Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мы и наши возлюбленные - Анатолий Сергеевич Макаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А в самом деле, — раздается за моей спиной Машин голос, — отчего это вы не обзавелись хотя бы проигрывателем? Как же вы развлекаете девушек?

— Каких? — спрашиваю я, глядя, как Миша в накинутом на плечи плаще торопливо отпирает машину.

— Ну, каких, — по голосу я чувствую, что Маша принимает мою игру, — тех, которые приходят к вам в гости.

— Да уж как придется, — отвечаю я, отворачиваясь от окна, — самим собою. О такой возможности вы не подумали?

Мы впервые встречаемся с Машей глазами, откровенно, с взаимным вызовом, при этом я даже дивлюсь собственной дерзости, внезапной и не свойственной мне самоуверенности, которую легко высмеять. Но Маша не смеется, она просто улыбается и отводит глаза. Подумала.

— Не обижайтесь, пожалуйста, вы тоже нравитесь девушкам, я вам сразу хотела сказать.

— Ошибаетесь, — вздыхаю я, — я нравлюсь только детям, потому что я добрый человек. А для женщин это не имеет значения.

— Верно, — соглашается Маша, — не имеет, но вы все-таки нравились.

— Нет, — мотаю я головой, — что-то не припомню.

Маша глядит на меня с лукавым и мудрым сожалением.

— Значит, просто этого не замечали.

— Об чем спор? — интересуется вошедший Миша, в его руках два элегантных кожаных кофра, в одном помещается портативный магнитофон японской пресловутой марки, в другом — стереофонический усилитель звука. Миша — гений современной бытовой техники, даром что не имеет никакого технического образования, в магнитофонах, приемниках, автомобилях, электрогрилях он разбирается с помощью загадочного шестого чувства, с первого взгляда рассекая их схему, проникая в их логическую суть, запоминая расположение и назначение разнообразнейших клавишей, кнопок, шпенечков, контрольных глазков, которые меня лично раздражают и сводят с ума.

— Так о чем же дискуссия? — переспрашивает Миша, вставляя в магнитофон кассету с тем чуть преувеличенно серьезным видом, который выдает его беспокойство.

— Так, ерунда, — сообщает Маша легкомысленно-развязным тоном, — просто я уверяла нашего милого хозяина, что он тоже, на мой взгляд, имел успех у девушек.

— Кто? Лешка? — совершенно искренне изумляется Миша. — Да никогда в жизни! То есть он был чудесный парень, старина, не обижайся, пожалуйста, замечательный парень, но девушки его совсем не интересовали. Он их за квартал обходил, и они его — это же взаимосвязано. Нет, Маруся, признайте, на этот раз ваша проницательность вам изменила.

— Она уже признала, — говорю я, но меня никто не слышит, потому что в одно мгновение вся моя комната наполняется музыкой, кажется, что она звучит со всех сторон, даже Марксовы красные тома Достоевского на верхней полке стеллажа, под самым потолком, и те источают мелодию, исполняемую со всеми признаками симфонического благородства и вместе с тем с особым победительным напором и механическим равнодушием к оттенкам и нюансам, которое так свойственно нынешней массовой культуре.

Маша одна закружилась по комнате, заструилась, зазмеилась, колыхаемая, словно ниспадающая штора, накатами музыки, — нынешняя мода возродила культуру индивидуального танца, импровизации, обольстительного салонного шаманства, приходится это признать, никуда не денешься. Я понимаю вдруг, что не в силах оторвать глаз от Машиного радения, от раскованной ее пластики, от гримасы томительного блаженства на ее лице, от тех мгновенных содроганий, которые пробегают по ее спине, сотрясая плечи и излом рук; с тайным злорадством я тщусь обнаружить в этом ритуальном танце хотя бы тень вульгарности или дурного вкуса — напрасно, в этом смысле Маша совершенно неуязвима.

— Вот видишь, — наставительно произносит Миша, — что значит все получить вовремя. Поколение, которое никогда не танцевало под пластинки «на костях». Хоть сейчас на сцену выпускай. В мюзик-холл, в парижскую «Олимпию»!

Миша сбрасывает пиджак на спинку стула, распускает галстук. Что ж, честь нашего поколения, танцевавшего бог знает каким и откуда взявшимся «стилем», под музыку, добываемую с риском для кармана и доброго имени, Миша оказался вполне в состоянии отстоять. Уже через несколько мгновений он вошел в стилистику Машиного танца, принял условия, предложенные ею, пусть в ином ключе, более сдержанном и упорядоченном, так ведь того в требует хореография, чтобы раскованная стихийная женственность была урезонена и оттенена потаенной импульсивностью мужества.

Я смотрю на танцующих, я созерцаю этот домашний балет, в котором отразилась по-своему эпоха с ее культом молодости, новизны, необязательных па и необязательных отношений, какая-то давняя, почти забытая обида, очнувшись словно после долгой, многолетней спячки, поворачивается в моей душе. Школьные вечера всплывают вдруг в моей памяти во всей реальности тогдашних моих волнений, горящих щек и потных ладоней; я стою у стены неподалеку от входа с видом независимым и, как мне кажется, насмешливым, я пьян, хотя не выпил ни капли, — от полноты ощущений, от апреля за окнами, от начала жизни, от моей любви, которая сладко меня мучит, казнит, изводит зрелищем бала, который на самом деле не имеет ко мне никакого отношения, на котором я всего лишь гость, созерцатель, обойденный судьбою.

— Обратите внимание, — Миша с трудом преодолевает одышку, танец все же дался ему не столь безнаказанно, как Маше, — наш хозяин в обычной своей романтической мерихлюндии. Он и в школе, на вечерах, в основном подпирал стенку. С выражением трагической отверженности. Леша, друг, теперь уже можно сказать — это совсем не производило того впечатления, на какое ты рассчитывал. Особенно на тех, для кого ты так старался, бедный.

Отдуваясь, распахивая еще шире ворот рубашки, Миша тяжело опускается в кресло, все же не следовало ему столь беззаветно и безоглядно пускаться в современные пляски.

— А почему вы так уверены, что не производило? Вы что, проводили массовый опрос? Может быть, как раз наоборот, очень даже производило? — спрашивает Маша с лукавым вызовом, защитительная снисходительность которого еще обиднее, чем предательское уличение друга.

— Не производило, Маша, это точно, — вздыхаю я с покорностью, — не надо за меня заступаться. Раз Миша так считает, значит, так оно и было. Ему виднее, в этих делах он всегда все знал.

Миша великодушно протестует:

— Так уж и все? Понимал, конечно, кое-что. Самую малость. Впрочем, в твоем случае, старина, и понимать-то нечего было. Не требовалось ни психологии, ни высшей математики.

Последние слова, однако, произнесены тоном, который как бы опровергает их суть.

— Вот и дружи после этого с одноклассниками, — Маша явно подначивает нас, — ничего нельзя скрыть, все друг про друга известно с самого нежного возраста. Никуда не денешься от свидетелей.

— Это не во всех случаях справедливо, Маша. Есть люди, которые постоянно растут, глупо судить их по законам совместной юности. Даже бестактно. Оскорбительно для их нынешней зрелости. Мало ли что было когда-то, поверьте, это не повод лезть к ним то и дело с мерками бывшего шалопайства.

Миша закуривает с видом человека, решившегося однажды сказать всю правду, как бы она ни была горька, и тем самым сбросившего наконец камень с души.

— Все в порядке, Миша, — говорю я, — не извольте беспокоиться. — Никто не станет напоминать тебе об ошибках молодости, о прежнем гусарстве. Лучше уж поговорим о нынешнем, если не возражаешь. Маша, хотите я расскажу вам, как Миша с вами познакомился?

— Старина, — Миша недовольно морщится, — я тебя умоляю, будь джентльменом.

Маша одергивает его капризным мановением руки:

— Что такое, Миша! Не лишайте меня удовольствия. Мне ужасно интересно.

— Не волнуйся, — успокаиваю я Мишу, — бестактности я не допущу, ты же знаешь. Тебе же все про меня известно, хоть ты не психолог и не математик. Так вот, Маша, если вам действительно интересно. Вы шли по бульвару…

— По переулку, — уточняет Маша.

— Хорошо, по переулку. Малолюдному, тихому. И вдруг заметили, что рядом с вами в темпе вашего шага движется машина. «Жигули» экспортного исполнения, то есть «Лада».

— С фиатовскими колесами, обратите внимание.

— Совершенно справедливо. Важнейшая деталь. Вы пошли быстрее, водитель чуть прибавил газу. Это вас заинтриговало, и вы сбавили шаг, как на прогулке, машина почти поползла, а это, как вы понимаете, для фиатовских колес и неприятно, и вредно.

Маша смотрит на меня как на фокусника, каждую мою фразу сопровождая улыбкой, глаза ее при этом лучатся. А Миша курит с подчеркнутым утомленным безразличием профессионала, вынужденного внимать экзерсисам любителя, рассеянный взор его при этом бродит по книжным полкам, — так в зале ожидания на вокзале от скуки начинаешь изучать вовсе не нужное тебе расписание пригородных поездов либо плакаты по технике безопасности.

— Продолжать? — спрашиваю я, впервые за весь вечер чувствуя себя уверенно и спокойно.

— А как же, — торопит меня Маша, — непременно.

Миша вяло машет рукой:

— Валяй отыгрывайся.

— Ну что ж, вы повернули за угол, Маша, и даже не оглянулись, вы уже были уверены, что «Лада» едет следом, вас уже это забавляло, просто ни дать ни взять детектив из французской жизни. Вы нарочно пошли на красный свет, испытывая водителя, вот тут машина вновь поравнялась с вами, и мой друг — за рулем был, естественно, он — сказал вам с обидой: «Девушка, ну сколько можно ездить за вами?! Давайте быстрее знакомиться, а то я из-за вас замучил мотор и уже дважды нарушил правила движения. Проколют талон, не покатаемся».

Маша хохочет, заламывая руки и сияя счастливо глазами.

— Леша, признайтесь, вы что, в этот момент сзади сидели, почему я вас не заметила?

— Я сидел на соседней парте, Маша. С сорок седьмого года по пятьдесят седьмой. Вам трудно было меня заметить.

Она опять смеется — большое удовольствие рассмешить эту девушку, хоть и непонятно, что же ее так веселит, мой ли правдивый рассказ, или же та ковбойская непринужденность, с какою Миша добивался знакомства, пренебрегая светофором, целостью покрышек и общественным мнением.

— Надо вам заметить, что о талоне я ничего не говорил, — Миша, кажется, обижен, он встает и меняет кассету в магнитофоне, — на закон вообще никогда не жалуюсь и не ссылаюсь — низкий класс. Мог бы учесть.

Он вновь зовет Машу танцевать, теперь это блюз, откровенно чувственный, интимный, не расходующий, не разбазаривающий страсть направо и налево, не извергающий ее бесполезным фонтаном, но экономящий ее, напротив, собирающий, сосредоточивающий до состояния сгущенной неги.

Мои гости танцуют как ни в чем не бывало, и я по-прежнему слежу за ними с вынужденным удовольствием — объективность меня погубит, Мишины прямые плечи возникают передо мной, под узкой рубашкой улавливаются мышцы, сухие и упругие, как у беговой лошади. Машины руки заброшены ему на шею, узкие кисти отрешенно и нежно лежат на его спине, повинуясь окончанию музыкальной фразы, танцующие поворачиваются, и я вижу Машину спину, стройную и неправдоподобно узкую, вижу ложбинку между острых лопаток и линию бедер, закругленную с захватывающим дух совершенством. Миша и Маша настолько погружены в этот танец, что мое присутствие делается почти предосудительным, я вновь кажусь посторонним в своей собственной комнате. Но Миша вдруг останавливается, отстраняется ласково от партнерши, по лицу его заметно, что прекращать наш разговор на данном этапе он ничуть не согласен.

— Я ведь знаю, чего ты злишься. Глупо, старик. — В Мишином голосе звучит неподдельное сожаление, почти соболезнование. — Представьте, Маша, сколько лет гложет человека червь самолюбия, если вовремя его не вытравить. Нашему хозяину нравилась одна милая девушка…

Я смотрю Мише прямо в глаза спокойно и непрерывно, он теряется, и в голосе его проскальзывает внезапно неуверенность и уступка:

— Он ей тоже нравился, надо признать, — истина прежде всего…

— Так все-таки нравился, — торжествующе уточняет Маша.

— Нравился, сомнений нет. Но, — Миша вновь обрел уверенность, он уже гордится широтою своих взглядом, своею объективностью и пониманием человеческих отношений, — наш друг растерялся. Погряз в самокопании. Выяснял в дискуссии с самим собою, достоин ли он такой девушки. Не ошибка ли это судьбы? Не есть ли нарушение какой-либо высшей гармонии? Драма еще не началась, а он уже заранее проиграл весь сюжет, прикинул все возможные развязки. А когда наконец решился ими пренебречь, собрал волю в комок, оказалось, что уже поздно. Девушка не дождалась этого рокового момента. Ей открылись новые лирические перспективы.

— Вы хотите сказать, что она вышла замуж за вас? — уточняет Маша.

— Да, именно это я хочу сказать. У вас, Маша, безупречное чувство логики.

— И у тебя тоже, — смиренно признаю я. — Ты все правильно понял. Будем считать, что я действительно ничего не забыл. Прости, пожалуйста.

Миша морщится, подымает вверх широко раскрытые ладони в броском веселом жесте, означающем то ли шутливую сдачу, то ли джентльменски-спортивное прекращение состязаний.

— Перестань, что за разговор! Что за счеты между старыми друзьями! Стыдно слушать. Ты же знаешь, что Наталья к тебе прекрасно относится. Она, по-моему, до сих пор жалеет, что не вышла за тебя замуж. Честное слово.

Миша смеется. Я понимаю, на кого рассчитано это великодушие, эта невозмутимая сердечность, — на Машу, разумеется; странно — при мужественной красоте, при обаятельном оскале смех у Миши школьнический, хихикающий и высоковатый. А может быть, это только кажется мне, может быть, во мне говорит обида, или ревность, или еще какое-нибудь чувство, более позорное и утонченное, нежели зависть, хотя на нее и похожее, признаться в нем — все равно что расписаться в собственной ущербности, в неполноценности, второсортности, а для этого нет никаких основательных резонов.

Скорее наоборот, жизнь не обделила меня поводами для гордости и честолюбия, только я никогда не успевал ими воспользоваться. Я слишком поздно их замечал — случай с Наташей Рязанцевой в этом смысле классический.

Миша опять танцует какое-то пряное, знойное танго, вернувшееся в нынешний быт вместе с модой на довоенные широкие брюки, с Наташей на моих глазах он никогда так не танцевал. С Наташей он танцевал как на балу — целомудренно и возвышенно. Это было на школьных вечерах встреч, куда мы в первые институтские годы регулярно приходили. Наташа была младше нас на два года, я помню ее еще с восьмого класса, более красивой девочки я не видел никогда в жизни. Именно красивой, а не просто хорошенькой, или прелестной, или милой, — тут был иной счет, сообразный не с мимолетными стилями жизни, не со вкусами эстрады или кино, но со всею традицией российской духовности, с Пушкиным, с Блоком, с бегом тройки, с трехдольным каким-нибудь вальсом, раздувающим занавески. Я и воспринимал-то ее красоту отвлеченно, будто некую цитату из русской литературы, не связывая ее никоим образом с личными своими планами и надеждами. Я даже знаком с ней не был — ни в школьные годы, ни после, хотя встречал ее часто неподалеку от своего дома, тоненькую, замерзшую, с огромными глазами, в которых застыло отчаяние, заставляющее думать о гимназистках-народоволках, о роковом платке в муфте, о трагическом мартовском снеге и бог еще знает о чем. Впрочем, мне не до того было тогда. Я плохо жил в те годы, на рассвете, до начала лекций, разгружал на вокзалах почтовые вагоны, надрывался, мерз и мок, выбивался из сил, чуть не плакал от бессилия, пил на морозе с грузчиками обжигающую водку — сначала давился, а потом ничего, — а во время лекций, разморенный теплом и модуляциями профессорского голоса, блаженно клевал носом.

Потом уже, когда жизнь моя переменилась, в начале четвертого курса, сентябрьским чудесным вечером я шел однажды по Арбату, тогда еще единственному и неповторимому, отмеченному особым духом столичности и праздничной суеты, и на углу Староконюшенного переулка встретил бывшую одноклассницу, которая училась теперь в театральной студии. Туда она и торопилась, на вечер с непременным «капустником» и танцами, с разговорами о начавшемся сезоне, — я пошел вместе с нею.

В те дни я впервые в жизни воротился из Крыма, где два с лишним месяца проработал матросом на спасательной станции, загорел, продубился до рыбацкой несмываемой смуглости, на мне был черный свитер, которого, по тогдашним моим понятиям, вполне хватало для ощущения совершенной собственной элегантности. Тем не менее в фойе студии я несколько растерялся от обилия красивых девушек и ребят, говорящих хорошо поставленными голосами, с преувеличенными интонациями удивления и радости, чрезмерно общительных, отмеченных лучами еще не видимой, еще не взошедшей славы. Я поднялся в зрительный зал, свободных мест уже не оказалось, но мне сразу приглянулось обширное пространство между последним рядом кресел и стеною, так сказать, демократический амфитеатр, предназначенный специально для стояния, мое присутствие на «капустнике» приобретало, таким образом, необязательный характер: не понравится — в любую минуту можно незаметно исчезнуть. Сначала я стоял один, опершись на спинки кресел, потом справа и слева у меня появились соседи, кто-то уже дышал мне в затылок, сделалось так тесно, как в нашем дворовом агитпункте, где во время предвыборных концертов я впервые в жизни увидел настоящих артистов. Это воспоминание растрогало меня, и «капустник» стал казаться мне необычайно смешным. И вдруг посреди благодушия и веселья я ощутил непонятную тревогу. У меня появилось ощущение, что на меня смотрят, будто бы вместе с артистами я оказался на сцене. Я принялся озираться направо и налево, — господи, разумеется, никому не было до меня никакого дела, и все-таки кожей я ощущал чей-то пристальный взгляд, у меня даже вспыхнули щеки. Я рыскал глазами по залу, забыв о том, что происходит на сцене, стараясь обнаружить причину своего странного стеснения. И вдруг у самой рампы я буквально наткнулся на взгляд Наташи Рязанцевой, ощутив это столкновение почти физически. Я ее сразу же узнал, даже в стенах студии, где красота служила как бы профессиональным рабочим качеством, она выделялась какою-то совершенно невиданной ныне трепетной обморочностью. Я подумал, что вне зависимости от прочих данных один этот облик сам по себе достоин стать предметом искусства, и при этом довольно хладнокровно рассудил, что Наташин взгляд устремлен, вероятно, на кого-нибудь из стоящих сзади меня, — мы ведь с Наташей словом в жизни не перемолвились. Я предпринял отчаянную попытку подвинуться хоть немного в сторону: ловить не тебе предназначенный взгляд не так уж почетно — действует на самолюбие. Тем временем, пока я суетливо боролся с соседями за более укромное место, представление кончилось. Толпа вынесла меня в фойе. Я дождался приятельницу, чтобы поблагодарить ее за «капустник» и поздравить с успехом, и мы вместе пошли вниз. На площадке второго этажа, спускаясь по лестнице, я вновь заметил Наташу: она стояла в центре типичной для здешних мест компании, в которой преобладали молодые люди, взапуски состязавшиеся в светскости и острословии. Наташа улыбалась им нежной и деликатной улыбкой, в которой опять-таки чудилось воспитание, соотносимое не с микрорайонами, а с особняками, созвучное не джазу, а вальсу «На сопках Маньчжурии». Вдруг губы ее застыли, как в испуге, и, подняв лицо, через головы окружающих, через остроты и смех она посмотрела на меня — теперь я мог побожиться, именно на меня — долгим-долгим, отчаянным и вопрошающим взглядом. Я понимал в те секунды, что необходимо остановиться и произнести хотя бы слово, я подсознательно предчувствовал, что если промолчу теперь, то много лет спустя буду кусать себе локти, и все же с идиотски небрежным и независимым видом, с расточительностью двадцати двух лет прошел мимо.

Хорошо помню, что на Арбате в тот поздний вечер пахло настоящей осенью — первым холодом и кислым вином. А спустя месяца два, под Новый год, я встретил в Художественном проезде свою приятельницу-студийку. Мы стояли посреди рождественской сутолоки, елок, бутылок шампанского, бесконечных свертков и пакетов и говорили друг другу предпраздничные, необязательные слова.

— Да, — воскликнула вдруг моя знакомая, — чуть не забыла, тебе привет!

— От кого? — удивился я, стараясь припомнить кого-либо из наших с нею общих знакомых.

— Тебе большой привет, — со значением повторила моя приятельница, — от Наташи Рязанцевой.

В одну секунду мне сделалось жарко, словно после долгого бега или мальчишеской возни с приятелями. Кажется, я пожимал плечами и улыбался с нарочитым, показным недоумением, стараясь скрыть свое волнение, равного которому я еще не испытывал никогда в жизни. Гриппозным жаром дышали мои щеки, я не понимал, что со мною творится, и вместе с тем с необычайной трезвостью осознавал смысл явлений, ранее темных для меня и неведомых. Естественная логическая линия увязывала эти явления, эти образы и картины, которые сами собой выплывали из глубин моей памяти, в одну безупречную, очевидную систему, — было страшно и сладостно подумать о том, что являлось сутью этого построения. Во всяком случае, задним умом я с очевидностью прозрения понял, почему так часто встречал Наташу возле ворот своего дома, отчего смотрела она на меня с отчаянием и удивлением курсистки-народоволки. Мне трудно было во все это поверить, но не поверить было нельзя. Моя бывшая однокурсница давно уже с улыбкой упорхнула, оставив меня одного посреди переулка, я забыл, куда и зачем шел, и как жить дальше, тоже не понимал. Я не был готов к счастью, оно меня подавило, распластало, как внезапное богатство, с которым решительно неизвестно, что делать. Оно и радует, и ужасает своими размерами, оно поднимает тебя в собственных глазах и одновременно пробуждает в душе неизвестную ранее тревогу, отныне ты раб своей фортуны.

Наконец мне стало ясно — сам с собой я не переживу этой вести. И прямым ходом побежал к Мише. Он жил тогда вместе с родителями в большой, многонаселенной коммуналке, им принадлежали две просторные комнаты, хитроумно перепланированные и перегороженные так, что получилась как бы квартира в квартире. Во всяком случае, у Миши со школьных лет был свой собственный угол, недурной и по нынешним временам, там стояли низкая тахта, крытая толстым ковром, застекленный книжный шкаф во всю стену и письменный стол департаментского вида, доставшийся Мише от двоюродного деда, известного в Москве присяжного поверенного. Классицизм обстановки мой друг уравновесил зримыми приметами эпохи — магнитофоном «Яуза», боксерскими перчатками, коробками из-под иностранных сигарет, флажками разных стран, украденными из кафе «Националь».

Мишу я застал за делом — накануне Нового года он чинил, вернее, усовершенствовал свой магнитофон, поставив себе целью довести до легендарного японского уровня. Я присел рядом на тахту, и Миша, погруженный в дрожащие, мигающие внутренности музыкального ящика, вооруженный паяльником, кусачками, плоскогубцами, сосредоточенный и необычайно серьезный, благосклонно согласился меня выслушать. А я вдруг понял, что не знаю, о чем рассказывать, в чем, так сказать, казус, сюжет, анекдот моей истории, — буря сотрясающих меня чувств никак не умещалась в слова. Я запинался, делал многозначительные паузы, тянул резину, ситуация, которая казалась ошеломляющей, громоподобной, в моем пересказе, в самом первом своем словесном оформлении, выглядела вполне заурядно.

Миша, однако, не перебивал меня, не подгонял, он даже на меня не глядел, занятый радиотехникой, и напевал что-то под нос, по обыкновению очень фальшиво. Потом, обратив наконец внимание на то, что события иссякли и я уже давно умолк, он вдруг посмотрел на меня внимательно, как будто проверяя, стоило ли отрываться от дела, и сказал:

— Старик, я ведь все это давно знаю. Не понимаю, чем ты так поражен, я ведь сто раз тебе обо всем этом рассказывал.

Самое поразительное в том, что он был прав. Я тотчас же вспомнил, Миша и впрямь много раз намекал мне на сердечный ко мне интерес со стороны одной прелестной девушки, но какой интонацией намекал, в какой манере! Я мгновенно терялся в такие минуты, краснел, презирая себя за это, за неумение ответить небрежно и в тон, я не верил ни одному его намеку. Это было естественной моей защитной реакцией.

— Ну, и что ты собираешься теперь делать? — заинтересовался наконец мой конфидент, справедливо рассудив, что я пришел к нему не просто излить душу, но еще и за советом.

Я честно признался, что ума не приложу.

— Так позвони ей немедленно! — воодушевился Миша, отшвырнув в сторону паяльник. — Сейчас найду тебе ее телефон. Назначь свидание, с наступающим поздравь — чем не предлог, пригласи ее с нами встречать, в конце концов. Ты что, не знаешь, как это делается?

В толстом внешторговском блокноте без труда были отысканы полные Наташины данные, у нас все есть, на всякий случай, подмигнул мне Миша, потом набрал торжественно номер и протянул мне гудящую трубку.

Я замотал головой, спазм перехватил мне горло. Чугунной нерешительностью налились мои руки и ноги, камнем придавило грудь. Я уразумел, что скорее умру, чем произнесу в трубку хотя бы одно слово.

— Не могу, — выдавил я с трудом, окутанный удушливым жаром, и вновь с отчаянием затряс головой.

Из трубки доносился чей-то настойчивый недоуменный голос, мой друг посмотрел на меня с презрительным сожалением, какое вызывает старательная бездарность, и надавил пальцем на рычажок аппарата. Затем он вновь набрал номер, сделал деловито-корректное лицо и через секунду своим в высшей степени воспитанным, предусмотрительным голосом осведомился, нельзя ли попросить к телефону Наташу.

— Здравствуйте, Наташа, — произнес он через секунду тоном еще более учтивым и полным достоинства.

При одной лишь мысли, что речь пойдет сейчас обо мне, я опрометью вылетел из комнаты. На мое счастье, Мишиных родителей не было дома, я метался туда и сюда по уютной столовой, налетая на тяжелые стулья, обитые потертым бархатом, упираясь в кабинетный изящный рояль, шаркая ногами по рассохшемуся паркету. Больше всего я боялся расслышать хотя бы отрывки разговора, хотя бы Мишину интонацию или отголоски его высокого, чуть визгливого смеха. В итоге я очутился в самом дальнем углу комнаты, возле огромного окна, за которым мела мокрая городская метель, прохожие на улице пригибались, отворачивались от ветра или шли, будто пятились, задом наперед.

— Барышня до праздников занята, — сообщил вошедший Миша значительно, словно врач после консилиума, и вместе с тем как бы между прочим, уже не телефонным своим голосом, а вполне житейски беспечным и приятно самоуверенным. — На праздники тоже. Очень сожалеет, но не может подводить друзей — вполне резонно. Учти, таким девушкам даже по телефону звонить очередь выстраивается. Но не отчаивайся, она просила объявиться числа третьего.

Третьего мы объявились, пошли в училище на дипломный спектакль, а оттуда в половине десятого в арбатское кафе напротив театра, — без Миши я бы пропал, в жизни не нашелся бы о чем говорить, он весь вечер самоотверженно вел игру, легко и остроумно и при этом ничуть не пережимая, не желая заслонить меня или затмить, — напротив, время от времени тактично и ненавязчиво выводя меня на завершающий удар. Когда под самое закрытие собрались уходить, выяснилось, что счет уже оплачен, — Миша и здесь успел непостижимым образом, ни на мгновение, как мне показалось, не отлучаясь от стола.

С тех пор — как-то странно получалось — встречались мы почти всегда втроем, причем я не испытывал при этом ни малейшего неудобства, инерция мальчишеского понимания дружбы была еще так сильна во мне, что мне казалось вполне естественным постоянно сводить вместе дорогих мне людей, без этого не получалось душевного равновесия. К тому же в присутствии Миши все шло как по маслу, всегда находились темы для разговора, выходящие за пределы личных отношений, форсировать которые я не считал необходимым. Они были такою же неоспоримой принадлежностью будущего, как и моя журналистская слава, к которой я в те годы серьезно готовился. Разумеется, я понимал, что вечно так продолжаться не может, что тройственный наш союз явление временное, тем более что Наташа иногда деликатно об этом намекала. Я просто не дозрел еще до того состояния, когда дружеское участие в моих сердечных делах сделается ненужным и даже обременительным. Вероятно, все к тому и шло, но не дозрел. Между тем гармония нашей сложной дружбы не была уже прежней, я не мог этого не видеть. Я не мог не замечать недомолвок, рассеянных взглядов, подавляемой досады, внезапного чувства неловкости, возникающего на месте полного былого согласия и готовности предугадать желания товарища.

Однажды мы втроем вышли из «Ударника» после французского фильма, возбужденные, почти счастливые, обыкновенно в такие моменты мы вдохновенно начинали переживать перипетии картины, вспоминая наперебой особо эффектные реплики, подражая невольно виденным актерам, — на этот раз Наташа вдруг словно бы опомнилась и попросила нас настойчиво не провожать ее домой, у нее сегодня масса семейных дел. Мы с грустью посадили ее в троллейбус. Я был уверен, что мы с Мишей прогуляем целый вечер, но он тут же заторопился, засуетился, вспомнив о том, что обещал заехать к родственникам на домашнее торжество, похлопал меня по плечу и почти на ходу вскочил в попутное такси.

В другой раз мы сговорились пойти вместе в университетский клуб на устный журнал, запаздывая, я бегом примчался на Моховую — ни Наташи, ни Миши в зале не оказалось. Пришлось спуститься в вестибюль, выскочить пару раз на улицу — их не было. Я бросился в автомат с еще неясным чувством обиды, всей душою возжаждав справедливости, надеясь на простое недоразумение, — Наташи не было дома, у Миши никто не поднял трубку. Впервые я ощутил пронзительный и затяжной укол в сердце, заставивший меня вздрогнуть на краю лихорадочной, отчаянной тоски.

Но я себя уговорил — в те годы меня выручала моя невинность. Я убедил себя в том, что виноват во всем сам — нельзя опаздывать и ставить тем самым друзей в дурацкое положение.

Я плохо помню, встречались ли мы после того несостоявшегося похода в университетский клуб, вероятно, встречались, просто последующее событие своею незабываемой яркостью, ощущением каждой детали вытеснило из моей памяти эти, надо думать, не слишком значительные встречи.

В тот день я не собирался специально заходить к Мише, я даже не знал, в городе ли он в этот субботний вечер по-летнему теплого мая, в середине недели возникали прожекты поехать в Жаворонки, на дачу. Просто я оказался неподалеку от Мишиного дома и заметил свет в его окне. Конечно, полагалось бы сначала позвонить, но в наших отношениях еще царил хаос дворовой беспардонности, я решил зайти просто так. В парадном меня охватили сомнения, я готов был даже вернуться с полдороги, но все-таки поднялся на четвертый этаж и как-то помимо воли нажал кнопку Мишиного звонка — в этой квартире приватный звонок полагался каждому семейству. Дверь долго не открывали, потоптавшись, я собрался было уходить, надавил на кнопку еще раз, больше для очистки совести, — в этот момент за дверью послышались решительные Мишины шаги. Он распахнул дверь и, увидев меня, растерялся. Мне даже показалось, что первым его инстинктивным желанием было немедленно захлопнуть дверь, он его, разумеется, мгновенно подавил.

— Проходи, — сказал Миша и, против обыкновения, первым пошел в комнаты, быть может, для того, чтобы скрыть от меня непривычное для себя смущение. Я медленно двинулся следом, — впервые я входил в эту квартиру без всякого удовольствия, без предвкушения уюта и приятного общества, но с ощущением роковой неловкости.

Столовая оказалась пуста. Мишиных «предков» не было дома. Вероятно, они отправились на дачу. В полумраке светила бронзовая старинная лампа на рояле, опять-таки я никогда бы не мог подумать, что ее благородный, умиротворяющий свет может оказаться таким тревожным. Мы оба молчали, я — от сознания какой-то еще не ясной мне, но уже очевидной бестактности, а Миша — от того, вероятно, что еще не знал, как со мною следует поступить. В конце концов он решил, что я заслуживаю откровенности. «Я не ждал тебя сегодня», — признался он почти официальным, каренинским тоном и отдернул портьеру, закрывающую вход в его собственное обиталище. Там на низкой и широкой тахте, застланной старым текинским ковром, сидела Наташа.

В одну секунду я отвел глаза от ее лица, боясь обнаружить на нем, как и на Мишином, гримасу смущения и досады. И тут же понял, что напрасно, — Наташа совершенно владела собою, мой внезапный приход, появление комического простака в разгар интимной сцены, не поверг ее в панику. И даже не слишком расстроил, в ее взгляде читалась прежняя благожелательная воспитанность, и было больно сознавать, что ко мне она имеет лишь самое косвенное отношение.

Конечно, следовало бы сразу уйти. Постоять мгновение на пороге, запечатлеть в памяти картину, оценить эффект своего прихода — не могло же его не быть, — а потом повернуться и уйти, не говоря ни слова. Или же бросив какую-нибудь малозначащую, но саркастически точно произнесенную фразу. На такой театральный эффект у меня просто-напросто не хватило сил. Тогда оставалось сделать вид, что ничего не произошло, скроить хорошую мину при плохой игре, шутить, сглаживать взаимную неловкость, вести себя вольно и непринужденно. Этого я и в лучших обстоятельствах не очень умел.

Мне сделалось вдруг невероятно, унизительно стыдно за свой приход, за сиротское свое топтание в дверях, за то, что почти полгода я позволял себя дурачить и был дураком, полагая в самодовольном ослеплении, в счастливой своей простоте, которая хуже воровства, что мое общество являет собою для друзей заветную ценность, что они с готовностью жертвуют собственным душевным комфортом ради моего трепетного упоения жизнью.

На низком столике возле тахты стояли бутылка шампанского, две фарфоровые чашечки и медная джезва на длинной ручке, вся в потеках кофейной гущи. Готовить кофе считалось в те годы особым шиком, признаком особого стиля жизни, приближающего нас к героям любимых романов и фильмов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад