудитории и направлялись к Финляндскому вокзалу. Трамваи по улице Комсомола уже не ходили. Это и понятно: по всей ширине улицы быстро шли и почти бежали люди, все в одном направлении – к кинотеатру “Гигант”.

В середине площади, почти на том месте, где потом был сооружен памятник М. И. Калинину, были сколочены четыре виселицы…

За угрюмой настороженностью лиц угадывалось воспоминание о страдании горожан, о гибели родных, близких, друзей…

Во время прочтения приговора генерал бормотал молитву. Барабанная дробь…

Виселица там, где сейчас памятник Калинину. В толпе угрюмая настороженность…

Во время чтения приговора генерал бормотал молитву. Барабанная дробь…

Потом какое-то вихревое движение толпы. Не было возможности сопротивляться потоку. К счастью, многих вынесло на ул. Комсомола. И выбравшись из толпы, мы бросились на занятия. Предстояло отсидеть еще семинар по основам марксизма-ленинизма…»[62].

Несколько лет назад, отмечая очередную годовщину снятия блокады, санкт-петербургские газеты и интернет проинформировали читателей и пользователей о том, как в 1946 году в Ленинграде «публично расправлялись с преступниками». На сайтах «Комсомольской правды» и «Независимой газеты» остались отдельные рассказы бывших детей блокады.

«…Когда бываю у кинотеатра «Гигант» (ныне это казино «Гигант-холл»), что на площади Калинина, перед глазами встает картина казни (сразу после победы) семерых немцев. Народу – море. Прямо у памятника Калинину виселицы стоят. Детская память цепкая, я даже фамилии двоих из фашистов запомнил. Крайний справа был рядовой Янике, он плакал, а генерал-полковник Ромлингер как рявкнет на него, и тот замолчал. Машины, на площадках которых они стояли, дернулись, и приговоренные повисли на веревках. Страшные это воспоминания, не дай бог кому пережить такое»[63].

«В день, когда это происходило, у мамы была смена на заводе. Но тетя Таня, наша соседка, пошла смотреть на казнь и взяла с собой меня. Мне было тогда одиннадцать лет. Мы пришли заранее, однако людей было очень много. Помню, толпа как-то странно шумела, будто все отчего-то волновались. Когда грузовик с виселицами поехал, немцы повисли и затрепыхались, я почему-то вдруг испугалась и спряталась за тетю Таню. Хотя фашистов ужасно ненавидела и всю войну хотела, чтобы их всех поубивали»[64].

Народный артист России Иван Краско рассказал корреспонденту:

«…Мне тогда было 15 лет, и это зрелище меня привлекало. Привезли преступников, собравшиеся на площади люди выкрикивали в их адрес проклятия – у многих из них фашисты убили близких. Меня поразило, что немцы держались мужественно. Лишь один перед казнью стал истошно кричать. Другой пытался его успокоить, а третий смотрел на них с нескрываемым презрением. Но когда из-под ног казненных выбили опору, настроение толпы изменилось. Кто-то словно оцепенел, кто-то опустил голову, некоторые падали в обморок. Мне тоже стало нехорошо…»[65].

И в Контакте встречается обмен воспоминаниями о том дне:

«Народ стал расходиться, а у виселицы поставили часового. Но, несмотря на это, когда я там проходил на следующий день – сапоги у немцев уже были подпороты сзади по швам, так что голенища развернулись, а мальчишки кидали в висельников кусками льда. Часовой не мешал. А потом часовой был снят с поста, а с висельников кто-то снял сапоги. Так и висели в носках…

Была мрачная горькая удовлетворенность – что хоть этих повесили. И немцы умирали достойно. Правда, некоторые обмочились – это было видно, особенно, когда они уже висели»[66]

«Мой дядя был тогда подростком, так они с мальчишками подходили и раскачивали замерзшие трупы, Жалости не было… – Да, моя бабушка тоже там была, но ни про какую жалость или какую-то дикость происходящего никто и не помышлял…»[67].

На YouTube зафиксировано высказывание о массовом зрелище еще одного его зрителя – будущего академика А. М. Панченко: «Мы приехали к “Гиганту” вместе с Глебом Горбовским “на одной колбасе” – на трамвае № 6. Он ходил туда с Васильевского острова. Вешали фашистов. Это были военные преступники. Помню их начищенные сапоги. Да, они вели себя пристойно. Но этот толстый, толстый генерал… Он был комендантом Пскова и, конечно, это он отдавал там приказы о расстрелах. А мой друг Глеб Горбовский всю войну был там в оккупации. Я хотел посмотреть, как этого генерала повесят. И не было мне жалко! А сколько наших погибло! Вы помните? А надо, чтобы помнили! И чтобы больше такого не было»[68].

С праведной страстью говорил академик А. М. Панченко!

Вот так оно и было. Правда, стоит отметить, что Ахматова за давностью лет запамятовала, где именно казнили в послеблокадном Ленинграде (не в Гавани, а на Выборгской стороне), кто-то ошибся в численности повешенных (не два и не семь, а восемь), и не совсем уж «первыми попавшимися» они были, и вовсе не все «мальчишки с дегенеративными лицами»: был среди тех, кого извлекли из лагеря и с кем разыграли страшный спектакль, – генерал-майор – организатор массовых карательных акций по истреблению мирного населения, были солдаты 2-го батальона «особого назначения», непосредственно творившие сотни расстрелов.

Да, конечно, не очень понятна логика – почему именно эти восемь, да еще и не имеющие прямого отношения к Ленинграду, стали козлами отпущения за грехи многих тысяч фашистов. И потом мы сегодня обладаем уже горьким знанием о вине и советских властей в трагедии города. Но была установка – расставить «правильные» акценты и дать объект для выплеска ненависти.

Современный петербургский журналист и историк С. Е. Глезеров в своей книге «От ненависти к примирению», резонно утверждая, что этот показательный процесс не есть пример правосудия, а наглядный пример политической мести, прекраснодушно заявляет: «Ленинградцы не отличались злопамятностью… В голодных и исхудалых людях в выцветшей форме ленинградцы уже не видели врагов»[69].

Однако приведенные выше свидетельства не позволяют однозначно принять это утверждение.

Большинство из присутствующих на площади в эти 12 минут вкусили торжество мести, кто-то испытал угрюмое удовлетворение, кем-то двигало острое любопытство, кем-то – откровенный цинизм, кому-то само событие просто щекотало нервы. Были и такие, кому стало физически плохо. Некоторыми, описывающими это событие, явно владели чувства сложные, неоднозначные – люди растеряны от бессилия перед собственной жалостью ко вчерашнему врагу. Зато задача тех, кто руководил массовым зрелищем и здесь, в Ленинграде, и повыше, – была вполне однозначной: срежиссировать выпуск пара и на этом закрыть тему блокады.

В середине двухтысячных Центр устной истории Европейского университета с целью исследования образа ленинградской блокады в общественном сознании сегодняшних жителей Санкт-Петербурга провел ряд анонимных интервью. На вопрос: «Что Вы знаете о блокаде?» один из информантов рассказал о поразившем его факте, который к блокадному времени как будто бы не имел непосредственного отношения, но в восприятии этого человека напрямую с блокадой связан:

«Я думаю, что я знаю мало, на самом деле. <…> Вот интересный факт уже во время перестройки. Оказывается, немецких офицеров, которые были задержаны, которые отдавали приказы <…> об обстреле мирного города <…>. Их судили, приговорили к повешению. Это повешение состоялось на площади у… около этого, кино «Гигант», «Гигантхолл». И вот в 90-е годы показали кадры хроники. <…>. И как вешают. Показали эту виселицу. <…> Толпа народу огромная. Грузовик отъехал, они повисли. Вот такие кадры… такого не показывали в советское время. <…>. Предполагалось, что вешают только нехорошие люди <…>»[70].

Таким образом, получается, что послеблокадное официальное торжество публичной казни раздвигает сами временные рамки блокады.

Да, нам сегодня импонирует категорическое нежелание Шапориной и Ахматовой присутствовать на этом зрелище (А. Г. Каминская рассказала, что и ее мать – И. Н. Пунина – тоже не воспользовалась врученным ей на работе пригласительным билетом на казнь).

Но не осмелимся осуждать тех, кому зрелище принесло болезненное удовлетворение, – ведь невозможно даже представить себе тот груз боли и ненависти, с каким пришли они на площадь.

А те, кто несчастным городом правил, – они играли на его самых болезненных струнах и раскручивали колесо зла…

Бывший курсант военно-морского училища им. Дзержинского И. Д. Шабалин, чье письмо, датированное 5 января 1946 года, было процитировано выше, в конце 1990-х вспоминал: «Есть разница в непосредственном впечатлении и впечатлении, сохранившемся в течение многих лет: до сих пор вижу лицо той женщины лет тридцати, взявшейся за начищенные сапоги немецкого генерала и крутанувшего их, заставив мертвеца вращаться вокруг своей веревки на виселице»[71].

Путь от ненависти к примирению, конечно же, не был пройден. Массовое зрелище на площади перед «Гигантом» – это, говоря словами Полины Барсковой, написанными по другому поводу, «орудие против тех, кто после блокады был занят работой скорби и памяти»[72].

…В середине 1990-х Нонна Слепакова написала стихотворение «О трех повешенных». Очевидно, что само название стихотворения должно было напомнить про «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева.

Л. Андреев занимался психологическим анализом переживаний людей, обреченных на насильственную смерть. Фиксировал точное время – дни, часы, минуты, – неумолимо приближающее конец, фиксировал в соответствии с движением времени и изменения душевного состояния каждого из семи несчастных. Н. Слепаковой как будто не важен даже конкретный год, когда именно случилось это – просто «…когда-то / В сорок пятом, а может быть, в сорок шестом».

И говорит она от имени, нет, даже не зрителя убийства, а от имени человека, принявшего от родителей эстафету тяжелой памяти. Причем, и это подчеркнуто в стихотворении, на зрелище у «Гиганта» «мать с отцом не пошли», верно, сама мысль об участии в подобном действии их отталкивала. Не пошли, однако «про казнь толковали». Они согласны были с вынесенным приговором: «Это им за блокаду, за бомбы в ночи!». И не могли освободиться от впечатлений, которыми делились с ними свидетели казни:

Содрогались – и едко вдавались в детали —Про язык синеватый, про струйку мочи…

А далее у Слепаковой о том, как родительские впечатления от упомянутых «деталей» едко проникли и в ее собственное сознание:

Я полвека по площади этой не простоПрохожу: непременно гадаю в тот миг,Где же точное место глаголя, помоста,Где текла эта струйка, болтался язык,Где толпу и влекла, и морозно знобилаНеизвестных мерзавцев публичная смерть…

Тут замешаны и жалость, и ужас, и позорное любопытство, и темное чувство причастности к тем, кто был тогда у «Гиганта». И не отпускает память о происшедшем в «победном и средневековом» городе массовом действе, не вполне совместимом с понятием «человек».

Валерий Шубинский

Яков Друскин во время и после блокады

Яков Семенович Друскин (1902–1980) известен как философ (чьи труды были частично опубликованы в 1990–2000-е годы), автор ряда музыковедческих работ (напечатанных при жизни) и как друг, соратник и собеседник Хармса и Введенского, сохранивший их архивы. Друскин был яркой и своеобразной личностью: подчеркнуто «безбытный», склонный к аскетизму мистик, не чуждый доктринерства, бескомпромиссный и во многом авторитарный в интеллектуальной области, необыкновенно работоспособный (его неопубликованное наследие может составить многие тома), человек огромного кругозора и эрудиции, исключительно преданный своим живым и мертвым друзьям. Друскин имел три диплома о высшем образовании (он окончил философский и физико-математический факультеты университета и консерваторию) и зарабатывал на жизнь преподаванием математики в школах и техникумах (что давало возможность не соприкасаться с окружающим миром в идеологической области).

Хотя историки литературы относят Друскина к писателям обэриутского круга, сам он предпочитал говорить об «эзотерическом сообществе чинарей», к которому относил Хармса, Введенского, Липавского, Олейникова и себя. Скорее это круг лично и духовно близких Друскину людей, мысленный диалог с которыми продолжался и после их гибели (в действительности чинарями называли себя лишь Хармс и Введенский и только в 1920-е годы, а к «внутреннему кругу», собиравшемуся у Липавского в 1930-е, принадлежал также Заболоцкий, с которым у Друскина были холодные отношения).

К воображаемой «пятерке» (из которой остался один Друскин) примыкал еще один человек – Тамара Мейер-Липавская, жена сначала Введенского (в 1920-е), затем Липавского и предмет мимолетной полушуточной влюбленности Хармса. Тамара Мейер была единственной женщиной, допущенной к беседам в доме Липавского, хотя ее участие в них было скорее пассивным.

В фонде Друскина в Рукописном отделе РНБ сохранились его письма к Т. А. Липавской начиная с 1930 года. Репутация «вечного девственника» (что открыто обсуждалось в компании) давала ему некую внутреннюю свободу и позволяла говорить о своих чувствах к жене друга с большей степенью открытости, чем это было бы возможно в иной ситуации. «Ты – как бы несуществующая женщина, далеко, и когда придешь, не станешь ближе»[73].

В первые недели войны Друскин продолжает работу над очередной книгой и с каким-то нечеловеческим спокойствием заполняет страницы своих дневников записями философского, метафизического характера. Лишь где-то к августу он на минуту отвлекается от своих мыслей, чтобы записать:

«Что можно сейчас делать? Во-первых, заботиться о своем спасении, не думая о других. Это умно, но не очень красиво. Во-вторых, заботиться о своем спасении и о спасении других, хотя бы близких. Это умно и красиво. В-третьих, заботиться о спасении других, не думая о себе. Это красиво, но насколько умно – не знаю. Эти три возможности для меня отпадают. Я не могу спасать ни себя, ни других. Остается еще множество возможностей, но реальных для меня, кажется, четыре:

1. Молиться. Но для этого не хватает веры, слабость веры.

2. Жизнь ради удовольствий. Но это измена всему <…>

3. Паника. Ужасаться зверствам. Забыться. Это неумно и некрасиво.

4. Писать «Логический трактат». Это я и делаю»[74].


На улице Петра Лаврова. 1944. Литография, 43×33.

В сентябре – запись про первую бомбу в Ленинграде («через улицу против нашего дома»). «Был ли страх? Только одного: маминого крика»[75].

В житейском же отношении все идет так: осенью Михаил Друскин, благодаря интуристовским связям жены получает комнату в «Астории» («там электрический свет и в кранах вода, нет забот о топливе»). Елена Савельевна, Лидия Семеновна и Яков Семенович переехали на Гатчинскую со Староневского: район Московского вокзала часто бомбили, а Петроградская считалась «тихим местом».

В октябре 1941 года Яков Друскин совершил, возможно, главный поступок своей жизни. Дом на Надеждинской уже после ареста Хармса пострадал от бомбежки, Марина Малич переселилась в писательскую надстройку – в одну из пустовавших квартир. По ее просьбе Друскин, уже истощенный, пришел на Надеждинскую и в чемоданчике, данном Мариной Владимировной, на детских санках перевез на Гатчинскую большую часть архива. Второй его визит на Надеждинскую оказался менее удачным: вторичное попадание бомбы уничтожило остатки бумаг. Но практически все, что мы знаем из «взрослого» наследия Хармса, было в этом чемоданчике.

Примерно через четыре месяца (самых страшных месяца!), 10 февраля, Друскин записывает в дневнике:

«3-го или 4-го умер Д. И. Так мне сказали вчера, и если это правда, то ушла часть жизни и часть мира. Ночью несколько раз снилось. Сны ищут оправдания смерти, и этой ночью смерть Д.И. была как-то объяснена, но я не помню как. Помню только переломленный пучок прутьев.

В последнее время Д.И. говорил о жертве. Если его смерть – жертва, то слишком большая. Сейчас она обязывает»[76].

Узнал Друскин об этом от Малич – с Арсенальной, где ей сообщили о смерти мужа, она пошла на Гатчинскую.

Вот ее описание:

«…Увидев, он все понял. Говорить было не нужно, – такой ужас был на моем лице.

Яша Друскин жил вместе со своей мамой, немного сгорбленной.



Поделиться книгой:

На главную
Назад