ЦЫГАНКА
Опять Халик дрался с солдатами и был привычно избит. Текли уши, полтора месяца он ничего из жизни не слышал. Но вот однажды, ёрзая на мучном ларе с пышнотелой Нинкой, он услышал: «И что же это пуговицы на тебе не держатся?» — будто неистовой бурей сломало некие створы, и хлынули отчётливые звуки.
Теперь он слышал всё, что наговаривала Бабушка, сидя на своём топчане под большой акацией. Одна сидела и рассказывала неизвестно кому:
— Оно и в старое время бывало всякое, однако не припомню, чтобы случилось такое женобесие. Чтобы среди бела дня, не хоронясь, тащить в амбар каждую лахудру — и чтоб не смели ему запрещать. Конечно, если оболтусу под тридцать, трудно ему запретить, но вразумление было бы не лишним: мол, у тебя жена и двое детей, а ты их бросил и облюбовал мучной ларь для срамных удовольствий.
Ладно бы так-то, а то ведь приспичило жениться на дуре с двумя детишками, а у самого — опять же двое!..
«Ну кто её слушает? Кто слушает?»
— Жена у него, не скажу, чтоб была плохая, да ведь нельзя без конца мужа шпынять и обзывать недоумком. Тут и умный сбежит, да и поищи, где они, умные. Он, говорит, меня не слушается. Не то что жену, он и бабушку не слушается. Уж как я уговаривала, чтобы на солдат не кидался, а он всё одно, как только увидит, себя не помня в драку лезет. У него и зубов-то не осталось, и рука сломана. Ах, нельзя было его в армию пускать, он ведь и вправду, ну, такой вот… ветром подбитый. И там ему селезёнку отбили да, слава Богу, домой отпустили…
— Чо ты? Чо ты? Я терпеть их не могу!..
— Терпеть он их не может и, как только солдат увидит, бьёт чем попало. Руку сломали, зубов не осталось…
— Чо врёшь? Чо врёшь? Хватает мне зубов, — отчаянно возразил Халик. — Ты вот на жаре сидишь, а потом — ой-ой, давление поднялось. Давай-ка в дом иди, чо сидишь?
— Посижу. А ты бы сходил искупался.
— Да мне пуговицы надо пришить…
Халик шёл от речки, когда услышал Мамкины крики. Как маленький проказник, он кинулся в калитку и пробежал к раскрытым дверям амбара, в которых металась и кричала Мамка:
— Ой же, ой! Где вы? Разве не видите, что он делает, ой же, ой!
Сшибаясь боками, вбежали вовнутрь, а там, сбоку от мучного ларя, в потёмках, висел рыжий кот Мячик. Извивался, накручивая верёвку-губительницу. Халик схватился и верёвку оборвал. Мячик — на пол, качнулся, как пьяный, и, дергаясь горлом, трагически ступил за порог.
И тут они услышали смех. Мишка стоял в углу и противно смеялся. Мамка вскинулась было, но Халик наскочил на хулигана и небольно шлёпнул его по спине.
— Гадёныш, — сказал он незло.
Мишка стрекнул за порог, а Мамка, как сумасшедшая, хохотнула и, крепко вытерев слёзы, прошагала к крыльцу и села на нижний приступок. «Села, ну и сиди», — подумал Халик. Но Мамка (кто её слушает, кто?) стала рассказывать:
— Вот же дурак, от собственных детей ушёл, а заместо того привёл в дом маленького бандита. А придёт и сама лахудра, да ведь ещё с одним ублюдком. Давай их устраивай, давай корми. Где наберёшься на всех, а?
Хе, картошки полный подпол! А кто вам картошку садил, кто копал? Всё Халик, да Халик, ну вас на фиг, сами бандиты! Что она вдруг заплакала?
— Эй, ты чо?
Смеётся. То есть плачет и смеётся. Вот хочет встать, а встать не может. Сиди. Ну, курица, вижу, свалилась в уборную, так ведь дверцу каждый раз надо закрывать. Лучше скажите спасибо Мишке, вон бросился к ямине и тащит вонючую курицу, и опять она жива, опять клохчет.
Курица, вызволенная Мишкой, теперь улепётывала, брызжа смрадом. Пришлось Халику довить глупую птицу. Поймав, он потащил её к колоде с водой.
— Ой, да не потопи ты её!
Ну все, все кричат на Халика. Бабушка, и та накрикивает:
— Что, вытащили? Окуните же её в колоду, чтобы она не сбросила перья. Почему же Нуреддин не приколотит задвижку к двери, а?
Жди, приколотит. Как же он её приколотит, эту задвижку, если третью неделю пьёт, едва отходит, а Бабушка сама же велит подливать маленькими стопочками, чтобы вовсе не умер.
— Эй, куда? — Мамка закричала. — Эй, ты хоть поглядывай за ним, он в комнаты норовит, всё там перепачкает, я половики чистые постлала…
Чо кричит? Чо кричит? Он ведь знает, что Мишку надо отмыть. Мишка, идём. Упирается и хохочет. Ухватил за шиворот, пошли. У-у, пахнет, у-у, какой ты вонючий, гадёныш! Всхохатывая, Мишка выскочил наперёд из калитки и затанцевал на мостовой, как на стеклянных черепинках. Речка блестела яркими и режущими сколками, мало того — зной словно расколол и остекленил даже и самый небесный шар. И Мишка как покатился, вскрикивая, по раскалённому и полого натянутому воздуху — прямо в речку как был в одежде.
Халик дал ему побарахтаться, затем полез в воду и стянул с него майку, штанишки, для чего пришлось Мишку перевернуть вверх ногами. Тот едва не захлебнулся, пробкой выскочил и быстро поплыл от Халика. А он выполоскал майку и штанишки, отжал и бросил на прибрежные камни. Суховейный жар нестерпим, Халик задыхался и тосковал, и рука у него болела. Мишка, словно жалея его, вышел из воды и кротко сказал:
— Наверно, мне хватит купаться?
— Да, — ответил Халик. — Сегодня мамка приедет, поеду её встречать.
— И я?
Халик кивнул. Медленно, будто сберегая силы, они пошли от берега, пересекли жаркую, колючую мостовую, а когда он толкнул перед собой калитку, то чуть было не сшиб Бабушку.
— Ты чо, ты чо? Опять стережёшь, опять боишься? Вот он я: не утонул, ни у кого ничего не украл, не дрался.
— И слава Богу, — ответила Бабушка и как ни в чём не бывало ухватилась за его рукав и мотнулась к своему топчану. — И слава Богу, что ты у меня послушный, как твой отец. В твои годы он был очень серьёзный, он-то и сберёг наш дом, когда дедушка умер, а твой дядя носился по всему белому свету и на дом ему было наплевать. Стой… Я хотела было продать дом, а он: не-ет, говорит, матушка, дом я не продам.
— Хе! — повеселел Халик. Ему нравилось, когда Бабушка что-нибудь вспоминала и при этом похваливала Отца. — Ты чо, падаешь?
— Качнуло меня, — застеснялась Бабушка.
Халик стал было усаживать её на топчан, но Мамка, пробегая мимо, сказала:
— Вы бы в дом пошли. Не хватало, чтобы ещё с вами возиться. Халик, отведи бабушку в дом.
Медленно всходили по рыхлым ступенькам, медленно в потёмках комнат шли к старушечьему тёмному углу, где стояла большая кровать с круглыми металлическими шарами в изголовье. Когда, уложив Бабушку, он продвигался обратно, в проходной узкой комнатке увидел Мамку. «Бедная», — подумал Халик, заметив на её ноге порванный чулок. Согнал муху, которая вилась над Мамкиным усталым лицом, и вышел в сенцы. Здесь, стоя перед столиком, жадно допивал молоко из кружки проказник Мишка. Смуглая окалина на вздёрнутом плечике мальца навела Халика на мысль: «Очень жарко». Голова плыла, горячо туманилась — он подумал: «Устал». С тяжёлыми ногами вышел из сеней и направился к амбару. И там заснул.
Временами сон раскалывался, словно камень от зноя, и черепки гудели в голос. Вот очнулся Отец и требует вина. Вот Мамка умоляет и плачет, однако нальёт и подаст, как если бы дала ему яду, уже в полном отчаянии, без жалости, но и без зла, без внутреннего зла, от которого, в сущности, и погибает человек.
Впрочем, этакие тонкости не занимали Халика. В амбар зашёл телёнок и благодушно мыкнул. Халик притянул его за шею и ровно заслонился мягким и сострадательным этим существом, заодно и его приласкивая вялой, сползающей рукой. Вновь наступила сонная мгла. Из душного любовного тумана всплыли губы телёнка, его лупастые глаза, очень хотелось поцеловать эти глаза и губы, но нельзя было дотянуться. Нетерпение в теле возрастало и приятно мучило Халика, и тут возникла Расима, бывшая жена, но только он молвил: «Эй, давай поближе, давай помиримся!» — исчезла, а вместо ругачей и худой Расимы явилась Нинка. Толстая, с кудряшками у висков, с розовыми мочками ушей. Голос у неё тихий, спрашивает: что же, мол, теперь у тебя будет четверо детей? Ах, ёлки-палки, ну четверо — и что? Пусть приходят и пьют молоко, у них своя корова. Между тем из тёмного угла амбара колючими и обиженными глазками смотрела Расима. Ладно, обижайся, однако не сам я ушёл, а ты прогнала. Кричит… Бой часов…
Халик очнулся от боя собственного сердца и в ту же минуту услышал, как стоном исходит Отец, а на жарком просторе улицы — вопли убегающей к реке Мамки. («Бежит, голову обняла руками… чулок дырявый… бедная».) Халик пробежал в сенцы и увидел, как выползает из чулана Отец; руки, словно клешни, тащились по полу. Рубаха взмокла от пота, волосы замаслились. Помогая себе кряхтением и стоном, он вылез за порог и откинулся к дверному косяку.
— Дай же мне поскорей, у-у, тиомать!..
— Счас, счас. — Халик знал, что надо делать. Из заварного чайника налил полную чашку и подал Отцу. Тот выплеснул её всю. — Счас, счас!.. — Халик уже научился некоторым хитростям, чтобы только протянуть время и хотя бы минуткою позже дать ему стопку. И он дал стопку, но с твёрдостью медлил наливать вторую. Отец, к удивлению Халика, быстро оживел и даже поинтересовался:
— Что, нет дождя?
— Нет.
— Останемся без сена, — сказал Отец. — Я всегда в эту пору косил арженик, нет его вкусней, ты спроси у нашей коровы.
— Ага! — ответил Халик и, скрестив ноги, сел напротив Отца. Он любил его слушать.
— Косить, однако, надо, пока трава молодая, — продолжая Отец. — Мы ведь с тобой куда ездили? За Осиповку, верно? Там она и жила…
— Кто? Кто там жил? — жарко спросил Халик. — Ну?
— Догадывайся сам, — строго сказал Отец.
И Халик быстро догадался, потому что не впервые слышал рассказ. Там жила цыганка, и там он любил косить молодую траву-арженец.
— Там она и жила, — повторил Отец, — и там я косил арженик, как раз около Вишнёвой горки. Горка и вправду вся зарастала вишенником. Как нам праздновалось, сынок! Трясогузка близко садилась, такая махонькая, такая отзолоченная среди золотых-то лютиков. Чилик-чилик… Но больше всего было жаворонков, и так они пели, и на песнях взлетали так высоко, что глазом не досмотришь. О, мы смеялись и рассказывали друг другу всякие удивительные истории! Но только я замолчу, она, бывало, тут же спрашивает: о чём ты думаешь? Вот, скажи ей непременно!
— И ты говорил?
— Я думал. И всегда одно и то же: как же я перед матерью оправдаюсь? Она ведь скажет: ты почему на татарке не женишься? Тебе что, мало наших девушек?
— Ну, рассказывай. Ну, ещё про цыган что-нибудь.
— Про цыган? — как будто удивился Отец. — Ладно. Вот как-то поехал я к цыганам с Фермером, тогда ещё о фермерах и разговору не было. А его уже прозывали так, потому что богател, сволочь, у него и лошади были, и коровы, и кроликов он разводил. А тут машину решил купить, но сам, между прочим, боялся ехать, потому что машина, ну, газик такой, была у цыган, а он цыган почему-то боялся.
Приехали под вечер, выпили, поговорили и спать разошлись, чтобы наутро всё путём сделать и нам чтобы на газике домой поехать. А Фермер возится, никак заснуть не может и мне говорит: что-то, говорит, они не ложатся и подозрительно ходят. Я ненавижу трусов, но он ведь ещё и на Гришу-цыгана нехорошо думает! Ничто, говорю, мы их ножичком кольнём, ежели войдут. И он скатывается с постели и начинает шарить в своих карманах. Держи, говорит, и протягивает мне нож… Ну, ты понял?
— Понял. Он цыгана хотел убить.
— И-эх, сынок! Он хотел, чтобы я убил. Ты мне не нальёшь немного?
— Налью, — тут же согласился Халик, но в следующее мгновение замер, как будто что-то вспомнил, ну, будто электроплитку забыл выключить. — А-а… ты не потерпишь немножечко?
— У-у-урр! — зарычал Отец.
Халик испугался, скакнул к буфету и стал наливать. Пилось папе с трудом, жалко было смотреть на конвульсии тощего горла, на лицо. Которое узилось и темнело, и взмокало потом.
— Папа, а цыганка что же? Ты ведь не всё мне рассказал?
Отец с мучительной укоризной поднял глаза и тут же опустил, ничего не ответив.
— В другой раз, — еле выговорил он, — ты бы шёл к себе… Она говорила: разве не от Бога наша с тобой любовь и дружба? Ступай… у меня внутри всё замуровало, а заплакать не могу. Бабушка, она вроде слово такое знала — скажет, а я зальюсь, бывало, и всё проходит. Но ты не можешь…
— Бабушку позвать?
— Нет, нет, нет! — закричал он из последних сил.
Халик стрекнул через сенцы, пробежал по ступенькам и, покружив перед крыльцом, неожиданно для себя оказался у забора в лопушиных кустах. Он был так напуган, что шорох вблизи заставил его вскрикнуть. И в ту же минуту Халик увидел рыжего кота, кот плутовато глядел и облизывался.
— Напугал ты меня, — сказал Халик. — Ну, не помер же, а сколько шуму из-за тебя. Теперь небось воробышка съел, облизываешься. Все вы… кто воробышка убивает, а Расима, так та зарежет курицу и глазом не моргнёт — вот вы какие!
— Халик, Халик, — звала невидимая Бабушка.
Он вышел из кустов и увидел Бабушку опять под акацией. Платок сполз ей на плечи, клюка лежала возле топчана.
— Ты о чём, Халик? Подойди-ка поближе…
— Да Расима, говорю, зарежет курицу и ничуть не пожалеет.
— Что это ты Расиму вспомнил? — живо спросила Бабушка. — Может, соскучился? И она небось скучает, и мальчики твои.
— Ты чо, ты чо? Кто её вспоминает? Мячик вон воробышка поймал и съел, сволочь!
— А-а, — сказала Бабушка, — я и не поняла, уж ты, голубчик, не сердись. Что отец? Он… не очень плох?
— Не очень. А ты Мишку не видела?
— На речку побежал, — ответила Бабушка и поправила съехавший платок. — Это правда, что у него ещё и сестрёнка есть? Стало быть, их двое? И у тебя двое.
— Все знают, что у меня двое.
— И у нее двое, — повторила Бабушка. — И жилья своего нет, и работы…
— Она нормальная, — прервал он Бабушку, — я её сразу полюбил. — Он извлёк из кармана смятую газету и, ухмыляясь, прочитал: — Миловидная, полненькая блондинка ожидает встречи… я её сразу полюбил, вечером поеду встречать.
Бабушка глубоко вздохнула и поглядела на него с невыразимым чувством печали и давней неизбывной жалости.
— Ступай, — сказала она, — насыпь курам пшена.
— Я счас, — ответил Халик и поспешил на задний двор.
Тем временем солнце мотнулось на склон, серенькие тени припали к заборам, но воздух бликовал и жарко покалывал глаза, и зноились грядки в огороде, и зловонно парила навозная высотка на заднем дворе. Покормив кур и поднеся телёнку воды, Халик вернулся к Бабушке.
— Ну вот, — сказал он, — теперь посижу с тобой. С тобой никто и не посидит, правда?
— Правда, — согласилась Бабушка.
— Ну, кошка иной раз подойдёт и сядет, правда?
Бабушка засмеялась:
— Правда. Ты у меня хороший внучек, и ты будешь помнить, что я тебе наказывала: подать копеечку нищему человеку в память о бабушке.
— Я нищих терпеть не могу, им всё — дай да дай.
— Нищих Бог жалеет, и ты пожалей. Это ведь так просто — на помин копеечку подать.
— Ладно, ладно, — ухмыльнулся он. — Ты не беспокойся, копейки, что ли, жалко.
— Чу, никак отец зовёт?