Процитированный документ свидетельствует о том, что элита Франции республиканской настойчиво продолжала следовать во внешней политике принципам дипломатии абсолютистской монархии[466]. В мае 1793 г. член Комитета общественного спасения Б. Барер заявлял с трибуны Конвента следующее: «Черное море и Балтика - могут ли они служить препятствием для честолюбия? Север и Восток - не являются ли они естественным источником, поставляющим нам искренних союзников? Порабощенная и деградирующая Польша - разве останется она навсегда под кнутом Екатерины и под штыком Фридриха?»[467] Мысли об организации нового нападения Турции и Швеции на Россию были очень популярны среди французских дипломатов, однако коалиции из нейтральных стран не суждено было появиться, а новая война Турции против России так и не началась[468].
Проекты, составленные некогда в министерстве иностранных дел при Лебрене, использовались и во времена якобинской диктатуры. Так, в дипломатической инструкции Ребелю от имени Конвента в марте 1794 г. говорилось: «Безусловно, мы можем вести с Россией только политическую войну, принимая во внимание расстояние, разделяющее наши страны. А чтобы успешно вести эту войну, необходимо поднять Польшу, донских казаков и Украину, бывшую союзницу шведского короля Карла. Эту воинственную и прежде свободолюбивую нацию покорил царь Петр. Нужно возродить у этой нации чувство свободы, чтобы она могла скинуть ярмо, под которым стенает, и чтобы дерево свободы расцвело в Киеве»[469]. Робеспьеристский Комитет общественного спасения мечтал развалить антифранцузскую коалицию с помощью дипломатических средств, надломив ее изнутри. Еще в июле 1794 г. начались секретные переговоры с Пруссией, завершившиеся весной следующего года заключением Базельского мира. А на восточном направлении основной целью революционной дипломатии оставалось подстрекание Турции к новой войне против Австрии и России.
Якобинизм в современной историографии некоторые исследователи склонны трактовать как «средство создания революционной легитимности при помощи дискурса», а политическая культура понимается как «совокупность дискурсов и символических практик»[470]. Якобинская пропаганда, направленная против антифранцузской коалиции, эффективно создавала новый образ врага, в более широком смысле образ «Чужого». Этот процесс затрагивал и Россию, так как из далекой и малознакомой французам страны она постепенно превращается в столь же далекого, но вполне реального противника. В контексте массовой политической культуры II года республики большое значение приобретало то, как воспринимают реальных и потенциальных противников (страны коалиции) народные низы, поэтому наибольший интерес представляют источники, позволяющие приоткрыть завесу над представлениями о России, бытовавшими в широких слоях населения. С их помощью возможно наблюдать за продолжением процесса превращения дискурса просвещенной элиты, в котором изначально и формировался образ России, в дискурс элиты революционной и дискурс народных масс (прежде всего, городского плебса). В этом отношении периодическая печать, конечно, не являлась единственным источником массовых представлений о событиях в стране и за границей: на общественные настроения также оказывали заметное влияние появлявшиеся во множестве памфлеты, карикатуры, драматические произведения, не менее яркие образы существовали в устной народной культуре. Широкий размах в 1793-1794 гг. по всей стране приобретали массовые революционные празднества, в которых большую роль играло ритуализированное народное насилие, выражавшееся в символическом уничтожении изображений монархов, сражавшихся с Революцией[471].
Одним из лучших примеров якобинской пропаганды 1793 г. может служить очень небольшой, но красноречивый анонимный памфлет, под названием «Большой банкет северных королей»[472]. «Отважные казаки, русские, калмыки, австрийцы, башкиры и пруссаки, - начинал публицист, - все вы, что приходите вдесятером против одного, [вы] сборище хвастливых болтунов по отношению к французам, которые вас побеждали столько раз, вы скоро испытаете на себе, что значит разжигать неистовство французов! Мы должны остановить этот бурный поток, грозящий разорвать все плотины здравого смысла и рассеять этот наплыв саранчи, который собирается наводнить Францию и пожрать наши нивы!» Революционер сулил войскам северных тиранов естественный и бесславный конец на французской земле: «О да, объединившиеся короли! Ваши ледяные стаи, идущие с Севера, сами растают на той огненной земле, что вы намереваетесь перейти под палящими лучами солнца свободы! Мы хотим только свободы, так как она нам указана самим божеством природы и наций для возрождения величия нашего духа и достижения высшей степени счастья»[473]. Как видим, анонимный публицист умело потакал национальной неприязни и предрассудкам малограмотной массы соотечественников, рассчитывая на дешевую популярность и драпируя революционной терминологией элементы ксенофобии.
Автор напоминал французам об их сброшенных оковах и предупреждал, что, если «полчища рабов» войдут во Францию, то под своими стопами они обнаружат только «разверстые жерла вулканов, гром и молнии над головами, стены из пик и штыков», и их неизбежно ждет тяжелое поражение: «Собирайтесь, Французы, собирайтесь все на погребение башкир, русских, пруссаков, калмыков, всего этого роя ос и шершней, что намеревается съесть и уничтожить весь мед французских пчел»[474].
Интересным представляется и тот факт, что все перечисленные в памфлете народы (казаки, русские, калмыки, австрийцы, башкиры и пруссаки), несмотря на очевидное географическое несоответствие, относятся автором к числу варваров, пришедших именно с Севера. Ориентиры воображаемой географии все еще оставались теми же, что и во времена творчества Вольтера. Автор на античный манер подчеркивал многообразие народов этой воображаемой части европейского континента и даже сравнивал нашествие войск коалиции на молодую Французскую республику с нашествием персидского воинства на свободные греческие полисы во времена расцвета Афин.
Не случайно в конце памфлета появляется и образ персидского царя-завоевателя. «Доблестные французы, зададим банкет королям Севера! - продолжал публицист. - Заставим их отобедать убийственной картечью, разящими ядрами, бомбами и снарядами, чтобы все эти легковерные простаки из Финляндии и Крыма наелись в изобилии смертоносных груш! Зададим им доброе пиршество! Ваши враги атакуют и презирают вас, по их планам вы должны быть порабощены, они смотрят на вас, несомненно, как на сибаритов, неспособных к совместным действиям. Покажите же им, что вам об этом неизвестно, что французскому характеру одинаково присущи и любовь к блестящим удовольствиям, и любовь к чести, покажите им, что вам к лицу любая слава!.. О, Ксерксы Севера, станцуйте же карманьолу!»[475] - восклицал якобинский памфлетист.
Весьма показательно и отношение М. Робеспьера к ориентирам французской внешней политики на Востоке. По его мнению, гораздо большую ценность для новой французской дипломатии представляла Турция как «естественный союзник», а не ослабленная и «деградирующая» Польша. Подтверждением тому служит отношение Неподкупного к вопросу о новом французском после в Турции. Министр иностранных дел объявил Конвенту в конце января 1793 г., что вследствие обвинительного декрета против посла Франции в Константинополе Шуазеля-Гуффье французы, находящиеся в столице Османской империи, объединились в «первичное собрание» и сами избрали его преемника. Робеспьер в своей газете осудил эти действия соотечественников, объявляя их «узурпацией общественной власти» и нарушением законов, а более всего опасался того, что такой демарш может отвернуть Турцию от традиционной дружбы с Францией и бросит ее в объятия России[476]. А такое невероятное усиление позиций России казалось Робеспьеру опасным. О России и нейтральных странах он вновь говорил в ноябре 1793 г. и осудил французов, которые собираются в революционном клубе в Константинополе, поскольку подобные инициативы могут только встревожить или раздражить Турка, «естественного врага наших врагов», ведь этот верный и полезный союзник Франции, «пренебрегаемый французским правительством, обманутый британским кабинетом, до сих пор сохранял нейтралитет, более пагубный для его собственных интересов, чем для интересов французской республики»[477]. В период якобинской диктатуры Робеспьер впервые заявил о своем отношении к России в обширном докладе «О политическом состоянии Республики», который представил Конвенту 17 ноября 1793 г. Весьма важным представляется уже сам факт серьезного обращения Робеспьера к русскому сюжету, традиционно находившемуся на периферии высоких политических дискуссий в 1792-1793 гг. Обращаясь к широкой теме деспотизма европейских монархов, Робеспьер не только не обходил стороной Россию, но критически оценивал роль личности Екатерины II в управлении империей: «Утверждают... что из всех мошенников, носивших имя короля, императора, министра, политика, самой ловкой плутовкой является Екатерина в России, или, вернее, плутами являются ее министры, и надо остерегаться шарлатанства этих далеких и всесильных в империи лиц, престиж которых создала политика. Истина состоит в том, что при старой императрице, как и при всех женщинах, держащих скипетр, управляют государством мужчины»[478].
В докладе Робеспьер раскрыл свое видение целей и средств русской внешней политики. «Политика России властно определяется самой природой вещей, - утверждал он. - Эта страна представляет собой соединение жесткости диких орд и пороков цивилизованных народов. Правительство и знать России обладают большой властью и большими богатствами. У них есть вкус, понятие и стремление к роскоши, к искусству Европы, а правят они в суровом климате. Они испытывают потребность в том, чтобы им служили и их восхваляли афиняне, а имеют они подданными татар. Этот контраст в их положении заставил их обратиться к торговле для приобретения предметов роскоши и искусства, к завоеванию соседних с ними плодородных земель на западе и юге. Петербургский двор стремится эмигрировать из печальных мест, в которых он обитает, в европейскую Турцию и в Польшу, так же как наши иезуиты и наши аристократы эмигрировали из теплого климата Франции в Россию»[479]. Конечные цели политики екатерининского двора в борьбе с Революцией, по мнению вождя революционеров, грандиозны: «Она много способствовала созданию лиги королей, воюющих с нами, и она одна получает от этого пользу. В то время, когда соперничающие державы разбились о скалу Французской республики, императрица России приберегает свои силы и собирает средства, она с тайной радостью посматривает, с одной стороны, на обширные территории, подвластные оттоманскому господству, и с другой - на Польшу и Германию; и везде она видит легко осуществимые узурпации или быстрые завоевания. Ей кажется близким момент, когда ее воля станет законом для Европы, по крайней мере для Пруссии и Австрии, а при разделе земель, к участию в котором она примет двух компаньонов ее высочайших грабежей, кто помешает ей безнаказанно взять себе львиную долю?»[480]
Резкость высказываний Робеспьера о целях петербургского кабинета, не должна вводить в заблуждение, поскольку монтаньярский Комитет общественного спасения желал ограничить всю борьбу с Петербургом дипломатическими мерами. Лишним доказательством этого служит отношение монтаньяров к польскому восстанию под предводительством Т. Костюшко. Большой апрельский доклад (1794 г.) Рейнара, начальника третьей секции внешнеполитического ведомства, был посвящен вопросу о французской помощи польским повстанцам. Несмотря на неоднократные обращения самих поляков к французским властям и активную роль польского эмиссара в Париже Барса, Комитет общественного спасения не желал ни реально поддерживать, ни тем более направлять какие-либо силы на помощь восставшим, и, вероятно, большая роль в принятии такого решения принадлежала лично Робеспьеру, который, как и уже цитировавшийся, считавший себя «экспертом» в польском вопросе, Мейе де ля Туш, не верил в подлинно «народный» характер польского движения и к тому же помнил о тесных связях польских представителей с жирондистами[481]. Комитет ограничился тем, что послал в Польшу секретного агента, который мог наблюдать за происходящим, давать советы инсургентам и информировать Париж о происходящем[482].
Немалый интерес представляют собой и произведения, демонстрирующие отношение к России «жертв» Революции. В то время как революционные власти вели поиск союзников и пропагандистскую войну против коалиции, эмигранты в большинстве своем оставались пленниками «русского миража», они сознательно воскрешали миф о просвещенной России, противопоставляя ее оказавшейся в руках «варваров» Франции.
Как отмечал Ж. Малле дю Пан на страницах «Mercure de France»: «Гунны и герулы, вандалы и готы пришли к нам не с Севера и не с берегов Черного моря, они среди нас», - писал Малле[483]. Именно это новое культурное и политическое варварство угрожало, по его мнению, современной Европе. Старая Европа оказалась в опасности перед лицом вторжения варваров «изнутри», не похожим ни на что иное в истории.
Вполне естественно, что в эмигрантских кругах создавались сочинения, в которых самодержавная Россия выступала в роли спасительницы европейского порядка от «революционной болезни». Монархисты предупреждали правителей Европы о грозящей опасности распространения Французской революции. По мнению швейцарского просветителя Франсуа-Пьера Пикте (1728-1798), все надежды на положительный исход вторжения европейских монархов во Францию нужно после 10 августа 1792 г. отбросить. «В настоящее время, - писал он, - Европа должна бояться всеобщего потрясения», каждое правительство должно принимать превентивные меры по предотвращению распространения революционных идей. «Не думайте, что государства Севера - Россия, Швеция, Дания - имеют менее поводов опасаться, нежели вся остальная Европа, - отмечал Пикте. - Не думайте, что большие расстояния и суровость вашего климата смогут гарантировать вам защиту от бешенства демократов... Дайте этим новым республиканцам, Национальному Конвенту и этим легионам, чья слава увенчана наглостью и дерзостью и разжигает энтузиазм... прочно утвердиться в Нидерландах, присоединить их к Французской республике, ограбить духовенство, подвергнуть проскрипции знать и крупных собственников, позвольте им уничтожить режим штатгальтера и аристократию в Объединенных провинциях, проникнуть в Германию и повсюду призвать народы к восстанию. И вы увидите, что они не будут долго ждать, чтобы с помощью всех этих затей, наконец, возмутить и Польшу против конфедерации, посредством которой вы там управляете, а затем они найдут средства заставить Турка напасть на вас со стороны Дуная, и если они это совершат, то будут двигаться и дальше в поисках новых врагов до самых берегов Яика и на равнины Восточной Татарии». Пикте заявлял, что «бурный поток» Революции надо остановить в Германии, и это под силу только безупречной русской пехоте, у которой достаточно сил, чтобы поставить заслон «неудержимому натиску и энтузиазму французов»[484].
Пикте предполагал, что объединенные войска коалиции Австрии, Пруссии, России, Швеции и германских земель в 200 или 300 тыс. человек остановят Революцию и заставят французов покинуть Нидерланды и вернуть те земли, что они получили за Рейном. Но целью коалиции не должно стать завоевание, способное только посеять раздоры: «Великая цель, которую они должны ставить перед собой, состоит не только в том, чтобы остановить эпидемию, но еще и в том, чтобы просветить своих подданных, защитив от той опасности, что исходит от французских максим новой философии»[485].
Таким образом, Пикте выступал ярым противником Революции и ее распространения, агитировал министров Екатерины действовать, раскрывая «планы» французских революционеров относительно России. Сторонник восстановления монархии изображал Россию как последний европейский бастион Просвещения на пути разрушительного революционного потока. Отметим, что, хотя концепция просвещенного деспотизма как часть «миражных» представлений о России для монархистов сохраняла свою актуальность, однако сами идеи Просвещения, поборниками которых считали себя революционеры, объявлялись основой «нового варварства» и отвергались.
Тем временем обострение польского вопроса создавало почву для очередных обвинений в адрес русского двора, а следующий политический переворот в Париже, казалось, внесет новые коррективы в повестку дня. Девятое термидора II года (27 июля 1794 г.) ознаменовало окончание наиболее утопической и жесткой фазы Революции. Последствия Термидора, разработка новой конституции и роспуск Конвента, переход власти к Директории, относительное усиление влияния роялистов - все эти изменения во внутриполитической жизни оказали влияние и на внешнюю политику Франции. Печать термидорианского периода пестрела статьями о России, а в Конвенте наметилась острая полемика по международным проблемам[486]. Она была спровоцирована неопределенностью среди самих термидорианцев и неустойчивостью исполнительной власти в условиях социально-экономических кризисов, вооруженных восстаний, сотрясавших Париж в 1795 г. По словам историка Б. Бачко: «“Термидорианцы” не располагали никаким политическим проектом ни 9 термидора, ни в первые месяцы после этой “памятной революции”. Последовательное развитие проблем, с которыми приходилось сталкиваться “термидорианцам”, навязывало им определенную логику политических действий. Каждое новое временное решение влекло за собой новые ситуации, из которых им приходилось искать выход»[487]. Одной из таких проблем была проблема отношения к России.
Отношение термидорианских лидеров к Российской империи определялось, в первую очередь, новыми дипломатическими задачами. Весной 1795 г., накануне заключения мирного договора с Пруссией, в Париже не прекращались споры о роли России в создании нового политического ландшафта. Многим наблюдателям во Франции опасность, исходящая с Севера Европы, по-прежнему казалась реальной. Если внешняя политика жирондистов, а затем якобинцев была пронизана идеями мессианства, и Конвент обещал братскую помощь всем народам, «которые захотят вернуть свою свободу», то после Термидора откровенно корыстный характер войны сулил возможность примирения сторон на основе компромисса[488]. В 1795 г. многие европейские страны вели переговоры с Республикой о мире, в начале апреля был подписан Базельский мир с Пруссией, в мае был достигнут мир с Голландией, а в июле - с Испанией. Переговоры с Англией и Австрией продолжались довольно долго, но успехом не увенчались. Все слышнее становились голоса тех, кто выступал за движение Франции к «естественным границам» по Рейну, Альпам и Пиренеям. Пристально наблюдая за третьим разделом Польши, усилившим русские позиции, французские публицисты настойчиво стали выдвигать новую идею - «противопоставить Россию дворам Вены и Берлина», дабы восстановить нарушенный баланс сил. При этом Рейн, как естественная граница Франции, должен был стать рубежом между нею и германскими государствами[489].
Россия же в 1795 г. вовсе не была заинтересована в установлении отношений с республиканской Францией. Победы молодой республики не меняли отношения Екатерины II к «цареубийцам». Императрица возлагала большие надежды на то, что внутриполитический процесс во Франции приведет в итоге к восстановлению монархии и без российского вмешательства. По-прежнему избегая прямого военного участия, она оказывала французским эмигрантам материальную и дипломатическую поддержку. Такое отношение к событиям во Франции вовсе не означало примирения с новым режимом и восстановления отношений, хотя осторожные попытки сближения имели место[490].
В феврале 1795 г., когда новости о третьем разделе Польши (договор между Австрией и Россией был подписан 3 января) уже распространялись по Европе, анонимная записка, составленная секретным агентом, поступила на имя комиссара по иностранным делам. В записке предлагалось новое решение старой проблемы на Востоке. Автор записки сообщал о том, что после исчезновения самостоятельной Польши для успеха в борьбе с российским господством на украинских землях и в Причерноморье, нужно полагаться на казаков Украины, ведь еще недавно бывшая свободной «нация казаков», не забыла еще о своем прежнем состоянии. Если удастся поднять восстание на Украине, то «это сыграет огромную, если не главную роль в деле освобождения всех славянских наций, что стонут под московским ярмом», - делал смелое заключение автор[491].
В контексте польской политики революционной Франции проясняется и позиция Парижа по отношению к действиям России. Своеобразным итогом размышлений французской политической элиты о Польше и о роли России в судьбе этого государства, является сочинение Ж.-Ф. Гарран де Кулона (Гарран-Кулона) «Политические изыскания о прежнем и современном состояниях Польши, применительно к ее последней революции» (1795 г.)[492].
В предисловии к книге Гарран-Кулон заявлял, что она «не достигнет своей цели, если не заставит почувствовать необходимость загнать в пустыни Московии орды русских, которые, вырождаясь в рабстве, попадают под ярмо многочисленных женщин...», и подчеркивал, что теперь жители России способны распространить свое «варварство» на лучшие страны Европы[493]. В данном контексте «пустыни Московии», скорее всего, были обычной гиперболой, не столько отражавшей общий уровень знаний о России, сколько служившей ярким запоминающимся образом. Французский публицист предрекал новые восстания против «деспотизма» Екатерины: «Недалек тот час, когда, объединившись с татарами Крыма или Кубани, под предводительством нового Пугачева они изменят лицо России, и эта страна, попадавшая в рабство в разные эпохи своей истории, не испытает более того позора, который испытывает сейчас, будучи скована [женскими] руками, чья участь работать иголкой и веретеном»[494].
Речь Посполитая не служила Гарран-Кулону идеальным примером, поскольку в ней «неограниченная свобода господствующего класса строится на рабском положении остального населения». Перед польским народом стояли те же задачи, что и перед французским, полагал Гарран: свержение монархии, уничтожение дворянства и привилегий, военное сопротивление лиге деспотических стран. По его мнению, Польша, в отличие от Франции, не смогла с ними справиться[495]. Негативное отношение к российской политике Гарран-Кулона было в равной мере обусловлено руссоистской традицией и польскими событиями 1791-1794 гг.[496] Так, следуя Руссо, Гарран заявлял, что «русские смогут жадно поглотить Польшу, но не смогут переварить»[497]. Оценивая причины поражения восстания 1794 г., вину за которое Гарран возлагал одновременно на польских вождей, и на короля, и на главную «душительницу» польской свободы - Екатерину II, публицист обращался к первому и второму разделам Польши, когда Петербург всеми силами «восстанавливал анархию», король польский, изменив присяге, принесенной республике, примкнул к Тарговицкой конфедерации, а сейм в Гродно под контролем России способствовал новому кризису[498]. Вожди польского сейма и сам король, по мнению Гарран-Кулона, являлись соучастниками развала Польши: внутренние раздоры и их алчность подточили основы государства.
Размышляя о будущем собственного сочинения, Гарран писал: «Какова бы ни была участь этой книги, она не достигнет своей цели, если не увеличит ненависти честных людей ко всем губителям и если не вызовет их гнева на подлую коалицию, что способна грабить беззащитных рабов. Она не достигнет цели, если не объяснит народам, что это соседние короли, а не свободные нации стоят на пути к их независимости»[499]. Автор пытался объяснить истинные, с его точки зрения, причины утраты независимости Польшей и оправдать позицию Франции. Разумеется, один из видных политических деятелей не мог не знать о том, какую осторожность в действительности проявляли французские власти в вопросе о помощи польским патриотам[500]. Гарран-Кулон в этом сочинении выглядит приверженцем тех же идей, которые выдвигал еще в 1791 г. Ж.-К.-И. Мейе де ля Туш, с одной разницей в том, что в 1794 г. сомнений по вопросу об оказании Францией реальной помощи полякам уже не было. Как с пессимизмом и скепсисом отмечал бывший эмигрант, вернувшийся при Директории на родину, А-.Т. Фортиа де Пиль: «Поляки, окруженные тремя воинственными и амбициозными державами, должны были позабыть о той роли, которую они играли в истории прежде, и броситься в объятья самого близкого им государя, заключив с ним разумный пакт...»[501] Но при всех переменах в Польше народ не получил свободы, а стремление попасть под ярмо более сильных соседей, по мнению бывшего эмигранта, характеризовало поляков как народ, не вполне готовый к подлинной свободе. Этим отчасти объяснялась и доминирующая позиция русских в Польше[502]. Интересно, что похожей критике подвергал поляков летом 1794 г. и Л.-А. Сен-Жюст за то, что в ходе Революции они только сменяют «одну плохую форму правления на другую» или одних «хозяев» на других[503]. Единодушие авторов столь разных политических взглядов можно трактовать и как приверженность их некоторым тезисам деятелей Просвещения (например, текстам Руссо, чрезвычайно Популярному сочинению аббата Рейналя), и как стремление к реальным оценкам происходящего на Востоке Европы: господство стереотипов восприятия России или Польши вовсе не означало отказа от трезвого расчета в политике.
И все же идея «русской опасности», существовавшая в дипломатических кулуарах, получила в этот период широкое применение и послужила одним из инструментов внешнеполитической пропаганды республиканских властей, которая становилась все более и более прагматичной: революционные лозунги в публицистике сохранялись, но только в качестве драпировки новых интересов Франции, связанных с военно-дипломатическими успехами 1794— 1795 гг.
Одним из выдающихся ораторов Конвента являлся Франсуа-Антуан Буасси д’Англа (1756-1826). После 9 термидора он входил в Комитет общественного спасения и активно участвовал в создании Конституции III года[504]. Автор нескольких литературных работ, он интересовался вопросами политики России относительно Грузии, Крыма и Украины[505]. Его выступление 11 плювиоза III года в Конвенте посвящено внешней политике и, в частности, России. Речь произносилась в тот момент, когда только что был заключен договор о третьем разделе Польши. Буасси, совершая резкие выпады против России, Англии и Австрии, обращался к депутатам, а заочно к Пруссии, напоминая отнюдь не о событиях последних войн, а о набегах варваров на позднюю Римскую империю: «Разве вы забыли о народах Севера, что разрушили Римскую империю, более мощную, более единую, чем мы сегодня? Нужно ли напомнить о набегах готов и вандалов, наводнявших всю Европу, дабы уничтожить империи?» Сделав грозное напоминание, Буасси продолжал, рисуя уже современные картины: «...вот уже шестьдесят лет Россия, грубо цивилизуя свои варварские народы, сохраняет в себе необычную мощь, прибегая к способам новейшей тактики, усмирила китайцев и основала колонии на берегах Америки, преодолела Кавказ и подчинила себе Грузию, навязала законы немалой части Персии, покорила казаков, подавила татар и завоевала Крым, разделила Польшу и, напугав Оттоманскую империю, взбунтовала Грецию и угрожает Константинополю». Буасси важно было вовлечь Пруссию во французскую орбиту, изолируя при этом Англию и Россию - «двух врагов, которых нужно исторгнуть от вселенной, тиранов, которых нужно изолировать от мира
Россия, заявлял он, умело использует противоречия своих союзников, прибегая к обману и коварным интригам, и движется к господству в Европе вот уже несколько десятилетий. Только причуды фортуны помешали Петербургу уничтожить Пруссию: «Нужно ли вновь вскрывать еще кровоточащие раны и напоминать вам о тех многочисленных батальонах, что дошли до самого Берлина и, если бы не неожиданный каприз Петра III, уничтожили бы даже само имя прусской державы. Неужели вы не видите, что честолюбивая Екатерина, расточая пустые обещания эмигрантам, разжигая гнев немецких принцев против французской свободы, успела вовлечь их в войну, которая истощит их силы, чтобы тем временем захватить Польшу и тем самым открыть себе ворота в Германию?!»
По мнению Буасси д’Англа, Россия объединяет против Франции державы, якобы поддерживая общее дело монархии, но на самом деле преследует другую цель: захватить у Франции Эльзас, Лотарингию, часть Фландрии, а затем, освободившись от всяких препятствий на своем пути, раздавить Турцию и полностью подчинить Польшу. Но у всех тиранов схожие планы. Габсбурги надеются получить Баварию и господствовать в Германской империи, а Англия желает контролировать всю морскую торговлю.
Буасси д’Англа предлагал послушать слова «воображаемой» России, как бы обращенные к Пруссии: «Сражайтесь, исчерпайте свои силы, пролейте всю свою кровь и разорите друг друга, чтобы я смогла беспрепятственно покинуть мои пустыни и выплеснуть потоки воинственного населения на ваши плодородные земли...» Из этого следовали выводы: французам необходимо сплотиться вокруг Конвента, предлагавшего способ достижения прочного мира и спокойствия, а для Пруссии наилучшим путем станет заключение мира с Францией. Время мира и спокойствия, по мнению оратора, наступает для республики, где уничтожены эшафоты, прекращены внутренние волнения и отмщена «невинная кровь»: «Опасности, пережитые нами, необходимость оградить себя от их повторения, пример грозной лиги, стремившейся вторгнуться к нам и на миг принесшей бедствия в самое сердце Франции; лежащая на нас обязанность вознаградить наших сограждан за принесенные ими жертвы, искреннее желание сделать мир прочным и продолжительным, все это заставляет нас расширить наши пределы, провести границы по большим рекам, горам и морям и тем самым обеспечить себя на столетия от любого вторжения и нападения»[507].
Буасси призывал объединить усилия для борьбы с наследниками Аттилы, дабы сдержать и остановить этот бурный поток: «Я знаю, что мне могут обоснованно возразить, что Российская империя - это колосс на глиняных ногах, что порочность разъедает ее, что рабство лишает ее всякой энергии и движущих сил, что она огромна, но большую часть ее составляют пустыни, и при таких размерах ею очень трудно управлять; что, расширяясь, она тем самым готовит свое падение и что каждое ее завоевание - это шаг к катастрофе. Я соглашусь со всем этим, но помните: этот гигант, прежде чем самому погибнуть, раздавит и вас! И падет на ваши останки, он не будет расчленен прежде, чем вы будете разорены, рассеяны и раздавлены. Датчане, Шведы, Немцы, Пруссаки, Оттоманы, подумайте: время летит, и удар будет ужасен, собирается бурный московитский поток! Аттила приближается во второй раз, и вы погубите себя, если не объединитесь, пока еще есть время на то, чтобы остановить этот опустошающий бич!»[508]
Речи, произнесенные депутатами в Париже, довольно быстро оказывались известны читателям в Варшаве[509]. Польские эмигранты-патриоты продолжали ожидать помощи от Франции. Однако сохранение нестабильного положения в Польше делало маловероятным прямое участие России в военных действиях против Французской республики и требовало участия прусской и австрийской армий в войне на польских землях, а поэтому не противоречило интересам революционной Франции.
Среди лидеров термидорианского Конвента особенно большое внимание России уделяли те его представители, которые входили в состав Комитета общественного спасения, и, прежде всего, в состав дипломатической секции Комитета[510]. Рассуждения о России, как правило, являлись частью обзоров международных отношений и различных прогнозов о завершении войны с коалицией. Образ властной и коварной Екатерины, посягающей на независимость соседних государств, был связан с мыслью о военной угрозе, исходящей с Севера. Политики прибегали к примерам античной истории: как северные варвары некогда разрушили Западную Римскую империю, так и теперь - с Севера исходит угроза молодой Французской республике.
Немалый интерес представляют сочинения одного из идейных отцов Революции Эманнюэля Жозефа Сийеса. Сийес, избранный в марте 1795 г. в Комитет общественного спасения, возглавил его дипломатическую секцию, и его идеи о целях революционной войны получили отражение в сочинениях и документах Конвента 1794— 1795 гг. В III году в политических взглядах Сийеса доминировала идея защиты национальных интересов. По его мнению, мир был необходим Французской республике с тем, чтобы обеспечить и ее безопасность, и преемственность принципов Революции. Новая Франция могла выстоять только в мирной Европе, окруженная зависимыми от нее республиками, разделяющими те же принципы или же дружественно настроенными монархиями[511]. Современный исследователь творчества Сийеса А. В. Тырсенко обнаружил среди документов политика «Обзор отношений Французской республики с Европейскими державами»[512]. В этом сочинении были не только намечены основные принципы внешней политики Франции на долговременную и короткую перспективу, проводившиеся в жизнь Комитетом общественного спасения в III году, но и назывались страны, дружественные и враждебные Французской республике. С географической точки зрения в число дружественных для Франции были отнесены Скандинавские страны, Турция, США, Испания, а с точки зрения покровительства слабым странам - малые государства Германии и Италии. В число врагов, помимо держав, с которыми Республика вела войну (Англия, Австрия, Пруссия, Испания, Голландия, Неаполь), Сийес помещал и Россию за ее враждебность к Революции (наряду с Тосканой, Римом и Португалией). Россия изображалась им как «агрессивное» государство.
Сийес заявлял, что продолжение войны не приведет к крушению деспотизма в Европе, так как общественное мнение не в состоянии спровоцировать революционные «взрывы», подобные французским событиям. Причина этого состояла как в масштабности произошедших во Франции изменений, так и сопровождавших их эксцессах. Только отказавшись от революционной войны, полагал Сийес, утвердив мир в Европе и укрепив республику, можно способствовать постепенному распространению новых идей и «духа свободы». В дальнейшем он развивал свои внешнеполитические идеи в документах, подготовленных для Комитета общественного спасения. В них предполагалось, что Пруссия должна приобрести лидирующее значение в Германском союзе вместо Австрии и стать морской державой, чтобы вместе со Швецией и Данией создать противовес Англии в Северном море и России на Балтике. Пруссия в проекте Сийеса должна была содействовать восстановлению Польского королевства, но во главе с прусским принцем: восстановленная Польша, по замыслу Сийеса, сыграла бы роль надежного барьера против проникновения России в Центральную Европу[513].
Знаменательно, что эти и другие идеи Сийеса, в том числе и о России, разделял и другой известный лидер Конвента - Ж.-Ж. Р. Камбасерес. От лица Комитета общественного спасения, он выступил 3 марта 1795 г. с докладом о политическом положении Французской республики в Европе. «Торжествующая республика готова лететь к новым победам, но желает мира. Республика хочет всеобъемлющего мира, так как она может навсегда обеспечить спокойствие и счастье для всех на свете... - заявлял Камбасерес и обращался к анализу политики ведущих европейских государств, - Англия продолжает стремиться к морскому господству; Австрия и Россия еще договариваются о том, как распространить свое господство на всем континенте...» Вокруг этих «хищных» государств - Англии, Австрии и России, утверждал Камбасерес, будучи обольщены, подкуплены или парализованные чувством ужаса, сплотились и остальные страны, ставшие невольными противниками Французской революции[514]. Очевидно, что главной целью выступления было не разоблачение замыслов венского и петербургского дворов, а подготовка почвы для заключения мира с прусским королем. Анализируя выступления лидеров термидорианцев необходимо помнить и о той внутриполитической обстановке, что сложилась к весне 1795 г. Положение Комитета общественного спасения было неустойчивым, борьба за господство в Конвенте, которая становилась теперь борьбой за политическое существование, подталкивали дипломатов к более решительным шагам. В феврале мир заключен с Тосканой, 5 апреля в Базеле мирный договор был достигнут с Пруссией, в мае подписан договор с Батавской республикой, в июле - с Испанией.
В атмосфере политических, социальных потрясений и военных конфликтов, прогрессистский миф о России, прочно связанный во французском сознании с мифом о Петре I, обернулся своей противоположностью, так как появился текст, впоследствии получивший название «Завещание Петра Великого». Этот новый миф, в котором отразились чувства вражды и страха перед «угрозой с Севера», на поверку оказывался не таким новым. Изучение «Завещания» имеет давнюю историографическую традицию. В настоящее время генезис данного апокрифического сочинения достаточно хорошо изучен[515].
Всестороннее многолетнее изучение текста, созданного польским эмигрантом Сокольницким, впервые опубликованного в известной книге Лезюра (1812 г.)[516], привело ученых к мысли о том, что они имеют дело с фальшивкой, созданной в эпоху Революции конца XVIII в. в среде польских эмигрантов во Франции. В классических исследованиях Симоны Блан (1968 г.), Элен Журдан (2004 г.), С. А. Мезина (2003 г.) достаточно подробно, на основе обширной дипломатической переписки и публицистики проанализировано «Завещание» с точки зрения проявлявшихся в нем «постоянных мифов» о России, существовавших в общественном мнении Европы конца XVIII и середины XIX в.[517] Остановимся чуть более подробно только на влиянии, которое идеи из «Завещания» оказали на внешнеполитическую концепцию Директории. Если резюмировать основные идеи памфлета, содержащего «план увеличения России», якобы разработанного Петром I, - это идея о русской военной опасности, нависшей над Европой и над всем миром. По мнению автора, «Французская революция и революция в Польше должны нанести смертельный удар по планам Петра I», дабы ее предотвратить. По словам автора, план царя был добыт в русских архивах, захваченных в 1794 г. в Варшаве. Третий раздел Польши, уничтоживший ее как самостоятельное государство, был политическим импульсом, вызвавшим к жизни «Завещание»[518]. Отметим, что появление «Завещания» связывали и с именем авантюриста д’Эона, добывшего этот апокрифический текст в 1756-1757 гг.
Директория оставила материалы Сокольницкого без внимания в 1797 г., однако в 1799 г. идеология «русской опасности» оказалась более востребованной. Именно тогда французский МИД начал активно муссировать те же идеи, которые суммированы в «Завещании», и разрабатывать конкретные планы по противодействию росту русского могущества[519]. Но только во времена наполеоновской Империи «мифический план Петра I» оказался удобным средством для обработки французского и европейского общественного мнения в условиях подготовки и проведения войны с Россией. Как предполагают, небольшой текст Сокольницкого был отредактирован Наполеоном и включен по его приказу в книгу Лезюра «О росте русской державы от ее возникновения до начала XIX в.»[520]. Этот текст в 6-й главе сочинения Лезюра в полной мере отражал общественные настроения 1790-х гг. Во-первых, наследники Петра I не должны пренебрегать какими-либо средствами, «чтобы придать русскому народу европейские формы жизни и обычаи, и с этой целью приглашать из Европы различных людей, особенно ученых», во-вторых, «поддерживать государство в системе непрерывной войны, для того чтобы закалить солдата в бою и не давать народу отдыха», в-третьих, «всевозможными средствами расширять свои пределы к северу, вдоль Балтийского моря, и к югу, вдоль Черного моря». Кроме того, авторы «Завещания» вкладывали в уста императора слова о необходимости заинтересовать Австрийский дом в изгнании, турок из Европы и под этим предлогом достичь Константинополя, а также о необходимости сохранения анархии в Польше и дальнейшего покорения этой страны, торгового союза с Англией. По мнению автора текста, русский царь желал войны с Персией и продвижения русских войск до Персидского залива в целях «восстановления прежней левантской торговли через Сирию». Русские монархи якобы должны вмешиваться, «силою или хитростью, в распри Европы, особенно Германии», спровоцировать «распрю» Франции и Австрии, которая выльется в общеевропейскую войну. В обстановке всеобщего конфликта к России за помощью будут обращаться то та, то другая из держав, и, обессилив друг друга, она для вида должна будет поддержать Габсбургов. Когда войска России углубятся в Германию, из Азовского моря и Архангельска якобы выйдут два значительных флота, в Средиземном море и океане они высадят десант «этих кочевых, свирепых и жадных до добычи народов, которые наводнят Италию, Испанию и Францию»; одну часть их жителей истребят, другую уведут в неволю в сибирские пустыни, а остальных лишат возможности «свержения ига». Следом за
чем «северные варвары» покорят и остальную Европу[521]. Как показал С. А. Мезин, автор «Завещания» уловил многие тенденции русской политики и связал их с Петром I, руководствуясь выработанным в XVIII в. стереотипом: новая Россия - творение Петра I. Более всего в «документе» просматриваются внешнеполитические интересы Франции и Польши. Автор «Завещания» не был знатоком внешней политики Петра I, из-за чего в тексте имеется целый ряд ошибок[522].
Вступивший в должность министра внешних сношений в июле 1797 г. Ш.-М. Талейран к лету 1798 г. пришел к выводу, что Россия, с которой нет официальных дипломатических отношений, «на протяжении семи лет закрыта для наших взоров, нам недостает самых необходимых сведений о ее внутреннем положении, о мнении ее двора, об интригах»[523].
Талейран не собирался выжидать присоединения России ко Второй коалиции, дабы заявить о «разрушающей силе» России и начать выработку мер по противодействию этой силе на континенте. Россия привычно объявлялась одним из наиболее опасных, хотя и отдаленных географически противников революционной Франции. Талейран, как впрочем и многие его современники, был убежден в несовместимости республиканской формы правления во Франции с «абсурдным деспотизмом русских»[524]. Несмотря на предложение союза с Россией, автором которого выступил один из дипломатических агентов - некто Гютен, Талейран обличал русскую систему «цезарепапизма», унизительное ярмо восточного типа, запятнанное жестокостью и беззаконием, изображая царскую монархию как режим чрезвычайно опасный и сильно отличающийся от монархии в европейском стиле. В докладе 10 июля 1798 г. Директории Талейран, вероятно, использовал текст, положенный в основу «Завещания Петра», хотя и не придерживался плана этого апокрифа. «Среди дворцовых революций, что так часто следуют одна за другой в России, судьба империи, кажется, постоянно сводится к политической системе увеличения, датируемой временем правления Петра I, - отмечал министр, - многочисленные и подтверждающие [эту мысль] факты доказывают современные устремления русской империи»[525]. Одним из наиболее весомых доказательств был новый договор о торговле с Англией и совместные маневры русского и английского флотов. Талейран утверждал, что «между шведами и русскими всегда имеются семена гнева, который разделяют и правительства этих стран» (сравнить с п. 4 «Завещания»: «Поддерживать в Англии, Дании и Бранденбурге недоброжелательство к Швеции, вследствие чего эти державы будут сквозь пальцы смотреть на захваты, которые можно будет делать в этой стране, и на окончательное ее покорение»[526]). Министр сохранял уверенность, что, несмотря на Ясский мир, урегулировавший отношения между Россией и Оттоманской империей, «первая не отказалась от своих планов относительно второй», а русский царь надеется реализовать честолюбивый «греческий проект», чтобы в конечном итоге занять Константинополь. Эта мысль министра также совпадала с одним из положений «Завещания» (сравнить с п. 5[527]). Талейран предлагал план будущей войны с Россией: «В настоящий момент нельзя размышлять о том, чтобы направить против России усилия ее соседей. Польши более не существует. Швеция, когда мы восстановим в ней все наше прежнее влияние, не может быть приведена в действие одна без поддержки каким-либо еще наступлением. Мы еще очень далеки от надежды, что Пруссия пожелает связать свое дело с нашим и будет рассматривать наших врагов как своих. Россия без собственных колоний и торговли едва ли может быть подвергнута нападению со стороны государства, не имеющего с ней общих границ. При всем блеске нашего флота, у нас нет и мысли о проникновении на Балтику и вглубь Финского залива. Экспедиция против Архангельска стала бы более легкой в том случае, если бы Северное море не контролировалось почти полностью нашими врагами»[528]. Подчинение Египта Франции может стать тем единственным путем, по которому можно угрожать непосредственно самой России, полагал Талейран. Если Бонапарт укрепится в Египте, писал министр, то он сможет направить часть своих сил против англичан в Индию. Кроме того, восстание в Ирландии заставит Англию оставить позиции в Средиземноморье, а следовательно, исчезнут препятствия, не позволяющие французскому флоту войти в Черное море и объединиться с турками. После объединения флотов Франция в виде компенсации за присоединенный Египет поможет туркам отвоевать Крым, который для них представляет больший интерес[529].
Ослабление военной мощи России, лишение ее флота министр относил к числу стратегических задач: «Разрушение Херсона и Севастополя стало бы одновременно справедливой местью за безумное неистовство русских и лучшим средством для успеха на переговорах с турками, дабы получить от них все, что могло бы укрепить наше положение в Африке»[530], - полагал Талейран. Новый «восточный барьер», идея которого витала в дипломатических кругах Директории, должен был возводиться не против Габсбургов, как прежде, а против России, призванный защитить цивилизованную Европу от «наводнения варварами». По мысли творцов этой концепции, Франция должна окружить себя державами, способными удерживать в своих пределах поток, который угрожает разлиться по Европе, сдерживать рост Российской империи, которая неизбежно должна погибнуть из-за своего собственного расширения, но останки которой могут «раздавить Европу»[531]. Вступление России в открытое военное противостояние с Францией позволило без оговорок включить ее наряду с Австрией и Англией в число «непримиримых врагов республики»[532].
Совсем с иных позиций, овеянных демократическими лозунгами 1789 г. и характерных скорее для политической атмосферы Франции 1793 г., чем 1798 г., иногда выступали те публицисты, которые, опасаясь возможных репрессий со стороны действующих властей или той партии, что способна одержать верх в очередном политическом перевороте, сохраняли анонимность. Встречались и такие известные политические деятели Франции, которые, оказавшись в эмиграции, не были приняты ни роялистами, ни при королевских дворах, но не считали свою игру оконченной. К числу последних как раз и относился генерал Ш.-Ф. Дюмурье, герой битвы при Вальми и бывший министр Людовика XVI, с 1793 г. вынужденный скитаться по разным странам. Его перу принадлежит памфлет с лаконичным названием «Умозрительная картина Европы» (1798 г.)[533]. Как заявлял автор, к выпуску этого сочинения его подтолкнуло важнейшее событие всего века - заключение мирного договора Франции со Священной Римской империей в Кампо-Формио и начавшийся с этого момента процесс передела сфер влияния и даже судеб ряда государств. Свою критику политики петербургского кабинета Дюмурье комбинировал с собственными же прогнозами о результатах начавшегося в декабре 1797 г. в Раштадте международного конгресса, где речь шла об урегулировании отношений между Францией, Австрией, Пруссией и мелкими германскими государствами. Как заявлял генерал, положение России в Европе предопределялось политической и военной доктриной скончавшейся Екатерины II, и, помимо некоторых успехов в Речи Посполитой, она не могла гарантировать империи значительных успехов, если не считать таковым хорошее «реноме» лично для императора Павла I: Исполнив свой замысел, отвлекая и занимая Пруссию и Австрию войной против Франции, она сочла этот момент благоприятным, чтобы завладеть остальной частью Польши. А это, в свою очередь, подтолкнуло Пруссию уже к заключению мира с Францией, дабы [успеть] принять участие в этом захвате, равно как и Австрию, что затем и подорвало амбиции российской императрицы.
Отступничество прусского короля нанесло смертельный удар по коалиции. Россия становится еще более хладнокровна к всеобщему интересу и довольствуется тем, что снабжает эмигрантов небольшой субсидией. С тех пор ее преемник благородно оправдал эту политическую преданность дому Бурбонов, предоставив почетное убежище наследнику несчастного Людовика XVI и вознаградив выгодным учреждением упорное мужество армии Конде и добродетель этого принца, что принесло ему уважение всей Европы и даже самых ярых французских демократов. Но такое поведение России имеет ту же судьбу, что и все половинчатые меры; оно принесло больше вреда, чем пользы. Французская революция обрела более последовательный характер, а Россия утратила влияние, которое она могла оказать на всю остальную Европу путем присоединения внушительных сил к коалиции против Франции или сохраняя силы для выступления в роли внушительного посредника»[534].
Предвидя неизбежное после новых военных и дипломатических триумфов Директории 1798 г., «торжество революционного духа» в разных странах, включая даже Турцию, и новое восстание за независимую Польшу, которое готовы поднять прошедшие «школу Бонапарта в Италии» польские патриоты, бывший революционный генерал не останавливался в своих смелых ожиданиях. По его мнению, следующие синхронные удары по Российской империи нанесут Персия со стороны Азии и Швеция на Балтике, вторгнувшись на окраины страны, в то время как французы со стороны Константинополя атакуют Крымский полуостров. Ограничившись такой несложной аргументацией, Дюмурье делал вывод: «Деспотизм, изнемогая, уступит демократии, и эта колоссальная империя не проживет дольше одного века». Таким образом, Россия в текущий момент не может иначе упрочить свое положение и продлить существование своей государственности в теперешних границах, иначе как только после провала конгресса и начала новой всеобщей войны в Европе против общего врага - революционной Франции. Бывший министр иностранных дел Дюмурье в своей полемической оценке российских планов совершил несколько ошибок, что было неудивительно в рамках сочинения «на злобу дня». Чрезвычайно преувеличенные надежды на действия «польских патриотов», вероятно, были связаны с его личным опытом участия в польских делах еще в 1770-х гг. и недостаточно хорошим знанием положения дел в разделенной Речи Посполитой. К тому же он неверно оценил планы Парижа, который уже в апреле 1798 г. подготовил армию и флот к экспедиции в Египет, а не планировал аналогичные военные предприятия в отношении причерноморских владений России. Находившийся в вынужденной эмиграции политик в самом деле имел «спекулятивный» взгляд на Россию и во многом воспроизводил циркулировавшие в печати слухи относительно актуальных событий. Что также представляет интерес, поскольку аналогичными же слухами была переполнена французская печать[535].
В самый разгар военных действий между Францией и Второй коалицией появился памфлет швейцарского республиканца Форнеро под названием «Взгляд на современное состояние России...»[536]. Форнеро прибегал также как и Дюмурье к языку лозунгов II года республики и предсказывал, что кампания 1799 г. должна завершить семилетнюю «кровавую и славную борьбу республиканцев против королей»[537]. Основное содержание памфлета было посвящено развитию цивилизации в России, но важное место в системе представлений Форнеро занимала трактовка сил, приводящих российский «колосс» в движение. По мнению публициста, причиной отправки Павлом I войск в Европу послужило его «честолюбие», которое подпитывалось «гинеями Питта» и льстивыми речами эмигрантов. Реалистичное объяснение похода Суворова несколько отличалось от трактовки завоеваний Екатерины II. Напомним, что, по мнению ряда просветителей и некоторых деятелей Революции, царица в своей страсти к завоеваниям была движима врожденными «честолюбием» и «спесью», а своих подданных она якобы вдохновляла обещанием новых плодородных земель в соседних Турции и Польше[538].
Поэты революционного времени, игравшие в формировании общественного мнения весьма значительную роль, не отставали от прессы и публицистов. Их поэтические репрезентации России обычно принимали вид пространных аллегорий, с участием воображаемых персонажей, античных богов, где империя царей оказывалась в некоем вневременном и полумифическом пространстве. В стихах писали то, что сложно было изложить в прозе, жанр определял смысловое поле и расширял границы допустимого. Поэтический памфлет П. Галле «Державы Европы перед судом Истины, поэма в трех песнях», увидел свет в 1799 г.[539] Перед судом богини Истины должны были предстать все государства Европы, Франция, республики-сестры, нейтральные и враждебные державы. В итоге этого аллегорического «конкурса» победительницей признается Франция, награду получают ее верные союзники, а державы коалиции оказываются на краю пропасти и в ярости посылают угрозы и проклятья в адрес торжествующих французов. В этом пропагандистском сочинении образы стран изменяются, Россия предстает сначала самостоятельной грозной империей, пугающей соседей и желающей с помощью завоеваний изменить свою судьбу, а затем вдруг - нелепым второстепенным союзником Англии, который не способен выступить даже с самостоятельной речью перед Истиной и во всем доверяется коварным англичанам:
Гримасой лживого сиянья искажен державы образ,
По глупости своей, надменная Россия,
Показывает всем повязку тирании.
Читаем там: одна я обладаю абсолютной властью!
И самолюбие ей курит фимиам, к несчастью.
Туманным облаком невежества объятый,
Воссел с Россией рядом деспотизм проклятый,
Что изготовил связки из оков уж новых:
Цепей железно-золотых[540].
В речах «лживой» Англии, предлагающей себя богине Истины в роли победительницы, акценты уточняются:
Второе место надлежит занять прославленной России.
Отринув тьму веков, империи успешной,
Соседей славу удалось стереть поспешно.
И в торжествах побед великолепье Норда созидать!
И смело поддержав порыв мой благородный,
К защите прав Европы она примкнула гордо.
Гармонию и мир восстановить желает,
Анархии гнездо столь смело поражает.
Воспламененных стран, увидим очень скоро,
Несчастий череду и сонм кровавых споров.
Стремления ее повсюду благотворны,
Ветвь лавра ты присудишь ей - бесспорно![541]
В комментариях к поэме Галле раскрывает «честолюбивые» планы императора Павла - «главного противника революции» и оптимистично прогнозирует великолепный успех Франции: «Система всеобщей монархии, созданная Петром I и постоянно поддерживаемая Екатериной II, привела к катастрофическим войнам и нашествиям, которые происходили во времена их правления на Севере и на Востоке. Павел I, более деспотичный и не менее честолюбивый, чем его мать, в тот момент, когда он смог поставить всю Европу под свое иго, приложил большие усилия, чтобы уничтожить великие державы, напав на одну и истощив других. Его амбиции, несомненно, будут иметь смешанные последствия для Европы, если Франция со своими силами не выступит в роли ее гаранта. Только она спасет от падения те самые страны, которые в бреду объединились со своим врагом, чтобы сокрушить ее же»[542].
Если приближенные к властям Франции писатели тиражировали клишированные негативные и критические стереотипы о Российской империи, видоизменяя их под актуальную повестку 1799 г., то представители другой влиятельной политической группы вдохновляли общественное мнение иными способами. Автор, по-видимому, относившийся к ближнему окружению будущего первого консула генерала Бонапарта, в сочинении «О якобинизме англичан на морях и о средствах одержать над ними верх. К нейтральным нациям от автора, сохраняющего нейтралитет» (1799 г.)[543] видел в Российской империи вовсе не воображаемую угрозу и реального врага, а гаранта свободы морской торговли, способного уравновесить чрезмерное влияние усилившейся Англии. «Когда император Павел начал править Россией, - полагал автор памфлета, - он имел великую и славную цель, и это была защита торговли нейтральных стран и свобода прав для всех на использование океанических просторов, но против своего собственного характера, естественно склонного к крупным замыслам, он потерял интерес к этому великому проекту ради достижения одной малой цели. Он вступил в коалицию с Англией, чья политика состояла в том, чтобы использовать его же в своих собственных целях и превратить его против его желания в орудие разрушения. Его искренность и отсутствие всякой подозрительности и подготовили ту западню, в которой он оказался. Если коалиция одержала бы победу и Франция была бы завоевана, важность России как морской державы была бы поглощена вместе с ней, ее флот тогда не имел бы более никакой пользы и Павел мог бы передать его целиком английскому правительству. Это правительство позаботилось бы, чтобы французский флот никогда не смог возродиться и тогда все малые флоты Севера оказались бы словно узники под его стражей»[544]. Нетрудно заметить, что автор старательно избегал прямого намека на известный вопрос об острове Мальта, захваченном французами в июне 1798 г., который и послужил одним из факторов вступления России во Вторую антифранцузскую коалицию.
Воздав должное мудрости Екатерины II и ее министров, воплотивших проект «вооруженного нейтралитета», автор призывал русского царя следовать не мудрым и дальновидным проектам Петра I: «Все коалиции начинаются с интриг и завершаются полным провалом. Жалкие и мелкие государства Германии могут продаваться и покупаться, словно скотина на ярмарке, в качестве самооправдания они могут объявить себя ничтожными, но Россия должна питать иные чувства. Петр Великий презирал бы интриги коалиций, он был бы весьма неприятно поражен тем, как Франция прилагает усилия, создавая их, вместо подобных заговоров, мешающих ее процветанию, ей необходимо оставаться непоколебимой и являться предметом восхищения. Отчего бы Павлу, который желает подражать и превзойти его, не сделать бы то же самое?»[545]
Такое комплиментарное отношение к Павлу, к памяти Петра I на фоне постулируемого дипломатами, агентами и ангажированными публицистами Директории клише об «угрозе» со стороны России и одновременно о ее состоянии полного истощения выглядело чрезвычайно свежо и необычно. И внимательный наблюдатель уже мог предугадать, что в одной из влиятельных групп политиков сложилось иное понимание приоритетов внешней политики республики и иное отношение к России.
И только осенью 1799 г. страх, охвативший Францию перед лицом иноземного вторжения и возвращением Бурбонов, сменился всеобщим вздохом облегчения после получения реляций о решительных победах французских войск в Швейцарии и Голландии и расхождении дворов Вены и Петербурга в вопросах ведения войны. Тем временем, для нового государственного переворота в Париже с участием армии все было практически подготовлено и утратившему остатки популярности режиму Директории, несмотря на все усилия талантливых пропагандистов, оставалось просуществовать считаные недели.
Для сравнения системных изменений, которые происходили в восприятии России политической элитой Франции, необходимо обратиться к материалам первых месяцев правления Наполеона Бонапарта. Русская тема звучала весьма заметно, предлагались новые неординарные пути взаимодействия с этой «державой Севера». От первого консула Бонапарта и его окружения, считавших заключение союза с Россией важнейшей задачей, требовалось склонить общественное мнение в пользу подобного изменения внешнеполитического курса. Важным моментом в этой пропагандистской кампании стала публикация программного сочинения «О состоянии Франции в конце VIII года»[546]. Собственно, составителем и автором этого текста, к которому, видимо, также приложили руку Талейран и Бонапарт, был известный дипломат Александр Морис Блан де ля Нёт д’Отерив (1754-1830). Революция не помешала его карьере профессионального дипломата: бывший дворянин д’Отерив проделал огромный путь от рядового служащего до одного из первых лиц в официальной иерархии империи. После работы в Оттоманской империи и миссии в Яссах он исполнял обязанности консула в Нью- Йорке. Вернувшись в годы Директории, он занимал в министерстве иностранных дел важную должность начальника отдела «южных стран», а затем стал государственным советником и хранителем архива, являясь, по выражению Ж. Тюлара, «серым кардиналом» при Талейране[547]. Временно исполнявший обязанности министра д’Отерив и написал сочинение «О состоянии Франции в конце VIII года», содержавшее апологию внешней и внутренней политики первого консула[548]. Главными событиями, определившими судьбу Европы в уходящем столетии, д’Отерив считал возникновение Российской империи, вступление Пруссии в ранг великих держав и развитие колониальной системы во всем мире. Таким образом, с первых же строк автор выказывал особый интерес к России. Свой мемуар д’Отерив начал с общей оценки петровских реформ. Не желая преувеличивать или преуменьшать роль Петра в русской истории, он признал большое значение человека, дерзнувшего создать империю по западному образцу в стране, наполовину состоящей из «пустыни», населенной рассеянными и полудикими народами, но при этом осторожно критиковал царя-реформатора за неразборчивость в средствах и отмечал поспешный характер его реформ. Ведь в конечном итоге, отмечал публицист, выбор средств при проведении преобразований в стране чрезвычайно важен, и неразборчивость в них не замедлила сказаться на результатах. Успех петровских реформ, по мнению д’Отерива, был частичным и виной тому отчасти послужило «нетерпение гения» императора, который, вводя новые порядки, одновременно с этим желал пользоваться и результатами реформ. Естественным следствием преобразований начала XVIII в. в России стало два независимых процесса: развитие государства происходило отдельно от процесса цивилизации, полагал д’Отерив. Уже при наследниках Петра страна, оставаясь позади всей европейской цивилизации, начала использовать в дипломатии те же самые методы, что и другие государства, и заставила принять себя в систему международных отношений Европы. Активное вмешательство России в дела на континенте изменило систему союзов, существовавшую со времен Вестфальского мира, и дало новый повод для оживления всех противоречий и застарелых конфликтов, издавна разделявших Европу. Дипломат рассматривал Россию как равную по могуществу своей стране державу и разъяснял, при каких условиях она может стать союзницей Франции. Д’Отерив доказывал, что у его соотечественников нет оснований для страха перед «русской угрозой»: «Франция, быть может, единственная страна, которая не имеет никакого повода бояться Россию, не имеет никакого интереса желать ее упадка, никакой причины чинить препятствия ее успехам и процветанию»[549]. Д’Отерив утверждал, что, отказавшись от своих экспансионистских планов, Российская империя может с успехом участвовать в решении общеевропейских вопросов. Некоторые из своих мыслей Отерив излагал в виде советов российскому императору, предлагая, например, заменить помпезную надпись на триумфальной арке в Херсоне, выгравированную льстецами Екатерины и гласящую: «Дорога, ведущая в Константинополь», на другой, более славный и разумный девиз: «Силы этой империи не будут служить отныне ее увеличению, но будут служить управлению ею». Восхваляя таланты Павла I, дипломат замечал, что самым мудрым решением для него было бы разделить свое государство на две части, одна из которых была бы ориентирована на страны Азии, другая - на европейские государства. Решившись на такую реформу необъятной самодержавной монархии и «подражая в этом примеру одного из мудрейших государей римской империи», и Павел I мог бы создать на месте колоссальной, но плохо управляемой империи два великих государства: «Две самостоятельные империи, которые, будучи объединены интересами близкого соседства и теми чувствами, что внушает общее происхождение, будут независимо друг от друга развивать и лелеять: первая - все ростки того процветания, которое может обеспечить обилие благотворного солнца, торговля с народами Азии через Персию и караванное сообщение с Китаем; а вторая - все те начала, что обеспечивают богатство и мощь приморских народов в Европе. Каждая из этих империй будет иметь собственную столицу: одна - Москву, другая - Петербург. Первая непосредственно завяжет торговые отношения с наиболее могущественными народами одной из самых богатых и самых промышленно развитых частей света; ее отношения с европейскими странами будут непрямыми и, таким образом, прибыль [от торговли] она будет делить со второй [империей], которая, в свою очередь, через море, порты и континентальные границы будет поддерживать отношения с политической и торговой системой Европы. Две империи меньшего размера [по сравнению с нынешней] и гораздо более прочные в своих основах будут быстрее продвигаться по тому грандиозному пути развития, который сама природа открывает всем новым империям. Это великое поприще окажется более четко очерчено, и они яснее увидят ту цель, к которой стремятся, и станут меньше возбуждать зависть и опасения у своих соседей»[550].
При существующей же диспропорции территории и населения российская политика, по мысли д’Отерива, будет носить столь же переменчивый и ненадежный характер, как и сами основы ее нынешнего могущества. Со своим постоянным желанием увеличивать территории то на Западе, то на Юге Россия всегда будет держать в напряжении европейские страны, а следовательно, и сама не сможет присоединиться к международной системе Европы и в известной степени обречет себя на изоляцию. Получив же «правильную федеративную систему», проводя политику мира и занимаясь внутренними делами, Россия станет важным фактором европейского баланса сил, полагал д’Отерив: она «будет поддерживать равновесие на севере, тогда как Франция обеспечит его на юге, и их согласие укрепит баланс сил во всем мире»[551]. Нельзя не заметить, что дипломат тактично обошел очень важные темы. Например, он ничего не сказал о таком важном факторе, во многом определявшем образ России в глазах европейцев того времени, как крепостное право, обходя его молчанием, д’Отерив отступал от существовавших стереотипов. В то же время, неоднократно повторявшийся совет русскому правительству оставить планы дальнейших завоеваний ради того, чтобы посвятить все силы прогрессу цивилизации в собственных обширных владениях, часто встречался у французских авторов и накануне 1789 г. И радикальная, на первый взгляд, идея разделения России на два независимых государства быстро утрачивает свою радикальность, если вспомнить, например, о предложениях Вольтера и Дидро перенести столицу из Петербурга в Азов или Москву[552]. Д’Отерив не мог скрыть своих опасений относительно российской политики территориальной экспансии и прямо проводил параллели между современной ему Россией и Римской империей. И, хотя эти аналогии носили достаточно нейтральный характер, все же упоминание о Риме, подорвавшем свои силы политикой завоеваний, задавало определенную тональность построению образа России[553]. В стремлении обосновать естественность союза Франции и России, д’Отерив обращался к истории. Он неоднократно напоминал, что Россия, не имеющая с Францией общих границ, не может нанести ей непосредственного вреда, однако приводил и ряд известных примеров вмешательства «северного колосса» в дела на Европейском континенте. По мнению дипломата, вступление России в Семилетнюю войну, а затем в войну против Франции на стороне Второй коалиции не отвечало интересам самой России, а стало следствием интриг лондонского кабинета. И в интересах самой Российской империи как можно быстрее отдалиться от союза с Англией, чтобы вступить в новый альянс, гораздо более выгодный, долговечный и полезный не только для сиюминутных интересов кабинета Павла I, но и для длительных перспектив установления мира и согласия в Европе.
Анализ революционной публицистики за 1792-1799 гг. позволяет говорить о том, что в этот период внешнеполитические стереотипы формировались усилиями официальной пропаганды, реагировавшей на быстро менявшуюся международную обстановку. Со времени провозглашения республики во Франции Россию чаще стали изображать как страну, чьи завоевательные планы простираются далеко за пределы ее границ, господствует деспотизм, погрязший в невежестве народ влачит рабское существование, находясь под властью светской тирании монарха, дворянства и под гнетом религиозных предрассудков. Обращения общественных деятелей и писателей к России от Робеспьера до Талейрана были обусловлены сиюминутной политической конъюнктурой, нежели свидетельствовали о глубоком интересе к русской действительности, истории и культуре страны. До известной степени это было обусловлено вниманием к теме развития цивилизации в России просветителей. Тексты французских философов, английских путешественников, посвященные России, часто использовались для подходящих примеров. Однако отношение ораторов и вторивших им журналистов к авторитетным текстам о России не отличалось принципиальностью[554].
Государственные деятели, независимо от их политических взглядов и идеалов, видели в лице Российской империи потенциального противника, а поскольку журналисты на протяжении нескольких лет наблюдали за развитием событий в Восточной Европе, то и Россию воспринимали в связи с ее ролью в разделе Речи Посполитой. Симпатии к свободолюбивым полякам во французском обществе сохранялись, однако, теперь наблюдатели не склонны были идеализировать традиции «шляхетской вольности», польским повстанцам отказывали в реальной помощи. В этом отношении наиболее показателен пример Гарран-Кулона, предрекавшего провал русским планам присоединения Польши, но при этом критически оценивавшем прежние польские политические традиции.
Конвент активно занимался пропагандой революционной войны с коалицией в республиканской армии. В антимонархических памфлетах французы призывались на бой с «коронованными тиранами» Европы. Перед лицом военной угрозы в стремлении создать образ врага представления французов о реальном состоянии России искажались, происходил переход от «мифологизированного» восприятия России к восприятию, пронизанному политической идеологией: республиканская Франция сравнивалась с античной демократией, а на Россию переносились черты азиатской деспотии. Русским приписывалось попеременно то «северное варварство», то «азиатский деспотизм», а части света, таким образом, благодаря идеологии приобретали новое значение в политической мифологии. Вполне закономерным было появление в среде политической элиты «Завещания Петра Великого», в котором была представлена российская внешнеполитическая доктрина, трактовавшаяся как реализация замыслов Петра I. Идеи, содержавшиеся в «Завещании», находили отражение в публицистике конца 1790-х гг. По мере приближения к военному конфликту 1799 г. идеология русской опасности становилась все более востребованной, и в роли главного идеолога создания нового «восточного барьера» против России выступил Талейран.
Поход русской армии под командованием А. В. Суворова будут сравнивать с вторжением новых «варваров», усилиями пропаганды конфликт Франции и Второй коалиции представлялся как борьба «цивилизации» против «варварства», республики против ее российского «антипода». «Русская угроза» тесно вписана в контекст внутриполитических споров 1798-1799 г.: неоякобинцы утверждали, что с помощью русских во Франции может вновь оживиться «вулкан Вандеи» и возвратятся Бурбоны, радикальные критики Директории от имени воображаемых «русских» обличали режим и призывали к восстановлению свободы. Одновременно Петербург обвиняли в безвольности и преклонении перед Британией, а набиравшая силу анонимная публицистика о франко-английских противоречиях, наоборот, предлагала задуматься о союзе с Россией, чтобы одолеть могущество Англии. Это направление мысли получило блестящее развитие в эпоху, начавшуюся во Франции с 18 брюмера. Накануне же этой важной даты единства мнений в среде политиков относительно взглядов на Россию не наблюдалось. Памфлетисты 1799 г. еще не смогли выработать новой концепции или видения внешней политики Российской империи, а внимание революционных элит было все еще прочно приковано к основным персонажам российской монархии.
§ 2. От Екатерины II к Павлу I. Российские монархи в зеркале публицистики
Выработанный мыслителями Просвещения миф о «Минерве», «Семирамиде Севера», как часто именовали Екатерину II, на протяжении предреволюционных десятилетий олицетворял надежды на воплощение их идей в далекой и обширной стране. До определенной степени этот идеальный образ правительницы существовал за счет противопоставления «вырождавшейся в деспотизм» французской монархии. Однако 1789 г. и последовавшие за ним события, окончательно лишившие сакрального покрова тысячелетнюю монархию, способствовали развенчанию образа просвещенной «северной Минервы», объявляя ее «ошибкой» или «заблуждением» философов».
Образ России читателями политической литературы воспринимался через призму личности ее правителей. До 1789 г. самым известным государем в Европе оставался Петр I, а по мере роста интереса к более актуальным событиям увеличивалось и внимание к фигуре Екатерины II. В подавляющем большинстве сочинений о России она упоминалась непосредственно, и заметно реже упоминались ее фавориты, генералы и чиновники. Такая диспропорция в условиях стереотипного восприятия России обусловливала жесткие внешние контуры образа страны и являлась одновременно причиной и следствием сохранения клише о приписываемых россиянам «варварстве», «деспотизме» и «рабском характере». Публикации о мнимых восстаниях или заговорах против власти императрицы оказывались обыкновенными слухами.
В связи с этим нужно отметить и те серьезные сдвиги, что происходили в общественном мнении Франции. Негативное отношение общественного мнения к эмигрантам проецировалось на Россию. Это обстоятельство тесно связано с представлениями, господствовавшими в политической философии Просвещения. В просветительском проекте цивилизации России, призванном привести нацию от рабства к свободе, идея колонизации ее иностранцами занимала особенно важное место. Наиболее ярко эта мысль прослеживается у Д. Дидро и Н. Бодо[555]. Но в революционную эпоху все изменилось: если поселенцы-колонисты, прибывавшие из просвещенной Европы, по распространенному мнению, несли вместе с собой в Россию искусства и науки, то теперь, по мысли революционеров, французские эмигранты поделились с этой страной только лживостью, предательством и коварством. Знаменитый демарш К.-Ф. Ш. де Вольнея с возвратом Екатерине полученной от нее золотой медали в конце 1791 г. был только одним из проявлений этой широкой тенденции[556]. Екатерина, «снискав высокую репутацию в Европе» и обманув «философов», смогла укрепить власть над собственной страной. Образ Екатерины II перемещался в стан «коронованных тиранов», а постоянное обращение к трагическим обстоятельствам переворота 1762 г. теперь становилось общим местом для глашатаев общественного мнения, творивших новый образ императрицы.
Образ российской монархии формировался не только в периодической печати и памфлетах. Немалый интерес для анализа представлений о России в общественном сознании низов представляет драматургия, куда проникало нарочито комедийное, сниженное изображение власть имущих, «тиранов», типичное для массовой песни и фольклора, а грозная опасность - явление трагедийного порядка - представлялось в комедийном ракурсе. Парижскую театральную сцену в годы Революции подчас трудно было отличить от политического клуба[557], и влияние театра на общественное мнение революционной эпохи трудно переоценить. Обратимся к чрезвычайно популярному в эпоху якобинской диктатуры произведению Сильвена Марешаля - пьесе «Страшный суд над королями»[558]. Пьеса была поставлена осенью 1793 г. в Театре Республики: первое представление давалось на следующий день после казни Марии-Антуанетты (17 октября). Пьеса оказалась настолько популярной, что ее с успехом ставили в Руане, Гренобле, Лилле и многих других городах. Комитет общественного спасения отпечатал около 6 тыс. экземпляров пьесы для распространения в войсках[559]. Среди коронованных персонажей (короли Англии, Испании, Пруссии, Сардинии, Польши, Неаполя, германский император и Папа римский), Екатерина занимает центральное место. В пьесе бывшие государи ссылаются на необитаемый остров, «коронованные чудовища» изображены Марешалем без прикрас, но более всего досталось российской императрице. Марешаль выдвигал против Екатерины обвинения в честолюбии, убийстве мужа, сладострастии, гневном характере и необузданном деспотизме. Про австрийского императора Франца в пьесе говорится, что он истощил доходы всей страны, про английского короля Георга, что он «выжал» содержимое народного кошелька. Монархи обрисованы мелкими и ничтожными отбросами общества. Все то величие, которое им придавалось в трагедии классицизма, утрачено, они не представляют грозной опасности, и в таком их изображении сказывается безграничная уверенность в грядущей победе Революции. Вся сила сосредоточена в руках санкюлотов, которые лишили королей их тронов, обрекли на положение комедийных персонажей. Санкюлоты в пьесе называют Екатерину «царицей всея Руси, иначе мадам большеногой, Като, Семирамидой Севера» и выдвигают против нее обвинения в том, что она - «женщина, опозорившая свой пол, никогда не знавшая ни добродетели, ни скромности. Безнравственная и бесстыдная, она убила своего мужа, чтобы ни с кем не делить свой трон и чтобы было с кем делить свою порочную постель»[560].
В шестом акте пьесы монархи начинают испытывать сильный голод. Папа римский сетует, что у него не из чего даже совершить чудо и сотворить 5 хлебов и заявляет, что тому есть причина: «среди нас есть православные». Екатерина не замедлила ответить римскому владыке: «Эти слова, несомненно, относятся ко мне; я этого не потерплю... Берегитесь, святой отец!» Марешаль далее описывает драку: «Императрица и папа дерутся: она пускает в ход скипетр, он - распятие, ударом скипетра Екатерина ломает распятие. Папа запускает тиарой в голову Екатерины и сбивает с нее корону. Они бьют друг друга цепями. Вырвав у Екатерины скипетр, польский король пытается остановить драку»[561]. Теперь Папа римский, видимо забывший о конфессиональных различиях, умоляет православную царицу о перемирии: «Прошу пощады, Екатерина, послушай меня: если ты меня оставишь в покое, я дарую тебе отпущение всех грехов». Императрица грубо называет его шарлатаном и мошенником: «Прежде чем я тебя пощажу, ты должен признать, что любой поп, а тем более папа - это шарлатан и мошенник. А ну повторяй!»[562] Папа был вынужден покориться. С. Марешаль позднее, уже в эпоху Наполеона, еще вернется к теме России в остром сатирическим памфлете «История России, сокращенная до главных событий, написанная автором Путешествия Пифагора»[563].
Так, наряду с другими монархами в стиле «Папаши Дюшена» Ж. Р. Эбера на парижской сцене высмеивалась «грозная» русская государыня. Тем самым ее образ освобождался от возвеличивающего ореола, и название «Семирамиды Севера» могло использоваться как насмешка. Намеренно сниженный образ Екатерины, конечно, не отражал всего спектра представлений о России, а дальнейшие события Революции заставляли вновь и вновь обращаться к русской теме.
Все более актуальной и востребованной в обществе становилась критика прогрессистского мифа о России, составляющей частью которой и было «развенчание» Семирамиды Севера. Свою книгу о «путешествии» в Россию опубликовал литератор и педагог Пьер-Николя Шантро (1741-1807). Его «Философическое, политическое и литературное путешествие в Россию, совершенное в 1788 и 1789 годах»[564], было представлено как перевод с голландского языка и имело большой успех у читающей публики, быстро было переведено на немецкий и английский языки. «L’Esprit des journaux» в октябре 1793 отмечал по поводу книги Шантро: «Трудно найти сочинение более занимательное, более компетентное, более приятное для чтения, чем то, выход которого мы анонсируем»[565]. Стоит отметить, что современники автора не были единодушны в вопросе о реальности путешествия Шантро. Так, например, путешественник граф Альфонс-Туссен Фортиа де Пиль считал, что Шантро совершил свое путешествие, «не покидая кабинета», и его книга - не более чем компиляция немецких, французских и английских книг. Он приводил длинный список отрывков «Путешествия», взятых, по его мнению, целиком из сочинения У. Кокса[566]. Но Фортиа де Пиль часто преувеличивал степень зависимости Шантро от Кокса. Действительно, книга англичанина во многом послужила основой для книги Шантро, однако это еще не означает, что французский революционер не бывал в России. Ш. Массон в «Секретных записках» высказывался на этот счет с большой осторожностью, замечая, что, возможно, Шантро и не был в России в те годы, которые указывает в своем произведении. Массон разделял точку зрения Фортиа де Пиля в том, что касалось заимствований из Кокса и отмечал, что ему знакомы и другие источники Шантро. Он писал, «что читал отвратительную немецкую брошюру, написанную одним голландцем, из которой господин Шантро, кажется, перевел все то, что не было извлечением из Кокса»[567].
Однако обстоятельный полный и подробный источниковедческий анализ книги Шантро пока не проведен (единственным специальным исследованием является статья М. Кадо[568]). Установлено только, что одним из основных его источников, помимо книги Уильяма Кокса, была книга голландца В. ван Вунсела (1781 г.)[569]. Имеющиеся данные позволяют утверждать, что если Шантро и не посещал Россию, то располагал сведениями не только из книг, но и правдоподобными устными свидетельствами.
В самом названии «Философического, политического и литературного путешествия» Шантро кроется определенный политический код. В 1790 г. этот же автор выпустил «Национальный и анекдотический словарь», последней в котором была статья «Путешествие». «При старом порядке, - писал Шантро, - юных сеньоров заставляли путешествовать с целью образования: путешествия составляли часть курса их воспитания. Ментор сопровождал их по всем дворам Европы, где эти юные господа зубоскалили и сами подвергались насмешкам. При новом порядке уже отцы пустились в путешествие вместо своих детей: теперь они сами намереваются давать наставления дворам»[570]. Этим новым «политическим миссионерам» революция пришлась не по душе, и они были вынуждены искать себе пристанище в других краях. Иными словами, автор революционного словаря относился к путешествию как к традиционной дворянской культурной практике отрицательно. Однако спустя несколько лет тот же Шантро представил на суд публики свое сочинение о екатерининской России именно в форме «путешествия». По-видимому, книгу Шантро задумал именно как полемическое произведение и ставил перед собой, в первую очередь, дидактическую задачу. С помощью «Путешествия» он желал помочь делу воспитания «нового человека» в руссоистском духе и использовал для этого русский пример. Чтобы достичь этой цели, он методично вступал в спор с авторами - создателями идеализированного образа российской монархии, первым среди которых он заслуженно называл Вольтера. Шантро неоднократно подвергал критике его наследие, поскольку созданный им образ России казался автору «Путешествия» излишне льстивым и далеким от реальности[571]. В отрывке о раскольниках он обнаружил еще один повод упрекнуть недавних кумиров и восклицал:
«Екатерина II, чью веротерпимость, неизвестно почему, так восхвалял Вольтер, но эта Екатерина не отменила обязательный для всех раскольников головной убор. Философы теперь такие же льстецы!»[572] Автор с осторожностью относился к современной ему России, ведь ее правители обладают большими амбициями, а сами русские - это «народ, вновь вышедший на сцену с притязанием играть на ней главную роль», сравнивал россиян с другими народами и находил у них немало положительного, прежде всего, в почти утраченных другими народами чертах «примитивного благородства»: «В России эти черты будут более заметными, более или менее грубыми, нежели повсюду; мы встретим эти черты еще не скрытыми под искусственной маской и сможем живописать их с натуры. К тому же я хотел бы видеть, справедливо ли заслужил современный законодатель Петр I имя “великого”, которое так легко бесчестят, а его нация - имя “цивилизованной”, ведь так часто заблуждаются на ее счет»[573]. Оценка Шантро роли Екатерины II будет непонятна без оценки ролей Петра I и Петра III. Рассказывая о нечеловеческой жестокости Петра I со ссылкой на Бюшинга, Шантро рисовал мрачные картины казней и пыток, совершавшихся по царскому приказу. Из всех версий смерти царевича Алексея Петровича публицист считал наименее вероятной версию об апоплексическом ударе и отдавал предпочтение другой, гласившей об убийстве в крепости, совершенном по воле царя. Дабы усугубить картину злодейства Петра, Шантро подчеркивал, что оно было совершено крайне жестоким образом[574], а родственники и приближенные царицы Евдокии и царевича Алексея также подверглись страшным пыткам и варварской казни. При анализе сочинения Шантро создается впечатление, что вопросы о роли Петра I для него, как и проблема соотношения в характере царя варварских нравов и европейской цивилизованности, оставалась плохо разрешимыми. Образ реформатора оставался эталоном для оценки всех последующих правителей, и эти сравнения подчеркивали, с одной стороны, величие «гения» царя, а с другой - неоднозначность результатов его реформ, со времени которых минуло к тому времени уже семь десятилетий.
Образ монархической власти в России Шантро раскрывал, не только прибегая к критике «петровского мифа». Обращаясь к периоду создания древних летописей, он обличал и киевских князей. Князя Владимира Святого он обвинял в сластолюбии и жестокости: «Всякий разумный человек должен рассматривать этого мнимого канонизированного [Владимира] как коронованного разбойника, которому было уготовлено обожествление, как оно присуждалось Нерону, Калигуле, Хлодвигу или Карлу Великому. Все эти персонажи отличаются друг от друга только видом преступлений, которыми они себя осквернили»[575]. Шантро мало интересовала культурно-историческая специфика, наоборот, он склонялся к обобщениям и политическим оценкам. Просвещению своей земли много способствовал Ярослав Мудрый, при котором на Руси процветала византийская книжность, появилась первая «семинария» и свод законов. Однако за трехсотлетний период татарского ига зачатки наук и искусств почти угасли, едва сохраняясь в некоторых монастырях, заключал француз. Еще одним выдающимся монархом, который способствовал развитию своего народа, стал Иван III, победивший «варваров-татар» и заслуживший славу «русского Александра». Благодаря освобождению, жители московского государства стали постепенно выходить из состояния невежества, полагал Шантро[576]. Но этому процессу в дальнейшем мешало духовенство, стоявшее слишком близко к трону и игравшее центральную роль в истории. Среди российских правителей внимание Шантро привлекали именно неординарные личности. Царевна Софья Алексеевна, несомненно, относилась автором к их числу. «Честолюбивая и коварная Софья, скрывавшая свои пороки под маской благочестия и этим расположившая к себе духовенство, удовлетворенное ее притворством, достигла силой интриг того, что в период отрочества братьев Ивана и Петра заполучила в свои руки власть, а подчинив своей воле [стрелецкое] ополчение, она заставила его жестоко умертвить тех несчастных бояр, которые вызывали у нее подозрения и среди которых находилось большинство родственников Петра»[577]. Итак, Шантро в мрачных красках изображал монархию в допетровской период, особо отмечая пагубное влияние духовенства на управление государством и тиранический образ правления, свойственный самодержцам. Отношение к прямым наследникам Петра Великого не было оригинальным: негодование Шантро вызывали «подарки» Елизаветы Петровны И. И. Шувалову, получивший гигантские привилегии вельможа вызывал у Шантро только отрицательные чувства и мрачные воспоминания о Старом порядке во Франции: «...мы видим в этих захватах подобие тех нескромных и неразумных подарков, что делал Людовик XVI ненасытным Полиньякам, Конде и другим»[578].
Ярким примером «неосмотрительного» правителя Шантро считал Петра III. Публицист не склонен был превозносить добродетели этого «несчастного монарха». Совершив крутой поворот во внешней политике и заключив мир с Пруссией, он целиком обратился к проведению внутренних реформ. Вероятно, отголоском эпохи, когда Шантро работал над книгой, была его оценка уничтожения Петром III Тайной канцелярии. Шантро полагал, что это учреждение появилось во времена царя Алексея Михайловича и пережило даже царствование «милосердной» Елизаветы Петровны. Любой мог оказаться в мрачных казематах, подвергаться пыткам или расстаться с жизнью по обвинению в измене, а на самом деле причиной могла быть жажда личной мести какого-либо вельможи. Публицист осуждал чрезвычайное правосудие в любых формах, вероятно рассматривая его сквозь призму правосудия в революционной Франции, и вкладывал ту же мысль в уста Петра III: «Петр, который был столь часто оклеветан, чувствовал, что только установленным судебным порядком следует наказывать виновных, а любая другая процедура - это подлое убийство»[579]. Царь, упразднивший Тайную канцелярию, своим манифестом даровал дворянству и освобождение от обязательной службы, стремился изменить дурную систему судебной власти, отменял пытки, лично посещал суды и сенат. Но стремления Петра III «улучшить» положение дел в управлении и изменить собственных вельмож наталкивались на интриги и неприятие в народной среде. Духовенство он возмутил секуляризацией имуществ церкви и монастырей, неуважительным отношением к иконам и православным ритуалам[580], оно оказывало самое стойкое сопротивление реформам. Эти неосмотрительные шаги, а еще более, то особое расположение, которое он выказывал королю Фридриху II, иностран- цам в гвардии и прусским военным порядкам, вызвали возмущение как среди военных, так и среди придворных. Петр III, поступая таким образом, забыл об оскорбленном чувстве «национальной гордости» и «фанатизме» россиян, что и предопределило скорый конец его правления, заключал Шантро. Описание переворота 1762 г. в книге Шантро не отличалось новизной и почти повторяло официальную версию екатерининского манифеста о свержении Петра III. Возможно, Шантро следовал одному из источников, чем и объяснялось осуждающая интонация по адресу царя. «Неожиданная смерть Петра III вернула империи мир и освободила ее от всех ужасов грозившей ей гражданской войны», - полагал Шантро. Трагический конец царствования казался ему вполне закономерным: «Такова судьба всех ничтожных людей, которых происхождение предопределяет к трону и которых собственная бездарность сбрасывает вниз»[581]. Публицист даже подчеркивал, что событие не сопровождалось народным возмущением, а благодаря характеру Екатерины «никто не был сослан в Сибирь и никто не был казнен, ни публично, ни тайно»[582].
В своей оценке личности Екатерины II Шантро не отличался последовательностью. Автор «Путешествия» замечал, что не Екатерина II была первой правительницей на российском престоле, доверившей управление страной своим фаворитам. По мнению писателя, Екатерина только следовала пагубной придворной традиции. Несмотря на то что отношение автора-республиканца к фаворитизму было критическим, рассказы о придворной жизни ограничивались сухими сведениями о придворном этикете и распорядке дня царицы, мы не встретим у республиканца Шантро того карикатурного образа «Северной Мессалины», который использовался пропагандой, а благодаря Марешалю стал классическим образом революционной драматургии. Шантро даже готов признать немалые заслуги императрицы в деле просвещения своего народа: «Екатерина II, показавшая себя во всех областях [достойной. -
После смерти Екатерины II французские власти склонялись к поощрению публицистики, враждебно настроенной по отношению к царице, которую считали самой последовательной противницей Революции. Директория весьма сдержанно прореагировала на предложение о налаживании официальных отношений с Петербургом[584]. Некоторое время внимание французского общества было приковано к личности Павла I, однако это не мешало журналистам и литераторам заниматься поиском слабых сторон и пикантных эпизодов в жизни покойной российской правительницы, что не составляло особого труда. Суровой критике подвергалась сыгранная ею роль в политической жизни Европы, к тому же отныне были сняты покровы таинственности с обстоятельств переворота 1762 г. Скандальная хроника придворной жизни привлекала внимание самых разных публицистов того времени. Писатели, испытывавшие склонность к сенсационным сюжетам, наконец, освободились от чувства страха и могли всецело посвятить себя задаче без экивоков рассказывать читателям правду о екатерининской эпохе. В годы Директории опубликованы «Анекдоты о русской революции в 1762 г.» К.-К. де Рюльера (написано в 1768, первое издание - посмертное, 1797), «Жизнь Екатерины II» Ж.-А. де Кастера (1797) и «История Петра III» Ж.-Ш. Тибо де Лаво (1799).
Самую широкую известность, как отмечалось выше, еще до своего издания приобрела рукопись книги Клода-Карломана де Рюльера. Его «Анекдоты» открывали европейским читателям глаза на то, что русский двор желал от них скрыть. Свою книгу Рюльер читал в парижских салонах, а впоследствии она была широко известна в рукописных списках, но благодаря хлопотам русских дипломатов, а также Дидро и Гримма удалось добиться от Рюльера обещания не публиковать ее при жизни императрицы[585]. Сами Дидро и Гримм, считавшие этот труд «сплетением лжи», слушали его во время салонных чтений. Необходимо отметить, что публикация сочинения при Директории вызвала неоднозначную реакцию общественного мнения, книга явно не оправдала ожиданий читателей и критиков.
«Жизнь Екатерины II» редактора «Mercure Français» Жана-Анри Кастера д’Артига (1749-1838)[586], побывавшего в «северных» странах с дипломатической миссией в 1793-1794 гг. по заданию революционного правительства, основывалась не на российских источниках, а на свидетельствах европейцев и, в частности, «записках одного иностранного министра». Миссия в Дании и Швеции оказалась очень полезной для составления книги о российской императрице. Кастера, имевший непосредственное отношение к дипломатической сфере, был знаком со многими документами эпохи, о которой писал, а также осведомлялся по отдельным вопросам у современников и очевидцев, например у бывшего посла Франции в России Л.-Ф. Сегюра. Некоторые современники даже высказывали предположение, что автором первого жизнеописания Екатерины II являлся именно Сегюр[587].
Одним из первых, кто сумел ознакомиться с содержанием труда Кастера, оказался ученый, аббат, бывший посол Франции в Женеве и член-корреспондент Петербургской Академии наук Жан-Луи Сулави. Он незамедлительно обратился к Директории с доносом на издателя книги - Франсуа Бюиссона. Сулави предупреждал власти, что это издание может весьма плачевно отразиться на отношениях с Россией и даже поколебать ее нейтралитет. По его мнению, Павел I придет в ярость, увидев сочинение о гибели своего отца, в котором к тому же утверждается, что сам Павел не был сыном Петра III. Сулави, по всей видимости, не знал, кто является автором «Жизни Екатерины», но считал, что русский царь оценит эту книгу однозначно: «Это произведение одного из бывших чиновников нашего политического департамента будет нашим официальным объявлением войны лично ему»[588]. Помимо прочего, Сулави информировал правительство о том, что в 1793 г. ему уже удалось помешать публикации в Париже записок о Петре III и Екатерине II Н.-Г. Леклерка, записок Рюльера и переписки версальского кабинета относительно распутного образа жизни Екатерины и ее «преступлений». Людовик XVI прятал эти документы в Версале[589]. Несмотря на быструю реакцию министерства полиции, ни текст книги Кастера, ни автор, ни издатель не были подвергнуты гонениям и через полгода, после фрюктидорианского переворота в сентябре 1797 г. первая в Европе посмертная биография царицы была опубликована.