— Этого черта ничем не удержишь. Захочет — останется, а не захочет — небо вон какое большое, просторнее земли… А на земле, как ни крутись, все равно голову сломишь… — сказал отец.
Через несколько дней Мартын опять взялся за старое и, промотавшись где-то весь день, вернулся к вечеру с пятью чужими голубями. Хозяин их скоро прибежал к отцу.
— Потолковать бы… — нерешительно начал он и, обернувшись ко мне, попросил: — Эй, малец! Сбегай-ка в огород, надергай нам лучку да пучок редиски…
Мартын снова и снова приводил голубей, и хозяева птиц тянулись к отцу со всех концов поселка. Выкупов отец, конечно, не брал, положение, как говорится, обязывало. А приходил народ разный. Некоторые, увидев перед собой колонийского майора, тушевались, пряча синие от татуировок руки и поблескивая смущенно "рандолевыми" фиксами зоновской работы, но общая страсть брала верх, и общались они вполне мирно, по-доброму.
— Ну что ты со шпаной связался! — ругалась на отца мама. — Тебя ж за это выгонят из органов к чертовой матери! Или бандюги эти прирежут где…
Но отец только посмеивался и уходил в голубятню…
Однажды днем ко мне пришли знакомые мальчишки. Желая похвастать перед ними, я небрежно распахнул голубятню и выгнал птиц во двор. Отец был на службе, но гонять голубей без него мне не возбранялось. Надувшись от важности, брал я, красуясь под взглядами пацанов, голубя за голубем и подбрасывал высоко в небо. Мартын отчего-то не давался в руки, отказываясь летать. Я сел с друзьями на теплые, липкие от выступившей смолы бревна и, поплевывая сквозь зубы, врал о чем-то, пользуясь почтительным вниманием.
Вдруг рядом приглушенно кашлянули, и хриплый голос позвал негромко:
— Марты-ын… Мартынушка-а…
Я оглянулся и обмер. Посреди двора, опершись о костыль, стоял дед. Небритый, опухший, с красными, слезящимися глазами, он жмурился на солнцепеке и, не обращая на меня внимания, звал:
— Марты-ын… Пс-пс-пс… Ну иди, иди ко мне, сволочуга… Иди сюды, тварь.
— Эй, вы… — растерянно пролепетал я. — Уходите! Все папке скажу!
Дед покосился на меня красным глазом и ласково произнес:
— А ты, шельмец, не рыпайси…
Мартын, признав старого хозяина, недоверчиво, бочком засеменил к нему. Липкий, постыдный страх пригвоздил меня к бревнам. Я сидел, с ужасом глядя на грязного старика, на Мартына, который виновато приближался к бывшему хозяину.
— Кыш! — заорал я, решившись.
Мартын, взлетев, опустился на плечо старика и закачался там, расправив крылья и удерживая равновесие.
— Молодец, Мартынушка… — оскалился дед и, взяв Мартына в руки, заговорил тихо, поглаживая голубя по маленькой, гибкой шее: — Признал, стал быть, хозяина-то свово… То-то я гляжу — иде Мартынка? Нету Мартынки. А он вона иде, туточки… Прохлаждаица! Позабыл, значитца, старичка… Ах, анафема, ах, подлец!
— Отдай голубя! — потребовал я, и голос мой дрожал, как перед большой дракой, в голове звенела пустота, сердце колотилось, а руки, сжимаясь в костистые кулаки, тряслись мелко и противно. — Отдай голубя! — выдохнул я, наступая на старика, и в горле моем застревали сухие, шершавые комки, и оттого я не говорил, а сипел сдавленно и злобно.
— Ать, едреня-феня! Батюшки! — притворясь испуганным, отшатнулся дед. — Да кому он сдался, этот Мартынка… Ну на его тебе, бери, коли ты жадюга такой!
Дед схватил Мартына сильными пальцами за голову, рванул и протянул мне обезглавленное трепыхающееся тельце. Тонкая струйка крови стекала в пыль, сворачиваясь там черными комочками.
— Не хош? Ну, тада не говори, что я у тебя его отобрал… — усмехнулся дед и, широко размахнувшись, забросил мертвого голубя далеко в заросли травы у забора колонии. Под ногами, на забрызганной кровью пыли валялась черная головка Мартына, и на тусклые глаза его наползала мутная, голубоватая пленка.
— И ничего вы мне с папаней твоим не сделаете, — прошептал дед. — Это вам не тридцать седьмой год, энкаведе сраное!
Круто повернувшись, старик зашагал, припадая на скрипящий костыль, а я стоял неподвижно и чувствовал, как по лицу моему бегут злые слезы,
— Гад! — завопил я и, схватив с земли кусок битого кирпича, швырнул в удалявшегося деда. Кирпич шлепнул старика между лопаток. Дед остановился, повел плечами и, обернувшись, покачал головой:
— Нехорошо… А еще пионер! — сказал он грустно и заковылял со двора.
Возле сараев я вырыл ямку, положил в нее Мартына и присыпал сухой бурой землей.
Потом отыскал две щепки, связал их бечевкой и зачем-то воткнул в холмик маленький крест.
10.
Во время обхода палат в санчасти я обратил внимание на заключённого по кличке Мартышка. Худощавый симпатичный парень сидел на кровати, притулившись у тумбочки, и что-то быстро писал. Увидев меня, вскочил, захлопал быстро глазами.
— Письмо, что ли пишешь? — поинтересовался я.
— Да, маме. В стихах.
— Ну, прочти!
Мартышка охотно, с выражением стал читать. На мой взгляд, стихи были плохие, но искренние. Я похвалил автора. Тот радостно вскинулся:
— Я уже посылал стихи маме. Она пишет: ты прямо поэтом там стал!
— Пидором ты стал, а не поэтом! — грубо осадил его Шура Коровин.
Мартышка угас, втянул голову в плечи.
Ну что тут поделаешь?
«Опущенные», «петухи», они же «обиженные», «круглые», «пидоры» были низшими, абсолютно бесправными существами в зоновской иерархии.
Если в женских колониях однополая «любовь» действительно походила на это чувство — с объятиями, ревностью, ухаживаниями, то в мужских зонах всё было наоборот. Предмет своих же домогательств втаптывали в грязь, презирали.
При этом далеко не все «опущенные» были пассивными гомосексуалистами. Чаще всего «обижали» насильно, за какие-то прегрешения. Нарушения зоновского этикета, воровство у товарищей — «крысятничество».
«Опущенный», даже насильно, незаслуженно, оставался таковым навсегда, сколько бы раз не доводилось ему потом сидеть. За сокрытие масти могли убить. С ним, по понятиям, нельзя было разговаривать, есть за одним столом, прикуривать от его сигареты, здороваться за руку, пользоваться его вещами. Впрочем, эти запреты не распространялись на сексуальные контакты.
В отрядах «обиженным» отводились отдельные спальные места — где-нибудь у порога, принимать пищу в столовой разрешалось только за специально отведённым для них столом, особняком от других. Посуда для «опущенных» помечалась насечками — чтобы не перепутать с «чистой». Любой, даже случайно вступивший в бытовой контакт с «опущенным», сам мгновенно превращался в «петуха».
На ступень выше по положению в зоновской иерархии стояли «черти». Среди них было множество тех, кто, как говорили в зоне, «загнался», перестал следить за собой, умываться, стирать и гладить одежду, завшивел.
Оказывались в этой масти и те, кого называли «кишкой», проще говоря, обжоры. По зоновскому этикету требовалось эдакое показное равнодушие к пище. Уважающий себя зек никогда не уписывает лагерную похлёбку за обе щеки, а ест будто нехотя, с отвращением, не торопясь.
Помню, посетив как-то «крытый», то есть тюремный режим, я обратил внимание на то, что стол в камере уставлен мисками с нетронутой пищей, хотя время обеда давно миновало. Местный начальник медчасти подосадовал в сердцах: «Так здесь же воры сидят, с понятиями. Не жрут, пока всё не остынет, не начнёт прокисать к чёртовой матери!».
— Еда, гражданин начальник, дело свинячье, — с презрительной ухмылкой пояснил мне обитатель камеры, зек, обряженный в полосатую робу особо опасного рецидивиста.
Но встречались обжоры, которые, съев свою пайку, вылизывали миску, охотно доедая за соседом. Они-то и оказывались неминуемо в разряде «чертей».
Однажды мне довелось отправлять в районную больницу заключённого-новичка с разлитым перитонитом. Оказавшись впервые в столовой, он, съев порцию каши, попросил добавки. Ему подали целый бачок — с полведра, перловки. Он опустошил и его. После этого кто-то из соседей по столу саданул обжору кулаком по туго набитому животу так, что желудок лопнул…
Помню, как в категорию «чертей» перевели дневального, съевшего отрядного… кота!
А вот к собачатине ещё со времён сталинских лагерей относились с уважением. В моё время собак тоже ели уже не от голода, а из зоновского шика. Был случай, когда на кирпичном заводе зеки умудрились вытащить из запретки и сожрать… караульного пса, мстительно повесив шкуру на колючую проволоку. Происшедшее было расценено как ЧП, в батальон нагрянула проверка…
Зоновские опера быстро вычислили едоков, но помалкивали из вредности и злорадства…
А вот вкусивший кошатины опускался в глазах братвы «ниже канализации».
К слову, коль речь зашла о еде. В некоторых детских колониях «западло» было есть… помидоры. Или курить сигареты «Прима». Дело в том, что и томаты, и пачка сигарет были красного цвета, который ассоциировался с «активом» и считался позорным. Детки могли отказаться от свидания с матерью, если она приезжала в красном платье, туфлях или косынке. Во взрослых зонах таких дурацких понятий уже не существовало.
«Опущенные» приносили массу неприятностей администрации колонии, а завхозам — дополнительных хлопот. Приходилось заморачиваться с их трудоустройством, ибо из бригад их гнали. Завхозы, матерясь, водили в баню, прожаривали в дезкамерах от вшей и чесотки вещи и постельное бельё. Сами «опущенные» постоянно ссорились и дрались между собой.
Видимо, всеобщее презрение снимало с изгоев последние нравственные запреты. Они постоянно что-то крали друг у друга, жаловались администрации и в надзорные инстанции, стучали на всех подряд.
Впрочем, даже в их среде был свой «начальник», «козырный пидор», который разбирался в их склоках, мирил.
В некоторых зонах «обиженных» пытались собирать в отдельные отряды, но те разводили там такой дикий беспредел, так издевались над своими же товарищами по масти, что от этих затей отказались.
Я как-то поинтересовался у заключённых, распространяется ли такое отношение к «опущенным» и на вольную жизнь? Ведь там зоновский «петух» может оказаться уважаемым членом общества, отцом семейства? Мне ответили, что «предъявлять» специально бывшему зеку из этой категории на свободе нельзя. Нужно просто стремиться не иметь с ним ничего общего. Например, оказавшись случайно в одной компании, встать из-за стола и уйти. Не объясняя причин.
Я уже говорил, что в зоне добро и зло часто меняется местами. И строгое, неукоснительное соблюдение «мастей» в блатном мире никогда не позволит, к примеру, сформировать в России по-настоящему «толерантное общество» в западном понимании. В котором сексменьшинства смогут занять лидирующие позиции. Наш родной, отечественный криминалитет им этого никогда не позволит.
11.
Активистов в зонах называли «козлами», «красными», «ссучившимися». У старых зеков где-нибудь на особом режиме ещё можно было прочесть на груди татуировку с аббревиатурой «БАРС». Накалывалась она в энкавэдевских лагерях, и означала: «Бей актив, режь сук». То есть активистов.
По зоновской иерархии «козлы» располагались где-то возле «чертей», но фактически положение их оказывалось много выше. Активисты работали дневальными, завхозами, бригадирами, и ущербность свою ощущали разве что на этапе да в штрафном изоляторе, где их содержали отдельно от других категорий осужденных.
По столичным циркулярам в актив администрации следовало зачислять заключённых, «твёрдо вставших на путь исправления и перевоспитания, осознавших свою вину перед обществом и оказывающих положительное влияние на других осужденных».
Те же МВДэшные инструкции требовали от лагерного начальства «решительно избавляться от активистов из числа приспособленцев, преследующих при сотрудничестве с администрацией корыстные цели». Но… других просто не было! Да и сами активисты не скрывали, что сотрудничать с администрацией колонии их заставили сложившиеся обстоятельства.
— Поднялся на зону, — рассказывал мне завхоз одного из отрядов, бывший десантный прапорщик, досиживающий за убийство 15-летний срок, — меня в хорошую «семью» приняли. Не то, чтобы блатную, но авторитетную, из крепких «мужиков». Поездил я на кирпичный завод с полгодика, потолкал тачку. А потом говорю своим: «Всё. У меня пятнашка, за это время я тут от такой работы загнусь». И пошёл в актив. Тут легче. Был дневальным в отряде, «локальщиком», теперь вот завхозом. Всё-таки сыт, в тепле, пырять по-чёрному не приходится. Кстати, вы не знаете, амнистия участникам войны на меня не распространяется? Я чехов в 68-м на уши ставил…
Бывший десантник, которого в зоне звали уважительно по отчеству — Романыч, зарезал колхозного агронома.
— Я в отпуск в деревню к матери приехал, — рассказывал он. — А дело к Новому году. Полдеревни стало к празднику свиней резать. У меня лучше всех получалось. Говорят, рука тяжёлая. Всажу нож — и не пикнет. Сразу наповал. Ну и резал всем подряд. В каждом доме, как принято, по этому случаю угощение, выпивка. Однажды сидим за столом после забоя, выпиваем. Я про Чехословакию рассказываю. В газетах-то писали, что мы там прямо как ангелы себя вели, войска то есть. А на самом деле навели шороха.
Помню, выстроили на аэродроме наш полк, под утро, светало уже. Сейчас, говорят, командующий приедет. Точно, вскоре прикатил генерал, посмотрел на нас, а потом как заорёт: «Это вы кого здесь поставили?! Почётный караул или десант? Расстегнуть гимнастёрки! Тельняшки показать! Засучить рукава до локтей! А теперь вперёд, сынки! На выстрел отвечать тысячью выстрелов!».
Я рассказываю, а рядом агроном сидит. И ну на меня наезжать. «Вы, — кричит, — палачи свободолюбивого народа!» — «Ах ты, — отвечаю, — сука, интеллигент херов!».
У меня от обиды башку переклинило. Взял со стола нож, которым свинью резал, и засадил ему в грудь. Насквозь, аж к стене, как жука вонючего, приколол! Вот и выходит, что я, гражданин доктор, вроде как политический. Только не тот, что против советской власти, а наоборот, защищая её, пострадал…
Виталий Виноградов активистом стал так.
— Когда осудили, мне ещё восемнадцати не было. Отправили в зону для малолеток. В первый же день в карантине дневальный подходит, и, поигрывая чётками в татуированных руках, спрашивает: «Ты кем по этой жизни стать хочешь?». Я отвечаю: «Пацаном». Блатным, то есть. А он мне: «Ну тогда пошли, пацан, потолкуем за эту жизнь». И повёл в каптёрку. Только зашёл туда — мне тубарем по башке как дали! Я с копыт и выстегнулся.
Очнулся, смотрю — вы не поверите, табуретка деревянная, тяжёлая, — на дощечки разлетелась. А дневальный щерится: «Вставай, пацан. Вот тебе тряпка, начинай полы мыть». В общем, били на малолетке не по-человечески. А заступиться некому. У меня же статья — убийство, я в стерлитамакскую зону, на спецусиленный режим попал. Земляков нет. Там такую сопливую блатату, как я, без подогрева с воли, вмиг разворовывали. Ну и, пока не опустили окончательно, пошёл в актив…
У орчанина Володьки Кузнецова другая беда.
— На воле-то я с блатными крутился. Пахан мой в авторитете был, семь ходок на зону. Там и помер. Я его и видел-то только на свиданках, в полосатом прикиде. Сейчас, наверное, в гробу переворачивается, узнав, что сын по «козьей тропе» пошёл.
Я ведь раньше как думал? Блатная братва — все за одного. Романтиком пришёл на зону, у меня «пионерская зорька» в заднице играла. Попал в семью «отрицаловки». На объект выехали, «бугор» на тачку показывает: впрягайся! Я ему, дескать, от работы кони дохнут! А бригадиром тоже орчанин был, он освободился уже, а потом его на воле замочили по пьяному делу. Здоровый бычара! Отмордовал он меня. Я — к корешам: братва, заступитесь! А они мне: ты сходи в санчасть, сними побои, а потом напиши жалобу «хозяину». Бригадира с должности снимут за избиение, тогда мы с ним разберёмся.
Я потом понял, конечно, что бугор прикрывал их от работы, от шизо спасал, вот они с ним и не хотели отношения портить. Меня такая обида взяла! Я и плюнул. «Какие вы, говорю, блатные! Суки вы продажные, а не пацаны!». И пошёл в актив.
Охотно пополняли ряды активистов «случайные пассажиры» на зоновском корабле: бывшие военнослужащие, инженеры, врачи, осужденные хозяйственники — расхитители социалистической собственности, взяточники, и просто влетевшие по бытовухе работяги и колхозники. Зачисление в актив давало им кроме относительно лёгкого трудоустройства и комфортного житья ещё и возможность досрочного освобождения, выхода на «химию», в колонию-поселение.
Кстати, вспомнилось, как до начала 90-х годов прошлого теперь века на горожан-оренбуржцев наводили страх так называемые «химики» — осужденные условно или освобождённые досрочно с направлением на стройки народного хозяйства. А ведь среди них были в основном зоновские активисты и «чёрные пахари» — «мужики», «прочно вставшие на путь исправления». «Отрицаловка» на «химию» не попадала.
К слову расскажу забавный эпизод из той поры. Мою супругу, врача-фтизиатра с Мелгоры, капитана внутренней службы Филиппову Ларису Александровну где-то в середине 80-х отправили на повышение квалификации в Оренбургский областной противотуберкулёзный диспансер. Оказавшись там, она с удивлением узнала, что персонал и больных диспансера затерроризировали несколько «химиков», попавших туда в связи с выявленным туберкулёзом лёгких. Они пьянствовали, грубили, а то и угрожали врачам, отбирали вещи и продукты питания у прочих больных. Пробовали вызывать милицию — но те отказались связываться с «туберкулёзниками».
Ларисе Александровне коллеги — вольные доктора, не без злорадства, естественно, поручили «курировать» две таких палаты, в которых лежали досрочно освобождённые заключённые.
На следующий день врачебная комиссия во главе с главврачом облтубдиспансера пожаловала в эти палаты на обход. И чуть в обморок не попадала!
Захламлённые палаты с неуправляемыми пациентами были чисто вымыты, прямо вылизаны, больные чинно сидели на аккуратно заправленных койках. У входа застыл рослый зек. Который при виде врачей рявкнул на всю больницу: «Встать!». Обитатели палаты дружно вскочили, заложив руки за спину. А «старший палаты» зычным голосом доложил Ларисе Александровне: «Гражданин доктор! Палата в количестве шести человек к утреннему обходу готова!».
И больше никаких проблем с «химиками» в тубдиспансере не было.
Секрет такого мгновенного «исправления и перевоспитания» был прост. По существующему тогда законодательству заключённый, направленный на стройки народного хозяйства, и признанный там по болезни нетрудоспособным, подлежал возвращению в места лишения свободы, то есть в зону. Вольные доктора об этом не знали. Зато капитан внутренней службы Филиппова доходчиво объяснила своим подопечным, что при малейшем нарушении дисциплины приведёт в действие это положение. А в зоне, даже будучи больным туберкулёзом, особо не охамеешь…
12.
Основная масса осужденных относилась к категории «мужиков». Именно они работали на производстве, выполняли план, обеспечивая благосостояние колонии. По воровским понятиям, зоновский «мужик» обязан добросовестно трудиться, за что администрация, в свою очередь, должна была расстараться обеспечить его всем необходимым. Что при нарастающих кризисных явлениях на закате социализма, в пору тотального дефицита — продуктов питания, одежды, постельного белья, когда порой невозможно было найти на складах даже курева, — было совсем не просто.
«Сначала отдай положняковое, потом требуй!» — вот главный принцип отношения массы «мужиков» с лагерным начальством.
Осужденные из этой категории не встревали во всяческие внутризоновские разборки. Не претендовали на лидерство, роль «авторитетов». Целью большинства из них было «отсидеть, как положено», и скорее, лучше досрочно, освободится.
За влияние на эту категорию заключённых, составляющую примерно 80 процентов от числа всех осужденных, и боролись между собой администрация и «отрицаловка» на Мелгоре.
При этом администрация чаще всего оставалась в проигрыше, ибо уже в силу своего должностного положения была обязана закручивать гайки. Укреплять режим содержания, дисциплину, «вышибать» производственный план. Да и «отдать положняковое», повторяю, было довольно сложно. Ситуацию с тотальным дефицитом усугубляли хитрые снабженцы, закупавшие за бесценок то тухлую рыбу, то такое же, на последнем издыхании, мясо, вороватые повара… Много находилось желающих урвать кусок из и без того не слишком сытного зоновского пайка.
На этом и строили свою политику лидеры «отрицаловки», тщательно фиксируя все промахи и недостатки в работе администрации, подзуживая «мужиков» против ущемления их прав, выступая в роли защитников от «произвола и беспредела» тюремного руководства.
За это от «мужиков» требовалось передавать в «общак» часть продуктов из ларька, посылок, пронесённых нелегально со свиданки денег. Всё это предназначалось для «подогрева» содержащихся в штрафном изоляторе и в БУРе, подкуп сотрудников колонии и конвойных, безбедную жизнь «блатных».
В те годы о «всероссийском воровском общаке» ходили только слухи. На Мелгоре сколотить его так и не удавалось — зона считалась «красной», «сучьей», «замороженной», где власть крепко держали администрация и «актив».
Никаких «воров в законе» на усиленном режиме тогда не было, и быть не могло, поскольку здесь отбывали срок наказания осужденные впервые. Это потом, уже в перестроечные годы, воровское звание стали получать и даже покупать так называемые «апельсины» при первой отсидке, или вовсе не сидевшие. В годы, о которых я пишу, это почётное для всех сидельцев звание ещё не было так девальвировано.
На Мелгоре существовала так называемая «отрицаловка», «парни», или «пацаны», которые пытались придерживаться воровских традиций, но оставаться в этом статусе долго им удавалось редко.