Штрафной изолятор и помещения камерного типа отгорожены от основной территории жилзоны забором. В одноэтажном домике, возведённом из монолитного бетона (для крепости), размещалось десять камер шизо и четыре — ПКТ.
Камеры штрафного изолятора представляли собой помещение два на четыре метра с бетонными стенами и полами. Запирались они массивными, окованными полосами металла дверями, снабжёнными смотровым глазком и форточкой для подачи пищи — кормушкой. За основной дверью располагалась ещё одна, сваренная из металлических прутьев. Никаких столов, скамеек в камере не полагалось.
Небольшое окошко закрывалось толстой, крепкой решёткой, затем проволочной сеткой, и уже снаружи — металлическими жалюзи, практически не пропускающими света. Так что никакого «неба в клеточку» из камеры видно не было.
Утопленная в специальной нише над входной дверью лампочка, тоже закрытая решёткой, не могла разогнать царящий в камере полумрак.
Шершавые, оштукатуренные «под шубу» стены, голый цементный пол, откидные деревянные нары, поднятые и привинченные на день к стене, ржавый зловонный чан в углу с фанерной крышкой — «параша» — вот и вся обстановка камеры изолятора. Курить в шизо запрещалось.
Отбой в десять вечера, подъём в шесть утра. С подъёма нары откидывались к стене и закреплялись специальным штырём. Так что зеку, водворённому в шизо, оставалось либо переминаться с ноги на ногу целый день, либо сидеть в худой одежонке на ледяном цементном полу. Впрочем, если в шизо водворяли с формулировкой «с выводом на работу», то день заключённый проводил в большой «рабочей» камере. Здесь пилили школьные мелки, которые расфасовывались затем по коробкам, и отправлялись в учебные заведения по всей стране.
Школьники, естественно, и не догадывались о том, что палочку мела, которым пишет на доске учитель, старательно выпиливал, вытачивал из бесформенной глыбы мела какой-нибудь убийца, грабитель, к тому же злостный нарушитель режима содержания в ИТУ.
В ПКТ было чуть «покомфортнее». Камеры оборудовались столом, длинной скамьёй, прикреплённой к полу, полы были деревянными, а нары на день не убирались. Впрочем, лежать на них в дневное время было запрещено. Водворённым в ПКТ полагались матрас, одеяло с подушкой. Кроме того здесь разрешалось иметь кое-какие запасы продуктов питания, купленные в ларьке, письменные принадлежности, сигареты, махорку, спички. Сюда ежедневно доставляли газеты — центральные, областные, и колонийскую многотиражку «За честный труд!», прозванную зеками «Сучий вестник».
Такая разница в условиях содержания объяснялась тем, что в шизо водворяли на срок не более пятнадцати суток, а в ПКТ — до шести месяцев. Правда, в случае нарушения режима можно было, уже находясь в шизо, схлопотать дополнительную «пятнашку», а из ПКТ по той же причине не вылезать годами.
Нормы питания для содержащихся в «буре» были занижены, а в шизо и вовсе кормили через раз. В «лётный» день выдавалось четыреста граммов серого хлеба, кружка кипятка, и соль «по вкусу».
Но особенно тяжело переносили заключённые в шизо запрет на курение.
При водворении их «шмонали», переодевали в специальную робу, так что не было возможности пронести даже табачные крошки.
Сопровождавший нас прапорщик, орудуя огромным ключом, открыл замок «тюремного типа» в опутанной колючей проволокой калитке, и мы прошли на территорию изолятора. У входа нас встречает контролёр по прозвищу Полтора Ивана. Он пригибается в дверном проёме — низковатом для его двухметрового с гаком роста.
Мы входим внутрь. В нос привычно шибает застоявшийся запах табачного дыма, параши, немытых тел. Дядя Ваня лениво шмонает Гошу — доверяй, но проверяй. Чтоб не передал чего в камеры.
— Стучат? — интересуется Батов.
— Колотят, козлы! — возмущается прапорщик.
Узнаю, в чём дело. Дневальный, приписанный к штрафному изолятору, он же «баландёр» — разносчик пищи, отказался втихаря нелегально передавать «малявы» и «дачки» из жилзоны в камеры «отрицаловки». Хотя такая возможность у него была. В отместку зеки плеснули на него мочой из кормушки, после чего сочли «активиста» «опущенным». И теперь отказывались принимать пищу из рук «петуха».
— Из какой хаты плеснули? — спросил Батов.
— Да из третьей. Там Бес сидит, он и кипишует, — пояснил контролёр.
Дежурный по колонии подошёл к указанной камере, приказал коротко прапорщику: — открой!
Тот отпер, с ржавым визгом распахнул тяжёлую дверь, гаркнул зычно:
— Встать!
Арестанты, плохо различимые в сумеречном свете, вяло поднялись с цементного пола, встали вдоль стены — человек пять.
— Что, аборигены, не сидится спокойно? — угрожающе вопросил Батов. — Вы ведь, козлы, не только дневального, а и кормушку в хате своей мочой облили! А жратву через неё получаете. Так что, по понятиям, вы все теперь пидарасы!
— Фильтруй базар, начальник… — подал голос кто-то из обитателей камеры.
— Я тебе, казол, щас мозги профильтрую! — рявкнул Батов. — Дубинкой резиновой! То же мне, блатной нашёлся… Срал я на таких блатных! Для меня на Мелгоре воров нет. Я для вас здесь главный вор! Короче. Ещё раз стукнет кто в дверь — вместо доктора «чекистов» приведу. Они вам дубинал пропишут!
Угроза Батова не была пустой. В случае массовых неповиновений, беспорядков в зону вводили солдат конвойного батальона, экипированных устрашающе бронежилетами и касками, вооружённых щитами и дубинками. Делалось это не часто, на моей памяти лишь однажды, и расценивалось в те годы как ЧП всесоюзного масштаба. Впрочем, тюремное руководство шло на хитрость. Чтобы не нервировать высокое тюремное начальство в Москве, скрыть собственные упущения в обеспечении должного режима содержания осуждённых, в главк докладывали о «проведении тактических учений внутренних войск по пресечению и ликвидации массовых беспорядков на базе такой-то колонии». А учения — это уже не ЧП. А плановая боевая подготовка конвойных подразделений, за что колонийское руководство не то что ругать, а поощрять впору.
В тот день всё обошлось. Дневального всё-таки сменили, назначив на его место ещё более «отмороженного козла», зеки успокоились, и я начал приём.
Содержалось в шизо и ПКТ обычно человек шестьдесят-семьдесят, к врачу записывалось не менее сорока. При обнаружении серьёзного заболевания врач имел право ходатайствовать перед начальником колонии о переводе осужденного в санчасть. Вот и шли к доктору на приём все, кому не лень. Кто-то действительно прибаливал, кто-то «замастырился», надеясь «упасть на крест», кто-то — просто «приколоться с лепилой», разнообразить грустное камерное бытиё, или разжиться «кайфовыми» таблетками: кодеином, димедролом, на худой конец — каким-нибудь жаропонижающим аскофеном. В последнем содержался кофеин, и препарат в какой-то мере мог заменить запрещённый в шизо крепкий чай.
Работать приходилось в тесной комнатушке, где были только заляпанный чернилами с незапамятных времён однотумбовый канцелярский стол и две привинченных к полу табуретки.
Заключённые входили по одному. Контролёры и ДПНК обычно не утруждали себя присутствием и занимались своими делами, а я оставался один на один с осуждёнными. Подстраховывал меня от всяческих неожиданностей только Гоша. С учётом того, что по данным медицинской статистики 80 процентов зеков, содержащихся в местах лишения свободы, имеют отклонения в психике, в основном разного рода психопатии, это было совсем не лишним.
Я не верю в сказки о неприкосновенности медиков в колониях, бывало всякое. Впрочем, за все годы моей службы нападений не случалось. Иногда считавшие себя в чём-то ущемлённые заключённые скандалили, «брали на горло», доказывая наличие несуществующей болезни, или наоборот, «давили на слезу», однако обычно всё решалось миром. Пару раз за всю мою тюремную практику наиболее нахрапистые и наглые в ухо от меня всё-таки получали.
Вообще, штрафной изолятор был тем гадюшником, где годами копила злобу «отрицаловка», содержались самые агрессивные, опасные заключённые, а потому и контролёров сюда ставили, как правило, из числа опытных прапорщиков, старых служак.
Однако «проколы» в надзоре случались.
Помню, как-то в шизо зеки задушили сокамерника. На прогулки содержащихся в штрафном изоляторе не выводят, пересчитывают утром и вечером «по головам». А потому того, что один из обитателей камеры мёртв, никто не заметил.
Три дня сокамерники перетаскивали труп утром с нар на пол, вечером водружали обратно, лопали его пайку, а дежурный прапорщик при пересчётах в нарушение должностных инструкций, не заставлял зеков строится, не устраивал переклички, и не тормошил якобы «спящего». На четвёртый день зеки не выдержали, и застучали в дверь камеры.
— Эй, командир! Забери «жмурика»! А то он, в натуре, воняет…
В другой зоне в штрафном изоляторе зеки, убив сокамерника, умудрились на костерке из обрывков робы сварить в чугунном сливном бачке и съесть его печень…
Поэтому заключённых при каждой проверки заставляли выстраиваться вдоль стены в камере, а дежурный контролёр, заглядывая в форточку, считал вслух:
— Один… два… эй, покажись! Ты весь там целый, или только голова на палку надета?
Администрация постоянно ждала от шизо неприятностей. Содержащиеся там частенько объявляли голодовки — групповые и индивидуальные.
При этом шли на ухищрения, чтобы не слишком страдать. Один «голодающий» загодя вымочил белую нательную майку… в сахарном сиропе. И потом посасывал в камере клочки, изображая из себя умирающего голодной смертью.
Иногда, отправляясь в шизо, прятали во рту «мойку» — обломок лезвия бритвы, которым можно было в подходящий момент «покоцаться», «вскрыться», порезав кожу на предплечье или на животе.
Обычно такие раны обрабатывались прямо в изоляторе. Медики накладывали повязку, и возвращали членовредителя в камеру. Такие эксцессы никогда не расценивались как попытка самоубийства, суицид, а лишь как способ оказать психологическое давление на администрацию колонии, добиться своего.
Впрочем, бывало, что резались и серьёзно, так, что выпускали себе кишки. Опять же — не в попытке лишить себя жизни, а чтобы гарантированно оказаться на койке в санчасти.
Таких выводили «на больничку», ушивали рану послойно, а через пару дней возвращали в шизо, добавляя новый срок, и не засчитывая время пребывания в санчасти — за членовредительство по тогдашнему законодательству на осужденного накладывалось дополнительное взыскание.
15.
В жизни вольного человека врачи не играют такой главенствующей роли, как в зоне. В колонии медицинская часть оказывается в самом центре событий. Она одинаково важна как для заключённых, так и для администрации.
В силу своего должностного положения колонийские врачи контролируют практически все сферы тюремной жизни: питание, бытовые условия, трудоустройство, производственный процесс. Даже наказание заключённых за нарушения режима вершилось при непосредственном участии медиков, дававших заключения о трудоспособности, возможности водворения в шизо и ПКТ, а также досрочное освобождение из них по состоянию здоровья…
Из-за этого медработник нередко оказывался в двусмысленном положении. С одной стороны, будучи людьми «самой гуманной профессии», они были обязаны всемерно заботиться о здоровье осужденных. С другой, как офицеры, сотрудники ИТК, должны способствовать процессу исправления и перевоспитания преступников, укреплению режима содержания в местах лишения свободы, выявлению симулянтов, членовредителей, незаконно уклоняющихся от общественно-полезного труда.
По заключению доктора о трудоспособности отказчика от работы водворяли в шизо, наказывая, таким образом, по сути, руками медиков.
Неудивительно, что со стороны заключённых врачи не пользовались полным доверием.
Да и тюремные доктора, что там греха таить, с годами теряли квалификацию, делались чёрствыми и равнодушными. И обидные клички «на фене» — «лепила», «коновал», в отношении их часто, увы, оказывались справедливыми.
Может быть, поэтому колонийские врачи даже внешне отличаются от своих «вольных» коллег. Приходя в зону этакими жизнерадостно-добрыми «айболитами», выходят на пенсию угрюмыми, равнодушными ко всему циниками.
Ещё одна особенность зоновской медицины заключается в наблюдении, которым поделился со мной старый тюремный доктор:
— Если зек хочет жить — его ломом проткни — не убьёшь. А если помереть решит — ничем не вылечишь!
И действительно, я видел, как почти без следа затягивались жуткие раны, срастались переломы. Которые «вольного» человека неминуемо привели бы к инвалидности. Но видел и заключённых, которые вдруг начинали угасать, и умирали, несмотря на интенсивное лечение. При этом даже патологоанатом бывал в растерянности: какую причину смерти вписать в диагноз?
Как-то утром на вахту поднялся зек — из «блатных». И обратился к ДПНК:
— Мне бы, гражданин начальник, доктору показаться…
— Чего это тебе приспичило? — недовольно поинтересовался дежурный по колонии.
— Да вот… Вытащить надо…
Зек повернулся спиной. Под левой лопаткой у него торчала деревянная рукоятка. Кто-то всадил в него заточенный сварочный электрод, проткнув насквозь — так, что на груди, возле левого соска, остриё показалось.
С таким ранением он разгуливал по зоне, потом доехал с конвоем до ЦРБ, где этот электрод из него извлекли хирурги. А ещё через пару недель вернулся, как ни в чём не бывало, в отряд.
В колонии ежегодно умирало в среднем пять-шесть человек. Случались убийства, самоубийства. Одного заключённого застрелил часовой на вышке — спросонок стал вдруг палить из автомата длинными очередями по жилой зоне. И уложил наповал шальной пулей выскочившего полюбопытствовать на стрельбу дневального.
Но чаще всего гибли от производственных травм.
Забота об умерших и погибших ложилась на медицинскую часть и начальника отряда.
Все скончавшиеся в колонии в обязательном порядке направлялись на судебно-медицинское вскрытие. Судмедэксперт, работавший в соседнем районе, никак не зависел от тюремного ведомства, так что его заключения носили объективный характер.
По каждому факту смерти проводилась прокурорская проверка. А потому скрыть что-либо, втихаря «списать» погибшего администрация не имела возможности.
Впрочем, как рассказывали мне коллеги, были столь удалённые, «лесные» лагеря, где никаких судмедэкспертов за сотни вёрст вокруг не было. Там умудрялись «списывать», как погибших от заболевания, например, пневмонии, даже зеков, распиленных на куски корешами за какую-то провинность на пилораме…
Умершего в зоне санитары на носилках несли к вахте и клали у входа. Выходил начкар конвойных войск, обычно молоденький лейтенант, пугливо взирал на тело, а потом, чтобы продемонстрировать свою «крутость», обязательно трогал покойника носком сапога, с сомнением вопрошая у сопровождающего доктора:
— Он чо, точно крякнул? А то убежит ещё…
Выслушав заверения медика, что «крякнул» зек точно, наверняка, начкар давал команду часовому открыть двери вахты, и со стороны воли носилки принимали уже бесконвойники.
С шутками и прибаутками — чужая смерть в зоне обычно не вызывала ни уважения, ни сочувствия — покойника отвозили на пожарку, и запирали в сарай, где хранился негодный инвентарь и прочий хлам. После чего отрядник начинал хлопотать, заказывая в столярке гроб, выписывая на складе новое бельё и робу, оповещая родственников покойного.
Сопровождать труп на судебно-медицинскую экспертизу, которую проводили в соседнем Соль-Илецком районе, поручали обычно мне. Выделяли грузовой автомобиль, почему-то всегда с одним и тем же придурковатым, предпенсионного возраста шофёром, который до дрожи боялся покойников.
Тело клали в гроб, сбитый из наскоро обструганных сырых досок и от того неподъёмный, затаскивали в кузов, и мы трогались. Водитель с застывшим от ужаса лицом гнал машину, рискуя вместо одного покойника доставить трёх. Обычно на въезде в Соль-Илецк нас останавливал постовой ГАИ, но, взглянув в кузов, махал рукой: езжайте скорее от греха…
В морге всем заправлял верзила-санитар, татарин, из бывших зеков, вечно пьяный и по отношению к «ментам» особенно наглый.
— Привёз? — всякий раз недовольно вопрошал он, радуясь возможности покуражиться над зоновским «лепилой». — А на хрена мне ваш жмурик? Вон их сколько, штабелями лежат, воняют уже. Сегодня вскрывать не будем… Ну ладно, волоки его вон туда, на стол, пусть до завтра лежит — не протухнет…
Сделать его сговорчивее позволяла только бутылка чистого медицинского спирта. Увидав её, санитар мигом преображался. Начинал улыбаться приветливо, торопливо хватал стоящий на столике среди перепачканных кровью анатомических инструментов мутный, заляпанный бурыми пятнами трупной крови стакан, наливал половину, великодушно предлагая мне:
— Будешь? Ну-ну, как хочешь… — и выпивал, не закусывая.
Потом энергично потирал руки:
— Ну, где там наш братан? Пошли, командир, помогу дотащить…
Водитель отрешённо бродил в отдалении в прибольничном садике, засаженном чахлыми, изломанными суховеями карагачами и кустами акации, и мы вдвоём с санитаром, кряхтя от натуги, стаскивали тяжеленный гроб с кузова, и, матерясь сквозь зубы, волокли в морг.
— Одёжку привёз? — интересовался заботливо подобревший от спирта санитар. — Давай! После вскрытия обмою, переодену братана в новый прикид. Будет выглядеть, как огурчик!
В те годы существовал приказ МВД, запрещающий выдавать тела умерших заключённых родственникам.
Бригада бесконвойников на райцентровском кладбище рыла могилу, и в присутствии начальника отряда предавала грешные останки земле. После этого отрядный обычно крепко выпивал, помянув покойного, а бесконвойники в это время разбредались по кладбищу, созерцая могилки, размышляя о бренности всего сущего. А заодно прихватывая оставленные по русскому обычаю на скорбных холмиках немудрёные угощения — конфеты, печенье… И, колупая в кузове на обратном пути вареные вкрутую трофейные яйца, бормотали со вздохом: «Вот и освободился кореш…».
16.
Удивительно, но особенно трепетно к своему здоровью относились осужденные за самые жестокие, садистские преступления.
Помню, как намучились доктора и медсёстры с заключённым, на чьей совести было три человеческих жизни. Будучи шестнадцатилетним, он убил обрезком трубы двух стариков, попытавшихся выпроводить его с дачного участка, куда юноша забрёл пьяным. Суд приговорил его к максимальному сроку наказания, существовавшему в те годы для несовершеннолетних убийц — десяти годам лишения свободы. Оказавшись на «малолетке», он задушил сокамерника, завернул в одеяло и сжёг. Ему добавили ещё год или два — до тех же десяти. С этим сроком он и пришёл во «взрослую» колонию на Мелгору. И стал завсегдатаем санчасти. Предъявлял массу жалоб на состояние здоровья, жаловался во все мыслимые инстанции на недостаточное, по его мнению, оказание ему медицинской помощи, при этом падал в обморок при одном виде шприца.
Другой заключённый ежедневно скрупулёзно записывал в специальную, замызганную от долгого употребления «общую» тетрадь своё состояние — пульс, артериальное давление, температуру тела. Туда же он заносил все прегрешения администрации: такого-то числа в столовой ему выдали прокисшее молоко, в порции мяса оказалась косточка, медсестра на пятнадцать минут позже выдала назначенное лекарство…
На основании своих записей он составлял длиннейшие, написанные бисерным, аккуратным почерком жалобы, рассылая их в медицинский отдел областного УВД, прокурору по надзору за ИТУ, в партийные органы, народным депутатам…
Пятнадцатилетний срок лишения свободы он получил за то, что ограбил, изнасиловал и задушил родную бабушку…
Другого жалобщика я запомнил особенно хорошо, потому что схлопотал за него выговор. Фамилия его была Каров. Свои тринадцать лет усиленного режима он получил за изнасилование падчерицы, которая училась в первом классе. На следствии Каров, не моргнув глазом, предъявил в своё оправдание некую «расписку». В ней детским почерком только что научившегося писать ребёнка сообщалось, что она «вступает в половые отношения добровольно».
Каров тоже любил лечиться, ежедневно отираясь в коридорах санчасти.
Как-то раз я застал этого сорокалетнего заскорузлого мужичонку за подглядыванием. В процедурной, присев на корточки, он пытался заглянуть под халат медсестры, которая нагнулась в этот момент, раскладывая лекарства. Изо рта его текла струйка слюны…
Каюсь, не выдержал. И в формулировке приказа о наложении мне дисциплинарного взыскания значилось: «за допущенное рукоприкладство»…
Но встречались среди жалобщиков и чудаки, этакие зоновские бессребреники, «адвокаты преступного мира». На Мелгоре к этой категории относился татарин по имени Хайрулла.
Срок он отбывал за изнасилование, но история там была тёмная. Сам Хайрулла утверждал, что посадили его, припаяв уголовную статью, за правозащитную деятельность в Казани. Напомню, что случилось это ещё в конце 70-х годов. Тщедушного Хайруллу обвинили в изнасиловании одновременно… двух женщин. До этого они втроём пили водку в какой-то гостинице, и, ознакомившись из любопытства с его уголовным делом, я, честно говоря, так и не понял, кто кого изнасиловал…
Тем не менее, Хайруллу осудили на девять лет усиленного режима, семь из которых к моменту нашего знакомства он уже отсидел.