Оба прислушались. Было тихо, только в лопушиной чаще шебуршал, должно быть, рыжий разбойник.
— Мячик, — шёпотом сказал Халик. Он ровно испугался шороха в кустах и теперь глядел на Бабушку с тревогой и ожиданием. Потом, вроде догадываясь о чём-то, он спросил: — А зачем ты это говоришь, ну, про нищих?
— Черёд мой подходит, вот и говорю… Постой, никак Нуреддин плачет? — Она прислушалась, но воздух не звучал бедой, а тихо воскресали в нём вечерние звуки после мертвящего зноя. — Что поделаешь, мнится его голос. И вот я думаю: нельзя мне его оставлять. Нельзя. Ведь если случится непоправимое, кто сумеет наставить вас на исполнение обычаев, кто поминную молитву совершит? Всегда я молилась об одном: не дай мне Бог детей своих пережить, — а теперь?..
Халик слушал внимательно, голос Бабушки возбуждал в нём любовь и жалость, но того, о чём сокрушалась старуха, он не очень понимал. А понял одно: в какой-то срок Бабушки не будет.
— Я тебе лопушиных корней накопаю, — сказал он, — не будешь болеть… А теперь мне пора на станцию. Я с дядей Ахатом договорился, вещи на его лошади привезём. Мишка, где ты? А ну, пошли.
Бабушка качнулась вперёд и чуть не свалилась с топчана, остерегая вослед:
— С военными не задирайся, обойди стороной, слышь?
И только за ним закрылась калитка, как выбежала на крыльцо сноха.
— Вот дурак, вот дурак! Это когда же мы спокойно жить-то будем? Ведь надо же было ему сказать: не смей сюда возить всякую сволочь! Ведь вот вы и чаю себе не можете налить, всем управляете, дурню потачку даёте, а я опять нехорошая.
— Не ругайся, Лида…
На шум вылез из сенцев Нуреддин и поддержал жену:
— Пусть только явится, я спрошу: кто такие? Поворачивай оглобли, тиомать!
— А этой лахудре — веником по морде. Что, мужа захотела, да чтоб твоих выблядков тут кормить и обихаживать?
— Вот именно! Молчи, молчи, старуха… тебя никто не спрашивает, всю жизнь командовала, хватит, молчи. — Между тем, напуская грозу, он взглядывал на матушку и всем видом показывал, что острастка у него больше для видимости, нежели всерьёз.
— Разве что в амбар пойдут жить, — вроде нечаянно обронила старуха.
— А то! Уж не думаешь ли ты, что я пущу их в нижний этаж? Нижний этаж мой, туда я хожу на гармошке играть… тиомать, кхм!
— Это когда же мы спокойно жить-то будем? — со стоном отозвалась сноха.
Сумерки из серых стали синими, потом заболотилась гуща почти ночная, а Халик всё не возвращался. Бабушка с той минуты, как он ушёл, так и не сдвинулась с топчана, её как будто не отпускала некая давняя. Тоже сумеречная, однако счастливая пора.
Стояли замечательные сумерки, синие, рассказывала её мать. И в эти сумерки лета мать, держа её на руках, вышла на крыльцо, потому что услышала, как звякнуло кольцо у калитки. И в позднем полусвете вечера увидела двоих солдат, один из которых был её муж, а второй, по всей видимости, его приятель-сослуживец. Едва завидев хозяйку, этот приятель возгласил по-русски: «Ставь, баба, самовар. Мужик навовсе вернулся!» Отца по болезни отпустили, и слава Богу, потому что вскоре началась война с германцами.
Старуха знала, что ей тогда не было ещё и года, она не могла помнить, но по рассказам матери так живо представляла картину, что мнила себя сознательной очевидицей случившегося. И вот хотелось ей теперь хоть краешком глаза поглядеть на тот двор и то крыльцо, где матушка когда-то стояла, держа её на руках. Проще всего было бы сказать Нуреддину: «Вот что — перед смертью хочу повидать родину, вези меня не мешкая!» Но горло иссохло и голова плыла… Сноха приносила таблетки от кровяного давления, наступало некоторое облегчение и выражалось оно в безразличии ко всему, что прежде заботило её каждую минуту. И только одно желание было ясным: держать в сознании двор и крыльцо, где матушка стояла, держа её на руках, — хотя и пребывала она в том дворе и то же крыльцо виднелось перед взором.
Над заборами по горизонту сверкнула зарница, ветерок скрипнул, и в растворе откинутой калитки, на тёмном, повисли какие-то белые клоки. Затем попадали наземь… Вскричала сноха: «Халик! Халик! Ой, да что же это такое?!» — подбежала и стала поднимать Халика. Его белая рубаха была залита кровью, а белые охлопки рубахи делали картину страшной.
Падая и подымаясь, он добрался до Бабушки и упал возле её топчана, у самых её ног. Его лицо было искровавлено, измято, и живое в нём было одно — глаз, устремлённый к Бабушке и молящий, и любовно её утешающий.
— Бабушка, — сказал он разбитыми губами, — это пройдёт… ты не плачь… я их ненавижу, бабушка!
На этот раз она не плакала, нет. Её не потряс унылый и горький голос, он не мешал; этот голос был как будто не нужен, а нужен торжествующий и живой возглас, ну, вроде того: «Ставь, баба, самовар. Мужик навовсе вернулся!» Она чувствовала, что слабеет с каждой минутой. Как в своё время матушка держала её на руках, так и теперешняя её жизнь словно подхватывалась всё теми же руками. Руки легонько её вскинули: гляди, мол! И то, что она увидела, не было совсем уж безотрадным. Вышел Нуреддин и враскачку, на ходу раскуривая сигарету, направился к лежащему сыну. Нуреддин был очень худ и слаб, но старуха безошибочным чутьём поняла, что его мучительное состояние проходит и он, наверное, оклемается. Что же до снохи, то и она вела себя очень пристойно, ничуть не ругалась, а только плакала и осторожно снимала с Халика окровавленную рубаху.
Нуреддин сел на землю, обняв колени, и стал вглядываться в сына..
— Стало быть, дерёшься? Ты и маленьким проказничал, однако не дрался, нет… Постой, пусть мать обмоет тебе голову, ведь надо же тебя починять. О-о-очень мне приятно, что сынок задирается, да с кем, с целой, тиомать, армией! Я за свою армейскую службу столько перемыл полов, сколько перечистил картошки в нарядах на кухне и, по секрету скажу, даже кое-где повоевал за социализм, но такого, чтоб меня били или я кого-нибудь побил — такого не было. Тихо, мать знает, что делает… К-хм, что же теперь, а? Каждый раз тебя починять, как старый примус? А ты опять забиячить? Не-ет, солдат, так нельзя, так в конце концов они добьют тебя, если ты вовремя не опомнишься… Что? Что ты бормочешь? Ах, про цыганку тебе рассказать, прямо вот сейчас? — И Нуреддин засмеялся впервые за эти дни.
Старуха слышала, как он смеётся, слышала плеск воды и фырканье Халика, и поспешное бормотание его матери. Но как же всё это мешало ей!.. Она устала сидеть и, примкнув спиной к ветвенной густоте акации, откинула голову. И увидела звёздочку, мерцание которой вскоре же оборвалось, как обрывается ниточка.
И НЕПОНЯТНО…
И непонятно — почему эта глупая пешка показала язык мне? Показала бы Наталье, та бы удивилась, заохала, но потом списала бы всё на повышенное глазное давление после вечерней «Санта-Барбары». Я же «Санта-Барбару» перестал смотреть недели две назад, о чём вовсе не жалею. А вот когда во время игры с Натальей пешечка развернулась, моргнула жёлтенькими глумливыми глазками и показала мне жёлтенький же похабный язычок, я не то чтобы сильно расстроился, но и не возрадовался.
Впрочем, безработная художница Светлана пояснила мне, что карты и шахматы вообще имеют некую магическую сущность: например, у одной её подруги пиковая дама во время ночной игры покрутила пальцем у виска, а выражение её картонного лица было такое странное, что и не передать. «Ты ночью играл?» — спросила Светлана. — «Ага». — «Всё ясно, пешечка устала или просто молодая, глупая».
Интересно, значит, выходит! Пешечка, видите ли, молодая и глупая, а потому строит мне глазки и показывает язычок. Звоню Наталье: «Твоей пешечке сколько лет?» Наталья интересуется, какой конкретно, но тут я вспоминаю, что пешечка с её товарками из одной коробки, значит — с одного года рождения. «Ну-у, — задумывается Наталья, — меня вроде тогда ещё не было».
Ха-ха. Значит, пешечка вовсе не молодая и не глупая, поскольку умнее Натальи быть трудно, а ведь пешка-то Натальи постарше. Выходит пешка не просто дразнила языком, а что-то пыталась сказать, но не смогла из-за моего удивления (когда я удивляюсь, у меня довольно пугающее выражение лица).
Шахматы я у Натальи забрал и ночью расставил их по рядам. Однако я абсолютно не помнил: какая из 8 чёрных пешек — та. Рассматривал я их всех до шести утра, пока драконы ночи не промчались мимо моего окна, торопясь в свои дневные конюшни, и не хлопнули приоткрытой форточкой, отчего я вздрогнул и уснул. И именно под утро мне приснился такой вот сон.
На высоких холмах, почти горах, стоят уютные швейцарские домики в стиле «шале». Внизу — какие-то дороги, пересечения, прудики — словом, что-то неясное. В небе парит огромный грифон и кидает вниз яблоки, которые, разрываясь, обдают всех приятно-кислым соком. Я вползаю на крышу домика и вижу трубу, по которой течёт вода (как в водных аттракционах). Со всего размаха я бросаюсь внутрь трубы и — лечу, лечу, лечу! В трубе прохладно, почти темно и немного душновато. Я уже совсем задыхаюсь, но наконец-то труба кончается, и я влетаю в прохладное горное озеро. Радости мне от этого мало… Конец (точнее — обрыв) сна.
— …И мне так хочется опять повторить эту песню, но, к сожалению, время канала «От первого лица» подошло к концу…
Подлое радио неожиданно заработало, зато я проснулся днём, а не вечером. По соннику сон не сулил ничего хорошего, за исключением озера. Помолившись, я вновь пошёл говорить со Светланой, которая обещала рассказать мне о нехорошем доме, в котором некогда жила.
«Квартира в этом доме была не моя, а родителей. Правда, тогда они как раз уехали, меня оставив одну. Мне было лет семнадцать. Ближе к вечеру мне захотелось прилечь и почитать. Как только я легла на кровать, какое-то странное оцепенение охватило мои члены. Я всё видела вокруг, слышала, но не могла пошевельнуть даже пальцем. На улице тем временем почти стемнело, но отблески летнего заката ещё висели на стене.
Где-то поближе к одиннадцати вечера в комнате вдруг что-то заохало, заухало, засвистело, раздался дикий хохот, крики, визг. По комнате, казалось, запрыгали сотни маленьких бесов, но никого не было видно. Шум и треск были такие, что я даже не могла сосредоточиться, чтобы прочесть молитвы Святого Иакова Компостельского для отгона нечистых сил. Огромным усилием воли заставила я себя поднять правую руку и совершить крестное знамение. Лишь после этого я почувствовала облегчение, и тут эта мрачная сила швырнула меня с кровати на пол, после чего я окончательно очнулась.
А ещё в нашем доме находился магазин для многодетных «Семья» и часто умирали соседи…»
Выслушав рассказ Светланы, я понял, что ничего не понял. Пешечка вряд ли могла быть посланницей сил зла. Поэтому мы выпили по несколько рюмок «Цитрона» и решили пока но думать о странных шалостях подлых шахмат.
Разговор со Светланой хотя и не внёс ясности, но прибавил мне некой уверенности. К тому же, придя домой, я вспомнил внешность
Выпив по несколько стаканчиков «Цитрона», мы разговорились о превратностях судьбы, и я поведал своему визави подробности ночи у Натальи. Алексей, слывший человеком многомудрым, спокойно сказал: «Не зачем гадать о странностях в поведении пешки, лучше снести её к бабке Юрихе, которая сразу всё поймёт!» На этом мы и порешили, после чего купили ещё литр «Розового» и прекрасно провели время до трёх часов ночи. Спать я лёг на раскладушку, богато устланную старыми пальто и остатками матраса. И вот что увидел ночью в комнате Алексея.
В раскладушке было уютно и тепло, и мне сладко задремалось. Через какое-то время что-то тяжёлое навалилось на меня, перехватывая дыхание. Мысленно я произнёс: «Да воскреснет Бог и расточатся врази его!» — и стало легче. Правда, в комнате появился какой-то неприятный свет, и, открыв глаза, я увидел, что из угла комнаты ползёт красное пламя. «Не стоило мне голосовать за Зюганова», — подумал я, но тут же меня отвлекла странная птица, которая дико прыгала по комнате, поливая стены и мебель странно и резко пахнущей жидкостью. Ощупав карман, я заметил, что гадкая пешка куда-то исчезла. Свесив голову к полу, я понял, что подлая фигура уползла под диван, где, возможно, её попытаются загрызть мыши. Фигурку стало жалко, поэтому я попытался позвать спящую в кресле кошку Машку. Тем временем пламя, пробежав по полу, кинулось в приоткрытое окно и с диким грохотом рухнуло на улицу. Птицу, похоже, прибил тапком Алексей, так как она больше не беспокоила нас до утра.
Наутро Алексей не вспомнил, чтобы убивал птицу, но тем не менее птица уже летала по комнате. Фигурка вернулась из-под дивана, очевидно, под утро и спокойно лежала у меня в платке. Поговорив об увиденном мною ночью, мы пришли к выводу, что пешечка, должно быть, сильно напроказила, если за ней гоняются такие силы. Я даже несколько погордился, что спас её ночью, но на всякий случай покропил святой водой.
С утра у Алексея болела голова (очевидно, подлая птица всё же сумела ударить его), поэтому он не пошёл со мной к Юрихе, но Тамар Лексевна подробно описала путь и даже дала записочку.
К Юрихе я пришёл около часу, когда она пересеивала муку. Услышав про пешечку, она вознамерилась посмотреть на неё, но когда я достал фигурку, Юриха вдруг охнула и схватилась за подол. «Месячные!» — прошептала она в ужасе. Бабке Юрихе шёл 79-ый год…
После чуда с бабкой Юрихой у меня отпала охота заниматься с пешечкой дальше. Однако она вдруг закапризничала. По ночам она будила шахматы, и они поднимали такой невообразимый шум, что сосед Пельченко спросил, не женился ли я. К тому же пешечка начала охать-ахать, изображая стоны оргазмирующей женщины. Мои родственники, живущие через стенку, подозрительно поглядывали на меня и постоянно говорили неприятные вещи. Наталья, узнав о дерзком поведении пешечки, напрочь отказалась брать шахматы обратно, мотивируя это тем, что помогает подруге носить ребёнка, а ему в утробе матери слышать непристойные возгласы похотливой деревяшки весьма неприятно. У меня возникла непредвиденная проблема.
Я поселил пешку в коробке из-под чая и набросал ей туда крошек от конфет. Очевидно, круглоголовая щепка объелась, потому что на следующее утро жалобно охала и бегала в туалет, неприлично гремя смывным бачком. Странно, но я не заметил, чтобы она передвигалась, но её следы видел на кухне, в прихожей и даже на люстре, куда она залезала, чтобы, очевидно, полакомиться мухами из плафона.
Наконец мне это надоело, и я подарил шахматы соседскому мальчику Мише. Через неделю я слышал, как в лифте его мамаша говорила соседке, что сын растёт гомосексуалистом. Кстати, я ведь, в сущности, не выяснил, мужчина или женщина была эта беспокойная пешка. Так что, Мише в чём-то повезло: вряд ли кто-нибудь, кроме сумасшедшей мамаши, обвинит его в сожительстве с шахматной фигуркой.
К. Андреев
ТЕКСТЫ
Известные поэты, я, Казарин и Сульженко, сняли трёх девочек (соответственно — блондинку, брюнетку и рыжую) и привели на хазу. Через некоторое время я уже успел бросить 12 палок своей даме. Казарин же бросал своей только седьмую, но при этом весь покраснел и пыхтел из последних сил. Я, готовый бросить столько же палок, слез со своей партнёрши, которая очень этому огорчилась.
— Я бросил семь палок, и больше не хочу, — сказал я, специально занижая количество брошенных мною палок, чтобы, не задевая гордости товарищей, остановить эту изнуряющую их гонку.
Казарин, наконец-то, кончил, достигнув тем самым названной мною цифры, и мы, пожав друг другу руки, пошли на кухню подкрепиться чайком, водочкой и т. д.
Сульженко тем временем тужился над своей третьей палкой. Казалось, что этому не будет конца. Рыжая изо всех сил подмахивала, но Сульженко беспомощно скрипел зубами и, казалось, вот-вот заплачет. Мы с Казариным прониклись сочувствием к другу, посовещались и решили, что одна палка для Сульженко должна идти за три, так как он не привык к нашему суровому климату, таким образом, закончив акт, у него получилось бы девять, т. е. он даже бы нас обогнал. Долг нас обязывал быть гостеприимными, и мы объявили Сульженко, что палка для него идёт за три. Это придало ему сил. Но не надолго, потому что в результате он совершенно упрел, начал засыпать, а рыжая застонала. Становилось ясным, что сегодня наш гость не в форме.
— Вот в Древнем Китае, — начат я непринуждённый разговор. — Половой акт длится по четыре часа.
Сульженко ухватился за эту тему, как за соломинку, и чтобы избежать конфуза, растёкся мыслью по древу:
— Что там в Китае! Вот у нас на Кавказе палку бросают за восемь часов. При этом поют песни, пьют вино, едят шашлыки, а палка всё длится и длится, — неторопливо, с достоинством, это у нас такой обычай, понимаешь, традиция. У нас, понимаешь, это в крови, мы — гордые люди. Мы, кавказцы, туго знаем дело. Отовсюду: из Москвы, из Ленинграда, с Урала, — к нам приезжают шлюхи, мы всех их потихоньку сношаем.
— А минетчиц много? — поинтересовался Казарин.
— О! до хера!
Слово за слово, Сульженко присоединился к нашему шалашу, и вскоре мы пили чай, как и положено, втроём. Вдруг дверь распахнулась, и вошёл Касимов.
— Что вы тут делаете? — спросил он.
— Трахаемся, — сказал Казарин.
— Жаримся, — сказал Сульженко.
— Дрючимся, — сказал я.
— Пендюримся, — по новому кругу начал Казарин.
Касимов схватил себя за волосы и раскричался:
— А я! А меня! Я тоже хочу!
Было уже затемно, красотки, те, которых мы отпежили, разбежались по домам, и предложить бедному Касимову было уже нечего, кроме всё той же водки.
Касимов выпил рюмку, сразу же окосел и стал нас ругать и плеваться:
— Кобели вонючие! Сами-то похарились, а я так не похарился.
— Да ладно ты! — утешали мы его. — Сейчас пойдём на улицу, новых тёлок снимем.
И пошли.
Время было позднее, все шлюхи как в землю канули. И вскоре Казарин, Сульженко и Касимов вернулись с пустыми руками, что можно было сказать, впрочем, лишь фигурально, так как в руках у них были бутылки водки. Они начали керосинить, а я продолжал свои поиски.
Долго ли, коротко ли, но наконец я-таки нашёл существо, способное одарить мужчину радостями любви. Это была маленькая кривоногая женщина средних лет с металлическими зубами по имени Нюра. Одета она была скромно, но опрятно. Я взял её под руку и повёз на фатеру. По дороге я читал свои последние стихи, которые ей очень понравились.
Беседа наша оказалась приятной, и мы совсем не заметили, как оказались в лифте, поднимающимся вверх, туда, где пировали мои друзья. И тут меня осенило предчувствие, что они насчёт баб прокололись и на мою Нюрку набросятся, так что самому мне ничего не достанется. Поэтому, пока лифт поднимался, я быстро бросил Нюрке пять палок: две раком, две в задний проход и одну в рот.
Таким образом, как только двери распахнулись, кореша мои набросились на Нюрку, поволокли её в комнату, по дороге раздевая. Я же ушёл на кухню и стал читать Пушкина, ни на что не обращая внимания.
Сначала Нюрку поимел Казарин, а Сульженко с Касимовым толкались в очереди:
— Потом я, — решительно заявил Сульженко.
— На-ка отсоси. — возражал Касимов.
Тут дверь распахнулась и вошёл физик-ферросплавщик Субботин, он угрюмо заглянул в опочивальню.