Это был невероятно энергичный, хлопотливый зек.
Карманы его широченных, длинных не по росту, отродясь не глаженых мелискиновых штанов пузырились от толстых пачек замусоленных газетных и журнальных вырезок с какими-то разоблачающими, по мнению Хайруллы, советскую власть статьями, письмами, отпечатанными на официальных бланках ответами на его обращения и жалобы в самые высокие инстанции, вплоть до ЦК КПСС и Верховного Совета СССР.
Почти ежедневно он входил ко мне в кабинет и торжествующе клал на стол очередную вырезку из газеты. Все они касались каких-то нарушений, допущенных представителями органов государственной власти. А поскольку о подобных вещах в начале восьмидесятых годов писали не часто, Хайрулла выписывал в зону невероятное количество центральных газет и журналов. Наиболее вопиющие факты он старательно подчёркивал красным карандашом, обводил в рамочку, и, тыча грязным пальцем в печатные строчки, вещал:
— А вот ещё прочтите, гражданин доктор, что ваши коммунисты вытворяют!
И хотя я никогда не был коммунистом, Хайрулла клеймил меня как пособника «преступного режима», восклицая с пафосом:
— Как вы, человек гуманной профессии, врач, можете служить этой власти?!
Впрочем, безнадёжным «пособником режима» меня Хайрулла, по-видимому, не считал, а потому и старался, как говорили тогда, «распропагандировать».
Но известен стал высокому тюремному начальству далеко за пределами Мелгоры Хайрулла не поэтому. Свои обвинения в адрес администрации колонии, руководителей МВД и Советского Союза он фиксировал в виде татуировок на теле. «Раб КПСС» тогда накалывали себе на видимых частях тела многие уркаганы. Но Хайрулла пошёл дальше. На лбу его вкривь и вкось красовалась татуированная надпись «Медведь — убийца». Из-за оригинальности фамилии «хозяина» зоны это обвиняющее утверждение смахивало на подпись под клеткой грозного животного в зоопарке. А при тщедушности Хайруллы выглядела и вовсе комично.
На груди Хайруллы было вытатуировано «письмо председателю КГБ СССР Ю.В. Андропову». С текстом, разоблачающим происки оренбургских тюремщиков. На спине, плечах, руках и ногах, занимая всё свободное место, густо теснились наколотые фамилии ответственных работников УВД и МВД с краткими комментариями, вроде: «преступник», «фашист», «душитель свободы».
Кстати, по существующим в те годы инструкциям, татуировки на теле осужденных, носящие «нецензурный, антисоветский или оскорбительный характер», подлежали принудительному удалению. После того, как Хайрулла добавил к своему списку фамилию начальника УИТУ (управления исправительно-трудовых учреждений) с определением «пособник Берии», его отправили в тюремную больницу. Однако, как рассказывали мне позднее, удалять татуировки из-за их многочисленности не стали. А перевели Хайруллу в психбольницу тюремного типа. Где он, судя по всему, и сгинул навечно.
Ибо, останься Хайрулла жив, то наверняка принял бы в грянувшей вскоре перестройке самое активное участие. При его энергии, расписанной внешности, он непременно бы частенько попадал в объективы телекамер. А может быть, и в политические деятели, депутаты какие-нибудь на популярной в те годы критике КПСС, пробился. Но я, увы, о нём ни разу не слышал. Значит, не дожил до своего звёздного часа…
17.
Сроки лишения свободы у большинства заключённых на Мелгоре были огромные — десять, пятнадцать лет лишения свободы. Приговоры в три, четыре года считались тогда среди зеков смехотворными. Впрочем, советская власть вообще была щедра на жёсткие приговоры. Вот картинка с натуры тех лет.
Начало 80-х, Соль-Илецк, колония особого режима (теперь это известный на всю Россию "Чёрный дельфин"). По продолу ходит невероятно длинный, за два метра, и страшно худой зек-"полосатик". В руках у него буханка хлеба-«кирпичик», он откусывает от неё на ходу. Половину уже съел. На табурете сидит старый прапорщик. Маленький, но с роскошными, "будёновскими" усами, закрученными вверх. Говорит хрипло зеку:
— Задолбал ты, чего маячишь?!
— Да, дядь Вась, три Петра отсидел, пятнадцать лет от звонка до звонка, освобождаюсь сегодня… Рамсы попутались!
— Подумаешь, пятнашка… У нас давеча басмач помер, с тридцатых годов не выходил. А ты — три Петра… Да такой срок на одной ноге простоять можно!
Само преступление поминалось осужденным только однажды при распределении этапа. Больше администрация к вопросу «за что сидишь?» не возвращалась. В практическом плане суть преступления, статья УК, по которой осуждался тот или иной заключённый, не имела большого значения. Смертельно опасным в зоне мог оказаться валютный спекулянт с высшим образованием, а бандит, вроде упомянутого Гоши-Людоеда, — надёжным помощником администрации. Конечно, в той мере, в которой можно доверять любому осужденному.
Помню, в разгар «перестройки», когда по зонам начал витать дух «гуманизации наказания», пошли волной забастовки, массовые голодовки и захваты заложников. Несколько «авторитетов» решили «разморозить сучью зону» — Мелгору. Для этой цели подыскали «торпеду» — готового на всё дебиловатого цыгана, осужденного всего-то на три года лишения свободы за торговлю палёной водкой. Ему вручили заточенный электрод, которым он должен был завалить любого сотрудника. После этого, по задумке «авторитетов», в зоне должны были начаться массовые беспорядки.
Олигофрен, недолго думая, заявился с этим электродом в санчасть. Жертвой мог стать кто-то из врачей, медсестёр. Однако «торпеду» вычислил и нейтрализовал Гоша, отобрав заточку и накостыляв цыгану по шее. Об этом инциденте мне рассказали оперативники, посоветовав «быть осторожнее». Сам Гоша о том, за что набил морду цыгану и едва не угодил в шизо, слова не проронил.
Что касается приговоров, которые администрация редко принимала во внимание, строя взаимоотношения с тем или иным осуждённым, то была в этом доля вины и нашего судопроизводства. В те годы в зоны косяком шла молодёжь, получившая приличные сроки за «изнасилование» по обоюдному согласию, часто попадались колхозники, укравшие мешок комбикорма.
Помню, я как-то разговорился с только что пришедшим этапом в зону добродушным стариком-заключённым. Деду было за семьдесят, а статья, указанная на медицинской карточке, свидетельствовала, что осужден он… за разбой. Срок — десять лет лишения свободы.
Вытирая трясущимися руками старческие слёзы, «разбойник» поведал мне историю своего преступления.
Работал он колхозным сторожем, охранял с ржавой берданкой ток. Хранилось зерно вблизи воинской части. Ночью к старику подъехал на мотоцикле с коляской зять, и они насыпали полную люльку зерна. Дело в колхозе обычное — кормов для личного подворья крестьянам всегда не хватало.
Кражу заметил солдат-часовой на вышке у забора рядом расположенной воинской части. Проявив бдительность и комсомольскую принципиальность, он по телефону сообщил о противоправных действиях расхитителей социалистической собственности начальнику караула.
Примчался молодой лейтенант с нарядом — все при оружии. Собака-дворняжка сторожа вцепилась «чужому» в сапог. Лейтенант бабахнул в неё из пистолета, убил. Дед тоже с перепугу схватился за берданку, пальнул в воздух…
В итоге ему пришили вооружённый грабёж государственного имущества, и осудили, как говорится, на всю катушку.
В середине восьмидесятых в зону стали приходить отголоски андроповского правления — работники торговли, общепита, хозяйственные руководители. Общественность тех лет приветствовала крутые меры борьбы с расхитителями социалистической собственности. По телевидению прошла череда сюжетов, рассказывающих о разоблачении, аресте и осуждении целого ряда крупных руководителей Краснодарского края, Ростовской области, Ставрополья. Был среди них и репортаж из камеры смертников, где содержался приговорённый к высшей мере наказания за хищения в особо крупных размерах директор мясного магазина по фамилии Гуркин.
А ещё через несколько дней старый, хорошо за семьдесят, еврей Гуркин стоял на распределении этапа в нашей колонии. Оказывается, его помиловали, как участника Великой Отечественной войны, орденоносца, и заменили расстрел на пятнадцать лет лишения свободы в колонии усиленного режима.
В личном деле осужденного была подшита наложенная кем-то из высоких тюремных чинов резолюция: «В связи с исключительной опасностью совершённого преступления направить для отбывания наказания в одну из отдалённых колоний Российской Федерации…». Так особо опасный Гуркин оказался на Мелгоре.
Удивлял необычайно огромный по тем временам денежный иск, который «честным трудом» в местах лишения свободы должен был погашать заключённый — миллион двести тысяч рублей.
Я уже упоминал, что, попав в колонию, лица, достигшие пенсионного возраста, всё равно обязаны были трудиться. Впрочем, Гуркин и не собирался отлынивать. Будучи по зоновским меркам глубоким стариком — под семьдесят лет, он категорически отказался идти в «инвалидный» отряд, куда собирали всех нетрудоспособных и стариков.
— Без дела я с ума тут сойду, гражданин начальник! — заявил он Медведю на распределении этапа.
— Хорошо, — согласился Хозяин. — Посоветуемся с доктором, подыщем вам занятия по силам.
К вечеру того же дня Гуркин появился в моём кабинете в медчасти. Вежливо поздоровался, теребя в руках кепку, кивнув благодарно, присел на предложенный стул — деликатно, на краешек.
— Мы, Александр Геннадьевич (узнал уже имя-отчество, обратился не по-уставному, но в отношении докторов это дозволялось), донские казаки — народ благодарный. Сегодня вы мне поможете, а завтра, глядишь, и я пригожусь. У меня сын в Москве в больших чинах, связи на самом верху имеет. Не вечно же вам в этой дыре служить! Могу похлопотать о переводе — куда-нибудь на юг, ближе к морю…
— Мы, дорогой станишник Гуркин, свой Урал любим, — ответил я старику в его же манере. — И никакие моря нам не нужны. Давайте лучше вместе подумаем, чем вас в зоне занять. Что вы умеете?
— Всё! — с гордостью привстал Гуркин. — Я умею главное — руководить людьми! А люди у нас в стране, я вам скажу, золотые! Если их организовать, правильно настроить, то они даже здесь, в неволе, способны выполнить любые задачи!
— Вот и возьмитесь за банно-прачечный комплекс, — предложил я. — У нас там вечные проблемы. Бельё плохо отстирывают, не проглаживают, в душевых половина кранов не работают, грязно. Дезкамера постоянно барахлит… Только вот не уверен, что вы сможете сорганизовать наших парней…
— Смогу! — убеждённо заявил Гуркин. — Сделаю банно-прачечный блок образцовым. Комиссии будете туда водить, и показывать с гордостью!
И, между прочим, действительно смог!
Вначале он, нацепив очки и шевеля губами, внимательно прочёл, примостившись у меня в кабинете, все эмвэдэшные и санитарные инструкции, справочники по постановке банно-прачечного дела в местах лишения свободы. Кое-что выписал себе в блокнот. Потом, подобрав среди заключённых специалистов, отремонтировал с их помощью стиральные машины, утюги. Нашёл парикмахера — бывшего дамского мастера из азербайджанцев, который умудрялся стричь наголо так, что лысина выглядела модельной причёской.
Короткое время спустя баня и прачечная превратились в чистенькое, хорошо отлаженное хозяйство. Сам Гуркин попивал чаёк в уютном кабинете, переоборудованном здесь же из захламлённой прежде «бендюжки», с табличкой золочёными буквами по стеклу на двери: «Заведующий банно-прачечным комплексом». Вот что значит — прирождённый руководитель!
Периодически он появлялся в санчасти. Быстренько просчитав, с кем имеет дело, с «гнилыми подходами» ко мне больше не обращался. Но всегда старался подчеркнуть, что добро помнит.
— Там, Александр Геннадьевич, ваши дневальные постельное бельё и пижамочки из стационара в прачечную принесли. Так я распорядился, мои хлопцы кое-где подштопали, починили. Да вот и шторки в вашем кабинете… невзрачные какие-то, блёклые. У меня в заначке новые есть, тюлевые. Шикарные, я вам скажу, шторки! Дам команду, что б поменяли… да, и просьбочка будет к вам. Я тут списочек составил моих подчинённых. Вы уж походатайствуйте перед «хозяином» об их поощрении. Ну, там посылочка внеочередная, свиданьице… Я там, в списочке-то, пометил кому что… Ребята хорошо работают, отметить бы надо!
Вообще, массовый приход в зону «хозяйственников», как звали осужденных за экономические преступления — взяточников, расхитителей социалистической собственности, оказался на благо колонии. Сноровистые, ухватистые, толковые мужики с огромными сроками наказания, ставили перед собой одну цель — освободиться как можно быстрее, досрочно.
Тем более, что «хозяйственные» статьи были льготными. По отбытии одной трети срока наказания при примерном поведении можно было выйти из зоны «на химию», где какая-никакая, а всё же свобода. По отбытию двух третей срока — освободиться и вовсе условно-досрочно.
Например, подсобным хозяйством Мелгоры заведовал бывший директор общепита города Сочи Другов. В свои пятьдесят лет он умел, кажется, всё. Начинал водителем самосвала на кирпичном заводе. Потом вышел на «бесконвойку», попал на подхоз. Здесь управлял трактором, пахал обширный колонийский огород, запрягал лошадей, лечил коров, прививал поросят, и умел делать ещё много необходимых в крестьянском хозяйстве дел, обладая обширными познаниями, странными для «подпольного миллионера», сочинского взяточника советской поры. Кроме того, Другов построил на подхозе теплицу, в которую зимой за свежими огурцами и помидорами приезжали посланцы всех руководителей УВД области.
Я как-то поинтересовался у него, где он сумел приобрести все эти необычные для горожанина навыки.
— Вы знаете, Александр Геннадьевич, — доверительно сообщил Другов, — до войны мой отец был первым секретарём одной из национальных республик. Так вот, он не хотел, чтобы сын его оставался баловнем. С десяти лет я уже рулил его служебной машиной. С двенадцати — на тракторе. Каждое лето, на каникулы — не в Артек, а к бабке в деревню, работать в колхозе. На поле, на ферме… Отца перед войной репрессировали. Вот и мне эти навыки на старости лет вдруг пригодились…
Я читал в личном деле Другова, что при обыске у него в кладовой изъяли целый таз (подобный тем, в которых для стирки хозяйки замачивают бельё), наполненный золотыми украшениями — кольцами, перстнями, цепочками. Несколько килограммов ювелирного золота. На вопрос следователей, почему ценности хранились в таком неподобающем месте, ответил искренне:
— Да это всё подарки… А куда мне их было девать? Я ж это всё на себя не одену! Сплошная безвкусица…
Как-то Другов прибежал ко мне домой в выходной день. Объяснил взволнованно, что его завтра освобождают условно-досрочно. Чтобы оформить все документы пораньше, нужна была моя подпись на справке, что он ничего не остаётся должен медчасти.
Был день 1 мая. Мы отмечали праздник скромно, по-семейному. Жена, тёща, сын — детсадовского возраста. На столе — нехитрое угощение на фоне тотального продовольственного дефицита в стране: тушёная картошка с мясом, винегрет. Дело было в 1988 году, во времена жесточайшего «сухого закона». По этой причине середину стола украшал графинчик с чистым медицинским спиртом.
Я пригласил Другова к столу, налил ему стопочку. Он едва не прослезился, сказав прочувственно:
— Приходилось мне сидеть за роскошными банкетными столами, пить самые изысканные вина и коньяки. Всё забылось, стёрлось из памяти. Но вот этот винегрет, эту рюмку неразбавленного спирта я буду с благодарностью помнить всю жизнь!
Долгое время не удавалось навести порядок в столовой жилзоны. Вольнонаёмная заведующая вконец проворовалась. Однажды оперативники по «наколке» зеков хлопнули её, как говорится, с поличным. Запершись от них в туалете, дама попыталась запихнуть в унитаз несколько килограммов «сэкономленного» ею на зековских порциях сливочного масла.
Другой вольнонаёмный завстоловой сам не брал ничего, но позволял растаскивать пищу кому попало. Целый день из столовой в отряды шныряли гонцы, неся миски, бачки с мясом, жареной картошкой и прочими тюремными деликатесами для активистов и блатных.
Один повар из числа заключённых, умыкнувший несколько пачек чая, который должен был «запарить» на завтрак в общем котле, решил спрятать их в ящике электрощита. И коснулся лысой головой оголённых контактов. От удара током бедолага умер мгновенно, щедро присыпанный чёрными чаинками из разорванных в конвульсиях пачек…
Порядок в столовой навёл осужденный к четырнадцати годам лишения свободы бывший генеральный директор треста столовых и ресторанов Краснодарского края Шведенко.
Молодой, лет тридцати пяти, холёный, умудрявшийся выглядеть вальяжно даже в зековской робе, впрочем, с иголочки новой, тщательно отутюженной, Шведенко как-то незаметно отвадил от котла всех — и активистов, и блатных. А вскоре заверещали недовольно и вольнонаёмные вороватые складские бабёнки. Знающий своё дело зек категорически отказывался принимать в столовую залежавшиеся, подпорченные продукты, которые за бесценок скупала где-то и норовила скормить зекам интендантская служба. В этом вопросе, к слову, он обрёл в моём лице, как начальника медчасти, надёжного союзника.
В конце восьмидесятых годов все «хозяйственники» попали под амнистию, и с полученным в зоне опытом, знанием блатного мира, наверняка хорошо вписались в как раз только набиравшую обороты «рыночную» экономику…
А вот Гуркин не дожил до амнистии несколько месяцев. Сын его и впрямь ходил в высоких столичных чинах. Приехав к отцу на свидание, он накормил его деликатесами, в том числе копчёной колбасой. У старика случился приступ панкреатита. Спасти в районной больнице Гуркина не смогли. Связей сына хватило даже на то, что вопреки существовавшему в те годы законодательству ему выдали тело умершего отца-заключённого с тем, чтобы он смог похоронить его на кладбище в родном городе.
Другов, как мне рассказывали, скончался от инфаркта через год после освобождения.
18.
Ещё о мелгоровских типажах, теперь вольнонаёмных.
К слову вспомнилось.
В те годы во всём Акбулакском районе, на территории которого располагалась Мелгора, кроме Гуркина числилось, согласно Всесоюзной переписи населения, всего два лица еврейской национальности. Одним из них был Матвей Моисеевич Рабинович, вторым (или второй?) — его престарелая мама. Матвею Моисеевичу, или, как звали его знавшие близко, Моте, было под шестьдесят. Его маме — и вовсе под девяносто.
Когда-то Мотя служил опером в уголовном розыске милиции соседнего городка Соль-Илецка, но по причине пристрастия к "зелёному змию" был уволен досрочно и без эмвэдовской пенсии.
— Мы, евреи, пить не умеем, — объяснял Мотя. — Нам надо либо всю жизнь трезвенниками оставаться, либо уж пить до конца, и с этим ничего не поделаешь…
Впрочем, по-настоящему пьяным Мотю никто никогда не видел. Выпивать он начинал с утра, что-нибудь непритязательное — портвейн, водку, а то и самогон. При этом свою работу "вольнонаёмного" юрисконсульта в исправительно-трудовой колонии усиленного режима на Мелгоре исполнял успешно, начальство его ценило. Разве что запашок иногда выдавал.
А ещё Мотю часто посылали в командировки, особенно в Москву, когда надо было что-то достать для зоновского производства, "выбить", как говорили тогда, сверх лимитов. С этим он справлялся отлично. Набирал в оперчасти целый портфель изъятых у зеков "шаробешек" — разных ножичков с наборными плексигласовыми рукоятками, авторучек, мундштучков, резных курительных трубок, и отправлялся в столицу. Там презентовал все эти ничего не стоящие, но оригинальные, окутанные ореолом секретности "мест не столь отдалённых", безделушки, и добивался желаемого.
Но и опером, судя по всему, когда-то он был не плохим. Как-то мы, группа офицеров-тюремщиков, вместе с Мотей попали на совещание родного ведомства, которое проходило в Соль-Илецке. После окончания его зашли в местную забегаловку — выпить. И пока остужались пивком, у одного из наших спёрли портфель. Ничего ценного, а вот за утерю бывших в нём бумаг с грифом "для служебного пользования", можно было получить по башке.
Мотя, узнав об этом, тут же метнулся на выход. И через четверть часа вернулся с портфелем.
На вопрос, как ему удалось так быстро найти похищенное, пояснил скупо:
— Тут, возле пивнушки, всегда блатные тусуются. Ну, подошёл, перетёр. Кое-кто меня ещё помнит. Вот и отдали…
Мотя и его мать были из одесских евреев, эвакуированных в Оренбуржье во время войны. К середине 80-х годов вся их родня уже проживала в Израиле.
Как-то раз мы сидели с ним на берегу маленькой степной речушки. Было лето, вечерело, по степи гулял лёгкий ветерок. На костерке в ведре булькали раки. Мы попивали раздобытый где-то Мотей по причине "сухого закона" самогон.
— Матвей Моисеевич, а что ты в Израиль не уехал? — поинтересовался я. — У тебя же здесь родственников никого не осталось.
— Это точно, — кивнул Мотя. — Я на прошлой неделе по телефону с ними разговаривал. С Тель-Авивом. Они мне кричат в трубку: "Мотя, приезжай, здесь рай!". А я отвечаю: "Какой, к чёрту, у вас там рай, в жаре и пустыне. Это у нас тут рай!" — и он указал на зелёную, не выжженную пока солнцем, благоухающую разнотравьем окрестную степь, на оранжевых раков в ведре, на вместительную бутыль чистого, как слеза, на пшенице настоянного самогона…
Я с ним легко согласился.
19.
Однажды на вахте Медведь с раздражением наблюдал за вознёй четверых сотрудников, пытавшихся надеть наручники на разбушевавшегося пьяного зека. Здоровенного парня били под дых, крутили руки, но тот всякий раз стряхивал с себя и разбрасывал дежурный наряд. Наконец один из прапорщиков направил в лицо пьяного струю «черёмухи». Но тот только вращал бешено налитыми кровью глазами и скалил фиксатые зубы.
Зато вся дежурка мгновенно наполнилась режущей глаза вонью, и сотрудники, бросив хохочущего мстительно зека, опрометью бросились вон.
Медведь, взяв за воротник буяна, выволок из комнаты в коридор, и совсем не по инструкции отправил своим пудовым кулачищем в глубокий нокаут. А потом, оглядев утирающих слёзы офицеров, приказал в сердцах:
— Чтобы завтра, мать вашу, все были на спортподготовке. Позор! Толпой с одним зеком справиться не можете!
Впрочем, ничего путного из этой затеи не вышло. Несколько вечеров колонийские офицеры собирались в наскоро оборудованной под спортзал комнате и, помахав для вида руками, брались за кий и гоняли шары на стоящем здесь же биллиардном столе. Потом откуда-то появлялась бутылка водки, затем другая…
На этом спортивные занятия кончались.
Весной и осенью в колонию из УВД приезжали подтянутые, щеголеватые проверяющие. Колонийские офицеры заторможено, будто на замедленной съёмке, демонстрировали им знание приёмов самбо. Потом, хрипло дыша, вялой трусцой преодолевали километровую дистанцию. Болтались, пытаясь подтянуться, на турнике — показывали, как «мясо на базаре висит». В завершение «проверки» бабахали в меловом карьере из взятых напрокат в конвойном батальоне пистолетов — личного огнестрельного оружия сотрудникам колонии иметь в те годы не полагалось.
Проверяющие, презрительно кривясь, рисовали в своих журналах двойки и тройки, после чего убывали, а в колонии о физподготовке никто не вспоминал до следующего года.
Меня от всеобщего позора спасала медицинская сумка и ртутный тонометр с фонендоскопом. Поскольку при сдаче спортивных нормативов должен был непременно присутствовать врач (мало ли что, вдруг кого-то из сорокалетних «спортсменов» кондрашка хватит?), я и присутствовал. Садился с важным видом, изображая в случае необходимости готовность бороться за чью-то жизнь, и таким образом в сдаче физнормативов не участвовал. По итогам проверяющие ставили мне по всем упражнениям «удовлетворительно», с чем я легко соглашался.
Впрочем, напряжённая колонийская служба не оставляла времени на такие «глупости», как спорт. Бесконечные дежурства, наряды, «усиления», тревоги, изматывали так, что в пору до дома бы дотащиться. А там многих сотрудников ждали огороды, скотина и птица в сараях…
Однажды на одном из «коммунистических субботников» молодые сотрудники затеяли шутливую борьбу. Распалившийся Колька Мамбетов принялся демонстрировать окружающим приёмы популярного в те годы каратэ, предложил даже побороться с ним начальнику колонии, здоровяку Медведю. Тот только хмыкнул добродушно, но Колькиных выпендрёжев не забыл. И вскоре на очередном собрании личного состава объявил громогласно:
— Тут нам из УВД разнарядка пришла — направить одного сотрудника на первенство управления по борьбе самбо. Мы посоветовались… и решили откомандировать на соревнования самого достойного — капитана Мамбетова!
Колька уехал на соревнования — и пропал. Прошла неделя. Встревоженный Медведь поручил мне выяснить, в чём дело. Я пошёл навестить Мамбетова дома, благо жил он здесь же, в посёлке у Мелгоры. Во дворе меня встретил Колькин отец — старый казах.
— Здрасьте, дедушка! Что-то Николая на службе нет. Начальник велел узнать: может, случилось что? — поинтересовался я.
— Ой-ой, — запричитал дед, — балной Колька, совсем балной!