Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Французская политическая элита периода Революции XVIII века о России - Андрей Александрович Митрофанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кастера критически оценивал как итоги правления Петра I и Елизаветы Петровны, так и самих монархов. Елизавета «царствовала двадцать лет, не совершив ничего, что могло бы оправдать революцию, возложившую на ее голову российскую корону». В годы правления «милостивой» императрицы, объявившей об отмене смертной казни, немало людей погибло от варварского наказания кнутом и необычайно велико оказалось количество несчастных, лишенных языка и сосланных в Сибирь. Он утверждал, что Елизавета Петровна была «более достойна прозябать в монастырской праздности, нежели восседать на троне одной из самых огромных империй мира»[590]. Не менее критично относился Кастера и к главной героине своего повествования - Екатерине II, вся жизнь которой, по его мнению, состояла из длинной вереницы предательств и любовных приключений. Он подробно описывал галантные нравы, царившие при русском дворе, и недвусмысленно намекал, что Павел был сыном Салтыкова, а вовсе не Петра III, остававшегося бездетным[591]. Разоблачал Кастера не только порочные нравы императрицы Екатерины, но и ее «лицемерие» во внешней и внутренней политике. Рассказывая об Уложенной комиссии, созванной для подготовки нового свода законов в 1768 г., Кастера косвенно выражал свое отношение к теме крепостного права. С этой проблемой, по мнению Кастера, были связаны причины роспуска Уложенной комиссии: «Поговаривали о том, чтобы дать свободу крестьянам... Дворяне боялись восстания, а особенно они опасались уменьшения своих богатств, некоторые представители знати осмеливались доходить до того, что обещали нанести удар кинжалом в спину первому же человеку, который будет просить об освобождении рабов. Несмотря на это, граф Шереметев, самый богатый землевладелец России, заявил, что он охотно согласится с этим освобождением [крестьян. - А. М.]. Споры оживились. Теперь боялись, что они могут иметь самые печальные последствия, и депутаты были отправлены назад в свои провинции»[592]. Слухи и реальные факты у Кастера сплетались в единое повествование, однако о подлинных причинах роспуска Уложенной комиссии биограф Екатерины II ничего не рассказывал[593].

В «Жизни Екатерины II» соседствовали противоречивые оценки личности императрицы. По мнению Кастера, Екатерина - это женщина, позволившая убить собственного мужа, и мать, устранившая своего сына от престола и всякого участия в управлении. В то же время просвещенная императрица желала быть одновременно и завоевательницей, и законодательницей. Она посвятила себя реформам государственных учреждений, стремилась улучшить нравы подданных: «Она занималась исправлением судов, основывала школы, больницы, колонии. Она пыталась внушить своим народам любовь к законам и смягчить их нравы посредством просвещения. Стремившаяся к безграничной власти, жадная до всякого рода славы, она хотела быть сразу и завоевательницей, и законодательницей. В гуще заговоров, затевавшихся с целью поколебать ее трон, занятая приготовлениями к очередной войне, что, казалось бы, должно было занимать все ее внимание, и в то же время, предаваясь галантным интригам, она не пренебрегала ничем, чтобы привлечь внимание и пленить воображение»[594]. Многие современники Екатерины, особенно ее полководцы, воплощавшие честолюбивые планы царицы, изображались Кастера в самых мрачных тонах. «Осада Праги [1794] была недолгой. На следующий день после прибытия разъяренный Суворов предпринял штурм и стал хозяином предместья, предав мечу не только солдат, но всех жителей без различия пола и возраста. Двадцать тысяч невинных стали жертвами ярости русского генерала. Покрытый кровью этих несчастных, варвар с триумфом вступил в Варшаву»[595]. Другой генерал, М. Ф. Каменский, был настолько жесток по отношению к противнику и мирному населению, что сам Потемкин не желал доверять ему командование армией[596]. Кастера судил о россиянах сурово, но проявлял и снисходительность: «С просвещением и мудрыми законами можно сделать его лучшим среди народов», - заявлял он, переиначивая и смягчая слова Рейналя в «Истории обеих Индий». В том, что касается русской культуры и литературы, очевидно, что Кастера, не бывавший в России, не был с ними знаком. Его книга в целом вписывалась в рамки традиции в публицистике, исполненной ненависти к тирании и деспотизму. Успех книги Кастера подтверждали ее многочисленные переводы и переиздания за рубежом[597].

«История Петра III» - сочинение бывшего якобинца, литератора и лексикографа Ж.-Ш. Тибо де Лаво, хотя и называется «историей», по сути является антиекатерининским памфлетом, и главный персонаж ее - российская царица[598]. В своей характеристике Екатерины Лаво обращается к античным примерам. Императрица, создавшая себе с помощью философов реноме «Семирамиды Севера», теперь превращается в северную «Мессалину» и «Агриппину Ангальтскую». Лаво стремился показать своим читателям «подлинный» образ царицы - «абсолютной властительницы многих миллионов людей, предмет восхищения и лести великих философов»[599]. Помимо прочего, Лаво в своей версии событий 1762 г. обвинял Екатерину в убийстве. Если раньше авторы, посвящавшие свои труды рассказу о восшествии Екатерины на престол, окутывали этот рассказ оговорками, то Лаво, отбрасывая все предосторожности, прямо заявлял о роли, которую сыграла императрица в гибели супруга: в начале первого тома была помещена гравюра под названием «Петра III убивают по приказу Екатерины, его супруги». Самого Петра III Лаво представляет как человека с добрым сердцем, неудачной судьбой, но испорченного плохим воспитанием. В политическом отношении публицист видел в нем продолжателя Петра Великого (об этом свидетельствовали его церковная реформа и страсть к военному делу). По мнению Лаво, Екатерина не совершила ничего нового в деле секуляризации церковных имуществ, а только продолжила начинания своего свергнутого супруга[600]. Зато Лаво не упускал ни малейшей подробности галантной жизни императрицы. Эта книга была одной из самых опасных для памяти Екатерины, поскольку ее автор обладал несомненным талантом. Как отмечает В. А. Сомов, сочинение Лаво не было оригинальным, а представляло собой удачную компиляцию из различных неравноценных материалов и давало информацию, которую можно было получить в то время из французской, английской, немецкой «Россики»: «Записок для истории Петра III» Анжа Гудара, «Русских анекдотов» Х.-Ф. Швана, «Жизни Екатерины» Кастера, «Путешествия» Кокса, публикаций Гельбига, Бюшинга и др.[601] Впрочем, и сам Лаво не настаивал на единоличном авторстве, а, напротив, стремясь выделить достоинство своей книги и ее секретный характер в самом названии, заявлял, что «История Петра III» основана на «рукописи, найденной в бумагах Монморена, бывшего министра иностранных дел, которая составлена тайным агентом Людовика XV при петербургском дворе».

Важно отметить, что книга Лаво была опубликована в период походов А. В. Суворова в Италию и Швейцарию, когда Директория намеренно распространяла антирусскую пропаганду[602]. Время появления сочинения, политические взгляды Лаво, его прежняя близость ко двору Фридриха Великого обусловили его отношение к России и довольно резкие суждения о политике российских монархов. Кроме того, особо остро звучали в книге Лаво суждения о тяготах крестьян под игом «крепостного рабства», незначительной просвещенности россиян и критические замечания о православном духовенстве.

В силу некоторого ослабления политической системы, основанной на Конституции III года[603], в 1797 г. значительный вес в обществе приобрели монархисты. Роялистский публицист Жан-Элизабет-Тома Рише-Серизи (1754-1803) свое мнение о России и отзыв на «лживый пасквиль Рюльера» поместил в виде письма-приложения к книге путешествия Эндрю Свинтона в северные страны (1798 г.). Рише-Серизи, в отличие от Кастера и Лаво, отвергал всяческие обвинения против Екатерины II. Он отрицал и называл клеветой сведения о любовных приключениях императрицы и также опровергал мнение о том, что император Павел не являлся сыном Петра III. Особенно возражал Рише-Серизи против распространенного в обществе мнения о том, что «бессмертное правление и слава этой удивительной женщины были осквернены кровью ее мужа»[604]. Собственно, все «Письмо о России» Рише-Серизи представляет собой развернутую критику «Анекдотов» Рюльера и пропагандистской политики Директории, при которой антирусская публицистика процветала. Сочинение Рюльера, по мнению роялистского публициста, являло собой «позорный и лживый памфлет, который Рюльер изверг из глубин своей могилы на Францию и Европу»[605]. Всю вину за публикацию «Анекдотов о революции в России в 1762 г.» он возлагал на главарей «революционной секты», которая с помощью своего «ателье лжи» расшатывала устои религии и всех монархических правительств Европы[606]. Благодаря перу Рише-Серизи известный текст Рюльера получал новый политический смысл накануне фрюктидорианского переворота[607]. Вокруг сюжетов, связанных с именем Екатерины II, наметился спор между представителями разных политических групп, который при благоприятных политических условиях и свободе печати мог бы вырасти в настоящую дискуссию. Сторонники монархии старались воскресить «прогрессистский миф» о России, а республиканцы, как правило, видели в России оплот «деспотизма» и «фанатизма», где население существует в состоянии подобном «азиатскому рабству». Такая трактовка вовсе не исключала различных нюансов. Например, анонимные республиканцы-публицисты , обвиняя Екатерину II во всех возможных и мнимых преступлениях, не отрицали достоинств Петра I реформатора и в подходящий момент расточали комплименты в адрес Павла I. Наметившаяся полемика вокруг вопроса о роли и месте России в европейской цивилизации, прежде всего о роли ее монархов, способствовала структуризации публичного политического пространства и являлась следствием самоконституирования оппозиции. Апологеты и критики Екатерины II, а затем и Павла I исходили из разного понимания будущего Франции. В определенном смысле в этой полемике можно усматривать продолжение давнего философского спора о путях цивилизации России. Однако дальнейшие события, переворот 18 фрюктидора V года[608], репрессии Директории против монархистов, а затем и вступление России в новую коалиционную войну в 1798 г. сделали на время невозможным развитие какой-либо дискуссии о достижениях Екатерины II, хотя не изменили общего интереса к судьбе российской монархии в целом. Вопрос о дальнейшем развитии российского общества был крепко связан с представлением о характере государственной власти и о личности нового монарха.

Новые сведения из Петербурга аттестовали нового императора перед французской публикой в выгодном свете. Такая позиция прессы была связана с тем, что официальный Париж в тот момент стремился к восстановлению дипломатических отношений с Россией, и этим, видимо, можно объяснить обилие положительных статей о России в первые месяцы правления Павла I. Однако переговоры русского посланника в Пруссии Панина и представителя Директории Кальяра не привели к подписанию какого-либо соглашения. Ухудшил ситуацию и инцидент с арестом русского консула французскими войсками на венецианском о. Занте. Русский кабинет считал это достаточным поводом к прекращению переговоров[609].

За первые годы пребывания Павла I на российском престоле французские публицисты не опубликовали ни одного его жизнеописания, посвящая ему несколько строк в контексте царствования его матери. Например, из сочинения Кастера («Жизнь Екатерины II») можно было узнать о его рождении, двух браках, путешествии великокняжеской четы по Европе, в том числе о встречах с королем Пруссии, о его детях, о скучной жизни в Гатчине и его пристрастии к военному делу. Но вместе с тем Кастера сообщал и о малоизвестных эпизодах, которые были способны легко ввести нового императора в состояние раздражения. Прежде всего, огласке предавались обстоятельства интимной жизни великой княгини Екатерины Алексеевны. Ее отношения с С. В. Салтыковым - одним из первых известных фаворитов, о котором Кастера писал в сочинении, доказывали, что Павел Петрович был рожден не от великого князя Петра Федоровича[610]. Речь шла и о дружбе великого князя с графом А. К. Разумовским (1752-1836) и коварстве императрицы: «Великий князь был очень дружен с графом Андреем Разумовским. Он испытывал к нему величайшее доверие. Екатерина, знавшая дерзкий нрав Разумовского, была встревожена такими отношениями и решила их разорвать. И Разумовский сам предоставил ей такую возможность. Екатерина заметила между ним и великой княгиней (первой женой великого князя) несколько признаков согласия и понимания. Она не колеблясь поверила, что Разумовский осмелился выказывать легкомысленное отношение к принцессе, и уведомила о том великого князя. Князь не мог убедиться в обоснованности подозрений матери, но, не прекращая оказывать расположение Разумовскому, он решил понаблюдать и посоветовал своей супруге соблюдать осторожность. Но то ли вследствие того, что великая княгиня уже питала некоторую слабость к Разумовскому, то ли потому, что обстоятельства, которые пытались создать, породили эту слабость, она поддерживала с ним секретную переписку. Как говорят, более того, она попыталась отомстить той, которая подвергла ее добродетельность подозрениям супруга и начала политическую интригу, которая не могла понравиться императрице. Были ли эти проекты в действительности или же это ложь, она не смогла их выполнить, так как скончалась при родах. Ее смерть позволила обвинить Екатерину еще в одном преступлении»[611].

Автор подводил читателей к выводу о том, что Екатерина была виновницей смерти великой княгини, поскольку акушерка, принимавшая роды, «тотчас разбогатела», имела фавор при дворе и якобы приглашала на ужин самих Потемкина и Безбородко[612]. Кастера еще раз остановился на проблеме взаимоотношений императрицы с сыном: «Быть может, полезно обратить внимание на то, что во время своих частых путешествий Екатерина не доверяла великому князю ни управление столицей, ни управление каким-либо другим делом. Будучи от рождения генералиссимусом российской армии, он никогда не водил полки в сражения, и ему - адмиралу флота никогда не было позволено совершить визит в порт Кронштадт»[613].

Возможно, на этом бы «разоблачение» придворных российских тайн и завершилось, если бы секретные переговоры между представителями Парижа и Петербурга в Берлине привели к налаживанию постоянных взаимоотношений между двумя столицами. Все изменила череда известных событий - приглашение короля в изгнании Людовика XVIII на проживание в Российскую империю, прием на российскую службу корпуса эмигрантов под командованием Конде, затем история с Мальтийским орденом и, наконец, отправка русских войск и флота для участия в войне с Францией.

Патриотический подъем 1799 г. во Франции трудно было бы оценить без обращения к сочинениям, прямо затрагивающим участие России в военных действиях Второй коалиции. И как раз в этот момент публицисты с энтузиазмом, подогреваемым агентами Директории, обращаются к фигуре российского царя. Например, в сентябре-октябре 1799 г. в Париже выходит «Послание Павлу Первому» - сочинение некоего Виктора де Кампаня, где автор смело излагает свои идеи в поэтической форме:

О, Павел, ты безумец?

Суворов - гневом опьяненный,

В Италии сейчас бои ведет упорно:

Спесивый полководец поверить поспешил,

Что всех республиканцев он разом покорил.

Неужто эти дети из края дикарей

Несут Европе рабство и путы из цепей?

Желают предрассудков здесь царство воскресить,

Набегами своими поля опустошить?

Нет! Даже если чудищ ведешь на нас ты рать,

Ахиллов наших смелых тебе не испугать!

Смирись, о, царь надменный!

Нельзя остановить,

Полков движенье храбрых, идущих отомстить![614]

Помимо патетических призывов к патриотизму В. де Кампань несколько раз обращается к собственно русским вопросам. Так, он утверждает, что политика всеобщей цензуры в России, проводимая Павлом, в итоге окончится провалом, а в европейских странах она и вовсе невозможна, потому что в борьбе невежества против знания, свободы слова и печати, победитель предопределен[615]. Вознеся похвалы «прославленной» Екатерине, свергнувшей мужа и искусно правившей страной в окружении проходимцев, автор упрекает императора в глупости и упрямстве, заявляет, что «все уже громко взывают к твоей супруге», которая сможет стать правительницей, во всем подобной Екатерине II, и обеспечит миру период спокойствия[616]. В комментариях к этому заурядному по стилю поэтическому памфлету де Кампань поместил несколько важных замечаний: «Я далек от намерения призывать к убийству кого-либо, пусть даже и деспота, но думаю, что ради блага его страны и блага всего мира надо пожелать, чтоб Павел I окончил дни свои в сумасшедшем доме»[617].

Автор этого оскорбительного памфлета последовательно выделял правящего русского царя среди других деятелей современности и завершал «Послание» воззванием к разуму и чувству самосохранения, которое знакомо даже «деспоту», и к средству, необходимому, чтобы вернуть любовь своего народа:

Собою подпираешь руины тронов ты,

Презренье навлекаешь, не чуя в том беды.

Владения короны ты хочешь уберечь,

Чтобы пламенем французским умы в них не зажечь,

Пока нам шлешь упреки, что в гуще мятежей

Французы утонули, - сам будь настороже!

В стране твоей, похоже, искусно притаясь,

Нить заговора тоже почти уже свилась.

Признай скорей ошибку и отзови войска,

С идеями сраженье не выиграть никак!

Душе воспламененной покой скорей верни,

Крестьянам дай ты волю и тем сердца плени![618]

Это не единственный пример памфлета в стихах. Огромное число переизданий выдержала в конце 1790-х гг. «поэма» литератора-оппозиционера Леклерка из Вогезов «Русский в Париже». Воображаемый «русский» в стихах обличал непопулярный и коррумпированный французский режим, предсказывая его скорый конец. Другой поэтический памфлет (уже цитируемый выше) - «Державы Европы перед судом истины» Пьера Галле опубликовали, вероятно, в момент или после завершения Швейцарского похода Суворова как сочинение, посвященное всем воюющим и нейтральным странам Европы и их отношениям с Францией. Галле, предсказывавший перемены, благоприятные для Французской республики, писал о Павле, тем не менее, что он является наследником «системы всеобщей монархии, созданной Петром I», и не менее амбициозен, чем его мать[619]. Едва ли французский читатель мог почерпнуть нечто принципиально новое из подобных сочинений о самом российском императоре. Этот тип пропагандистских текстов имел другие цели. Вероятно, тираж этих стихотворных «посланий» распространялся не столько среди светской публики, сколько в действующих армейских частях.

Заметная и ранее чрезвычайная персонификация такого явления, как «русский деспотизм», только усиливалась к концу революционного десятилетия, а роль народа-нации все больше выпадала из поля зрения публицистов. В то же время среди дипломатических агентов власти проекты противодействия России становятся центральной темой. В марте 1796 г. на имя министра иностранных дел Франции поступает доклад некоего гражданина Дюрозуа, где предлагаются различные меры по сдерживанию и ослаблению России.

* * *

Отношение наблюдателей к самодержавию было подвержено изменениям, продиктованным политической конъюнктурой. Образ российской монархии со времен визита Петра I в Париж в 1717 г. оставался персонифицированным[620]. Публицистика десятилетия позволяет сделать вывод о том, что эта тенденция восприятия существенно не изменилась и после 1792 г. Этому способствовала пропаганда революционной войны, только теперь в качестве живых примеров российского «деспотизма» использовались Екатерина II и Павел I. Особенно болезненную реакцию в обществе вызывали демонстративные шаги русских властей по отношению к французам, проживавшим в России, а также по отношению к эмигрантам, которые были весьма тепло встречены при дворе, что публицисты справедливо связывали с личной позицией Екатерины II. Павел I не собирался во всем продолжать курс своей матери, однако дипломатические отношения с Францией не восстановил. Известия о его воцарении вызывали восхищение прессы, надежды на реформы и смену курса. Это не мешало Директории покровительствовать выходу в свет сочинениям «антиекатерининского» цикла, авторы сочинений в духе Мирабо, Рейналя и Марешаля разоблачали «заблуждения и иллюзии» философов относительно императоров и успешности их реформ. Ожидание от Павла I решительных перемен оказалось напрасным. Всеобщее разочарование способствовало тому, что в прессе стали вспоминать о мудрой и осторожной политике Екатерины II, противопоставляя ее «безумию» нового монарха. Вступление России во Вторую коалицию, «нелепый» договор, заключенный царем с Турцией, увлечение Мальтийским орденом и, наконец, тиранические черты правления Павла, позволяли сравнивать его то с Аттилой, то с Робеспьером, то с Петром III. Благие начинания и многочисленные законодательные акты царя изображались как чудачества тирана. Особое возмущение французов вызывали цензура, нелепые запреты императора на ношение модной одежды и суровая армейская палочная дисциплина. Изученные источники не позволяют сделать вывод о существовании во французском обществе 1792-1799 гг. влиятельных и независимых от власти сил, способствовавших улучшению образа российской монархии в глазах общественности, а единичные исключения являлись подтверждением этой тенденции.

§ 3. Состояние и перспективы цивилизации в России в оценках французских публицистов (1792-1799 гг.)

Как показывает анализ обширных материалов революционной прессы и памфлетной литературы, основное внимание общественного мнения было сосредоточено, помимо важных политических событий в самой Франции, на международном положении республики и, в частности, на внешней политике России. В то же время размышления о российской внешней политике, увеличении могущества и влияния империи в Европе, о возможности новых конфликтов с Османской империей, Швецией и Польшей, неизбежно приводили публицистов к вопросу о состоянии цивилизации в России. Важно отметить, что в силу тотального господства политической идеологии на протяжении всего периода Революции для французской публицистики о России приоритетом был не поиск новых сведений и не осмысление нового опыта взаимоотношений с Россией, а переосмысление прежних представлений об этой стране.

Развивавшаяся со времен выхода сочинений Ш.-Л. де Монтескье теория о влиянии климата на национальный характер, обладавшая известной популярностью на протяжении нескольких десятилетий XVIII в., обоснованно ставилась под сомнение. Представление о том, что богатства и процветание страны напрямую связаны с числом ее населения, довольно прочно укоренились в общественном сознании XVIII в. Безлюдность и бедность российских просторов являли собой устойчивые стереотипы и были связаны с сильным влиянием физиократических теорий Просвещения. Подчас цифрам отводилась вспомогательная роль, с их помощью подтверждали тезисы о том, что Россия относится к странам с убывающим населением (причиной чего является рабство), отсталым сельским хозяйством и неразвитой торговлей[621]. Вот что описал П.-Н. Шантро: «Суровому климату приписывают незначительность достижений, совершенных русскими на поприще наук и искусств, по сравнению с другими народами Европы. Но если климат оказывает необходимое воздействие на человеческий разум, то где же следует поместить границы способностей ума?» Если влияние климата так основательно и постоянно, задавался вопросом Шантро, то отчего Греция современная не является родиной знаний и изящных искусств, как это было в античности? Почему Ирландия, расположенная «почти рядом с полюсом», некогда была единственной просвещенной страной на всем Севере? В чем причина того, что русские менее цивилизованны, чем их соседи шведы? Шантро видел ответы на эти вопросы не в суровом климате, а в препятствиях, которые на пути распространения просвещения в России были созданы деспотическим правлением, религиозными предрассудками и существованием крепостного права[622].

Состояние и перспективы цивилизации в России антиклерикал Шантро рассматривал в тесной увязке с положением церкви в обществе. Существование «господствующей религии» в любом государстве, где все подчинено воле монарха, наносит оскорбление человеческому разуму[623]. В другом фрагменте он, однако, признавал, что существование официального православия дает и положительные результаты. Так, рассказывая о положении церкви в России, Шантро сосредоточивал внимание на социальном значении религии: «Что является редким и необычным явлением для государств с деспотическим правлением: российское правительство руководствуется чувством толерантности, и это несмотря на всю грубость и невежество прелатов и приходских священников, сотрясающих небо и землю в своем желании задержать любое развитие... но они обладают влиянием только в нижних слоях населения, которые в России ничего не значат»[624]. Власть светской аристократии в державе царей, по Шантро, была безгранична, поэтому православная церковь распространяет свое влияние только на простой народ, и невежество духовенства неспособно расшатать коренные устои империи. Таким образом, деспотизм светской верховной власти в России по мысли автора, сдерживал влияние церкви на политику и культуру, а веротерпимость являлась частью самой государственной системы империи. Как полагал Шантро, эти принципы распространялись на всех подданных, равно как и на все новые территории, присоединенные к российской короне в последние годы: «Не только завоеванные провинции придерживаются своей религии и получили министров своего вероисповедания или храмы для своих общин, но также лютеране, кальвинисты, моравские братья, магометане, язычники могут надеяться на получение гражданских и военных должностей и званий, если они их достойны либо признаны таковыми»[625]. Это не мешало автору «Путешествия» заявить в другом фрагменте книги о нарушении Петром I и Екатериной II принципа религиозной толерантности в отношении раскольников и иудеев. Императрица не исправила ошибок своего предшественника и даже усугубила положение меньшинств в своей империи[626].

П.-Н. Шантро в целом положительно оценивал шаги Екатерины II, направленные на секуляризацию общества, в частности приветствовал создание новой системы образования. Автор был убежден в том, что для цивилизации народа России самым надежным средством будет создание под контролем государства специальных учебных заведений для будущих священников и в этом прямо или косвенно показывал себя как сторонник идеи о необходимости закрытого воспитания, оторванного от всего остального общества, в особенности от невежественного, по его мнению, духовенства[627]. Цель Екатерины II, по мысли Шантро, состояла в том, чтобы просветить духовенство и извлечь из того «глубокого невежества», в котором оно находилось; но священники не спешили соглашаться с планами правительства[628]. Православное духовенство у французского публициста оказывается силой, сопротивлявшейся намерениям государыни. По мнению Шантро, все население страны было разделено на четыре класса. В первый класс входило дворянство, во второй - духовенство, к третьему относились купечество, буржуа и прочие лично свободные жители, к четвертому - крестьяне. Между дворянством и крестьянством Шантро помещал класс «простых буржуа» («les simples bourgeois»), понимая, вероятно, под этим термином мещанство и купечество[629]. Дворянская элита российского общества, существовала, по словам Шантро, в условиях «феодального деспотизма», и только она обладала правом собственности на землю. Это исключительное право распространяется только на российские губернии, так как на Украине и в Прибалтике собственниками земли могут являться и разночинцы («roturiers»). Существование многочисленного класса крепостных в России вызывало у Шантро резкое осуждение, кроме того, этот позорный факт наносил заметный удар по «пышным восхвалениям» Екатерины II[630].

Во всем, что касается придворных чинов и государственной службы, в России господствуют, по мнению Шантро, «восточные обычаи». Он подмечал, что никаких преимуществ не получает от рождения никто, даже дети сановников, достигших наибольших званий. «Титулы князей, графов, баронов - это отличие, можно сказать, ничтожное, если оно не подкреплено какой-либо должностью, гражданской или военной», - замечал Шантро. Это подводило публициста к мысли о том, что в этой деспотической империи «правительство полностью военное». Ключевым вопросом для очевидцев и участников 1789 г. оставался вопрос о сословных привилегиях. Если предшественники Шантро, сосредоточивавшие свою критику на проблемах французского общества, использовали «русский пример» для создания идеализированных представлений о монархе, толерантности, мудрых законах, успехах цивилизации, то нашему публицисту «русский пример» был необходим уже для другого - для доказательства торжества идей 1789 г. при диктатуре монтаньяров. С сожалением Шантро констатировал, что, несмотря на высокое положение аристократии, все подданные царицы, не имеющие дворянского титула, находились в зависимом положении. И, чтобы убедить читателей в этом, он цитировал отрывки различных установлений. Так, к манифесту «О вольности дворянства», подтверждая права и привилегии, императрица добавила, по сведениям Шантро, четыре новых: 1) приказала отдавать при производстве в армейские звания во всех случаях предпочтение дворянам перед недворянами, 2) установила для детей дворян преимущественное право при приеме в образовательные учреждения, 3) закрепила только за дворянством право приобретать и владеть землями, 4) пожаловала дворянству особую привилегию на производство и продажу хлебной водки. Шантро с возмущением критиковал указы Екатерины: «Поскольку дворяне обладают землями, обладают они и теми несчастными, что ее обрабатывают, и поскольку дворяне обладают правом на промышленность, что остается тогда тем, кто по воле случая не родился дворянином?»[631] Такова была весьма вольная трактовка Шантро екатерининского законодательства, хотя «Жалованную грамоту дворянству» и «Жалованную грамоту городам» (1785)[632] он прямо нигде не цитирует.

Небольшой очерк состояния российской армии у Шантро соседствует с описанием стрелецкого войска и казаков. Его привлекала история стрелецкого корпуса, который он сравнивал с турецкими янычарами и преторианской гвардией в Риме. Это «непокорное войско», стоявшее всегда очень близко к царскому трону, было тесно связано с духовенством, недовольным реформами Петра, и поддерживало сестру Петра - царевну Софью Алексеевну. Шантро подробно рассказал о создании Петром регулярных войск, о солдатской униформе и о казаках, и, к несчастью, даже историки обманывают читателей, повторяя газетные небылицы. Традиционные описания казаков вызывали у Шантро недоверие. Он цитирует одно из них: «Нет ничего более странного, чем вид воина - представителя этого народа. Представляют человека на лошади, почти или полностью голого, вооруженного луком, колчаном и широкой кривой турецкой саблей, носящего на ленчике своего седла, точнее сказать, на дурном вьючном седле, кусок свежей или уже смердящей конины»[633]. Отношение к коренным народам России и казакам, как видно на примере «Путешествия» Шантро, оставалось во Франции весьма специфическим. Казаков и калмыков Шантро относил к числу «варварских народов»[634] и посвящал им отдельную главу. В сознании современников публицист хотел создать образы диких, бесстрашных, но отсталых кочевых народов, предупреждая, что эти населяющие границы России племена находятся еще в том же состоянии, что и народы Европы многие столетия назад. Этим народам (калмыкам, башкирам, татарам, чувашам, остякам, самоедам и т. д.) не знакомы европейская роскошь и удобства цивилизации, зато они от рождения наделены природными способностями. «Они рассматривают наши дома и дворцы нашей знати как прекрасные тюрьмы и испытывают к ним некую разновидность ужаса и если проводят в них долгое время, то не иначе как погрузившись в глубокую меланхолию... Калмыки также имеют очень тонкий слух и чрезвычайно острое зрение. С помощью первого они с громадного расстояния узнают шум находящихся в движении вражеских коней или то место, где они могут встретить свое заблудившееся стадо. Для этого им достаточно прижаться туловищем к земле и приложить ухо против солнца. Но остроту слуха у этих народов еще более превосходит проницательность зрения: на очень большом расстоянии они способны видеть самые малые объекты и определять род и количество войска, которое движется им навстречу»[635].

Шантро восторженно описывал донских казаков; по его мнению, внешне они ничем не отличались от русских и говорят на том же языке. Казаки в изображении Шантро предстают храбрыми, ловкими и хитрыми воинами. С точки зрения автора «Путешествия», казачьи части были незаменимы в войнах против турок и других азиатских соседей. Одним из ключевых качеств представителей казацкой «нации», по мнению Шантро, являлась хитрость: «Во время отступления, которое никогда не принимает у них форму бегства, а является одним из способов сражаться, они кладут пику на плечо, обращая ее острием к врагу, она служит им для отражения ударов [сзади] и становится порой смертоносной в момент, когда преследуют без предосторожностей человека, для которого бегство - это только уловка»[636]. В этом собирательном образе казаков, реальные факты соседствовали с вымыслом, а гротескные черты создавали вокруг казачества мифический ореол, наполненный идеальными представлениями о России.

Общую численность донского казачьего войска Шантро оценивал в 25 тысяч человек, отмечая, что поскольку весь образ их мирной жизни полностью построен на военный лад, то в случае войны они способны выставить сто тысяч хорошо выученных воинов[637]. При этом предпочтение Шантро все же отдавал уральским казакам (их он считал потомками смешанных браков с калмыками и татаро-монголами), как «более цивилизованным и гораздо более трудолюбивым», нежели донские казаки. Мнение Шантро о казаках заметно отличается от отзывов его современников. Например, Ш. Массон в «Секретных записках» особенно отмечал многочисленные различия между русскими и казаками, изображая последних независимой от русских этнической группой с особым укладом жизни, наречием, традициями: «Казаки - это кочевники, пастухи, воины, расхитители; русские - это оседлый народ, земледельцы и торговцы, они, естественно, не воинственны и большие мошенники в торговом деле. Казаки путешествуют и сражаются всегда на лошадях. Русские передвигаются пешком или в повозках. Они превосходны в качестве пеших воинов, но их кавалерия худшая в Европе. Казак жесток и кровожаден в пылу сражения, а русский свиреп, безжалостен и хладнокровен»[638]. Царское правительство, по мнению Массона, чувствуя опасность, исходящую от свободолюбивых и неспокойных казаков, отправляет их на вредные для их здоровья берега Крыма или на прибрежные отмели Кубани, чтобы вновь населить пустыни, которые там оставили за собой «московитские армии», тем самым обрекая их на верную смерть от болезней и воинственных горцев[639].

Трактовка роли казачества в русской истории у Шантро тесно связана с историей пугачевского восстания. Он скептически оценивал людей, возглавивших это народное движение, которые на деле оказывались обычными самозванцами. Емельян Пугачев, совершавший зверские убийства, для Шантро отнюдь не являлся воплощением добродетели. О войске повстанцев он говорил, что эта «толпа была составлена из доверчивых сельских людей, позволивших себя легко обмануть»[640]. У истоков пугачевского бунта, по мнению публициста, стояли потомки раскольников, которых особенно преследовали в начале XVIII столетия. Восставшими двигало «чувство мести», унаследованное ими от отцов и дедов[641]. Основная масса восставших, яицкие казаки, происходили от казаков донских, от которых они унаследовали «храбрость и смелость» и, по мысли Шантро, являлись «расой людей отважных и исполненных энтузиазма к своей древней вере и обычаям и почитавшей свои бороды так же, как собственные жизни»[642].

В меньшей степени, нежели социально-политические отношения или гротескные описания народных нравов различных специфических этнических и этнокультурных групп, интересовала французского публициста культура. Тем не менее культуре, литературе, науке Шантро в своем описании России посвятил несколько разделов. Специально он рассказывал о столичных библиотеках, коллекциях по естественной истории, различных экспонатах петербургских музейных коллекций. Следуя своим источникам (Коксу, Вунселу и др.), Шантро повествовал о Феофане Прокоповиче, В. Н. Татищеве, М. М. Щербатове, М. В. Ломоносове, А. С. Сумарокове, М. Хераскове. Высоко ценил французский публицист деятельность основателя московского университета и покровителя наук И. И. Шувалова. «Шувалов, которого во Франции известным сделал Вольтер», являлся автором искусных переводов на французский язык стихов и прозы, переписывался со знаменитым философом и как литератор, по мнению Шантро, заслуживал положительной оценки[643].

Имена многих русских писателей можно встретить у Шантро, творчество некоторых из них он сравнивал с классикой французской литературы. Например, драматурга Александра Сумарокова он называл «русским Корнелем». Автор «Путешествия» не ограничивался описанием придворного театра Екатерины, но рассказывал всю историю его создания, начиная с первых придворных представлений по пьесам Дмитрия Ростовского и театра Федора Волкова в Ярославле. Но и этот сюжет Шантро использовал для возможности покритиковать императрицу. В знак признания заслуг Федора Волкова и его брата, служивших в придворном театре, Екатерина II возвела братьев в дворянское достоинство и пожаловала им немалые земли с крестьянами. Шантро возмущала такая расточительность царицы: «Если Екатерина дарила земли Волкову, что же она уготовила храброму Потемкину, победителю турок?»[644] - восклицал публицист. Одобрение Шантро вызывали усилия, предпринятые Екатериной в деле просвещения собственного народа. Он подробно останавливается на теме перевода классических авторов древности и современности на русский язык. Среди этих книг были сочинения Цезаря, Цицерона, Теофраста, Овидия, Гомера, Сюлли, Свифта, Монтескье, Вольтера, Кокса, Мармонтеля, Поупа, Локка и многих других авторов.

Открывавшиеся в России новые учебные заведения, по мнению Шантро, заслуживали пристального внимания. В этом отношении он призывал взглянуть «беспристрастным оком» на заслуги царицы, много сделавшей для развития науки и искусства: «Школы, которые были ей основаны во всех провинциях бескрайней империи, создают для всех классов народа средства к просвещению, а поощрение, назначаемое тем, кто отличился, распространяет дух всеобщего соревнования»[645]. Обращаясь к теме образования, Шантро также развеивал некоторые стереотипы: «Те люди во Франции, которые полагают, что греческий - это общепринятый язык русских, очень сильно ошибаются, поскольку латинский более принят среди них, чем греческий», - отмечал публицист. Греческий же, по его мнению, изучают в основном монахи, которым он необходим для поддержания отношений с Константинополем[646].

Несмотря на перечисленные успехи екатерининского царствования, Шантро приходил к неутешительному выводу о состоянии просвещения в державе царей: «Когда приезжают в Россию, то ожидают в соответствии с тем, что ранее прочитали об этой стране, найти тут дух нации полностью образованной, просвещенной и отшлифованной, и удивляются степени того варварства, в котором до сих пор находится большая часть этой нации»[647].

Тема военной угрозы, исходящей от России, часто встречающаяся у французских авторов эпохи Революции, в «Путешествии» Шантро также нашла свое отражение. Даже самый большой порок русского характера - «надменность» - Шантро связывал с воинственностью: «Мало людей на земле обладают таким же высокомерием, как вельможи в этой стране, и такой же национальной гордостью, как и все русские. - Спросите их почему? - Потому что они считают себя самым воинственным народом в мире»[648]. Если один из предшественников Шантро - Ван Вунсел писал о том, что от России исходит угроза английским и французским интересам в Азии, а сфера российского влияния вскоре может достигнуть Инда, то французский революционер ограничивался прогнозами относительно перспектив европейского политического баланса: «Россия, которая была недавно на европейских весах весом излишним, с которым не считались, сегодня уже является или предъявляет свои права на то, чтобы считаться господствующей силой, и вскоре [она] заставит исчезнуть тех, кто имел огромное влияние до нее на [этих] воображаемых чашах весов, которые сама фортуна опускает или поднимает по своему усмотрению»[649].

Шантро скептически относился к результатам реформ Петра I и Екатерины II и считал, что они не оправдали затраченных усилий. Вольтер, превозносивший их «неизвестно почему», сослужил плохую службу. По мнению Шантро, следовало разрушить легенду об этих государях и вместе с ними мираж просвещенной России[650]. Ни Петр, ни его наследники не сумели ни усмирить фанатическое упрямство своего народа, суеверного, словно испанцы или португальцы, ни воспитать духовенство, чьи «грубость и невежество» мешали распространению грамотности и наук.

Общий вывод для России оставался неутешительным: крестьяне в конце XVIII в. оставались еще в состоянии варварства и во власти предрассудков. За Петром I Шантро признавал только некоторые заслуги: он передал наследникам корону, «освобожденную от оков священства», и всегда отвергал первенство Римского престола в религиозных вопросах. Однако он не смог искоренить верования и религиозные практики народа, как, например, самые строгие посты, сопровождавшиеся неделями вредных для здоровья «оргий»[651].

Скептицизм в отношении успехов процесса цивилизации России был связан не только с негативным отношением к просвещенному деспотизму, благодаря которому в XVIII в. осуществилась ускоренная вестернизация государственных институтов, экономики, промышленности, торговли и культурной сферы России. Более важным для некоторых публицистов представлялось цивилизационное различие между русскими и европейцами.

Если в основе сочинения Шантро, отрицавшего общие для всех народов, объединенных в воображаемой категории «Север», закономерности развития цивилизации, наук, искусств и нравов, лежала республиканская и антиклерикальная идеология, то Гарран-Кулон в своей книге о судьбе Польши и соседних стран подходил к решению этой проблемы по-иному.

Гарран-Кулон, в отличие от большинства современников, помещал «деспотическую» Россию не только среди стран воображаемого «Севера», как это было принято прежде, но и в одном ряду с Турцией, тем самым подчеркивая присущие ей «восточные черты». И это было сделано публицистом не случайно: Россия так же, как Турция и Польша, в одинаковой степени запаздывали в своем движении по пути «прогресса цивилизации»[652], отмечал он. Иными словами, в сочинении Гаррана утрачивает актуальность вольтеровская парадигма России как бастиона Европы на пути азиатской агрессии[653]. В основе вольтеровской трактовки взаимоотношений России и Турции находилась антиномия «варварство - цивилизация», в рамках которой уместны были даже сравнения русско-турецкой войны с войнами греко-персидскими (именно этой традиции следовал, например, Вольней). Теперь же олицетворением «возрождающейся» Франции и ее культом античности выступала сама Революция, и образ «Иного» в общественном мнении новой Франции также претерпевал серьезные изменения.

Гарран-Кулон немного сообщает о политическом устройстве России, уделяя основное внимание «свободолюбивым казакам»: «Во всех странах и во все времена находятся люди, что умеют освободиться от гнета и покарать тиранов. Такими людьми были запорожские украинские казаки». Гарран переосмысливал имевшийся в его распоряжении исторический материал (он ссылается на «Историю запорожских казаков» Ж.-Б. Шерера, «Описание Украины» Левассера де Боплана, «Историю России» Н.-Г. Леклерка и «Истории Карла XII» Вольтера) в духе революционной идеологии. Запорожская Сечь под пером французского политика превращалась в своеобразную «казацкую республику», жившую по принципам свободы, «справедливого равенства» и «сердечного братства». По его мнению, именно казаки являются основной антикрепостнической и антимонархической силой на европейском Востоке, поскольку поднимают восстания и бунты в «соседних» империях и способствуют их разрушению.

Исторические экскурсы французского публициста приобретали новое звучание в революционном контексте. Уступая распространенному мнению, будто предками казаков были хазары, Гарран вступает в противоречие с собственным рассказом о том, что казачество формировалось из крестьян, бежавших от «феодального гнета» в низовья Днепра, Буга и Дона. Он превозносит запорожские порядки и обычаи, для контраста рисуя мрачные картины российского владычества на Украине во времена правления Екатерины II. Так, он пишет, что «на место их [казацких. - А. М.] должностных лиц, которых они всегда избирали сами... Петербургский двор прислал русские суды, самые испорченные в Европе, и чиновников, немецких и русских, чтобы ими управлять...»[654].

Французский политик обращался к историческим примерам и возлагал ответственность за уничтожение казацкой автономии на Петра I, положившего к тому же начало закрепощению украинского крестьянства. Однако же Гарран-Кулон отмечал, что причины страданий «свободолюбивых казаков» не всегда были связаны с Россией. Например, причиной неудачной попытки казаков перейти под покровительство Швеции во времена Северной войны стали раздоры в самой казацкой старшине. И спустя десятилетия жители Малороссии, по мнению Гарран-Кулона, смело выступали против российского самодержавия, не поддаваясь на «просветительские» уловки царицы. Публицист критиковал Екатерину, рассказывая о созыве Уложенной Комиссии, используя и этот сюжет для иллюстрации «доблести» казаков: «Когда Екатерина собрала рабов со всех своих провинций, чтобы составить проект кодекса, что так никогда и не был создан, - писал публицист, - казаки провозгласили незыблемость своих законов. Тогда губернатор Украины, следуя полученным указаниям, заковал депутатов в кандалы и переправил их в Санкт-Петербург, где они почти все умерли в тюрьме от холода и голода»[655]. После ликвидации автономии Сечи Малороссия все больше и больше впадала в состояние «варварского запустения», в котором она пребывала и ранее, на протяжении нескольких столетий, полагал автор. Напомним, что Гарран-Кулону восстание под предводительством «нового Пугачева» против царского деспотизма казалось неминуемым: казаки, объединившиеся с крымскими татарами, могут изменить лицо России, уничтожить рабство и свергнуть императрицу, тем самым прекратить «позорное», по мнению публициста, женское правление[656].

Не удивительно и то, что революционным властям приходилось сталкиваться с самыми разнообразными и авантюристичными предложениями, касавшимися России[657]. Так, в 1792-1793 гг. на рассмотрение Конвента, если верить сведениям известного дипломатического агента эмигранта графа д’Антрэга, был представлен план некоего Франсуа Анжели, за двадцать лет до того служившего императрице и высланного за участие в подготовке восстания в России[658]. План, якобы сочиненный Анжели для властей Франции, содержал предложения по проникновению в Россию и по методам организации нового широкого восстания «наподобие пугачевского»[659]. При всей авантюристичности это смелое предложение необходимо воспринимать, исходя из обстоятельств конца XVIII в., ведь не прошло и десяти лет с тех пор как Крым и Северное Причерноморье были присоединены к России, еще существовало на карте Европы и Польское государство. Дипломатический корпус России регулярно пользовался услугами собственных секретных агентов и таких же представителей союзных монархов[660], в частности уже оказавшись на российской дипломатической службе в Венеции, граф д’Антрэг (как представитель Людовика XVIII) в 1795-1799 гг. передавал русским министрам планы по противодействию революционной Франции России в Центральной Европе и Средиземноморье. Так, например, в ноябре 1795 г. граф сообщал о знакомстве своего секретаря с секретным агентом Швеции. Швед по имени Бонгитет оказался одновременно «агентом регента шведского и конвенции французской», племянником архиепископа Стокгольма, который уже посетил Париж, Байону, Гибралтар, Константинополь, Геную, Милан и направлялся через Венецию в Рагузу. Он поддерживал связи с французскими дипломатами с целью подтолкнуть Порту к новой войне с Россией. Но сам шведский агент якобы не раз бывал в России и потому хорошо знал о невозможности организовать там «внутренние возмущения», как хотелось бы французам. С собой в Венецию швед привез 120 тысяч ливров золотом, которые передал французскому послу[661].

Во времена Директории Россия уже не причислялась однозначно ни к странам «Севера», ни к странам «Юга», что не исключало ее принадлежности к миру воображаемого «Востока», но об этом парижские газеты многозначительно умалчивали. Само описание страны, где господствует тотальное рабство, а вырождающийся под игом царского деспотизма народ отличается лживостью и коварством, подготавливало читателя к тому, чтобы воспринимать Россию именно как страну «Востока»[662].

Как и во времена диктатуры монтаньяров, в обществе времен Директории отношение к России оставалось двойственным: при суровых суждениях о русском государстве, его роли в международных делах и критике деспотизма западные наблюдатели были склонны выказывать уважение к добродетелям россиян. Лучше всего эта возвышенная патетическая оценка русского характера отразилась в записке публициста-монархиста Рише-Серизи, которую он поместил в виде письма-приложения к книге путешествия англичанина Эндрю Свинтона в «северные страны» (1798 г.). Рише-Серизи отличал неподдельный интерес к русскому народу, который представлялся ему «все еще не известным для нас». Он очень высоко оценивал качества русского народа: «Активный, деятельный, восприимчивый русский вскоре превзойдет свой образец; терпеливый, бесстрашный, проникнувшийся идеей, общей для всех северных народов, о том, что человек не может уклониться от собственной судьбы и что несчастье - это удел нашей столь переменчивой жизни; он страдает, но не сетует, отважно сражается и умирает без сожаления... Также, как мы увидели, из этой примитивной, еще бесформенной, но могучей природы на протяжении одного столетия появлялись люди, подобных которым среди нас нет и которые, кажется, уготованы [судьбой] только для тех мест»[663]. По мнению Рише-Серизи, русскому национальному характеру присущи такие качества, как фатализм, терпеливость, бесстрашие, а копирование образцов чужой культуры, культурное заимствование, которое республиканцы клеймили как «рабское подражательство» и «притворство», якобы вызванное неспособностью к собственным достижениям и открытиям, у роялистского публициста превращается в «восприимчивость» талантливого народа. Конечно, рассуждения роялиста существенно отличались от революционной республиканской публицистики, однако любопытен сам факт обращения к русскому сюжету, который послужил полем для выражения оппозиционных политических взглядов.

В 1796 г. было опубликовано сочинение дворянина и эмигранта Альфонса-Туссена Фортиа де Пиля, вышедшее под названием «Путешествие двух французов в Германию, Данию, Швецию, Россию и Польшу, совершенное в 1790-1792 гг.»[664]. Фортиа де Пиль тщательно фиксировал наблюдения, которые делал по ходу путешествия. Благодаря внимательному отношению к российской реальности, в его сочинении содержатся не только сведения о традиционных для посещающих Россию иностранцев достопримечательностях (дворцах, царских резиденциях, храмах). Фортиа де Пиль подробно описал системы устройства полиции, банковских учреждений, здравоохранения и социального призрения, наиболее известные мануфактуры и фабрики, образовательные учреждения, Академию наук и Академию художеств, частные дворянские коллекции и собрания, архивные и библиотечные, а также образ жизни московского дворянства и собственные путевые впечатления. Особенно важно, что Фортиа де Пиль был хорошо знаком с литературой о России того времени, ссылался на исторические книги Леклерка и Левека, «Мемуары» Манштейна, записки Шаппа д’Отроша, сочинение голландца Ван Вунсела, «Анекдоты» Шерера и «Путешествие» Шантро.

Французский эмигрант не стремился политически актуализировать свое описание России и невысоко оценивал сочинения современников, в которых главной задачей являлась заочная борьба с «тиранией и деспотизмом» Екатерины II. Кроме того, собранные в книге Фортиа де Пиля анекдоты о жизни и нравах высшего и придворного общества свидетельствовали, что он относился к российской действительности критически и не спешил рисовать идеализированный образ «последнего оплота Просвещения» на пути революционного «варварства», как это делали некоторые европейские корреспонденты российского двора и дворяне-эмигранты в 1790-е гг. Однако к категории революционной публицистики о России книгу эмигранта Фортиа де Пиля, изданную в 1796 г., можно отнести только условно, поскольку, несмотря на все достоинства сочинения, система взглядов автора не получила большого распространения, являлась для революционного периода скорее исключением.

* * *

Период Итальянской и Швейцарской кампаний австро-русских войск против Франции очень интересен для изучения истории восприятия образа Российской империи в разных странах Европы. Солдаты революционной французской армии впервые[665] встретились на полях сражений с героями многочисленных рассказов о далекой «варварской» России.

Образу фельдмаршала Суворова, уже хорошо известного в Европе благодаря штурмам турецкого Измаила и польской Праги, в публицистике придавался яркий национальный колорит (оба кровопролитных события поразили европейскую публику своими масштабами всего несколько лет назад). В прессе анекдоты и слухи о его экстравагантных поступках и редкой харизме полководца появлялись в большом количестве, однако нельзя сказать, чтобы они только лишь искажали образ полководца. Через этот утрированный образ франкоязычный читатель знакомился с «русской действительностью». Намеренное «снижение» образа Суворова, насмешки по поводу боеспособности русской армии призваны были отвлечь читателей от мрачных мыслей о несокрушимости русской военной мощи и неизбежной реставрации французской монархии при опоре на русские штыки[666]. Публицистика не была единственным источником информации в том, что касалось восприятия русского воинства и его полководца, поскольку искусство политической карикатуры именно в последнее десятилетие XVIII в. переживало свой подлинный расцвет.

Непонимание и страх перед Россией вперемежку с иронией и гротеском - эти чувства были определяющими для образа России в общественном мнении 1799 г. Особое внимание журналистов к внешнему виду А. В. Суворова, его манерам и привычкам, по-видимому, являлось и концентрированным выражением интереса ко всему русскому, существовавшему во французском обществе. В описании полководца можно встретить и «кюлоты», и привычку к молитвам, и пугающие ледяные ванны; последние, видимо, призваны были подчеркнуть то обстоятельство, что «варвары Севера» пришли из полумифических земель и не могут спокойно обходиться на чужой земле без привычных для них льда, снега и холода. В этой связи появлялись вполне соответствовавшие реальности сообщения о том, что некоторые русские солдаты, привыкшие к родному климату, не выдерживали итальянской жары[667]. Телесные практики, одежда, пища, нравы («алчность» и «фанатизм») - все, что казалось французам нецивилизованным, варварским или же просто не находило подходящего объяснения, призвано было подчеркнуть инаковость противника.

Директория Французской республики, несмотря на свой отказ в 1799 г. от излюбленной практики негласно управлять общественным мнением, вынуждена была безотлагательно заняться вопросами пропаганды. В числе заметных образцов республиканской франкоязычной публицистики обращает на себя внимание сочинение Форнеро.

Памфлет Форнеро под названием «Взгляд на современное состояние России в физическом, нравственном, экономическом, политическом и военном отношениях, или Русские как они есть. Написано другом Истины», вышедший анонимно при покровительстве французских властей летом 1799 г. в Лозанне, насыщен лозунгами и образами 1793 г.[668] Форнеро предсказывал, что кампания 1799 г. непременно должна завершить семилетнюю «кровавую и славную борьбу республиканцев против королей»[669]. Русских солдат франкоязычный швейцарец-республиканец изображал в виде орды северных «варваров», как орудие слепой мести тиранов и как «неутомимых и непобедимых воинов», пришедших с Севера, дабы покончить с защитниками дела свободы. Желая подчеркнуть внутреннюю слабость России, он сравнивал ее с «колоссом на глиняных ногах»: «[Россия. - А. М.] - это великолепный колосс, похожий издалека на статую Навуходоносора, неспособный вблизи спрятать своих глиняных ног, из-за которых и рухнет при первом же малейшем ударе»[670]. В этих строчках легко угадывалось пропагандистское назначение памфлета, однако само представление об истощенной России, которая погубит себя непрерывными завоеваниями, было характерно для мыслителей Века Просвещения. Форнерод невысоко оценивал боевые качества и способности русских солдат, утверждал, что армия в России - самая низкооплачиваемая, состоит из крепостных крестьян и иррегулярных казацких, калмыцких и татарских частей, что русские офицеры заметно уступают иностранцам на русской службе и победы достигаются благодаря опыту последних.

Как было показано выше, публицисты конца XVIII в. активную русскую политику в Европе чаще всего связывали с преобразованиями начала века и реализацией замыслов Петра Великого. Не обошел петровскую тему и Форнеро - он акцентировал внимание на незавершенности и ограниченном характере едва начавшегося процесса цивилизации в России. По мнению публициста, поверхностный характер петровских реформ был обусловлен не только плохой подготовленностью народа к преобразованиям, но и неправильным выбором учителей. «Русские еще и сейчас такие же, какими были в начале века и накануне [правления] Петра I. И, несмотря на то, что пишут и публикуют об их так называемой цивилизации, на самом деле она привела только к тому, что добавила пороки других наций к недостаткам, которыми [эта нация] уже обладала, ничуть не исправив их характер. [Это произошло] отчасти благодаря неправильному выбору учителей, которые по большей части являлись отбросами Европы»[671].

Иначе говоря, Форнеро полагал, что процесс цивилизации по западному образцу принес России гораздо несравнимо больше вреда, чем пользы, а превозносимые прежде достижения Петра I были мимолетны: царь извлек Россию из мрака и невежества, стремясь «заставить ее на один-единственный миг блеснуть фальшивым сиянием среди других держав»[672], в то время как русский народ, по его мнению, и «вовсе не изменился, он еще так же неразвит, невежествен, суеверен и, может быть, более несчастен, чем раньше»[673]. Россия, единожды, по воле своего царя просиявшая «среди ночного мрака», посеяв изумление и испуг среди европейцев, пронеслась, словно комета по небосводу, и быстро исчезла, не оставив после себя никакого следа, заключал швейцарский публицист. Как видим, Форнеро от привычной для большинства современных публицистов демонстрации существования угрозы со стороны России переходил к доказательству призрачности русского могущества.

Восприятие Российской империи как военного противника в 1799 г. все же вынуждало относиться к ней более реалистично. Российские социальные реалии определенно отождествлялись со схожими категориями французского Старого порядка. Показательны принципиально новые параллели, которые проводил Форнеро между вступившими в военное противоборство Россией и Францией. И не удивительно, что человек эпохи Революции начинал задаваться вопросом о возможности повторения революционного сценария и в самой России. И если такое повторение возможно, то к каким результатам оно может привести. Форнеро не сомневался в том, что царствующий император Павел в результате очередного переворота вскоре лишится престола, на который взойдет или его жена, или сын. Во-первых, русские за семьдесят лет привыкли к мягкому женскому правлению, полагал Форнеро, при котором они пользовались свободой и безнаказанностью (речь, прежде всего, шла о дворянстве). Во- вторых, все сословия, вплоть до крепостных крестьян, ощутили на себе тяжелый и непоследовательный характер Павла I, к тому же, как доказывал автор, идеи Французской революции уже пустили на русской почве глубокие корни: «Поскольку французские принципы имеют больше сторонников среди русской знати, чем полагают, - писал Форнеро, - то вполне возможно, что, развиваясь при внезапном и удачном стечении обстоятельств, они приведут к полноценной революции»[674]. Отметим эту важную особенность: франко-швейцарский публицист обозначал словом «революция» радикальные перемены в общественном устройстве страны, а не простую смену фигур на престоле в результате заговора, поэтому все известные дворцовые перевороты XVIII в. к категории «революций» он не относил. Так или иначе, Форнеро, как и его предшественники, использовал аргументы, доказывавшие неудачу российского цивилизационного проекта и агрессивные планы русских в Европе.

Но пропаганда военного времени не отражала всех аспектов восприятия России, ибо общественное мнение, несмотря на цензуру и репрессивные эпизоды, старалось отстаивать свою автономию.

Особенно это заметно при обращении к источникам, авторы которых относились к лево-республиканскому направлению (т. н. «неоякобинцы»)[675]. Демократически настроенные политики и журналисты в период с мая по август 1799 г. группировались вокруг «общества Манежа» и нескольких редакций (газеты «Journal des hommes libres de tous les pays», «Le père Duchesne» и другие). И хотя в Совете пятисот и Совете старейшин значительное число депутатов придерживались именно таких взглядов, но, как отмечает Б. Гэно, нельзя говорить о существовании в этот момент устойчивой «парламентской группы» с общей дисциплиной и программой действий, и в таких условиях значительно возрастала роль отдельных ярких и решительных публицистов.

К их числу с полным основанием можно причислить и литератора, журналиста (издававшего в 1798-1799 гг. вместе с А. Валькуром газету «L’Indépendant») Луи Леклерка из Вогезов (Leclerc des Vosges)[676]. Своими радикальными взглядами он не раз навлекал на себя огонь критики и даже однажды был арестован и оказался на месяц в Тампле, затем принимал участие в заседаниях общества в Манеже[677]. 6 термидора VII года бывший монтаньяр, а теперь влиятельный член Совета старейшин Э.-Б. Куртуа на заседании палаты обвинил Леклерка в подготовке заговора, попытке воскрешения режима Террора и провозглашения затем монархии. Совет поручил комиссии инспекторов расследовать это обвинение[678].

Но нас в рамках данного исследования интересует только одно сочинение Леклерка, которое пользовалось огромной популярностью и выдержало в 1799 г. неколько изданий, - это его поэма «Русский в Париже»[679].

В этом сатирическом памфлете Леклерк от имени воображаемого русского путешественника, прибывшего в Париж времен Директории после известий с полей битв в Италии, ведет диалог с неназываемым прямо представителем властей. По сути, поэма явилась наиболее острым среди всех других памфлетов, направленных против Директории, а точнее против ее самых видных и влиятельных членов - Ж.-П. Барраса, Л.-М. Ларевельера-Лепо и Ж.-Ф. Ребеля. Интересно, что сам поэтический диалог «русского» с французским «политиком» был представлен именно в форме подражания знаменитой поэме Вольтера. «Русский» в этом контексте - это воображаемый персонаж, обличающий пороки презираемой Директории, тогда как реальные россияне, в этот момент сражавшиеся в Италии и Швейцарии против французских армий, Леклерка не интересовали. В форме этих рифмованных «вопросов» и «ответов» русского и француза, сатирик Леклерк заложил свой ответ на главный вопрос времени: по его мнению, при Директории французы суть недостойные ученики Вольтера и Руссо, а Революция в своем движении оказалась в тупике.

«Русский путешественник» заявлял:

Я прибыл к вам затем,

Чтобы народом вашим восхититься,

Что цепи рвет и обличает палачей,

Что на дымящихся останках трона,

Законных прав своих воздвиг колонну.

Восславить я хочу сенаторов бессмертных,

Отечества всегда служителей примерных.

Держава ваша, им благодаря,

Превращена в огромный арсенал!

Из юношей - сто тысяч батальонов

Один-единственный декрет создал!

Пруссаков кровь обильно проливают, -

Луга и нивы ваши орошают.

Благодаря заветам Ганнибала,

Прошли сквозь ледники Альпийских перевалов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад