Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мы и наши возлюбленные - Анатолий Сергеевич Макаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Миша тем временем выходит на финишную прямую.

— Нельзя жить былыми заслугами, — говорит он горько и отчасти даже самокритично, — а тем более устаревшими представлениями. Инерция — это не просто топтанье на месте, это движение назад. В те самые архивы, откуда мы в недавнее время так часто черпали наши новости.

Вот это уже совсем зря, мгновенно нахожу я неподалеку от двери Колино лицо, словно на экране, когда вслед за общим планом следует крупный, — от обиды у Коли дрожит отпавшая нижняя губа и глаза лезут из орбит.

— На простор рвется мальчик, — слышу я рядом с собой: на Мишу очень внимательно смотрит, словно впервые его видит, Ольга Максимовна Карпова, одно из самых знаменитых имен нашей редакции. Адресованную ей почту в отделе писем разбирают два специальных сотрудника, к ней взывают в таких случаях, когда достучаться в учреждения не остается уже никаких чаяний — иногда и потому, что нет на это никакого законного права, кроме человеческой надежды, — на прием к ней приезжают из медвежьих углов, которые и на карте-то не сыщешь, даже на той необъятной, что висит в отделе информации.

Лет пять назад в редакционном нашем буфете, где еще подавали тогда коньяк, я наблюдал необычную картину. За столом, сгрудившись совершенно по-мужски, опершись на него для надежности локтями, восседали какие-то неизвестные мне тетки и среди них Ольга Максимовна. Две бутылки коньяку стояли на столе, выпивали гражданки без всяких церемоний и папиросы смолили, лихо закусив мундштук, вообще лица у них были не бабьи, с глубокими, суровыми морщинами, солдатские лица, только успел я об этом подумать, как сразу же разглядел на бортах их жакетов пиджачного, делового покроя бесчисленные орденские колодки. Тут я и понял, что присутствую при встрече ветеранов, да еще легендарных, это же были летчицы из единственного в мире женского авиаполка, в котором Ольга Максимовна провоевала всю войну.

— Что же, надо было этого ожидать, — задумчиво, будто сама с собою, рассуждает Ольга Максимовна. — Да и пора.

Она смотрит теперь на меня почему-то и улыбается с пониманием и грустью, как мать, которая лишний раз убедилась, что это родной ее сын деревянным голосом произносит чужие, непонятные слова и теперь уже до конца жизни будет их произносить.

— Сколько помню себя, — ни к кому из соседей не обращаясь, продолжает Ольга Максимовна, — нашему поколению, да и предыдущим тоже выдвижение приносило больше забот, чем благ. Без благ, конечно, не обходилось, но о них как-то и речи не было, настолько несоизмеримы были они с ответственностью. С работой на износ, с ночами бессонными. С командировками на ликвидацию прорыва. Само слово «карьера» казалось нелепым. «Сгорел на работе» — вот был ее типичный итог. А теперь, видно, недаром его вспомнили. Впервые, пожалуй, как только заговорят о чьем-либо повышении, так сразу имеют в виду преимущества новой должности. И то сказать — весьма конкретные.

Миша садится на свое место, лицо его от пережитого возбуждения пошло вдруг красными пятнами, он, вероятно, досадует на себя за то, что не закончил речь столь же эффектно, как начал, что растерял к концу иронию и запал, невысказанные аргументы приходят ему на ум и не дают покоя — обычное желание оратора помахать после драки кулаками.

Вопреки моим ожиданиям, Мишино выступление отнюдь не взбудоражило течение летучки. Напротив, оно его подавило.

Молчат записные наши спорщики, завзятые полемисты. Это как в коммунальной квартире — спорят-спорят о том, кому когда пользоваться ванной, а потом вдруг взрывается колонка, и предмет дискуссии сам собою оказывается исчерпан. Миша прогремел, прогрохотал, и возражать ему, очевидно, нет нужды. Волей-неволей Валерий Ефимович завершает летучку, произнеся несколько обязательных оптимистичных фраз о том, что обмен мнениями был, разумеется, очень полезен и что вопросы, поднятые товарищами на этом совещании, надо полагать, еще будут обсуждены по зрелом размышлении на будущих летучках.

Гремят отодвигаемые стулья, народ, замлевший от сидения, потягивается, достает сигареты, щелкает зажигалками, вынужденное осторожное молчание последних минут прерывается разом.

— Ну, дал твой приятель под штангу! — улыбается щербатым ртом Демьян, «ужасное дитя» редакции, золотое перо, основатель «задушевной идейности», то есть жанра проповедей на моральные темы, подкрепленных нешуточным знанием первоисточников, и при этом при всем неисправимый пьяница, впрочем, пока еще веселый, расположенный «под банкой» громогласно отшпарить наизусть Пушкина и Хемингуэя. «Мертвые спят в холодной земле Испании» — есть у него такой коронный номер, которому внимали и заполярные капитаны, и кубанские трактористы, и многие московские дамы, от балерин до продавщиц из гастронома. — Катилина, брат Гракх! Может, по случаю возрождения ораторского искусства по стопарю? «Шахтерка» после ремонта функционирует. — Все близлежащие забегаловки проходят у Демьяна под кодовыми названиями, и везде он принят как свой человек — и «У кота», и в «Профкабинете», и в «Библиотеке», поскольку, несмотря на свой постоянно затрапезный вид, пьет только коньяк. Ради благородного эффекта.

С каким удовольствием я разделил бы сейчас его компанию, да боюсь, что дело никак не кончится предполагаемым стопарем, а отправляться в загул у меня нет сейчас никакого расчета.

— Уж извини, Демьян! — прошу я с такою невысказанной болью, что он ничуть не обижается отказом и, демонически хохоча, отправляется на поиски компаньонов, менее отягощенных нравственными исканиями. По крайней мере на данный момент. Вполне вероятно, что именно Миша и откликнется на зов неприкаянной Демьяновой души. Хотя теперь вряд ли, Миша решил играть в открытую, кончилось время томительных надежд, намеков, выяснений обстановки, судьба выкинула ему шанс, глупо было бы его прозевать. Это не значит, конечно, что придется менять образ жизни, в одночасье отказываться от привычек, обзаводиться новыми друзьями, — хотя и такое бывало, на глазах преображались люди, что твой Райкин, каменели на глазах, еле раздвигали губы там, где раньше хохотали до слез, — Миша не таков. И все же придется соответствовать иному стилю поведения, сначала из чувства долга, по внутренней обязанности, а потом уже и с полным своим удовольствием, ничуть не насилуя себя. И то сказать — только неуверенные в себе люди изо всех сил стараются в новом положении соблюсти натужную аскетическую лояльность, которой и не требуется вовсе, требуется скорее как раз Мишина манера — раскованная, светская, она импонирует, убеждает в успехе дела.

Я пытаюсь разыскать Колю Беликова, заглядываю в его пристройку, в буфет забегаю — след его затерялся. Зато в коридоре я вновь сталкиваюсь с Мариной Вайнштейн, она смотрит на меня сожалеющим взглядом пионервожатой, обманутой двоечником в своих лучших надеждах, однако ни слова не произносит. Вот тут я вспоминаю про ее письмо и стыжусь своего утреннего легкомыслия, вовсе не таким уже взвинченным и глупым представляется мне теперь это намерение хоть с кем-нибудь поделиться своею тоской, хоть кому-нибудь о ней написать, хоть в море бросить бутылку с письмом. Мне ли не знать, что броунова суета современной жизни, вся эта мельтешня ни к чему не обязывающих знакомств, встреч и расставаний только тому хороша и удобна, кто сам чувствует себя частицей, влекомой по прихотливой траектории неодолимой силой. Тех же, кто не хочет отдаться воле течения, а сил противостоять ему не имеет, оно выбрасывает безжалостно, как инородное, постороннее тело, обрекая на одиночество, на бессильное и постыдное трепыханье, на вопли в пустоту, не слышимые никем, да и не интересные никому.

Миша пришел в нашу комнату раньше меня, его полтора часа дожидались посетители — длинноногая девица, решившая по чьей-то снисходительной протекции заняться журналистикой, и старушка интеллигентного вида в зимнем пальто школьного фасона, приобретенном, вероятно, в «Детском мире».

С девицей Миша разделывается мастерски. Все ее томные, многообещающие улыбки, придыхания, рискованные закладывания ноги на ногу разбиваются о его сугубо деловую, непроницаемую вежливость.

— О чем бы вы хотели писать? — корректно интересуется Миша, отказавшись от предложенной свойским, радушным жестом американской сигареты.

— О кино, — отвечает девица, выпустив ароматную струйку дыма.

— Я так и думал. Однако в таком случае вы не совсем по адресу, — Миша почти с сожалением разводит руками, — отдел литературы и искусства ниже этажом. Но должен вас предупредить, — о кино наша газета пишет очень мало, рецензии, насколько я могу судить, заказываются авторитетным критикам.

Пожеманничав еще немного, постреляв глазами, девица не спеша удаляется. На прощанье Миша как ни в чем не бывало просит передать поклон ее покровителю.

— Подумай только, — ударяет он кулаком по столу, — никому ведь не придет в голову направить свою… подругу в КБ или в проектный институт. А в редакцию — пожалуйста! Только ее и ждали! И ведь хоть одна бы для смеху сказала, что готова сделать все, что нужно газете. Учиться попросилась бы — так, мол, и так, возьмите хоть табак тереть! Нет, она хочет брать интервью у Феллини с Антониони. И ездить в Таллинн.

Во время всего предыдущего разговора старушка сидела на краю дивана, деликатно глядя прямо перед собой, зажав в сухих руках папку, похожую на ту, с какой дети ходят в музыкальную школу. Теперь, после любезного Мишиного приглашения, она садится поближе к столу, волнуясь, никак не может распутать на папке тесемки и не знает, с чего начать.

— Я, видите ли, детский врач по профессии, — Миша в ответ на это ободряюще улыбается, — то есть сейчас, конечно, пенсионерка, но не в этом дело. Я к вам совсем по другому поводу. Надо вам знать, что я всю жизнь, еще с молодости, — она застенчиво улыбается, — увлекаюсь декабристами. И всем, что с ними связано. Так, знаете, для себя. Без каких бы то ни было планов. И без амбиций, что вы! Просто собирала всевозможные материалы о них, документы, свидетельства современников, из мемуаров выписки делала, вероятно, не научно, конечно, но очень обстоятельно, за это я могу ручаться, с медицинской точностью. А в последние годы — у пенсионеров много времени — стала понемногу писать, для души, разумеется, не претендуя ни на что, боже упаси. Даже не показывала никому, кроме двух-трех приятельниц. Вот они-то меня и подвели. Проговорились в нашем клубе медицинских работников, я уже не знаю, в какой форме это произошло, — одним словом, меня пригласили сделать там не то чтобы доклад, но, как бы сказать, сообщение в связи с юбилеем восстания. Я, конечно, отнекивалась, какой из меня лектор, я и не выступала никогда публично, никаких навыков не имею, но потом все-таки рискнула. Была не была!

Миша доброжелательно кивает старушке, но по глазам его я вижу, как далеко он сейчас своими мыслями и от Сенатской площади, и от сибирских острогов, и от этой старенькой энтузиастки.

— И что же вы думаете? Я просто была поражена. С таким интересом меня слушали, столько задавали вопросов, вы представить себе не можете! Оказывается, людям это очень нужно. Я даже погордилась немного, все-таки мой труд не пропал даром, так меня благодарили, — старушка розовеет от смущения, — я понимаю, конечно, там были люди доброжелательные, склонные преувеличивать, но вы знаете, они говорили, что я просто раскрыла им глаза на отечественную историю. Это уж совсем, разумеется, крайности, я ничуть не заблуждаюсь на свой счет, но все-таки… все-таки подумала, быть может, это и более широкой публике интересно, ведь все меня как раз в этом и убеждали… Одним словом, осмелюсь вам предложить.

Миша берет из рук посетительницы ее папку, я понимаю, что читает он по нашей газетной привычке через строку, с ходу улавливая суть, и лишь, щадя авторское самолюбие, делает вид, что вдумчиво изучает текст.

— Простите, как ваше имя-отчество? — с неподдельной теплотой осведомляется Миша, и мне делается ясно, что писательский дебют у нашей пенсионерки не состоится.

— Софья Львовна, — отвечает она неуверенно и польщенно, не догадываясь, очевидно, о причинах столь аффектированной Мишиной любезности.

— Видите ли, Софья Львовна, все, что вы пишете, чрезвычайно мило и симпатично, — я понимаю, насколько затруднительно сейчас Мишино положение, какой требует оно душевной деликатности и выдержки, — действительно обнаруживается ваша замечательная эрудиция в данном вопросе, и манера изложения по-настоящему благородна… именно благородна, я не найду, пожалуй, лучшего слова. И все же, как бы вам объяснить, ничего нового ваша рукопись не содержит. Это пересказ известных событий, добросовестный, занимательный, но только пересказ. Компиляция.

— Почему же компиляция? — волнуется пенсионерка, голос ее срывается, ей трудно подбирать аргументы. — Что же такого, что компиляция? И как же так — ничего нового? Вот так так! А попытка проследить каждую отдельную судьбу?

— Я же признаю, что она удачна, — улыбается Миша с грустью, — однако о каждой из этих судеб давно уже написаны сотни страниц. И ничего опровергающего привычные представления или дополняющего их, никаких новых сведений ваш материал не сообщает. Право же, не стоит обижаться, но согласитесь, мы же не альманах для самообразования, мы газета, нас интересуют открытия. В любой области, в том числе и в истории.

Старушка подавлена, ей душно в ее бобриковом пальто со школьным вытертым цигейковым воротником, воодушевление первых минут разговора в одно мгновение сменилось обидой.

— Открытие совершат те, кто впервые об этих людях прочтет. Вот у нас в клубе медицинских работников… все что-то слышали, что-то читали, но по-настоящему никто ничего не знал. И все были взволнованы, говорили, что ничего подобного не представляли себе. А там очень уважаемые люди были, заслуженные врачи, крупные специалисты, и уж если им оказалось интересно… один даже заведующий отделением из больницы МПС…

— Да я не сомневаюсь, Софья Львовна, — произносит Миша с досадой на собственную жестокость, — но ведь одно дело — вечер отдыха, а другое — большая газета с миллионным тиражом. Нас не может удовлетворить любительство. Даже на очень высоком уровне.

Тягостная тишина повисает в комнате, даже мне, постороннему свидетелю, делается неловко и неуютно. Миша все-таки не выдерживает взятого тона и дает слабину:

— Ну, хорошо, одну вещицу я, пожалуй, оставлю, — он колеблется несколько секунд, так и не зная, на чем же остановить свой выбор, — ну вот хотя бы эту, о Полине Гебль, любопытная штука и но размеру больше всего нам подходит, только заранее предупреждаю, Софья Львовна, ради бога, не обольщайтесь, гарантировать ничего не могу.

— Я понимаю, — она подымается, завязывая на ходу шнурки своей музыкальной папки, — никто не любит посторонних. Всяк сверчок знай свой шесток. Умеешь лечить корь и скарлатину, ну и лечи, прописывай микстуры, клизмы ставь, и нечего тебе лезть в сферы изящной словесности. Особенно теперь, когда не о творчестве пора думать, а о могиле.

— Ну что вы, — страдальчески морщится Миша, — что за выводы…

— Простите за то, что отняла у вас столько времени. Ведь знала же, что не про мою это честь, всю жизнь знала… А в семьдесят лет польстилась на похвалы, на чужие лавры посягнула… — Старушка идет к двери, даже через ватное пальто заметны острые ее лопатки, старомодная музыкальная папка из толстого картона тяжела ей и неудобна, я опускаю глаза и последнее, что замечаю, это детские ботинки с каблуками, надбитыми микропоркой.

— Вот так вот, — то ли к моему сочувствию взывает Миша, то ли к всеобщей, мировой справедливости, — уж и так, и так стараешься, на ушах стоишь, самые галантерейные формулировки изобретаешь, а в итоге все равно бурбон, кувшинное рыло. Что я буду делать с этой старушечьей галиматьей, у нас все-таки редакция, а не богадельня!

— Дай-ка ее мне, — прошу вдруг я почти неожиданно для самого себя, совершенно не представляя себе, для чего мне эта рукопись понадобилась.

— Бога ради, — Миша широким жестом швыряет мне ее через всю комнату, — весьма обяжешь.

Я перелистываю рукопись, чем-то забытым веет на меня от этих страниц, от этих строчек, отстуканных на ветхой машинке «ремингтон», от самой этой гимназической, институтской манеры выражаться, — впрочем, что значит забытым — неведомым мне практически, известным лишь предположительно, умозрительно, из старинных романов. Прав был Миша — благороден этот стиль, как благородно объяснение в любви, написанное не только без надежды, но и даже и без малейшего расчета разжалобить или произвести впечатление, лишь из потребности любить и говорить правду. И в остальном Миша не ошибся, разве место для этого беззащитного простодушия наша многоумная и многоопытная газета с ее обычаем взвешивать и вымерять каждое слово, с ее правомерной склонностью к громким именам и неоспоримым авторитетам? Счастливая идея озаряет меня однако. Я по памяти набираю номер молодежного журнала, рассчитанного на сельских жителей. Там работает мой сердечный приятель Петя Кобылкин, большой русский просветитель, знаток поэзии и всевозможных областных диалектов, его бы воля, он превратил бы свой боевой журнал в какие-нибудь прекраснодушные «Отечественные записки».

— Как жизнь, Петр? — спрашиваю я. — Как полеглые хлеба убираются? — Это тоже его журналистская идефикс — найти оптимальный способ уборки колосьев, полегающих от раннего внезапного снегопада. — А то я на Алтае у одного мужика приспособление видел для комбайна, в любой кузнице самосильно можно смастерить.

— Известно уже, — обрезает меня Петя, — но ты давай, если собственными глазами видел, напиши для нас. Прямо в номер поставим.

— Подумаем, — уклоняюсь я, — ты же знаешь, какой из меня аграрий. Ты мне лучше скажи, как у вас с юбилеем четырнадцатого декабря, есть что-нибудь стоящее?

— Да есть, вероятно, а что? — настораживается Петя.

— А то, что есть для вас потрясающий материал, — нагнетаю я эмоции, зная, как важно разжечь в Пете редакторское честолюбие. — Только вы и напечатаете, если захотите. Настоящее открытие, не столько в документальном плане, сколько в лирическом, в душевном, как о самых близких людях читаешь, никакой хрестоматии, никакого занудства.

— Интересно, — по голосу понятно уже, что моя реклама оказывает свое действие, — а кто же автор?

— Ну что ты! Тоже открытие своего рода. Представь себе, старая дама, чуть ли не современница самих декабристов, во всяком случае, их потомков. Прежнего закала человек. И пишет прекрасно, знаешь, без нынешней развязности, — мне известно, чем завлечь Петю, — строго и точно.

— Зачем я, корова, тебя продаю? — смеется Миша после того, как я, договорившись обо всем с Кобылкиным, кладу трубку. — Даже жалко, что отпустили старушку. Вдруг и впрямь графиня Волконская. Из Гомеля.

В этот момент из коридора доносится громкое и очень фальшивое пение: «На воздушном океане без руля и без ветрил…» Сомнений нет, Демьян благополучно нашел компаньона и теперь, влекомый сознанием долга, возвращается на базу. Вот он и входит в нашу комнату, распушив бороду и блудливо сияя желтыми безумными глазами.

Привет тебе, приют свяще-е-нный!

— Демьян, — говорит Миша, глядя при этом в окно, — ты что, приключений, что ли, на свою шею ищешь? До вечера не мог подождать? И главное — что за манера у вас, как только засадите, обязательно претесь в контору поблажить, побазарить, с начальством отношения выяснить! Меняются времена, неужели не доходит? То, на что раньше глядели сквозь пальцы, сегодня раздражает. Кончился наш детский сад, то есть, простите, студийный период. Никому теперь не докажешь, что ты такая спонтанная творческая натура, к которой полагается иметь снисхождение, понял?

— Не мнишь ли ты, что я тебя боюсь? — вдохновенно комедиантствует наш друг.

— Ты самого себя бойся, — неожиданно без всякого юмора машет рукой Миша.

Демьян между тем удобно устраивается в кресле и, театрально закурив сигарету, вперяет в Мишу проницательный, заговорщицкий взгляд.

— Михаил, я, безусловно, извиняюсь. Ну что из того, что я принял свои сто пятьдесят коньяку? Ты же знаешь, без этого я не способен трезво мыслить. Логически оценивать обстоятельства.

— Ну, и что же ты оценил?

— Очень многое, старина, очень многое. Например, твое грядущее восхождение. Не скрою, мнения по этому поводу в народе различные, но я лично за тебя рад. Причем, ты же знаешь, без подхалимажа, без какого бы то ни было тайного расчета. Хотя, не отрицаю, хотел бы с тобой поработать. Как летчик летчику говорю.

…Миша смущен. Демьянову бреду не принято придавать значение, язык у него в известном состоянии без костей, в любые высоты способен завести своего хозяина, так же как и в любые дали, и все же теперешний разговор льстит его самолюбию. Хоть Миша и старается изо всех сил скрыть это.

— Слушай, Демьян, ты бы фантазию свою придерживал. Или по другому руслу ее устремлял. Ну откуда у тебя все эти сведения?

— Из источника в высшей степени достоверного. — Пьяная Демьянова принципиальность еще потешнее его куража. — Знаем, но никому не скажем… Шучу, шучу! Ты что думаешь, интриги Ефимыча никому не заметны? Кого он хвалит, кого выдвигает на премию? Не стесняйся, старина, ничего в этом зазорного. Все по делу. Ты — его человек. Не спорь, не спорь, я знаю, что ты этого не искал, само собою сложилось, ну и слава богу. Между прочим, в моей теневой редколлегии, — Демьян дьявольски хохочет, — ты давно уже замредактора.

— А Коля Беликов? — спрашиваю я. — Ему место нашлось?

— С Колей вопрос сложный. — В голосе Демьяна и впрямь прорезываются едва ли не начальственные, хозяйские нотки. — Самое любопытное в том, что я бы тоже ликвидировал Колину нынешнюю должность. Она его губит. Коле противопоказано содержание в стойле, ему бегать надо, волка ноги кормят. Я ему об этом прямо сказал двадцать минут назад, когда мы с ним отдыхали.

Ах, вот оно, оказывается, в чем дело! Демьян обрел напарника в лице Коли, а это уж совсем ни к чему. Пить Коля не умеет — то плакать начинает, то куражиться, то хвастаться небывалыми своими достижениями и заслугами. А также и заработками, которые позволяют его жене Наде — Нади́ной зовет он ее — нигде не работать.

— Все у нее есть! Все! Как положено! И шуба, и мохер, и голенища французские, то есть сапоги.

— А как же ты развлекаешь ее? — подначивают Колю ребята, зная, что Надина на двадцать лет его моложе. — В кино водишь, в кафе или на танцы?

— А ей это все не нужно! — с пол-оборота заводится Коля, что, собственно, и требуется. — Зачем это ей? У нее все есть: пластинки, какие только хочешь, машина вязальная, поваренные книги — целая библиотека! Как положено!

— Нужно кончать с этой Белогорской крепостью, — жестко и серьезно произносит вдруг Миша. — Всех жалко, все свои люди, все хорошие парни! Вот так и теряются деловые критерии. А это, между прочим, не профессия — хороший парень! Знаешь, где мне нужны хорошие парни? В бане, чтобы париться веселей, и на футболе. А работать я хочу с профессионалами! С мастерами, которые живут на реальную свою стоимость. А не на проценты с прошлых заслуг!

Вот, значит, и программа уже готова. Будьте любезны. А то, чья стоимость реальна, а чья подлежит уже девальвации, Миша будет решать, разумеется, по собственному усмотрению. А потому следует быть готовым к чему угодно, так, вероятно, приходится трактовать его речь, произнесенную в предощущении назначения. Какое там — в предощущении, просто-напросто накануне.

Тут раздается телефонный звонок, Миша снимает трубку и в одно мгновение вновь делается своим парнем, милым и обаятельным, в шутках которого так много добродушия и вовсе нет начальственного самодовольства.

Мне кажется почему-то, что Миша разговаривает сейчас с Машей, при этой мысли я внезапно обмираю. Господи, что такое, с какой стати? Но нет, в разговоре слишком часто упоминаются детали автомобильного двигателя. Не такой уж Маша автомеханик при всей своей очевидной принадлежности к эпохе научно-технической революции. Лишившись собеседника, уходит заскучавший Демьян. Блаженного этого хмеля ему теперь хватит до вечера, все отделы по очереди навестит он и везде продекламирует что-нибудь на выбор из Пушкина и Блока, со всеми поговорит по душам на темы экономики, сельского хозяйства и международной политики, всем посочувствует, каждому даст вдохновенный творческий совет, никого и ни к чему, впрочем, не обязывающий.

Миша тем временем кладет трубку и быстро натягивает плащ.

— Старичок, — подмигивает он мне дружески, — я тут подскочу кое-куда на пару минут, если меня спросят, обязательно буду.

Я остаюсь один. Куда это так заторопился Михаил, неужели все-таки к Маше?

Впрочем, мне-то что за дело?

На последней странице рукописи о декабристах проставлен телефон и адрес Софьи Львовны. Она живет там, где и должна, разумеется, жить, — возле Чистых прудов, в Потаповском переулке. Я набираю номер, долго никто не снимает трубку, затем хриплый, не то старушечий, не то стариковский, не то просто-напросто похмельный голос без церемоний спрашивает:

— Кого?

— Будьте любезны, попросите к телефону Софью Львовну.

— Чего-чего? — переспрашивает голос. — Майхельс, что ль? Софья Львовна, на провод! — неожиданно зычный этот зов гулко отдается в трубке, и перед мысленным моим взором открывается бесконечный коридор коммуналки, сундуками заставленный, завешенный раскладушками и тазами, расписаниями уборки мест общего пользования украшенный на самом видном месте, возле самого телефона, и совершенно неожиданно обнаруживающий следы былого процветания — в полуосыпавшейся ли хрустальной люстре или же в бронзовой дверной ручке.

— Я вас слушаю. — По телефону у Софьи Львовны типичный врачихин голос, строгий и как-то безлично-неприязненный, выработанный долгими годами ночных дежурств, вызовов и приемов.

— Добрый день, — говорю я, стараясь, чтобы моя любезность, в отличие от Мишиной, носила деловой, заинтересованный характер. — Вас беспокоят из журнала… — Да простит мне мой просвещенный друг Петя Кобылкин эту святую ложь.

— Да? — почти пугается Софья Львовна. — Но по какому поводу? Вы, вероятно, ошиблись.

— Сейчас выясним, — дипломатически допускаю я такую возможность. — Видите ли, до нас дошли слухи, что у вас есть масса интересных материалов о восстании декабристов. Чуть ли не целая книга… портреты участников, их жен… очерки тогдашних нравов и культуры…

Мое хитроумное вступление встречено молчанием…

— Так это верно? — спрашиваю я.

Софья Львовна опять молчит несколько мгновений, я уже начинаю сомневаться в необходимости своего предприятия, и в этот момент она отвечает растерянно:

— Верно. В том смысле, что действительно располагаю такими материалами, а не в смысле вашей оценки. Но… я не думаю, что они покажутся вам заслуживающими внимания.

— Почему же? — воодушевляюсь я.

— Потому что они непрофессиональны, — отрезает моя собеседница первоначальным своим, не допускающим возражений тоном врачихи. — Это ведь так, занятие, чтобы скоротать одинокую старость. Любительство. Или как это теперь называется? Самодеятельность. А разве самодеятельность может вас удовлетворить?

— Ну уж, позвольте нам самим судить, что любительство, а что нет, — произношу я с немного сварливым редакторским гонором. — И потом — откуда вам знать, может быть, то, что вы называете профессионализмом, нас как раз и не привлекает. Потому что нужно нам живое чувство, волнение, страдание, а не перечень сносок и ссылок.

Кажется, я даже переусердствовал в своем презрении к серьезному источниковедению, Софья Львовна вновь растерянно молчит.

— Если так, то конечно, — начинает она неуверенно, — тогда другое дело. Я с удовольствием покажу…

— Завтра же, — настаиваю я, — к чему откладывать?

И называю координаты задушевного своего приятеля Петра Кобылкина. Софья Львовна просит обождать секунду, она хочет записать адрес и имя редактора, шаркающими, поспешными шагами она удаляется в свою комнату, а перед моими глазами вновь встает перспектива коридора с вечной его полутьмой, с запахом щей и стирки, с тенями хозяек в халатах и в бигуди.

Потом я диктую старухе адрес Петиного журнала и улыбаюсь невольно последним ее словам.

— Учтите, пожалуйста, что я предпочла бы, чтобы меня не сокращали, — предупреждает она с неожиданным авторским самомнением.



Поделиться книгой:

На главную
Назад