— Вспомнила собака про ошейник! — выругался Парфёнов уже на улице.
— А погода здесь при каких делах? — развёл руками Некрашевич. — Ненормальный он, этот Звягин, ему в психиатрическую надо. У меня был случай на фронте. Повадились к нам из соседней роты солдаты на кухню ходить. Оно понятно, ещё одна порция каши лишней не будет. Но ходили только на ужин, чтоб в теми их не особо распознать можно было. Так мои шаромыжники такое дело прочуяли и вместо каши им в котелки…
— У тебя, друг мой, что ни случай, то пошлость, — сплюнул Парфёнов.
— Ты дослушай, я о другом, — но Парфёнов отмахнулся и пошёл прочь, а Некрашевич вздохнул обиженно. — Никто никого не слышит.
Утром атаки красных возобновились. На помощь батальону из Новочеркасска прибыла Сводная Константино-Михайловская батарея под началом курсового офицера капитана Шоколи. Юнкера-артиллеристы установили два бомбомёта на берегу Дона и, пристреляв фарватер, отогнали тральщики за остров Зелёный. Потом переоборудовали поезд, на котором приехали, в блиндированный: выставили впереди паровоза открытую платформу, укрепили её шпалами по периметру, обложили железными листами и установили четыре пулемёта. Парфёнов такую инициативу оценил и вновь ходил в штаб требовать наступления. Хованский по-прежнему молчал, а Звягин продолжал зудеть и жаловаться на погоду.
На третий день в Александровскую прибыли два неполных кавалерийских полка — всё, что смог собрать атаман Каледин из многотысячного казачьего корпуса. Казаки держались хмуро, дерзко, но к бою готовились серьёзно. Появилась надежда, что теперь что-то изменится. Каледин принял командование на себя, и начались перестановки. Юнкеров и Офицерскую роту переподчинили полковнику Бояринову и бросили на штурм Нахичевани. Атака оказалась неудачной, не помог даже блиндированный поезд. Отдавать Нахичевань красные не собирались, и держались за неё, как за последнюю надежду.
Но перелом в боях всё же наметился. От Таганрога повёл наступление генерал Назаров. Собрав две сотни добровольцев, он сбил слабые заслоны рабочих на Синявской и Гниловской и вышел к окраинам Темерника. Удара с тыла красные не ожидали, в Ростове началась паника, солдаты запасных полков взбунтовались и начали покидать позиции. Только отряды рабочих и черноморские моряки продолжали сопротивление. Из Тихорецкой и Батайска к ним прибыли в помощь рабочие дружины, но изменить ситуацию уже не смогли. Ростовский революционный комитет отдал приказ об общем отступлении и переходе на нелегальное положение.
Второго декабря части добровольцев вступили в Ростов. Казачьи сотни походными колоннами прошли по Большой Садовой, Сводная юнкерская батарея встала в центре города. Юнкерский батальон перекрыл подходы к казармам запасных полков, и атаман Каледин в сопровождении одного лишь адъютанта вышел к солдатам и в обмен на прощение потребовал сдать оружие. Солдаты подчинились. Полки были расформированы, весь личный состав демобилизован и отправлен по домам.
Победа была полная. На бульвары снова вышли люди, в ресторанах заиграла музыка. Юнкерской батарее в благодарность от жителей был преподнесён денежный подарок. Но всего этого Толкачёв уже не увидел. Выполняя предписание штаба Организации, он вернулся в Новочеркасск.
13
Ростов-на-Дону, пассажирский вокзал, декабрь 1917 года
Мороз проникал в тамбур сквозь щели в дверях, оседал на стенах ледяной осыпью, холодил шею, щёки, руки. Покрыл снежной известью стекло, навис на ресницах кристальным инеем и жутко звенел, когда колёса спотыкались о стыки рельс. Но Катя не уходила. Она стояла, сложив ладони у губ, и смотрела на мир сквозь маленькие проталины в стекле, которые отогрела своим же дыханием.
Мир казался ей упрощённым: рощицы, овраги, вереницы повозок на переездах, крестьянские дети, бабы в шалях, бородатые мужики, собаки, лошади, рыжеватый свет лучин в окнах придорожных хат — всё это было естественным и в какой-то степени знакомым. Никогда раньше Катя не думала, что этот мир, всегда такой доброжелательный, вдруг ополчится на неё и призовёт к ответу. Именно так — к ответу. Солдаты, ранее в столичных госпиталях относившиеся к ней с теплом и доверием, и ласково называвшие «сестричка» или «доченька», стали смотреть со злобой. А сегодня утром на привокзальной площади она услышала брошенное в спину: потаскуха! Катя обернулась. У дверей дешёвого трактира стоял юнец в грязной шинели, без ремня, взлохмаченный, пьяный и скалился собачим оскалом.
— Чё зыришь? — прорычал он, и снова. — Потаскуха!
Катя не ответила, пошла дальше, но ещё долго чувствовала между лопаток этот оскал, впившийся в неё болотной пиявкой. Было обидно, страшно и непонятно, и этот упрощённый мир в одночасье стал совершенно чуждым. Все эти бабы, дети, мужики, эти рощицы, повозки и огоньки в окнах стали враждебными, словно она, Катя Смородинова, дочь погибшего на фронте офицера, под действием какого-то волшебства переместилась в другую страну, где ей никто и никогда не будет рад. Но почему? За что? Ведь она никого не оскорбила, ничего не украла. И ладно бы один только солдат — шептали в спину и ненавидели её все: приказчики в лавках, железнодорожные рабочие, кочегары, машинист поезда, тётка, торгующая на вокзале квашенной капустой. Неправильно! Как же это неправильно!
— Екатерина Александровна, голубушка, вернитесь в вагон, — в третий или четвёртый раз выглядывая в тамбур, попросил Черешков. — Холодно. Заболеете.
— Что вы, Андрей Петрович, разве это холод? — улыбнулась Катя.
Было и в самом деле холодно, но уходить она не хотела — не хотела возвращаться в душный вагон, сидеть на диване, на котором другие сёстры милосердия говорили о каких-то ничего не значащих вещах, слушать их, качать головой, соглашаясь, и думать, что все они не правы.
— Конечно же, не как у нас в Вологде. — Черешков вздохнул с неприкрытой ностальгией. — В Вологде ныне такие морозы… Но всё же вернитесь, прошу. У вас и губы уже синие. Если вы в самом деле заболеете, Мария Александровна мне этого не простит.
Катя сдалась. Аргумент с Машенькой всегда срабатывал безукоризненно. Провожая Катю на вокзал, Маша требовала беречься, иначе грозилась написать обо всём маме в Петербург. Маша действительно могла написать, потому что вдруг ни с того, ни с сего начала считать себя старшей, хотя была старше всего-то на два месяца, и такая разница в возрасте не давала ей права главенствовать в их маленьком и дружном союзе.
Катя вернулась в вагон. На диване у печки, как она и предполагала, сидели сёстры милосердия. Одна вязала, мягко подёргивая деревянными спицами, другая читала, поминутно вздыхая и отводя взгляд к окну, наверное, очередной любовный роман. Остальные шептались, посмеивались над пустыми шутками. Раненых не было. Бои под Ростовом завершились, большевики бежали, необходимость в санитарном поезде отпала и, возможно, после этой поездки его расформируют. Все вернутся на Барочную, война закончится, жизнь станет прежней. Скорей бы, как уже всё надоело.
Жизнь в санитарном поезде была похожа на кочевую. Стучали колёса, двигались стены, чай норовил выплеснуться из чашки. Кутерьма! Чтобы провести операцию, необходимо было бежать в первый вагон и через тендер кричать машинисту, чтобы он снизил скорость или хотя бы старался вести состав ровно. Но машинист — этот упрямый чумазый старик в форменной куртке — каждый раз делал вид, что не слышит. Черешков, зашивая щёку Осину, едва не ткнул его иглой в глаз, когда поезд неожиданно резко дёрнулся вперёд. Кирилл испугался, посмотрел на Катю, она взяла его за руку и не отпускала, пока Андрей Петрович не закончил операцию.
Кирилл и потом старался не отходить далеко. Щека у него ныла, повязка приводила в смущение, но он всё время старался чем-то угодить Кате. То подаст чаю, то вдруг начнёт читать стихи. Читать он не умел, да и стихов таких Катя раньше не слышала — корявые, детские. Она мучительно вздыхала, делала вид, что стихи замечательные, а потом, сославшись на дела, ушла в вагон, где лежали тяжелораненые. Кирилла туда не пускали. Хмурого вида санитар по фамилии Бескаравайный стоял в тамбуре нерушимой преградой и на все просьбы Кирилла пропустить его или хотя бы вызвать Катю, отвечал терпеливым молчанием.
На вокзале в Новочеркасске Кирилл тепло попрощался с Андреем Петровичем и долго смотрел на двери вагона, ожидая, что Катя выйдет. Она не вышла. Она даже отошла от окна, и вдруг подумала: а Толкачёв стоял бы вот так перед дверями, преданно и с надеждой? И сама же ответила: нет, никогда. И он бы никогда не стал читать тех дурных стихов, которыми Кирилл пичкал её всю дорогу. У Толкачёва был вкус. Он никогда не говорил о своих предпочтениях, и не говорил, чем занимался или где бывал когда-то, он вообще ничего не говорил, но Катя чувствовала, что Владимир знает куда больше учебной программы кадетского корпуса.
— Чаю?
Над Катей склонился Черешков.
— Да, спасибо.
Он протянул ей кружку. Кружка была горячая, Кате пришлось натянула на ладони рукава платья чтобы взять её.
— Надо было на блюдце подать, — запоздало догадался Черешков. Он сел напротив, положил руки на колени. — Вы простите, Екатерина Александровна, мою рассеянность. Последнее время… — он вздохнул, не договорив.
— Не беспокойтесь, Андрей Петрович, всё в порядке.
Катя не знала, о чём говорить с Черешковым, и он тоже не знал, что сказать ей. Оба они молчали и смотрели в окно на бесконечную степь, на вереницы повозок, баб, мужиков, детишек. Возле печки копошился Бескаравайный, подбрасывал в топку уголь. Катя подумала, что и без того слишком жарко, лучше бы прокипятил старые бинты. Впрочем, если поезд расформируют, это уже будет без надобности.
— Екатерина Александровна, вы, верно, слышали о нелепой гибели тех юнкеров под Нахичеванью? — ни с того ни с сего спросил Черешков.
Катя кивнула. Как можно не слышать то, что обсуждают буквально все кругом, даже этот несуразный Бескаравайный. Весь Новочеркасск говорит об этом.
— Весь Новочеркасск говорит об этом, — в унисон её мыслям произнёс Черешков. — На похоронах атаман Каледин сказал, что кровь этих мальчишек пробудила казаков. Выходит, те, кто говорит о нелепости, неправы. Трижды неправы. Смерть тех юнкеров не бесполезна, — он сделал паузу. — Смерть во благо Отчизны.
— Скажите это их родителям.
— Вы не так меня поняли, Екатерина Александровна, я не оправдываю их гибель. Ни в коем случае. Это констатация факта, осмысление последствий произошедших событий. Не будь этих смертей, мы бы до сих пор перевозили раненых из-под Ростова в новочеркасские госпиталя. Разве не так? Эти погибшие мальчики спасли других таких же мальчиков и заставили казаков очнуться, взять оружие в руки и выгнать, наконец, большевиков с Донской земли. Если и дальше так пойдёт, к весне мы очистим от этой пакости всю Россию.
Катя посмотрела на Черешкова. Тот говорил спокойно; ни на лице, ни в голосе не было эмоций. Что это: профессиональная привычка быть равнодушным к чужой боли или он сам по себе такой человек, для которого имеет значение лишь пресловутая констатация факта? Или это не более чем поддержание разговора? Катя растерялась. Кружка дрогнула в пальцах, наклонилась, и чай тонкой струйкой полился на пол.
Катя покраснела сконфужено.
— Какая я неловкая.
— Полноте, это всего лишь чай.
Шаркающей походкой подошёл Бескаравайный с тряпкой в руках, опустился на колени, начал вытирать пролитое. Катя встала. Черешков тоже встал и повторил:
— Всего лишь чай.
Поезд подъезжал к вокзалу. Промелькнула огромная вывеска железнодорожного депо. Несколько рабочих осматривали паровоз, деловито копошились возле котла — тишина, размеренность, словно и не было страшных дней Ростовского восстания, словно не эти рабочие, а совсем другие с винтовками в руках шли на юнкеров, кололи их штыками. Как же быстро люди, только что убивавшие других людей, забывают о свершённом и вновь возвращаются к прежнему занятию. Катя вздохнула. Наверное, это правильно, иначе память о собственных поступках изгложет душу до дыр.
Зашипели тормоза, фальцетом прогудел паровозный гудок, вагон дёрнулся и замер. Катя подошла к шкафу с верхней одеждой, взяла пальто. Черешков посмотрел на неё с вниманием обеспокоенного родителя.
— Куда вы, Екатерина Александровна?
— Немного прогуляюсь. Душно.
Черешков напрягся, как будто в самом деле чувствовал за неё родительскую ответственность. Взгляд его метнулся к окну, потом к печке, к Бескаравайному и снова вернулся к Кате.
— Хорошо, только недолго. Полчаса. Я сейчас к начальнику станции. Возможно, мы очень скоро отправимся обратно в Новочеркасск. Не потеряйтесь, голубушка.
Поезд остановился на дальних путях. Катя спустилась на насыпь, снег под ботинками хрустнул. С правой стороны по заснеженным просторам сквозил ветер, впереди и слева стояли эшелоны — друг за другом, по нескольку в ряд — настоящий цыганский табор. Где-то рядом звенела гармонь, широкие голоса выводили старинную песню. Пахло дымом и гороховой похлёбкой. Возле теплушек стояли люди в шинелях, в полушубках, распоясанные, расстёгнутые, курили.
Идти куда-то Катя не хотела, было всего лишь желание вдохнуть морозного воздуха, остудить полыхающие щёки и вернуться обратно в вагон. Она прошла немного вперёд. В тендере копошились кочегары, долбили ломами смёрзшийся уголь. Старик-машинист хриплым голосом выговаривал им за леность. Он ругал их негромко, но такими словами, что Катя невольно прибавила шаг и юркнула в проход между паровозом и крайним вагоном следующего состава. И сразу попала в людской поток — железнодорожники, гражданские, солдаты запасных полков, казаки. Её толкнули, обругали. Носильщик крикнул привычное: Берегись! — и едва не сбил с ног своей поклажей.
Поток протащил Катю за собой шагов сорок до стрелки, развернул и выдавил возле одноэтажного бревенчатого барака. Безродная псина, пугливая и грязная, повела носом, отскочила, тявкнула. Катя прижалась к заборчику. У крылечка плакал ребёнок. В его плаче звучало столько обиды, что первой мыслью было подойти к нему и погладить по голове, но через двор уже спешила женщина. В красных замёрзших руках она сжимала бельевую корзину и валек.
— Ну что ты, что ты? — ласково повторяла она на ходу. — Потерял меня никак? Так вот она я, нашлась.
Женщина поставила корзину, взяла ребёнка на руки и принялась качать его, тихонько и всё так же ласково повторяя: нашлась, нашлась.
У грузовой платформы несколько офицеров окружили фотографа. Тот пытался установить свою треногу, офицеры в разнобой советовали ему, как это сделать лучше. Катя подумала, что эти люди несколько дней назад брали Ростов и, может быть, слышали что-нибудь о Толкачёве, или видели его. После встречи в Кизитеринке Катя ничего не знала о Владимире. Где он теперь, жив ли? Отряд Хованского понёс самые большие потери, и вполне вероятно, что её обещание сходить с Владимиром в театр останется невыполненным. Эта мысль показалась ей страшной.
— Барышня, окажите честь, сфотографируйтесь с нами!
Перед ней стоял подпоручик. Молодое угловатое лицо, сбоку парусиновый вещмешок, за плечом винтовка. В глазах одновременно застыли надежда и дерзость. Как такому откажешь?
— Если это не займёт много времени.
— Это очень быстро! Господа, она согласилась!
И началась суматоха.
— Господа, ближе, ближе.
— Мискевич! Мискевич, сядьте. Сядьте вот здесь! От вас одна суета.
— Осторожно со штыками, не уколите барышню.
— Типун вам на язык, Аверин.
— Плетёнкин, не портите общий фон, становитесь во вторую линию.
— Какой вы жестокий, Грушин, во второй линии даже фуражки его не будет видно!
Вокруг засмеялись и только очень небольшого роста прапорщик начал говорить возмущённо, что он не самый маленький и есть куда ниже. Его хлопали по плечу, снова шутили. Катя смотрела на этих людей и улыбалась. Они были такие красивые и такие настоящие, даже этот обидчивый прапорщик Плетёнкин; от них дурно пахло, одежда была изношена, но это не делало их хуже. Такие молодые, такие весёлые.
И только фотограф оставался серьёзным.
— Господа, ну встаньте же наконец! Эдак мы до вечера не успеем.
Он повторил свои слова несколько раз, прежде чем был услышан. Офицеры встали полукольцом вокруг Кати, кто-то присел, фотограф щёлкнул магниевой вспышкой. От вагона выкрикнули:
— Третий взвод, на погрузку!
Офицеры начали прощаться, каждый хотел поцеловать Кате руку. Она смеялась, отмахивалась и говорила, что у неё очень ревнивый муж.
— Вы не можете быть замужем, — сказал вдруг один прапорщик.
— Почему? — удивилась Катя.
— Не можете…
Катя недоумённо поджала губы и протянула прапорщику руку на прощание. Он склонился над ней, как под благословение, и осторожно поцеловал в самые кончики пальцев. Потом выпрямился, отдал честь и побежал догонять остальных. Может быть, и Толкачёв вот так же сейчас бежит куда-то, такой же уставший, голодный, дурно пахнущий…
Катя встрепенулась и закричала им в спины:
— Подождите! Подождите! А Юнкерский батальон не с вами?
Завыл паровозный гудок, тяговое дышло пошло по кругу, проворачивая колёса, и Катя резко прянула в сторону, когда к ней плотным облаком ринулся горячий пар. Офицеры запрыгивали в вагон на ходу, кто-то снял фуражку и махал ею, кто-то кричал, сложив ладони рупором, но что кричали, Катя разобрать не смогла.
— Спросите на вокзале, — убирая треногу в чехол, посоветовал фотограф. — Сегодня там полно военных, не иначе к параду готовятся, — и пальцем указал в сторону перрона. — Или у того господина.
Навстречу шёл офицер — шёл медленно, заложив руки за спину. Полы его кавалерийской шинели при каждом шаге вздрагивали как обледеневшие флаги, а шпоры жалобно скреблись о наледь. Офицер кого-то или чего-то ждал. Не доходя нескольких шагов до грузовой площадки, он развернулся и так же медленно пошёл обратно. Катя быстрым семенящим шагом догнала его и спросила, заглядывая в лицо:
— Скажите пожалуйста, вы не Юнкерский батальон?
Офицер удивлённо повернул голову, и вдруг рассмеялся. Улыбка у него была открытая и ясная, как и прозрачный взгляд голубых глаз. На какой-то миг Кате показалось, что не будь она знакома с Толкачёвым, то непременно бы… Но это был миг. Он блеснул и погас, и всё стало прежним.
— Что вы, барышня, — словно открещиваясь от наваждения, взмахнул рукой офицер. — Разве может один человек быть целым батальоном? Ни в коем случае. Я всего лишь командир его. Штабс-капитан Парфёнов Василий Дмитриевич, к вашим услугам.
Катя обрадовалась.
— Это очень… Очень хорошо, что я вас встретила. В самом деле… Это так удачно. Могу ли я увидеть Владимира Толкачёва?
— О, вы знакомы с Владимиром? К сожалению, штабс-капитан Толкачёв в данный момент находится в Новочеркасске, и когда вернётся… — Парфёнов лукаво прищурился. — А вы кем ему приходитесь? Только не говорите, что невестой, иначе сердце моё будет разбито.
— Я? Я… Нет, что вы. Мы вместе ехали сюда. Я имею ввиду, на Дон. В одном вагоне.
Парфёнов притворно выдохнул, лукавство из его глаз исчезло.
— Кажется, я понимаю. Вы Катя. Ну конечно. Так вот вы какая.
— Какая?
— Красивая. Владимир говорил о вас.
— И что он говорил?
— О, не беспокойтесь, воспитание штабс-капитана Толкачёва не позволит ему говорить о женщине дурное. Даже если эта женщина — враг. Но вы же не враг, верно?
Катя смятенно качнула головой. Какой же она враг? Скорее наоборот, она друг, союзник. Они вместе служат одному делу и по определению не могут быть врагами. А этот командир батальона Парфёнов… Он просто шутит над ней! Ну конечно!
— Я не враг, — Катя нахмурилась.
— Только не обижайтесь, — Парфёнов приложил руку к груди. — Когда красивая барышня оказывается столь близко, я начинаю нести чушь. Поэтому прошу простить меня и… Знаете, при вокзале есть ресторанчик. Хотите кофе? В знак примирения, я приглашаю вас на чашечку.
Сначала Катя хотела отказаться, но потом подумала, что кофе — это то, чего она не видела уже недели три, с тех самых пор, как уехала из дома, и ничего страшного не случится, если она выпьет одну чашечку в компании этого симпатичного штабс-капитана, к тому же являющегося командиром Владимира.
И Катя согласилась.
— Если вы вдобавок угостите меня пирожным, это будет самый лучший день в моей жизни.
— Договорились.
В ресторане было холодно и накурено. Почти все столики оказались заняты. Посетители сидели в пальто, в шинелях. Концертная эстрада пустовала, и только совсем юная девочка, пассажирка, наигрывала на рояле вальс ре бемоль мажор Шопена. Парфёнов и Катя с трудом нашли место в дальнем конце зала у буфета за бочкой с декоративной пальмой. Дерево давно не поливали, листья завяли и поникли. Официант, одетый не смотря на холод в тонкую шёлковую рубашку, принёс кофейник, две чашки и вазочку с сахаром. Парфёнов попросил пирожных. Официант пожал плечами, извинился и сказал, что пирожных нет, потому что все кондитерские в городе закрыты, но он может подать бутерброды с маслом или сыром. Парфёнов и Катя дружно отказались.