Цирюльник Янкель Козачинский, маленький подслеповатый еврей в очках, надрываясь, тянет за собой высокого, здорового крестьянина с бородой, созревшей для бритвы, и прядями волос, жаждущих ножниц. Солнце ослепляет Янкеля, и он торопится увести свою добычу в тень. Цирюльник не скупится на обещания, сулит постричь мужика, как короля. Жена не узна́ет его, односельчане лопнут от зависти. Из уст Янкеля Козачинского льются обещания, а упрямец рвется прочь от своего счастья к старому Иоське. К Иоське-пьянице, к Иоське-кантонисту, к Иоське-портачу!.. Сашка, гугнивый молодой карманник с перебитым носом и заячьей губой, выходит из-за угла. Он держится в тени лавок, подальше от светлой борозды, проложенной солнцем, и шепчет Козачинскому о своей удаче. Он выудил семь рублей из чужого кармана и кошелек бросил в реку. Цирюльник не слушает его, пот льет с него градом, крестьянин все еще упорствует.
Шимшон поет свою песню, не слышит криков Мотеля-жестяника, умоляющего шепота соседа и неравную борьбу его с упрямым мужиком. Он поет и думает о другом… Со вчерашнего вечера сущая безделица околдовала его.
— Очнись, Шимшон, бог с тобой! С кем ты разговариваешь, валаамова ослица? Здесь ведь никого нет!
Голос Иоси отрезвляет мечтателя: он смущенно опускает глаза и краснеет.
— Чем у тебя голова забита? О чем ты думаешь, дурак? Корабли твои затонули, кредиторы тебя обступили или ты соскучился по сумасшедшему дому?
Вместо ответа ученик разводит руками. Суровое молчание замыкает его уста. Кто виноват, что мысли его — птицы — несут в гнездо свое всякую всячину?..
— Я предостерегаю тебя, Шимшон, от беды, — пророчествует старик, — выкинь из головы дурь… Ты все равно ничего не выдумаешь…
Иося видит вдруг высокого крестьянина рядом с Козачинским и в отчаянии всплескивает руками:
— Боже мой! Где твои глаза, Шимшон?.. Смотри, кого утащили у тебя под носом… Иван, Иван, оглянись! Ведь я же, Иоська, твой старый друг! Что ты молчишь, Шимшон? У тебя отнялся язык? Скажи ему что-нибудь… Двигайся скорей, собака!.. Послушайте, добрые люди, как этот слепой портач уговаривает моего старого клиента!.. Где справедливость? Не верь ему, Иван, он бритвы в руках держать не умеет… Дай бог мне так жить, он зарежет тебя!
Иося вытирает руки о лапсердак, надетый поверх рубахи, и отворачивается, он знать больше не хочет ни высокого Ивана, ни Козачинского.
— Подлец, бес твоей матери, — цедит он сквозь зубы, — сатана твоему отцу… Я перебью тебе сегодня ребра… Бог твоя защита, если Иван не вернется…
Не верьте, старик не так жесток. Ребра ломать? У него рука не поднимется… Иося надерет ему уши, потаскает за вихры, надает оплеух, но избивать до крови? Никогда!..
Судьба не пожелала испытать Шимшона — она дала Ивану силы одолеть искушение и вернула в цирюльню «друга». Иося долго корил его за неверность и с нежностью матери окружал чашечками, подносиками, замысловатыми коробочками, бутылочками и баночками.
Шимшон принес воду для бритья, занял свое место у дверей, и снова мысли его понеслись. Он думал о Иойле, о Гильде, о голубоглазом Иване и о том, чего никак не перескажешь… Шимшон взлетает до самых звезд и видит толкучку сброшенной в бездну. Он радуется своему избавлению, и улыбка, сияние радости, всплывает на его лице.
Иося хлопочет вокруг Ивана, бережно смахивает с него волосы и что-то шепчет ему на ухо. Блестящая машинка несется по спутавшимся волосам, рука цирюльника тянется за ней, кажется — никак не может догнать. Металлический скрежет вдруг утихает, машинка застревает на макушке, и серые глаза старика устремляются на Ивана.
— Что я надумал, Ваня, — сказать тебе или не надо?
Иося радуется счастливой мысли. Ноздри его приплюснутого носа оживают, и алые жилки ярко выступают на них.
Иван не любопытен, он проводит рукой по голове и убеждается, что машинка далека еще от цели.
— Потом расскажешь, Иоська, стриги скорей… Баба у воза одна осталась…
Цирюльник добродушно усмехается, глаза его подергиваются зеленью, изо рта выползает кончик языка.
— Не хочешь, а я все-таки скажу… Для друга у меня и гордости нет… Дадим с тобой по пятаку и разопьем по рюмке водки.
Несчастный день! Он предлагает это сегодня в пятый раз, и все безуспешно…
— Долго ждать, — слабо возражает Иван, ощутивший вдруг сильную жажду.
— Долго? — изумляется Иося. — Лавка рядом, рукой подать, мальчик в одну минуту сбегает…
Вслед за этой репликой из-за кулис обычно появляется Шимшон. Полный решимости помочь старику, он издевался над временем и пространством, утверждал, что водка у него «под рукой», и до тех пор расхваливал огурцы бабки Гинды, пока не добивался своего. На этот раз помощь не явилась. Режиссер кашлял, бросал сверкающие взоры на дверь и тщетно повышал голос до крика… Шимшон не двигался с места…
Мысли маленького мечтателя спустились на землю у лавки старухи Ривки — у черной дыры, заваленной железом до самого прилавка, за которым хозяйка прятала вишневку и вкусный пряник. Склонив голову набок, у дверей стоит Дувид-портной. Лицо его бледнее обычного, движения робки, глаза застенчиво опущены. Он взял с прилавка брусок свинца, вертит его в руках и тихо шепчет матери, что дети его голодны, ничего сегодня не ели. Ему нужен один только рубль: полтинник на хлеб и пятьдесят копеек на портняжный приклад.
— Так вот и выбросить рубль на ветер? — высоким, девичьим голоском поет старуха. — Даром, мой сын, и болячка не сядет…
Она складывает руки на животе и не сводит с них глаз, точно опасаясь, что они без ее ведома полезут в карман за рублем.
— Мама, у меня нет работы. Я готов камни носить… Бедняки не заказывают себе платья, они покупают готовое, а богачи не ходят ко мне…
Дувид еще больше склоняет голову набок, глаза его устремлены в сторону.
Лавка в нескольких шагах от цирюльника; Шимшон видит, как отец кусает губы, и догадывается, что голос его скачет вверх и вниз, точно по лестнице.
— Уйди от меня, нищий, не мучь меня! Гроша ломаного я тебе не дам, попрошайка! Будь ты проклят, петля на моей шее!..
Девичий голосок становится тоньше и на высоких нотах переходит в визг.
В груди маленького цирюльника обрывается струна, она жалобно взвизгивает и долго трепещет. В горле становится тесно от горечи и злобы.
Неужели бог не накажет эту скупую старуху? Что она делает с отцом! Кто узнает в этом приниженном человеке самоуверенного и честолюбивого Дувида?..
— Мама, я не виноват в своей бедности…
Шимшон ничего больше не слышит… Жесткие пальцы больно ухватили его за ухо, и гневный голос Иоси шепчет:
— Бес твоей матери, ты опять замечтался!..
Он вскакивает и с перепугу глотает слова:
— Водку! Тут рядом… Рукой подать… Он вмиг принесет… Огурцы? Да! И огурцов захватит…
Иван бережно выкладывает медяки, еще раз напоминает, что баба осталась одна, но Шимшона уже нет.
Теперь он свободен. Иося подмигнул ему: не возвращаться, пока Иван не уйдет; цирюльник попотчует клиента глотком водки из своего запаса и оставит себе пятак…
Дувид-портной вертит в руках брусок свинца и жалуется на свою судьбу:
— Я вырос, мама, у бедного бондаря… Младшим братьям моим больше повезло, они родились в семье домовладельца… У тебя была уже лавка. Не в добрый час я появился на свет…
Он говорит тихо, почти шепотом, но мать не терпит секретов, она хочет, чтобы вся толкучка знала, в чем дело, и кричит:
— Не прикидывайся сироткой, не склоняй головку набок… «В добрый час», «не в добрый час», — ты просто неудачник… Дырявую кишку не наполнишь…
Шимшон глотает обиду, точно она относится к нему.
Не все ли равно? Она оскорбляет его отца, — правда, строгого, подчас несправедливого, но до этого никому нет дела! Он готов защищать его пред всем миром… Говорят, отец его плохой портной. Неправда! Никто так искусно не сошьет, не выгладит, не пригонит так искусно костюм, чтобы он был как влитой… Так говорит о себе отец, так оно и есть. У него редкий голос, и ни один кантор в мире не сможет так держаться у амвона, как он. Шимшон видал их: они жестикулируют, сгибаются в три погибели, поднимаются на кончиках пальцев и противно гримасничают во время молитвы. Его отец умеет стоять как вкопанный… Ему ничего не стоит одной трелью вызвать слезы у женской половины синагоги. Какой кантор, оборачиваясь к молящимся, умеет так, как он, смело смотреть им в глаза? На это способны только артисты. Отец повторяет это на каждом шагу, — и он прав…
Пусть бабушка бранит его, пусть издевается над ним, что он держит голову набок, это не пройдет ей даром. Она ответит за все, и никому иному, как ему, Шимшону. Не сейчас, не сегодня, дело не во времени… Он обрушится на нее внезапно, как несчастье… Весь город узнает, кто такая Ривка…
Безудержные мысли, они перескочили через грань времени, и приблизили желанный час…
Над узкой щелью между крышами толкучки, в синем лоскуте неба, вдруг вспыхнет зарево.
В пурпуровой тоге, с посохом в руке, встает из сумрака пророк реб Шимшон. Едва касаясь сандалиями земли, он бесшумно приближается к лавке Ривки. Старуха униженно склоняется пред ним, падает ниц и шепчет, ударяя себя в грудь: «Я грешила, была вероломна, грабила, злословила…» Напрасно! Десница Шимшона неумолима. Весь город слышит его разящие слова:
— Ты будешь наказана, Ривка, жестокой карой. Каждый стон Дувида обратится в вечное пламя, каждая жалоба Шимшона — в тяжелый камень для тебя… Не молись пред сном и на заре в постели, не жертвуй золото на храм, помогай сыну и внуку. Не корми мальчика гнилыми яблоками, не лги ему, что мороз делает их сладкими. Не гоняйся за дешевыми распродажами, не покупай Шимшону непарной обуви, он прохромал в ней все лето…
Пророк обличает жестокую богачку, и с каждым словом его в грудь маленького цирюльника входит мир и покой.
Шимшон открывает глаза и улыбается от счастья.
На толкучке тесно. Евреи окружили Ривку плотной стеной и слушают ее бойкую брань. Одни смеются, другие подталкивают локтем соседей и перемигиваются.
— Спросите моего кровопийцу, — звучит ее тонкий голосок, — что ему надо? Взгляните на вымогателя, который виснет на шее бедной старухи, сдирает шкуру с родной матери… Будь ты проклят, грабитель…
Она поднимает фартук, всовывает руку в подвешенный к поясу карман и тычет ему помятую ассигнацию.
— Подавись этим рублем, он все равно тебе впрок не пойдет…
Теперь вся толкучка узнала, что Дувид выродок и пиявка, а сердце матери не камень.
Как долго промечтал Шимшон у лавки бабушки? Время как будто пошло другим руслом. Чтобы не встретиться с Иваном или обозленным хозяином, он берегом речки прошел к черному ходу цирюльника и прильнул к дверной щели. Голубоглазого мужика не было. За столом, обильно уставленным водкой и закусками, сидел напомаженный молодой человек с закрученными кверху усами и золотой цепью поперек живота. Он часто поглядывал на себя в зеркало, без нужды вынимал массивные часы червонного золота и поправлял бриллиантовую булавку в галстуке. Иося, розовый от выпитого вина, возбужденно смеялся, похлопывая собутыльника по плечу, и любовно дергал его за уши. Ноздри Иоси вздрагивали, алые жилки ярко выступили на них.
— Будем здоровы, — глотая слова молитвы, бормотал цирюльник, — дай бог увидеться в добрый час веселыми и счастливыми…
Глаза его подернулись зеленью, и кончик языка высунулся изо рта. Он осторожно поднимал рюмку, облизываясь, подносил ее к губам и опрокидывал в рот.
— …Ты говоришь — герой, — шумел захмелевший Иося. — Взгляни на меня! Иося, — сказал я себе, — терпи, евреям в Египте хуже было… Хочет ли бог или не хочет, ему придется тебе помочь. Не жди от него милостей, он скорей облепит тебя болячками, но жить ты будешь… Это не жулик и не шарлатан…
Шимшон, удивленный, отступил и снова прильнул к двери.
— Ты уже не мальчик, Мойшке, — понизив голос, говорил старый цирюльник, — с тобой можно быть откровенным… С богом нашим нужно уметь ладить, на людей наплевать… Семи лет меня схватили и отдали в кантонисты. Родители отсидели шива, как по покойнику, и скоро обрадовались другому Иоське. О чужих говорить нечего, они даже не вздохнули, — одним нищим меньше… Тогда я сказал себе: «Иося, у тебя одна надежда на бога, и притом на бога с плохим характером… Он вытащит тебя из болота и, как норовистый конь, сломает тебе голову… С таким богом надо уметь ладить… Он осыпает евреев несчастьями и требует себе благодарности, как пристав. Это капризный бог, великий и тяжелый, как наш голус[4]… Вообрази, что у тебя два фельдфебеля… Нигде не написано, что в роте должен быть только один…» Прошли годы, лучше о них не вспоминать… Из меня тянули жилы, но с небесным фельдфебелем я не поссорился. Я остался евреем…
Шимшон, смущенный, отошел от двери. Старик с ума спятил… Сравнивать великого еврейского бога с норовистым конем, с приставом, фельдфебелем! До чего водка может довести человека!.. Надо держаться подальше от таких речей…
Шимшон опустился на траву под ивой и тотчас поймал стрекозу. Насекомое долго жужжало, билось и оставило в его руках зеленую ножку. Тогда он растянулся в кустах, где возились божьи коровки, и стал ловить их. Трава над берегом стояла ровно и неподвижно. Река полумесяцем лежала — блестящая и беззвучная. В небе догорало солнце, задымленное густеющей мглой…
С моста донеслась песня нищего о звездах — ангельских душах. За нею потянулась жалоба слепца.
Шимшон задумался. Какое ему, собственно говоря, дело до того, о чем болтают пьяные люди? Кто знает, что ответил старику молодой человек? Может быть, Иосе так досталось, что он трижды раскаялся…
Мысль, что незнакомец отчитал цирюльника и, возможно, даже пристыдил, успокоила Шимшона. Его потянуло обратно к цирюльне.
Старик стоял на прежнем месте и, широко расставив ноги, изрекал:
— Если бы у меня, Мойшка, был сын с характером нашего бога, я не дал бы ему вырасти… Говорят, он избрал нас из всех народов… Большое спасибо! Избрал — так балуй, ласкай, осыпай благами!.. У него все наоборот: нате, избранники, болячку номер первый — черту оседлости… Теснитесь, как селедки в бочке, задыхайтесь в бедности и пожирайте друг друга… Мало вам, получайте погибель номер два — процентную норму. Торгуйте, обманывайте промышляйте ветром, только не суйтесь в инженеры, врачи, профессора… Я так рассуждаю: если дитя виновато, его надо наказать, отхлестать, чтоб знаки остались на теле, но вспарывать женщинам животы, бросать детей с третьего этажа только потому, что они избранники? Как хочешь, Мойшка, я не понимаю его…
Гнев, возмущение, бунт, способный единым порывом очистить мир от мерзости и преступления, вспыхнули в груди Шимшона. Еще одно мгновение — и молодой Самсон ворвется в цирюльню, изобличит безбожника старика и сметет с лица земли гнездо нечестивцев… Незнакомец с массивными часами червонного золота снял золотой перстень со среднего пальца, повертел его в руке и надел на указательный. Лицо его было серьезно, глаза сосредоточенны и спокойны.
— Тысячу раз извините, реб Иосл, но я с вами не согласен…
Шимшон готов был рукоплескать. Очаровательный незнакомец с лихо закрученными усами стоил этого. Благородного человека узнаешь с первого взгляда…
— Я с вами не согласен, — повторил он, делая широкий жест. — Кто вам сказал, что дети Израиля обижены? Выдумка, поклеп! Взгляните на меня и на моего клиента Ивана — какое может быть сравнение? Он ковыряется в земле, грязный и темный, как ночь… Кто ему оказывает внимание? Какое у него общество? А я одет — дай бог всем моим друзьям!.. Костюм мой последней моды, сорочка от Альшванга, запонки чистого золота и, не сомневайтесь, девяносто шестой пробы… Профессия моя — самая почтенная, мной не брезгают графы, а надо будет — позовет и царь… Меня принимают с почетом и провожают, как евреи меджибожского ребе.
Он поправил бриллиантовую булавку, снял кольцо с указательного пальца и надел его на средний.
Шимшон не мог больше оставаться за дверью. Он проскользнул в помещение, где Иося занимался врачеванием, и притаился. Кто этот человек, которым не брезгают графы и князья? Что за чудесная у него профессия? Не внук ли он барона Гирша или Дрейфуса? Фантазия Шимшона вспорхнула и, как бумажный змей, понеслась ввысь… Какая гордая осанка, сколько достоинства в манерах, уверенности в движениях… Откуда этот замечательный гость?
Зачем гадать? Он спросит об этом старика. Да что спрашивать? Иося выболтает, покажись ему только…
Шимшон отдернул занавеску и замер, ослепленный внешностью незнакомца. Все на нем сияло: и напомаженные волосы, изрядно поредевшие на макушке, и модные ботинки желтого цвета, и кольцо на пальцах, и золотая, со множеством брелоков, цепь… Шимшон смотрел на блистательного гостя и думал, что это правнук Маккавеев, потомок Гасмонитов… Сейчас он подойдет к незнакомцу, протянет ему руку и скажет:
— Привет, внук Иегуды Маккавея! Гейдод, Гасмонит!..
— Вот и Шимшон, — обрадовался Иося, — посмотри, Мойшка, на моего ученика… Шельмец, бес его матери, далеко пойдет, далеко…
Он прищурил один глаз, как бы затем, чтобы увидеть, как далеко пойдет его ученик.
Внук Маккавеев рассмеялся и набил рот кислой капустой. Тоненькая струйка жижи сбежала изо рта на дорогой костюм.
— Расскажи ему, Мойшка, как Иося-цирюльник выводил тебя в люди! Сколько пощечин и подзатыльников ты у меня получил!.. Выкладывай, не стыдись!..
Возможно ли? Этот Мойшка не отпрыск барона Гирша или Дрейфуса? Не потомок Маккавеев? Самый обыкновенный цирюльник?
Настанет время, и он, Шимшон, ученик Иоси, придет сюда, разодетый и напомаженный, в золоте и бриллиантах… Расскажет о князьях и графах, которые его принимают… В цирюльне будет другой мальчик, и Иося скажет: «Ну-ка, Шимшон, расскажи, как я тебя в люди выводил… Сколько пощечин и подзатыльников ты у меня отведал!..» Шимшон улыбнется, как взрослый, и начнет рассказ издалека… Его били всю жизнь. Били — отец, мать, ребе, соседи, городовой, торговки, реб Иося… Все выводили его в люди… Когда ему было три месяца — его чуть не прикончили. Он стосковался по груди матери и заплакал. Дувид-портной толкнул люльку и разразился недобрыми пожеланиями. В самом деле, что надо ребенку, у которого никаких забот на свете?.. Он всунул в рот маленькому Шимшону холодную, пустую соску. Могло ли это его утешить?.. Дувид вспылил, отхлестал крикуна, предал его анафеме и забросал подушками. Сорную траву из поля вон, он будет говорить по нем кадиш[5]…
Когда ему минуло шесть лет, отец сказал ему: «Я нашел тебе хедер, на всю жизнь его запомнишь… Не ребе, а кат, палач… Отведаешь всего — и плеток, кнута… Из этого хедера ты выйдешь либо полковником, либо покойником…» Они шли рядом по улице, Дувид говорил встречным, что ведет сына к Кацу, и маленькое сердце билось от страха и стыда…
Кацу отец сказал:
— Я привел вам, реб Майер, разбойника, режьте его на куски, не жалейте, были бы кости, мясо нарастет.
Реб бил Шимшона в назидание другим, слободские парни — для собственного удовольствия, городовой — по указу императорского величества, по предписанию губернатора, приказу полицмейстера и распоряжению пристава; торговки — из подозрения, соседи — по привычке… Теперь уже все позади, общими усилиями его вывели в люди.
— Что ты молчишь, Мойшка? — спрашивает Иося. — Молодежь говорит, что наказывать нельзя. Как ты думаешь, выйдет из человека толк, если его не бить?
Шимшон едва сдерживал свое восхищение. Что за редкий человек! Опять он дал Иосе урок приличия… Так ему и надо, пьянице: не хвастай, не стыди людей, не унижай их друг пред другом! «Не сдавайтесь, добрый человек, во имя всего святого, не сдавайтесь!»
— Молчишь, Мойшка? — сокрушался Иося. — Ай-ай-ай… тебя уже вывернули наизнанку… Набили голову глупостями и сделали сознательным… Молодежь остается молодежью. Ей кажется, что в мире нет порядка: ударили — поболело и прошло, будто в воду кануло… Ой, не так! Удар — что лекарство, от всех бед спасает… Как можно не бить, разве бог нас милует?..
Шимшону показалось, что союзник его подмигнул ему. Воображаемая поддержка вселила в него дерзость:
— Вам незачем учиться у бога, вы сами, реб Иося, говорили, что у него скверный характер.
Старый цирюльник и его ученик переглянулись.
— Когда это я говорил, что у бога плохой характер?
— Это не все еще… Вы сравнивали бога с норовистым конем, фельдфебелем и приставом…