Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Белая тень. Жестокое милосердие - Юрий Михайлович Мушкетик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Именно поэтому он и назвал ее мысленно хищницей. Она будет охотиться на крупную дичь. То, что сейчас становится дичью он сам, рассмешило его. Но он будет дичью хитрой… Возможно, как только разгадает замыслы охотника, так и улепетнет в кусты…

Как и у каждого старого холостяка, у Борозны было преувеличенное представление о поползновениях женщин на мужскую свободу и о коварных, расставленных на всех стежках силках, он настораживался и крался там, где другой прошел бы, напевая во весь голос. Ну, подумал он, там будет видно. Из него не бог знает какой ухажер, но ведь не только константы и механизмы реакций изучал он двадцать лет… Доучился до тридцати шести лет. Старый холостяк. Возраст, когда стыдно признаваться, что ты не женат. Начинаются всяческие подозрения. Ему, впрочем, на них наплевать. И на все наплевать. Но жениться сейчас и впрямь не просто. Не пойдет же он в общежитие пединститута на танцульки, не станет объясняться в любви восемнадцатилетней девушке. Она просто убежит от него. Да и о чем бы он с нею говорил? Они были бы словно из двух разных столетий.

В это мгновение Борозна догнал Нелю. Он шагал широко, в голове слегка шумел хмель, и он чувствовал какую-то легкость в теле, от чего рождалась еще большая уверенность в себе, и настроение было легкое, игривое.

— Одинокий идальго, рыцарь печального образа просит у очаровательной незнакомки ласкового и милостивого разрешения сопровождать ее в опасном следовании к общественному транспорту… — сморозил и покраснел от досады, почувствовав несоответствие этих слов настроению Нели — задумчивому и сдержанному, несоответствие всему — этому вечеру, их возрасту, положению в институте. Ему стало стыдно, что он так низкопробно, неразумно навязывал себя, что не подошел непринужденно и просто. Он и сам не понимал, как это произошло. Пока обмозговывал эту встречу, думал о ней — все получалось хорошо. А вот раскрыл рот, и вылетела такая глупость. А он же думал, что все будет легко, красиво… Только легко и красиво: с девушками, с женщинами лучше всего завязывать знакомство именно так. В полушутливом разговоре легче выяснить, на что можно надеяться, в таком разговоре, на случай неудачи, легко отступить. И вот в последний момент он растерялся. Какая-то неуверенность, какая-то холодная мысль сбила его, толкнула в крайность, извлекла откуда-то эти бессмысленные слова.

Неля Рыбченко и в самом деле посмотрела на него как на сумасшедшего, хотя ему показалось, что удивление ее преувеличено, наиграно. Однако ответ ее был слишком трезвый, прозаичный и даже оскорбительный:

— Тот, под кого вы хотите сработать, был рыцарем печального образа потому, что много страдал, мало ел и безустанно думал о даме сердца, а самозваный идальго лишь читал о страданиях в книжках, одной краковской съел за вечер полкилограмма и бежит за юбкой, оказавшейся ближе других. К тому же идальго был очень непрактичен, он не выращивал свеклу.

Эти слова можно было воспринять как пощечину. Пощечину ни за что ни про что, так — за здорово живешь. Однако бесцеремонный и опытный Борозна так не подумал. Конечно, было неприятно слышать такое. Но эти слова относились больше к ней, чем к нему. Она выставляла наивысшую цену. Давала понять, чтобы не надеялся на легкий флирт и ни на что временное вообще, давала возможность оскорбиться и уйти. Кроме того, она растерялась сама, сказала так из инстинкта самозащиты.

Уходить ему не хотелось, и он стал искать какой-то середины. Поэтому уже нельзя было сразу оставить взятый тон, каким бы неуместным он ни был.

— Ну, а все-таки, может, и есть какое-нибудь сходство… — произнес он и погладил густую, черную клинообразную бороду.

— Ее хватило бы на семерых идальго, — улыбнулась Рыбченко. — Знаете, на кого вы больше похожи? Вам никогда не говорили? На древнего ассирийца. Что на рисунках в учебниках четвертого класса. Помните, идут один за другим, с луками…

— Но разве не может быть сходства внутреннего? — не сдавался он. — Например, аки защитника слабой половины…

— Теперь такие защитники, — махнула она рукой, — удирают впереди Дульсиней…

Она сказала это без конкретного адресата, незлобиво, просто так, и напряженность спала. Неля как бы переводила разговор в иной регистр, а поэтому и его коварная мысль, ему же на радость, не находила подтверждения.

Они вошли в трамвай, но теперь, при электрическом освещении, в полупустом вагоне, Борозна почувствовал себя глуповато. Он даже не знал, домой ли едет Неля, где она живет, может, вообще мешает ей, — он ведь так и не попросил разрешения проводить ее домой. Знал, что она киевлянка, родители ее проживают в собственном доме на Куреневке, а трамвай шел в сторону Дарницы, — видимо, у нее была комната где-нибудь в Гидропарке или в Березняках. Наверное, получили вместе с бывшим мужем, и тот оставил комнату ей.

В трамвае было несколько свободных мест, однако Неля не садилась, прошла в конец вагона, прислонилась к металлическим прутикам.

Трамвай новой конструкции шел мягко, без толчков, точно плыл. Борозна стоял напротив Нели, говорил о сегодняшней вечеринке, украдкой рассматривал молодую женщину. Кроме того, что она действительно была исключительно красива и хорошо сложена, она еще и умеет одеваться. Все на ней по последней моде. Синий брючный костюм, белый плащ с голубоватым отливом, элегантные белые туфли… Видимо, помогают родители. На зарплату младшего научного сотрудника так не одеться.

А в глаза взглянуть почему-то не решался. Когда же отважился, то увидел, какие они зеленые, опасные. Это снова встревожило. В ее глазах светилось любопытство, может, даже немножко удовлетворение — ведь эдакий авторитетный ученый, этакая кибернетическая машина, как называли его девушки между собой, в роли ухажера, — некоторая неловкость, которую она быстро подавила, и глубоко скрытая улыбка. Верх одержало любопытство. Им всем этот чернобородый доктор наук казался загадочным, несколько не таким, как другие люди. Он и впрямь какой-то… слишком остроугольный. Она слышала его дважды на собрании: выступал коротко, резко, говорил то, чего не осмеливались сказать другие, думал широко и свободно… — невмоготу было угнаться за его мыслью. Это не могло не импонировать ей сейчас. Но не могло и не насторожить.

Разговор ткался из пустяков, не вязался. Неля снова подумала, что Борозна очутился у трамвая не случайно, и внутренне напряглась, а он улавливал эту настороженность и не знал, как ее рассеять. И боялся, что не сможет рассеять совсем. Что-то как бы сковывало обоих. Раньше, в мыслях, он видел эту встречу совсем не так. Вел он. И держался непринужденно, чуть иронично, чуть грубовато. Он вообще привык разговаривать с женщинами словно бы немного свысока. Правда, это не было то пустое, ни на чем не основанное высокомерие, когда человек строит из себя нечто большее, чем он на самом деле есть, пытается прикрыть свою убогую сущность заимствованной у других фразой, скепсисом. Его было трудно сбить с панталыку, он много знал — и о вещах, и о людях, и вообще о мире: был сиротой, патронированным, как говорили в селе, шагнул от пастушков колхозного стада до высокого научного звания — доктора наук, из облупленной хаты на бригадном дворе в современную квартиру в профессорском доме на Владимирской улице, половину которой занимала библиотека. Правда, дистанция между тем и этим тридцать лет, но оно не забылось. Да и не могло забыться. Патронированным он стал осенью сорок третьего года, когда пришли наши. Сиротой — весной сорок третьего. Мать умерла, застудившись в лесу, куда поехала за сушняком. Отца же он почти не помнил. Зимой сорок четвертого на запрос сельсовета пришло уведомление, что Василь Борозна пропал без вести. От него для Виктора, да и, наверное, для всего мира, не осталось ничего. Он растворился в звездах, в травах, в волнах. Так Борозна думал позже, прочитав какую-то книжку, а тогда отцову смерть пережил мучительно тяжело. Ему все чудилось, что отец, его добрый отец в белой полотняной рубашке с вышивкой на вороте, то тонет в болоте, то сгорает в пылающем доме, то его засыпает в воронке снаряд. Поэтому он и пропал без вести. Отец в вышитой сорочке под яблоней — это единственное воспоминание Виктора. Он косил траву, положил косу, оперся о яблоню… Теперь Борозна думает, что и это воспоминание выдуманное, навеянное фотографией, висевшей у тетки Насти, отцовой сестры. Отца сфотографировал соседский паренек Тимош, студент культтехникума. Ту фотографию тетка Настя тоже потеряла, когда ремонтировала хату. Так что отец действительно в травах, в звездах, в волнах. Да еще в нем, Викторе. А он не растворится, не развеется… И уж подавно не растеряется перед киевскими неженками. Из-за того, что он смог занять в жизни твердое и самостоятельное место, чувствовал себя уверенно и не робел перед миром, перед жизнью. В минуты созерцания своего жизненного пути думал так, или почти так, оголенно, немного упрощенно, но уверенно. Да, мир из людей, которые его творят, творят его законы и нормы. От каждого что-то да зависит. Для меня не существует, чтобы «все как у других». Ибо кто сказал, что у других — значит правильно? Где тот высший закон, та шкала, на которой можно это измерить! Я не нуждаюсь в этом законе. Но я и не преступлю того, что во вред другим. Как некоторые. Да, есть и такие, которые ничего не знают о мире, кроме того, что они имеют право рвать зубами. У них зубы, они только их чувствуют, ими живут. Я же не рву зубами. Я беру только то, что положено. Потому и не гнусь перед жизнью. И ей не согнуть меня. Я умру — жизнь продолжится. Я хочу прожить свое, как умею. Не причинять зла другим, но и не обкрадывать себя… Да, этот мир мой. Этот широкий мир, эта чудесная страна, эта земля — изгоревавшаяся, исстрадавшаяся, она полита кровью отца, в нее вложен труд матери. Да и капли моего труда уже влиты в этот город и в этот день.

Конечно, он не собирался жить потребителем. И не жил им. Ему были чужды все те настроения — взять от жизни, суметь прожить, — настроения, которые присущи тем, кто их исповедует, кто тянется к жизни паразитической, где основной меркой счастья является модная тряпка, настроения, чуждые всей природе общества, в котором он жил. В нем крепко сидел крестьянин, он невольно мерил все по первым, купленным ему чужими людьми, теткой и дядькой Кучегурами, которым он помогал пасти телят, сапогам. И сейчас, когда посмотрел на элегантную, синюю с белым пером, Нелину шляпку, ему почему-то сразу припомнилось, как в дождливый осенний вечер сорок четвертого года ждали они, одиннадцать патронированных детей, американскую посылку с одеждой из города, из Нежина. О той посылке было столько разговоров… И как велико было их разочарование — в посылке оказались только шляпы, с помпонами, с перьями, причудливые, никому не нужные. Надеть такую шляпу — стать посмешищем на все село. Бог знает, с чего это сейчас пришло в голову. Что-то постучалось в сердце, но не нашло отклика. Не просочилось в этот трамвай, в этот вечер.

Нет, все же просочилось. И он снова стал уверенным, стал самим собой. Конечно, не тем прежним крестьянским мальчиком, а современным городским жителем, но помнившим того, деревенского. Ему хотелось хоть немного отыграться за первые минуты неловкости, он, хоть и с опозданием, ухватился за слова Нели.

— И еще в одном вы были несправедливы ко мне, — сказал с деланной серьезностью. — Вы сказали, что я побежал за первой попавшейся юбкой. Но ведь это неправда. Я побежал за брюками.

Она покраснела. Невольно переступили с ноги на ногу синие брючки.

— Я вас шокирую? — спросила.

— Да нет, что вы. Последний крик эмансипации… Скажите, этот крик не от отчаянья? Или это просто каприз моды?

— Вы почти угадали. Только не каприз. Просто женщина в брюках чувствует себя увереннее, самостоятельнее.

— А она очень нужна, эта самостоятельность? — спросил Борозна.

— Конечно. Это борьба за существование. Сейчас женщина иначе не проживет, — почти серьезно сказала она.

— А я думал — каприз моды.

— Мода… Она тоже из чего-то вытекает. Диктует, подчиняет. Вот припомните: захотела вас, мужчин, одеть в узкие брюки — одела. Сопротивлялись, когда делала длинноволосыми, — победила. Стриженным под бокс теперь увидишь разве что пенсионера.

Неля говорила словно бы искренне, всерьез, но за этим крылось лукавство. Он его угадывал и пытался не попасть в силки.

— Я не подчиняюсь моде, — сказал осторожно.

— Неправда, — возразила Неля и показала на бороду.

— А она у меня была, когда парикмахеры еще выполняли план по бритью. Святой крест! А теперь хоть сбривай. И наверное, сбрею. А что, по-вашему, означает борода? Какое движение общества? — прищурился немного иронично.

— Стремление молодежи к самостоятельности. Опрощение в какой-то мере.

Он видел, что Неля умна, нить разговора была в ее руках, и это начинало его сердить. Тем более что и ирония была в ее словах. Еще и переходы какие-то непоследовательные, необычные, они заставляли все время держаться настороженно.

— Виктор Васильевич, а куда вы кладете бороду, когда ложитесь спать, на одеяло или под одеяло?

— Я… не понимаю, — почему-то смутился он. — А зачем вы спрашиваете?

— Есть у Чехова такой рассказ, — засмеялась Неля. — Мальчик спросил у бородача, а тот после этого вопроса не мог уснуть всю ночь.

— Я засну. Если же не засну, то совсем по другой причине, — сказал почти дерзко.

Трамвай подходил к мосту Патона.

— Знаете что, — предложил Борозна, — давайте зайдем в парк Примакова. Новый парк. Я уверен, вы не бывали в нем. Хотя и проезжаете мимо него каждый день.

— А если это самоуверенность? Думаете, на весь город один вы такой опытный экскурсовод? — сказала игриво, почти кокетливо.

— Разве могу я так думать, — ответил он ей в тон, — в наш век… Век…

Она подумала, что он сейчас скажет какую-нибудь банальность вроде: «Наш век — атомной бомбы и клипсов…» И обрадовалась, что он не сказал банальности. Ох, как не хотелось ей тривиального ухаживания, особенно от Борозны. Она составила себе мнение о нем как о человеке крутого, упорного нрава, человеке суждений смелых я бескомпромиссных. Представлялся он ей холодноватым, амбициозным. Неле сегодня было просто интересно посмотреть на него вблизи, да еще в таком невероятном качестве — поклонника. Конечно, девушки в институте, перемывая косточки всем, перемывали одновременно и жесткие мослы Борозны и составили о нем мнение как о человеке самостоятельном, уверенном, чуть таинственном, соблазнительном женихе, но в то же время в чем-то неопределенном, с которым неизвестно, насмеешься или наплачешься. Недаром же до сих пор ходит в холостяках.

— В наш торопливый век… — закончил он. — Все куда-то бежим. Уже почти разучились любоваться закатом солнца и мотыльком на цветке. Зато научились быстро и поверхностно оценивать все: машины, костюмы, пейзажи… Друг друга… И даже довольны этим. Завтра будет другой костюм, другой ландшафт…

— У вас, я бы сказала, слишком категоричная мотивировка, или иди с вами в парк, или ты эстетически глухой человек, — засмеялась Неля, но в душе была довольна, что пусть он и не сказал чего-то особенного, но не сказал и банальности. Значит, хоть немного считался с нею как с человеком, коллегой. — А кроме того, все это потому, что у людей слишком мало времени.

— Совсем наоборот, — не согласился Борозна. — У людей высвободилась пропасть времени. Мы не знаем, куда деваться, чем увлечься. Целые институты думают, чем занять людей. Быстрый бег стал привычкой, и более ничего.

— Нет, тогда что-то тут не так, — возразила Неля. — Зачем же живет человек, если он не знает, куда деваться?

— Вы взяли слишком глобально. Я беру значительно у́же: работа и послерабочее время. Досуг то есть.

— Так вам, значит, некуда деваться?

— Что вы, что вы, — поспешил он. — Я не имел в виду себя. То есть нас с вами…

Увлеченные разговором, они не заметили машины, которая заскрежетала тормозами в нескольких шагах от них, и были вынуждены подойти к окликнувшему их милиционеру. Неля испугалась. Конечно, не милиционера, а того, что чуть не попали под машину, схватила Борозну под руку, инстинктивно пряталась за него. Страх бросил ее к нему всю.

— Вы что… Вы ослепли?.. — кричал молоденький милиционер, который, видимо, недавно приехал в город и еще не научился читать длинные нотации и отрывать квитанции на штрафы.

— А вы трусиха, — сказал Борозна почти радостно, когда милиционер отпустил их. — И вам к лицу испуг.

— Как это? — не поняла она.

— Ну, вы похорошели. То есть вы и так красивы…

— Нашли способ… Теперь не понял он.

— Что?

— Сказать комплимент. Все мужчины говорят женщинам комплименты. Вы, оказывается, не исключение.

— А разве это неприятно?

— Да нет, приятно. Все и клюют на это. Хотя и знают, что наживка не натуральная. Но… Хочется натурального. Сейчас столько эрзацев. Всюду. Во всем. — Она сказала это убежденно, с чувством. — И даже эти комплименты… Их говорят с такой легкостью… Тоже один из эрзацев, начавший вытеснять что-то настоящее…

— Но ведь в данном случае это правда. Вы сами знаете. Еще, наверное, с восьмого или девятого класса.

— Оставьте, — просто сказала она.

— Ну, если вы считаете, что с моих губ слетают только эрзацы истины… — он прикинулся обиженным, но вместе с тем незаметно перевел разговор на другое. — Но нужно сказать, что и эрзацы не все так уж плохи. Да и люди вынуждены обращаться к ним все чаще. Ибо все меньше остается того, что изготовила природа. В мире все большие скорости, все крепче сплавы…

— А мы такие же хрупкие, как и те, что ходили здесь тысячи лет назад.

— Но мы властители этих сплавов.

— И нас все больше. И мы становимся объектом статистики. То есть наши души. Нет, эрзацы чувств вверх человека не поведут.

— Я не про эрзацы чувств.

— И все иные эрзацы.

— Вы ошибаетесь, — сказал он убежденно. — Детство человечества прошло. Раньше люди были наивнее, их легче было растрогать. Теперь нас растрогать труднее. Может, потому, что за короткое время человечество увидело очень много горя. Так сказать, в массовых масштабах. И правда ваша, жмет на него и статистика…

— Но разве человек не остался прежним? Не такое у него сердце? Не так же струится кровь? Или не тот теперь соловей?

— Оставаться прежним — этого мало. Нас зажимает техника. К тому же соловушек стало меньше. И цветов, и свежего ветра, и облаков стало меньше на каждого из нас. Нам приходится заменять все это чем-то другим. Забывать одни утехи, искать другие.

Они шли по широкой аллее вдоль Днепра. Паводок в этом году был небольшой, да и вода уже немного спала, от самого берега почти до середины реки повыпячивали хребты каменные насыпи, на них всюду маячили рыбаки, несколько их сидело и на берегу в парке, но что-то не видно было ни у кого улова. Людей в парке почти не было. Несколько пенсионеров, трое хлопцев под хмельком, огромный черный дог тащил за собой мальчишку-подростка, они исчезли за кустами, оттуда долетел смех мальчишки и глухой лай пса. Вокруг пустынность, запущенность, близилась весна, но она как бы обошла этот уголок. Неласковость, которой дышал парк, как бы оседала в их сердцах. Борозна и Рыбченко сели на вкопанный в землю пень (на один из эрзацев, как подумал Борозна, сделанный под то, старое, натуральное), отсюда было видно Днепр и берег острова по ту сторону. Справа от них была вкопана в землю скамейка, на ней сидела молодая мать, рядом ходил ребенок в желтом шерстяном костюмчике. Человек только учился ходить, боялся оторваться от скамейки, ковылял, перебирая руками, к краю, выставляя ножку, а идти по аллейке не отваживался. Борозна достал из кармана ключи, забренчал, ребенок потянулся ближе, уже выпустил из рук зеленый брус скамейки, но подбежала мать и забрала его. Взяла на руки, почему-то недовольно оглянулась и ушла, а малыш продолжал тянуться через ее плечо к ключам. Борозна понял, почему женщина схватила ребенка и почему недовольно оглянулась. Наверное, приняла его за одного из тех потрепанных женатых волокит, которые водят девушек в глухие уголки парка. Но посмеяться, даже высказать вслух свое предположение не решился. Может, потому, что в душе вдруг екнуло что-то, мелькнула какая-то далекая ассоциация, какое-то несоответствие между запоздалым ухаживанием, даже не ухаживанием, а забавой, и ребенком — стержнем мира, и он даже вздрогнул. Что-то на него настойчиво жало, что-то выталкивало из привычного круга, а что — не мог понять.

Почти у их ног в сухой прошлогодней листве шебаршилась какая-то птаха, тихо стрекотала, он пытался припомнить, что это за птичка, и вдруг вспомнил — овсянка — и обрадовался, как будто нашел разгадку чего-то значительного. Некоторое время они сидели молча, смотрели на воду, слушали пичугу, которая, казалось, гасила день, слушали тишину. Правда, в парке тоже не было тишины. Тут не звучали человеческие голоса, не трещали транзисторы, но в воздухе стоял ровный монотонный гул. Гудела Дарница, гудели мост метро и мост Патона, хотя оба были далеко от них. Борозне вспомнилось, что совсем недавно он у кого-то читал о тишине старого Киева. О сонных улочках, песке под колесами, о лесе и соловьях в Крещатицком яру. Словно развивая возникшую мысль, сказал:

— Вскоре тишину будут продавать на килограммы. Как японцы айсберги. И покой. Может, и любовь.

Она засмеялась.

— В пакетиках? «Дайте три кила любви», — она так и сказала — три кила, огрубив умышленно. — Сколько, например, вам отвесить?

— Я скромный. Мне — сто граммов.

— Можете разочаровать. — Она поддразнивала его.

Он видел это. И вместе с тем чувствовал, что наталкивался на что-то, чего не мог одолеть. И это его удивляло. Неля держалась словно бы и серьезно, иногда даже смущенно, но в то же время и независимо.

— Нет… Остальное я хочу подарить вам. Бесплатно. Ведь все равно порция, наверное, отпускается на двоих.

— И вас бы это устроило? А, понимаю, недостачу вы бы заменили эрзацем.

— Об эрзацах я говорил не в отношении чувств. Их заменить нельзя.

— Но ведь кое-кто говорит, что заменят и это. — Она сознательно уклонялась от тривиального ухаживания. Тривиального хотя бы уже потому, что с начала их знакомства женским чутьем улавливала, что это не сулило ничего хорошего, а поэтому старалась перевести разговор на что-нибудь другое. — Закодируют человека, закодируют и чувства. Передадут из Лондона в Киев. Вместе с любовью. Говорят, что сам человек уже ничего не значит. Он… не человек, а как это… Средство… Курица — это только средство, чтобы яйцо снесло другое яйцо. Конкретный человек — это только средство для развития цивилизации. Мы читаем это почти ежедневно.

Хотя он и понимал, что она намеренно толкает его на абстрактный разговор, пошел ей навстречу. Что ж, на той дороге его подловить трудно, он ей как следует это покажет.

— У меня вызывают ярость примитивы, которые этим увлекаются, — сказал он. — Я даже не стану возражать, что этого не будет. Может, и будет. Но разве можем мы, люди, вкладывать туда самих себя, подумайте, Неля? Некоторые ученые говорят: вот наконец изобретем такое… Вот побежим так быстро… Но ведь от этого ничего не изменится в человеке. Он не станет лучше. Не уменьшится подлости. Потому что и подлость станет унифицированной, массовой. Все это в одном комплексе. Его разъединить нельзя. О курице говорят умные вещи. Со стороны технической, теоретической это, может, и так. Но это говорят умные дурни. Идиоты. Кретины. Они просто не хотят понять, что для нас, людей, сущность мира не в том. Не в том, чтобы яйцо давало яйцо, а чтобы курица стала лучшей курицей, не разгребала чужих грядок и завалинок, не клевала почек смородины. То есть те, кто признает только технику, а не наш наивысший за всю историю человечества моральный кодекс, далеко не уйдут. Яйцо для яйца… Так и мыслимо яйцо, чтобы продолжить яичный род. Яичный, но не куриный.

Борозна говорил горячо, убежденно. Хотя эта убежденность таилась не исключительно в проблеме, но и в том, для чего он ее высказывал. Он знал, что хочет заинтересовать Нелю собой, хочет вырвать ее из того мира, где он для нее один из тысяч мужчин, которые ходят по городу, ну, еще ее коллега, старший, опытный, перспективный. Одна мысль об этом почему-то его раздражала. Но чем еще он мог ее заинтересовать, как не научной эрудицией, осведомленностью и смелостью мысли. Он видел, что слушает она с вниманием и понимает его, и это ему импонировало. Пусть разговор не паритетен, но слова его находили отклик, и это тоже как бы подстегивало. И поэтому он говорил с жаром, с пылом, он чувствовал, что начинает заинтересовывать ее, что она начинает верить в него, в его преданность науке. В это мгновение он верил своим мыслям больше, чем когда-либо. Да это и действительно было его убеждением. Оно выросло из сиротства, из послевоенного голода, из тех трудных дорог, которыми он прошел. На тех путях он видел всяких людей. И тех холодных статистиков, и подлецов, которые только прикрывают статистикой эгоизм, алчность, бездушность, и истинно добрых и искренних людей. Они не дали ему погибнуть. Наверное, их на свете немало, добрых людей, которые подбирают на улице вот таких, как он, вытирают им носы и выводят в жизнь. Мир прекрасен и мудр этими людьми, а не компьютерами, не аппаратами, какими бы совершенными они ни были. Нужно сказать, что эта мысль, которая крепко засела в его набитой информацией голове, вытекала из его наблюдений, из всего того, чем прожил свои тридцать шесть лет, она выросла в идею. Правда, сама идея была довольно неопределенна. Собственно, и не было идеи. Было только ощущение душой, сердцем, была убежденность. Эта убежденность пришла к нему не так давно. И тоже как своеобразное научное открытие. Жизненное и научное. Что-нибудь лет двенадцать — пятнадцать назад, когда, точно вода сквозь открытые шлюзы, ринулись через средства информации всевозможные теории, преимущественно гипотетические, а то и попросту абсурдные, но ошеломляющие, будоражащие мозг, удивляя, восхищая, обещая, — он, молодой аспирант, очутился в этом потоке с головой. Увлекала смелость и неожиданность в мышлении создателей гипотез, а также безбрежность, всеохватность, которые как бы открывались перед наукой. Он помнил, как собирались они, молодые аспиранты, по вечерам, сидели, не зажигая света, мыслили беспощадно, парадоксально, как от того леденело сердце и стынул мозг. Всем им казалось: случится нечто такое, вот-вот люди постигнут мир от нейтрино до метагалактики, сложат его, как конструктор, и опять разложат по-своему. Они жили теми представлениями, теми надеждами. Во всем этом огромном человек как бы становился меньше, им казалось, что найдена новая сущность человека, ее новое качественное выражение. И конечно же продолжить эту сущность, быть глашатаями ее суждено им, в частности ему, Виктору Васильевичу Борозне. Они не знали, в чем конкретно все это выразится, так как чувствовали только какой-то толчок, какое-то освобождение от того, что до недавних пор притягивало их к земле, к другим людям. Ко всему тому, чем жили доныне сами, чем жили их отцы и отцы отцов. Это новое, неведомое, казалось им, заменит все старые законы, выкует человека нового сплава, неподвластного ржавчине, коррозии, разложению. А между тем теории нагромождались на теории, одна гипотеза отрицала другую, из одной неизвестности вырастало несколько, а того, ожидаемого, не было. Это утомляло. Эта гипотетическая круговерть становилась похожей на игру. В людях постепенно рождалось сопротивление ей. Борозна одним из первых понял, что это ахинея и заблуждение. Что никакое парадоксальное мышление человеку не обязательно и что информация не только благо, но и беда. Что немало людей прячутся за знания, как дикарь за гигантский щит. Он это не столько понимал, сколько чувствовал. И не знал, с какой стороны подступиться к этому всему. Да что там подступиться — он даже своих мыслей об этом не сумел упорядочить. Знал лишь одно: жить будет так, чтобы не вступить в противоречие с тем, что привело его в большой мир, в науку. А самих мыслей таки не привел в какую-нибудь систему, все это хаосом вертелось в его голове, и он никому не высказывал их. Сейчас же эта почти незнакомая девушка, которую ему хотелось сделать более знакомой и близкой, неожиданно и горько задела их, и он едва ли не впервые так разговорился.

— Двигаясь вперед, мы не просто движем вперед истину продолжения человеческого рода; к примеру, мы найдем ту единственную истину — как устроен мир. Узнаем точно, что электрон, бегающий вокруг ядра, сгусток энергии (одна из тысяч теорий, бессмысленных уже хотя бы потому, что их тысяча). А потом что? Перестанем искать истину. Надо умирать? Ибо зачем же жить дальше? Истина найдена. Ерунда! Мы, ученые, мало двигаем, развиваем теорию человека. Мир в нас. Хотя мы сами только частица мира, вечной материи. Но что же из того, что он вечен? Истина в кругу человеческих идей. Вы меня понимаете — я говорю не в широком, не в философском толковании. Только в моральном. И конечно, не надо превращать все это в эгоизм, в потребительство. Каждому из нас дан разум, чтобы постичь, что рядом еще миллионы других любовей, мыслей. Уважай их. И подумай о том, стремятся ли люди друг к другу. Ближе ли становится сердце к сердцу, или сердца отдаляются. Сократились пространства, расстояния. А расстояния между сердцами? И может ли быть одна истина для всех сердец? Или хотя бы для двоих? — Он помолчал, улыбнулся и этой улыбкой как бы спустился на несколько ступенек вниз. — Ну, к примеру, для моего и вашего. Я стараюсь уже почти полчаса, а не знаю, чего достиг. Только вижу, что вам к лицу задумчивость. Вы тогда такая… Как женщины на портретах Тициана.

Она отвела взгляд от воды, он снова прочитал в ее глазах заинтересованность. Может, это была не заинтересованность тем, что он говорил, а им самим, но разве не этого он добивался? А еще видел, что у нее глаза умной, опытной женщины, а когда она слушала его, в них проскальзывало что-то детское, наивное, и кто знает, что ему больше импонировало. Пожалуй, последнее. Хотя это было совсем не то, для чего он сюда с ней пришел.

— Я буду слушать вас, если вы оставите вашу привычку охмурять, даже разговаривая на научные темы, — сказала она.

— Есть такая привычка, — согласился Борозна. — Наверное, как и у всех других мужчин. Ведь мы всё делаем, чтобы понравиться вам. Циклофазотроны. Линкоры. Губную помаду. Но что, к примеру, в этом конкретном случае теряете вы? Я становлюсь красноречивее, энергичнее.

— Сгорает много пороху на мысль о том, какое произвели впечатление.

— Но… Если иначе я не могу. Если я именно для этого с вами пошел.

— Ну, тогда другое дело. — Она сказала это как-то особенно, по-деловому. — Приступайте. Что там у вас для начала? Лирическое вступление?

— Эпиграф. «Что спорить: вечен мир — не вечен, когда умрем, нам будет все равно»[2].

— Хороший, ничего не скажешь. То есть вы конец перенесли в начало. В этом есть смысл: мол, все равно все там будем.

— Простите, но вы так упростили, даже язык становится колом. А если и в самом деле? О чем же еще могут говорить у реки двое, если не о любви. Вот взгляните…

Слева от них за еще реденьким кустиком устроилась парочка, она азартно целовалась. Борозне и Неле оставалось или делать вид, что они не замечают ее, или встать и уйти. Они не ушли. Наверное, потому, что эти жаркие поцелуи ни одного из них не волновали и даже не нервировали, мгновение спустя они забыли о тех двоих начисто и даже не заметили, когда скамейка опустела.

— О ней не говорят.

— О ней все сказано?



Поделиться книгой:

На главную
Назад