Действительно, умозрительно вернувшись в тот маленький праздник, который был соткан собственными руками, можно было перевести дух, наскрести сил для завтрашнего 18-часового рабочего дня.
На рисунке к новелле – джаз-банд в «Метрополе», танцующие пары, за столиком. Эрика, Шура и двое их друзей. Я их помню. Ян Золотарев, красавец с вьющимися черными волосами, был директором небольшого завода. Приезжал к нам на дачу на мотоцикле, сажал меня на плечи и, несмотря на оханье взрослых, так катал меня вокруг участка. К сожалению, году в 47-м он погиб, попав под стоявший товарный поезд, который неожиданно с другой стороны толкнул маневровый паровоз. Валентин Поляковский, насколько помнится, руководил чем-то авиационным. Когда мне было лет пять, наши семьи снимали дачи неподалеку друг от друга. Он заходил рано утром за мной со своей рыжеволосой дочкой моего возраста, и мы отправлялись по грибы. Я уже немного разбирался в грибах – меня научил отец, с которым мы ходили по выходным в лес. Чаще в «ближний», но иногда и в «дальний».
Не поддавшаяся на настойчивые приглашения Роза Салтанова, как я понимаю, вращалась в литературных кругах. Во всяком случае, когда однажды в весьма юном возрасте я был послан мамой к ней с каким-то поручением, дверь в квартиру открыл маленький худощавый человек с гривой взъерошенных седеющих волос. Это был тот, кто придумал трех толстяков, прекрасную куклу Суок и наследника Тутси, – прославленный Юрий Олеша. Его незадолго до того выписали из больницы. По его словам, ему там разрезали живот, перевернули лицом вниз, подняли над операционным столом и «трясли, как лодку», чтобы удалить все лишнее. Я слушал и не знал, верить или считать это новой его сказкой.
…Перелистываем страницу книги. Рисунок: летное поле, на краю которого за раскладным деревянным столиком автор; на дальнем плане самолетик У-2. Вот воспоминание, которое этот набросок иллюстрирует:
Я родился за полгода до июня 41-го. Спустя два года мы с мамой были отправлены в эвакуацию. Маме пришлось оставить свой филфак МГУ, где все экзамены (сохранилась синяя зачетка с серебряным тиснением) сдавались на «отлично». Мы летели в Тифлис, как еще по инерции называли грузинскую столицу, незадолго до войны переименованную в Тбилиси. Там жили бабушка и дедушка – мамины родители. По пути дважды, как я узнал гораздо позднее, избежали крупной неприятности. Встреченные в воздухе бомбовозы с черными крестами не стали отвлекаться на такую незначительную цель, как наш маленький и явно не военный самолетик, продолжив свой запланированный смертоносный курс. А во время промежуточной посадки в прикаспийском Красноводске один из летчиков притащил мне бумажный фунтик со словами: «На, поиграй с жучком». Мама в ужасе оттолкнула фунтик: в нем сидела опаснейшая фаланга. Как я понимаю, таким неудачным способом летчик хотел завести знакомство с красавицей с золотистыми волосами, какой была тогда моя мама… Четверть века спустя я вновь оказался на красноводском аэродроме. Вышел из самолета, севшего для дозаправки. Прошелся по летному полю. Вспомнил о чудесном избавлении от ядовитой фаланги… А заодно и о последовавшем вскоре еще одном малоприятном случае.
…Мы обосновались в сельском местечке Окроханы. (Том самом, прославленном Тицианом Табидзе в переводе С. Заславского: «Если ты поэт и душой не слаб – / Рассвети, будто неба высь. / В Окроханах – вот этим утром хотя б / Не пиши стихов. Поленись».) Как я впоследствии услышал, к нам во двор заползла довольно крупная змея. Сосед по имени Вахтанг разрубил ее лопатой и пока добивал гадину, хвост уполз. «Теперь ее муж придет», – мрачно предрек этот смелый грузин и не ошибся. На другой день на ужасный крик матушки выскочили соседи. С бельевой веревки, натянутой во дворе над колыбелькой весьма юного тогда автора этих строк, свисала толстая белая змея – либо не знавшая про самый первый подвиг Геракла, либо знавшая, что под нею отнюдь не Геракл. Все тот же Вахтанг, которого я мысленно благодарил, бывая иногда в Грузии, бесстрашно расправился и с «мужем» змеюки…
Обо всем этом мама не стала писать отцу, остававшемуся в Москве, – к чему ему лишние волнения. Письма были наполнены теплом, любовью и скрытой тревогой: враг был все еще не так далеко от центра страны… Я читал некоторые сохранившиеся военные письма моих родителей. Но степень их эмоциональности не позволяет их цитировать.
…Я помню эти дубовые стулья. Квадратное сиденье с острыми углами, прямая спинка, ножки, скованные снизу по бокам брусками. Сколь тяжелые, столь и прочные, они заменяли отцу стремянку, когда надо было сменить лампочку или поправить проводку. Отец водружал на стол два таких стула один на другой – потолки-то были высотой почти четыре с половиной метра. Он всегда сам возился с электропроводкой, которая частенько выходила из строя. «А как ты этому научился?» – спросил я однажды. – «Был случай, пригласили мы электрика. Все вроде он сделал, а когда за ним закрылась дверь, провода отвалились. Я подумал, что смогу сделать лучше, попробовал – не так это уж и сложно оказалось». Каждый раз после очередного электроремонта, перед тем, как щелкнуть выключателем, отец произносил свое шутливое «С нами бог и крестная сила!».
Сразу после окончания войны родители сменили мебель, исчезли и дубовые стулья. Но я помню их жесткость, тяжесть и надежность и сейчас. И вот на краешке такого стула, подобно Нильсу, ставшему по воле гнома миниатюрным, пристроился карапуз, набивающий табаком отцовскую трубку. Мне знаком этот малыш. Позднее я видел его на фотографиях в семейном альбоме. А тогда мог видеть его, проходя мимо зеркала. И трубка эта коричневая с черным мундштуком, и коробка металлическая, салатового цвета, и даже вкусный запах табака – все это в числе самых ранних впечатлений навечно угнездилось в глубинах памяти. Где-то рядом с невероятно большим, округлым и вытянутым, пристегнутым к земле металлическим тросом, похожим на тучу серым аэростатом заграждения. Его было видно прямо из наших заклеенных крест-накрест белыми полосками окон, которые по вечерам задергивались не только шторами, но еще и тяжелыми портьерами выцветшего голубого цвета.
Слова, написанные рядом с рисунком, мне и сегодня не удается прочесть без кома в горле:
Как и эту запись:
Набросок городского пейзажа – расплывчатый абрис домов, самолет в небе, на переднем плане огромная пикирующая ласточка. А рядом – гимн любви к жизни, ко всему тому, что радует, что приносит ощущение счастья:
После ухода отца я оказался перед тяжелым выбором: выполнить его просьбу или, поняв, что писалось это под настроение, посчитать ее метафорой? Я вновь и вновь рассматривал массивную деревянную фигуру сидящего Будды, точнее, Хотея. Китайцы его считают богом счастья, благополучия, достатка и веселья. Иногда его именуют богом довольства. У нашего Хотея наполовину повыпали зубы, от возраста появилась вертикальная трещина. Но он все равно улыбается полубеззубым ртом: еще одно имя Хотея – Смеющийся Будда. Мне было жалко уничтожать его, он ведь желает людям добра, а если его регулярно поглаживать по толстому животику, то якобы сбудутся ваши желания. И я решил сохранить жизнь нашему Хотею, придя к мысли, что просьба отца была высказана в особом состоянии, после рюмки-другой «напитка мужчин». К тому же больше никогда отец к этой теме не возвращался. Возможно, и сам запамятовал о том ночном настроении.
А у Хотея с годами появилось немало собратьев, больших и поменьше, но с неизменной улыбкой и традиционным брюшком. Мы привозим их из разных стран, и они мирно уживаются у ног старшего собрата.
Рисунок: держась за руки, мы с отцом переходим мостик над бушующей рекой. Я в матроске, мне идет пятый год. Только что кончилась война, и отец прилетел за нами с мамой в Тбилиси. В памяти засело название парка, где мы были, – Муштаид. Паровозик с маленькими вагончиками – детская железная дорога, не работавшая тогда, видимо, по причине трудного времени. Мальчишки на дорожке, выбивающие камнями расставленные кости. Это у баранов в коленках такие суставы, объяснил отец, мы в детстве просверливали в них дырочки и заливали туда свинец, для тяжести… Но главное, осталось воспоминание о том состоянии, о руке, сжимавшей твою, полном внимании к тебе, о том, что рядом не просто твой папа, но сильный и верный друг.
В Москву мы ехали на поезде. Я получил первые уроки игры в шахматы. В Ростове отец планировал выйти, чтобы на несколько дней задержаться у родных, повидать свою маму, уцелевших родственников. Когда мама меня спросила, хочу ли я ехать прямо в Москву или сойти с отцом, я не колебался: «Я хочу с папкой в Ростов». Город был сильно разбит. Навсегда врезалась в память картинка: почерневший остов многоэтажного дома, и на внутренней стене верхнего этажа белизной на фоне копоти сверкает раковина умывальника.
Еще более раннее мое воспоминание. Возможно, мы с мамой еще не отбыли в эвакуацию, либо вернулись на время в московскую квартиру.
…Придя с работы, отец положил передо мною конверт, наполненный марками. На них стояли печати, и они были вырезаны с прямоугольничками бумаги. Их надо было класть в блюдечко с водой, чтобы отмочить марки от бумаги. «Завалили нас совсем письмами этих фрицев», – улыбнулся отец. Гораздо позднее он рассказал о том, как они появлялись в редакции.
По приказу Политуправления армии письма с семейными фотографиями, взятые у пленных, а возможно, и у убитых немцев, мешками свозились в редакцию «Фронтовой иллюстрации». Их использовали для придания убедительности контрпропаганде. Для этого архива была выделена специальная комната, заставленная ящиками. Отец превратил архив в рабочую картотеку, постоянно раскладывая фото по темам: «жены», «дети», «старики», «дома», «зверства», «расстрелы» и т. д. Порой у одного и того же немца изымались фотокарточки с нежными надписями вроде «В память о счастливых часах» и фото изнасилованной и убитой русской девушки, повешенного заложника или партизана. Отец называл авторов снимков своими «заочными фоторепортерами». Фото со зверствами помещал в русскоязычную «Фронтовую иллюстрацию», лирические снимки использовались во
Для обложки одного из первых номеров
Один из фотомонтажей был весь сделан из трофейных фотографий, под каждой подпись: «Твоего сына… Твоего внука… Твоего брата… Твоего мужа… Твоего отца… Гитлер убил на Восточном фронте в России». Внизу было более крупное фото военного кладбища с березовыми крестами с касками и табличками с именами похороненных. Именно на этом монтаже появилась упомянутая выше резолюция начальника ПУРа о том, что его следует напечатать отдельной листовкой массовым тиражом.
Некоторые полагают, что фотомонтаж входит составной частью в фотоискусство. И заблуждаются: это самостоятельный вид искусства. Фотография реалистична, фотомонтаж условен. Здесь используются такие приемы, как обратная перспектива, метафора, гипербола вплоть до фантастичности, любые трактовки пространства и времени. «Сила действенности фотомонтажа огромна, – утверждает и своим творчеством подтверждает Александр Житомирский. – От простого сопоставления фотодокументов художник идет к сложнейшему синтезу фото-образов, монтируя на чистом листе не фрагменты фотографий, а составные части нового образа». Удивительно ли, что вражеский генералитет чувствовал опасность, исходившую от этих листков, явно влиявших на состояние боевого духа солдат. В период наступления войск вермахта был издан приказ, запрещавший «коллекционировать русские листовки». Позднее реакция начальства стала более жесткой: за найденную листовку – в разведку вне очереди. А после разгрома на Волге за такое уже расстреливали. И все же после окружения очередной немецкой части кто-то непременно из потайного места доставал «пропуск» с фотомонтажом, объясняя, что вот, мол, готовился перейти линию фронта, да не было случая. Вернувшиеся с фронта редакционные фоторепортеры рассказывали, что присутствовали при том, как после ликвидации «котла» на Корсунь-Шевченковском направлении с поднятыми руками вышла большая группа, человек двести, немцев. И у каждого была припрятана либо листовка, либо
А спустя двадцать лет после окончания войны художник встретится с одним из своих «крестников». Будучи в Берлине с очередной своей выставкой, отец разговорился с шофером по имени Флориан, неплохо изъяснявшемся на русском. Выяснилось, что язык тот освоил в плену, куда добровольно попал в начале 1942-го, предъявив листовку «Этот ефрейтор ведет Германию к катастрофе!». Вспоминая об этом, отец говорил, что еще раз ощутил: они недаром тогда работали не щадя сил.
Возвратимся к рукописной книге:
Кому-то это может показаться потоком сознания. Я бы назвал это «потоком чувств». Удивительно ярко передано состояние, так мог написать только художник. А то, что отец был спасен, когда случайно соскользнул с борта лодки, то он должен благодарить не только неведомую спасительницу, но и то, что носил тогда длинные волосы…
Иллюстрация: знакомая фигура автора – повзрослевшего несостоявшегося утопленника, по щиколотку в водах родного Дона, явно любующегося просторами и пароходиком на горизонте.
На рисунке могучая старинная арка, вбирающая в себя узкую тбилисскую улицу. По ней идет автор. Вот его рассказ:
И снова к «фону», на котором рождалась книга-реликвия. Отец рассказывал, что не раз бывал в лагерях пленных. Ездил с редакционным фотокорреспондентом для подготовки репортажей о жизни пленных солдат. В лагерях кормили вполне прилично. Дефицитным был лишь табак. К нему подходили с протянутой рукой и словом «махорка». Враг без оружия – уже не враг, говорил отец. Он видел в нем такого же курильщика, каким был сам. И хотя журналисты остро переживали нехватку курева (отец даже для экономии табака завел трубку), он возвращался в Москву с пустой коробкой. Вспоминая об этом, мрачнел: «При этом к тому времени у меня был свой счет к Гитлеру. В моем родном Ростове расстреляли одиннадцать тысяч человек. Среди них был мой старший брат – фоторепортер и мой любимый дядя Самоша».
Позднее я получу документальные подтверждения гибели родственников – в иерусалимском мемориале Яд ва-Шем.
И – автор перед огромным изваянием восточного божества.
Древний автобус с чемоданами на крыше мчит вдоль кромки озера. Посередине полусказочный остров. Яхточка, ловящая парусом ветер. Этим рисунком иллюстрируется следующая новелла: