Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Десять лет в изгнании - Анна-Луиза Жермена де Сталь-Гольштейн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Итак, не военный, а философ отказал гражданам в праве избирать своих представителей — том единственном праве, благодаря которому общество может влиять на власть. Право это подобно чистым водам, животворящим государство, тогда как несменяемые палаты подобны прудам, в чьих стоячих водах легко завестись порче. Монархии, а быть может, даже республике потребны государственные должности наследственные и пожизненные, потребна консервативная аристократия, однако утверждением налогов должны заниматься представители, выдвинутые самой нацией.

Убедившись, что он имеет дело исключительно с наемными служащими, назначенными на свои посты другими наемными служащими, генерал Бонапарт уже не сомневался в своем могуществе. Громкое звание трибуна обеспечивало своему владельцу жалованье в течение пяти лет;104 славная должность сенатора сохранялась за получившим ее счастливцем пожизненно; Бонапарт очень скоро понял, что одни пожелают приобрести те преимущества, которые другие захотят за собой сохранить. В государстве больше не осталось никого, кто получал бы какие-либо права непосредственно от народа. Своего рода обходной маневр, заключавшийся в том, что право назначать трибунов и законодателей было предоставлено Сенату, давал Бонапарту лишь еще большую уверенность в собственной власти. Все эти разные палаты, рождающиеся из одного и того же источника, подтверждали не что иное, как лицемерие деспотизма, рядящегося в разные одежды. Генерал Бонапарт приказывал, чтобы его собственную волю объявляли ему на разные голоса вечно мудрый Сенат, по заказу бурный Трибунат и поневоле молчаливый Законодательный корпус, и этот-то трехчастный хор и призван был изображать нацию, хотя единственным его корифеем был один и тот же властитель. Когда дело было сделано, первый консул наградил Сьейеса поместьем, с тем чтобы выставить философа падким до материальных благ и таким образом окончательно лишить его популярности.105

С замечательной прозорливостью избрал Бонапарт двух консулов, которых новый закон поставил рядом с ним для сокрытия деспотического характера его правления. Один, Камбасерес, выучился повиновению еще в Конвенте. Юрист, обладающий обширными познаниями, он составлял беззаконные декреты мятежников так же спокойно и размеренно, как если бы речь шла о приведении в порядок самого справедливого и самого продуманного свода законов. Однажды он сказал мне: «Когда в Конвенте зашла речь об учреждении Революционного трибунала, я сразу понял, к каким гибельным последствиям это приведет, и тем не менее декрет был принят единогласно». А между тем он сам был членом Конвента и также голосовал за учреждение трибунала, однако в простодушии своем, всецело покоряясь владевшему им страху, даже не замечал этого противоречия; не думаю, чтобы он вообще считал возможным сопротивление силе. Бонапарт тотчас угадал в нем идеального претендента на роль своего официального соратника и реального орудия.106 В людях он всегда и без устали искал лишь одно: способности, а не характеры.

На втором из своих приспешников, Лебрене, он, говорят, остановил выбор, памятуя об одном посвящении, опубликованном тем еще при Старом порядке, и о постоянстве, с каким тот прислуживал канцлеру Мопу даже в пору его немилости. Познакомившись с Лебреном поближе, Бонапарт обнаружил обширный ум, обширные познания, честность в домашнем обиходе и при всем этом такое благоговейное почтение к обстоятельствам, что понял: этого человека он наверняка сумеет покорить своей воле, могущественнейшей из всех.107 Камбасерес служил посредником между Бонапартом и революционерами, Лебрен — между ним и роялистами, и оба, точно так же, как Талейран и Фуше, о которых я расскажу чуть позже, переводили одну и ту же весть, а именно узурпацию Бонапартом власти, на два разных языка: Лебрен сулил роялистам возвращение установлений при перемене лиц, а Камбасерес — республиканцам сохранение лиц при перемене установлений.

Таким образом, в политическую армию Бонапарта входили исключительно перебежчики, которых он вербовал в двух противоположных лагерях одновременно; одни жертвовали ему своими обязательствами по отношению к древней династии Бурбонов, другие — своей любовью к свободе. Как бы там ни было, независимой мысли в его царствование места не оставалось, ибо он мог быть королем интересов, но не убеждений; в силу особенностей своего положения и характера он истреблял все рыцарское, что еще существовало при королевской власти и при республике, ибо унижал разом и дворян, и граждан. Когда он завершил устройство своего государственного порядка, один великий человек, г-н Питт, произнес фразу из тех, какие остаются в веках; он сказал: «Это монархия, которой недостает всего двух вещей: законности и пределов».108 Он мог бы, пожалуй, добавить, что по-настоящему законна лишь та монархия, у которой есть пределы.

Резиденцией своей Бонапарт избрал Тюильри, и выбор этот был глубоко продуман. Прежде там жил король Франции; сами стены там хранили память о монархии и, можно сказать, помогали эту монархию восстановить. Я заняла место у одного из окон дворца, чтобы увидеть въезд Бонапарта в Тюильри в самом начале последнего года столетия.109 В ту пору он еще не окружал себя тем великолепием, к какому пристрастился позже, но приближенные его уже начинали выказывать готовность сделаться вначале царедворцами, а затем рабами, свидетельствовавшую о том, как глубоко они постигли душу Бонапарта. Когда его экипаж въехал во двор, слуги открыли дверцу и опустили подножку с такой силой, словно хотели показать, что сами вещи проявили бы неслыханную дерзость, замедли они хотя бы на минуту движение их повелителя. Сам он ни на кого не смотрел, никого не благодарил; можно было подумать, что он боится, как бы его не заподозрили в любви к почестям и власти. Он поднимался по лестнице, не останавливая взора ни на одной вещи, ни на одном живом существе особо; толпа следовала за ним по пятам. В выражении его лица было нечто неопределенное и равнодушное, причем, пряча истинные свои чувства, он выставлял на всеобщее обозрение то, чем любит хвастать всегда, — хладнокровную готовность встретить удары судьбы и презрение к роду человеческому.

Сочинители выпущенных в ту пору брошюр утверждали, что Бонапарт не желает быть ни Монком, ни Кромвелем, ни даже Цезарем110 по той причине, что все это роли уже избитые, как если бы в исторических событиях, словно в развязках трагедий, больше всего ценилось несходство с тем, что случалось видеть ранее. Впрочем, важно было не столько в самом деле убедить в этом французов, сколько подсказать тем, кто желал обмануться, фразу, которой они могли бы отвечать сомневающимся. С некоторых пор учение Макиавелли укоренилось во Франции так глубоко, что всякий француз кичится своей политической ловкостью.111 Можете раскрыть карты хоть всей нации: каждый будет гордиться доверием, оказанным ему одному. Когда Бонапарт вел переговоры с папой, один цирюльник сказал: «Лично я не верю ни во что, но народу нужна религия». Обманывают всех, но каждый думает, что он знает больше других, и гордится своей прозорливостью.

Бонапарт обращался к разным партиям с разными речами; их члены общались меж собой и не только не смущались его двуличием, но, напротив, прославляли его хитрость; радуясь, что разгадали его маневр, они находили удовольствие в том, чтобы, на дипломатический манер, притвориться, будто всему верят. Разумеется, двуличие это имело успех исключительно потому, что, презирая убеждения, Бонапарт уважал интересы. Ведя переговоры с вождями вандейской армии, он намекал им на возможность в один прекрасный день восстановить на престоле династию Бурбонов.112 Однако в то же самое время он осыпал несомнительными милостями священника Бернье, который извлекал выгоду из католического и роялистского фанатизма, нимало не разделяя этих верований.113 Можно было подумать, будто, проводя долгие часы в прихожей министра полиции Фуше,114 этот вандейский священник стремился опорочить саму религию, в чем он и преуспел бы, будь религия зависима от своих служителей. Так первый консул день за днем последовательно истреблял все репутации, покрывал позором одно за другим все имена, чтобы во Франции не осталось более ни одного независимого человека и чтобы французы, теряя уважение общества, ощущали еще более сильную нужду в милостях Бонапарта.

В соответствии с той же системой он возвращал или отбирал состояния. Когда Бонапарта провозгласили первым консулом, половина тех, кто владел землей до Революции, еще значилась в списке эмигрантов, те же, кто приобрел национальные имущества, составляли группу ничуть не менее значительную и притом опасались возвращения прежних владельцев, чьи поместья они купили. Бонапарт вечно находился между людьми, преследовавшими противоположные интересы, однако ему и в голову не приходило разрешить дело по справедливости, иначе говоря, принять закон, который раз и навсегда определил бы отношения старых прав с новыми интересами. Одному он поместье возвращал, другому в возвращении отказывал.115 Постановления о лесах116 и о государственных долговых обязательствах117 дало ему власть едва ли не над всеми состояниями. Порой он возвращал имение отца сыну, собственность старшего брата — младшему смотря по тому, кем из них он был больше доволен, и этот безграничный произвол, ставивший существование всех в зависимость от воли одного, с каждым днем все больше укреплял его могущество. В любой стране, включая даже Турцию, мы находим религию, привилегированные сословия и по крайней мере один разряд людей, которые, живя в безвестности, мирно наслаждаются своей участью; однако ужасная Французская революция, разрушив все, что было, и не создав ничего взамен, обездолила не только людей, которые стояли близко к власти или мечтали о ней (как это происходит в государствах деспотических), но и людей самых незначительных: их имена также значились в списке эмигрантов. Бедные и богатые, безвестные и знаменитые, женщины, дети, старики, священники, солдаты — все чего-то просили у нового правительства и это что-то называлось жизнью, ибо никто не мог позволить себе сказать: «Я откажусь от милости деспота». Тому, на кого обрушивалась немилость нового правительства, приходилось смириться с мыслью, что он больше никогда не увидит родину, никогда не вернет себе ни кусочка утраченной земли: ведь правительство это присвоило себе право вершить судьбами едва ли не всех жителей Франции. Зная, как обстояли дела, можно, по моему мнению, многое простить французской нации, но нельзя не почувствовать, как велика вина тех государственных мужей, которые ради сохранения собственных должностей вверили судьбу всех своих соотечественников первому консулу. Я от всей души сочувствую страдальцам, которых на малодушные поступки толкает несчастье. Разве все те, кто гордится собственной непреклонностью, могут поручиться, что устояли бы, будь гонения более жестокими? Но подлость, совершаемая ради доходного места, подлость, состоящая в торговле счастьем людей и свободой отечества, — вот позор, который невозможно смыть ничем.

Члены Трибуната, само название которого звучало как нестареющая шутка,118 казалось, спешили как можно скорее предать все права народа. Они ничего не предпринимали самостоятельно, они отказывались рассматривать прошения. Если 4 августа 1789 года французское дворянство бросило к ногам общественного мнения одну за другой все свои привилегии,119 то теперь так называемые представители нации, которая, однако, вовсе их не выбирала,120 с тем же пылом ударились в противоположную крайность: всякого, кто осмеливался толковать об установлениях, способных послужить защитой от единодержавия, именовали якобинцем, и это слово сделалось такой же бранной кличкой, как некогда слово «аристократ».

Простое постановление Государственного совета внезапно уменьшило число газет, которых во Франции прежде выходило великое множество, до четырнадцати названий, и наступила ужасная эпоха, когда всю власть над умами присвоили себе несколько листков, твердящих каждый день одно и то же и не позволяющих себе ни в чем ни малейших разногласий.121 Думать, что книгопечатание защищает свободу, можно было до тех пор, пока его не поставило себе на службу правление деспотическое. Однако мы знаем, что регулярные войска сделали для охраны европейской независимости куда меньше, нежели ополченцы; сходным образом книгопечатание приносит много вреда там, где пресса превращается в деспота, а вся армия журналистов состоит из наемников, купленных правительством. До изобретения книгопечатания новости переходили из уст в уста, а мнение о случившемся каждый составлял самостоятельно, исходя из фактов, однако когда естественную человеческую любознательность облагают налогом обмана, когда рассказы о любых событиях уснащают софизмами, когда тирания, по природе своей молчаливая, делается болтливой и принимается разом вводить в заблуждение ум и бесчестить душу, тогда самые порочные доктрины становятся всеобщим достоянием и это окончательно развращает нацию.

Первый консул самолично диктовал и диктует до сих пор статьи для правительственной газеты «Монитёр».122 Из-за пробелов в образовании он не смог бы писать сам ни по-французски, ни на любом другом языке. Впрочем, хотя он не знает ни орфографии, ни грамматики, у него есть стиль. В каждой фразе видна, если можно так выразиться, сильная рука.123 Необходимость сочинять статьи раздражает его; судя по всему, он полагает, будто стремиться в чем-то убедить окружающих — значит обходиться с ними чересчур предупредительно. Он охотно прибегает к брани, причем брани простонародной, даже в тех случаях, когда — как в армейских бюллетенях — ему бы следовало сохранять достоинство, подобающее особе всемогущей. От прежних сношений с якобинцами у него сохранилась манера говорить, свойственная простолюдинам. Его можно назвать воплощенной Революцией, причем Революцией безжалостной и развращенной разом и, разумеется, не той, о какой мечтали и какую задумали люди из высшего общества. Рёдерер, человек большого ума, который, вне всякого сомнения, последние двенадцать лет говорит не то, что думает, восхваляет журналистский талант Бонапарта и уверяет императора, что весьма этим талантом дорожит.124 Чувствуя, что во Франции того, кого хочешь погубить, необходимо истреблять иронией,125 Бонапарт научился владеть этим оружием, и, как бы неуклюжи ни были его действия, он способен причинить очень много зла. Ибо когда жертве запрещено отвечать, любой удар попадает в цель. Добиться значительных результатов можно, лишь угадав главную мысль своего века; изучите историю всех людей, переменивших облик мира, и вы увидите, что в большинстве своем они всего лишь поставили себе на службу главенствующее в их время направление умов. Скверная философия конца XVIII столетия издевалась над всем, что может быть святого для души.126 Бонапарт привел эту философию в действие. Бонапарт знает, что сила, до тех пор пока она остается силой, никогда не бывает смешной. Поэтому он обрушивает насмешки на все, что восстает против власти: на убеждения, талант, религию, нравственность. «Ваша совесть — дура, — сказал он г-ну де Брою, епископу Фландрскому, который не желал повиноваться его воле.127 — Разве вы не знаете, что Господь царит на небесах, а здесь, на земле, всем распоряжаюсь я?» Все его учение сводится к одному: «Позор побежденным!»128 — и это ужасно; измени ему удача, он, полагаю, презирал бы сам себя.

Единственные человеческие существа, которые ему непонятны, — это те, кто искренне предан какому-либо убеждению. Он как будто принюхивается к людям, пытаясь угадать, что из них можно сделать — орудия или добычу. В людях же с убеждениями он видит либо глупцов, либо торгашей, набивающих себе цену.

До него дошли слухи о том, что в своем кругу я говорила о притеснениях, которым мы подвергаемся и которые — я понимала это так ясно, словно заглянула в будущее, — будут делаться с каждым днем все более тяжкими. Жозеф Бонапарт, которого я любила за острый ум и занимательные беседы, приехал ко мне и сказал: «Брат мой на вас в обиде. “Отчего, — твердил он мне вчера, — отчего г-жа де Сталь не желает поддержать мое правительство? Чего она хочет? Чтобы ей вернули деньги, оставленные в казне ее отцом? Я прикажу их выплатить. Чтобы она могла жить в Париже? Я ей это позволю. Еще раз повторяю: чего она хочет?”» — «Мой Бог, — отвечала я, — неважно, чего я хочу; дело не в моих желаниях, а в моих мыслях». Не знаю, передали ли ему этот ответ; зато я знаю совершенно точно, что, услышь он мои слова, он не придал бы им ни малейшего значения, ибо он не верит в искренность чьих бы то ни было убеждений; мораль в любых ее видах он считает ни к чему не обязывающей формулой, вроде окончания письма; из того, что в конце письма вы назвали себя чьим-то покорным слугой, никак не следует, что адресат может чего-то от вас потребовать, — точно так же и Бонапарт полагает, что если кто-то толкует о своей любви к свободе и вере в Бога, о покорстве велениям совести и презрении к голосу корысти, то человек этот просто-напросто чтит обычаи и облекает в общепринятую форму свои честолюбивые притязания и эгоистические расчеты. Впоследствии мы увидим, что, имел ли он дело с индивидами или с целыми нациями, Бонапарт всегда заблуждался только насчет людей порядочных.

Члены Трибуната вознамерились было создать в своем собрании нечто подобное английской оппозиции; приняв всерьез все написанное в Конституции, они сочли, что она в самом деле закрепляет за ними некие права,129 и не захотели понять, что так называемое разделение властей — не более чем пустой набор слов, а палаты Законодательного собрания отличаются одна от другой лишь тем, что их представители ожидают приема у консула в разных прихожих и носят разные звания. Признаюсь, я с удовольствием отмечала, что иные трибуны не желают соперничать с государственными советниками в покорности консулу. Мне казалось, что те из них, которые прежде зашли слишком далеко в своей любви к Республике, обязаны хранить верность этим убеждениям теперь, когда они сделались наиболее слабыми и незащищенными. Один из этих трибунов, друг свободы, одаренный умом самым острым и самым прозорливым, г-н Бенжамен Констан, решил публично обличить зарождение тирании и просил моего совета на сей счет.130 Я изо всех сил его к тому побуждала. Тем не менее, зная, что молва именует г-на Констана моим близким другом, я не могла не опасаться того влияния, какое его выступление окажет на собственную мою судьбу. Страсть моя к жизни в обществе делала меня уязвимой.131 Монтень некогда сказал: «Я француз только благодаря Парижу»,132 и если он думал так три столетия назад, что же говорить нам, живущим в то время, когда город этот собрал в своих стенах столько людей, наделенных выдающимся умом и привыкших уснащать этим умом светские беседы? Всю жизнь меня преследовала боязнь скуки; чувство это во мне так сильно, что могло бы, пожалуй, заставить меня покориться тирании, не оберегай меня пример моего отца и его кровь, текущая в моих венах. Как бы там ни было, Бонапарт прекрасно знал об этой моей слабости, свойственной также и многим другим людям, ибо ему досконально известны дурные стороны каждого: ведь именно с их помощью он покоряет людей своей власти. Он грозит людям наказаниями, соблазняет их богатством и пугает скукой, а для французов это угроза нешуточная. Запрещение жить ближе, чем в сорока лье от столицы, дарящей прекраснейшие в мире наслаждения, изматывает изгнанников, которые с самого детства привыкли к приятностям жизни светской.

Накануне того дня, когда Бенжамен Констан должен был выступить в Трибунате, у меня собрались Люсьен Бонапарт, г-н де Талейран, Рёдерер, Реньо, Сегюр и еще несколько гостей, чьи разговоры не способны наскучить, ибо отличаются, хотя и в разной степени, силой мысли и изяществом выражения. Все эти люди, за исключением Люсьена, при Директории были объявлены вне закона,133 а теперь готовились служить новой власти, от которой не требовали ничего иного, кроме подобающего вознаграждения за свою преданность. Г-н Бенжамен Констан подошел ко мне и произнес вполголоса: «Сегодня ваша гостиная полна людей, вам любезных; стоит мне завтра подняться на трибуну, и гостиная ваша опустеет; подумайте об этом». — «Надо действовать в согласии с собственными убеждениями», — отвечала я. Ответ этот был внушен пылкостью моего характера, однако, признаюсь честно, знай я в тот день, что мне предстоит вытерпеть, у меня недостало бы сил отклонить предложение Бенжамена Констана, который был готов отказаться от публичного выступления ради того, чтобы не компрометировать меня. Нынче немилость Бонапарта не способна уронить человека в глазах общества; Бонапарт способен вас погубить, но не может лишить вас уважения окружающих. Напротив, в ту пору нация еще не знала о его деспотических намерениях и, поскольку каждый ожидал от него восстановления в правах брата или друга либо возвращения потерянного состояния, всякому, кто пытался ему противостоять, грозило клеймо якобинца; светское общество отворачивалось от вас в ту самую минуту, когда узнавало, что вы впали в немилость, — положение невыносимое, особенно для женщины, и чреватое мучительными уколами, о которых тот, кто их не испытал, не может иметь ни малейшего понятия.134

Вечером того дня, когда один из моих друзей провозгласил в Трибунате необходимость создания оппозиции,135 ко мне должны были приехать несколько особ, мне весьма приятных, но связанных с новым правительством. В пять часов я получила десять записок: гости просили прощения за то, что не смогут быть у меня. Первую, вторую записку я приняла спокойно, однако постепенно меня охватило смятение. Тщетно пыталась я прислушаться к велениям совести, которая советовала мне отказаться от всех светских радостей, зависящих от милости Бонапарта; столь велико было число порядочных людей, осуждавших меня, что я перестала верить в свою собственную правоту.

Бонапарт еще не совершил в ту пору никакого явного преступления; многие уверяли меня, что он хранит Францию от несчастий куда более страшных, и если бы в те дни он предложил мне мир, я, пожалуй, приняла бы это предложение с радостью. Однако он согласен сблизиться лишь с тем, кого он толкнул на подлость, а для того, чтобы побудить несчастного на эту подлость пойти, он обычно приходит в деланую ярость и тем заставляет насмерть перепуганную жертву исполнить все его требования. Я не хочу сказать, что Бонапарт не способен разгневаться всерьез; в его душе и уме нет места ничему, кроме расчетов и ненависти, а ненависть обычно находит себе выражение в гневе, однако расчет имеет такую власть над этим человеком, что он обнажает лишь те чувства, какие выгодно обнажить перед данными людьми в данных обстоятельствах. Одному моему другу случилось присутствовать при объяснении Бонапарта с неким военным комиссаром, изменившим своему долгу; Бонапарт долго и яростно распекал несчастного, однако не успел тот, дрожа всем телом, выйти из комнаты, как консул повернулся к адъютантам и сказал со смехом: «Надеюсь, я нагнал на него страху», — а ведь еще мгновение назад можно было подумать, что он вне себя от гнева.

Итак, он приходит в бешенство ради того, чтобы испугать; слова порой избавляют его от необходимости совершать поступки; конечно, время от времени он приводит свои угрозы в исполнение, однако чаще всего в этом не возникает нужды; приступов гнева оказывается совершенно достаточно. Вдобавок словами он попирает достоинство тех, кто ему не по нраву, гораздо сильнее, чем наказаниями; он обращает к своим жертвам речи столь грубые и столь презрительные, а его царедворцы так усердно повторяют их на все лады, что становится ясно: слов его следует опасаться куда больше, нежели его жандармов, а ему только того и нужно: ведь несчастные, заключенные в тюрьму, могли бы вызвать сочувствие, язвительные же шутки всемогущего властителя унижают человека, которого еще не пришло время уничтожить окончательно, в глазах общества.

На следующий день после того, как гнев Бонапарта обрушился на мою голову, он прилюдно выбранил своего брата Жозефа за знакомство со мной. Жозеф счел себя обязанным не переступать порог моего дома в течение трех месяцев; три четверти людей, прежде бывавших у меня, последовали его примеру. Люди, объявленные вне закона 18 фрюктидора, утверждали, что в ту пору я совершенно напрасно рекомендовала Баррасу г-на де Талейрана на должность министра иностранных дел, а между тем сами проводили дни напролет не у кого иного, как у г-на де Талейрана, в покровительстве которому обвиняли меня. Все, кто дурно вел себя по отношению ко мне, остерегались признаться, что поступают так из боязни прогневить первого консула; напротив, каждый день они изобретали новые предлоги для того, чтобы повредить мне; они обрушивали всю мощь своих политических убеждений на гонимую, беззащитную женщину, а сами раболепно склонялись перед ужаснейшими из якобинцев, воскрешенными из праха благодаря новому крещению — низошедшей на них милости первого консула.

Министр полиции Фуше136 пригласил меня к себе и сообщил, что, по мнению первого консула, друг мой, произнесший речь в Трибунате, сделал это по моему наущению. Я отвечала чистую правду, а именно: что друг этот наделен выдающимся умом и не имеет нужды занимать свои убеждения у женщины; речь же его была посвящена исключительно размышлениям о независимости, которую подобает иметь всякому совещательному органу, и не содержала ни единого слова, оскорбительного для особы первого консула. К этому я прибавила несколько слов об уважении, какое надлежит оказывать свободе мнений в законодательном собрании, однако министр полиции не скрывал, что эти общие рассуждения его совершенно не интересуют; он уже прекрасно понимал, что под властью человека, которому он желал служить, до принципов никому дела не будет, и вел себя соответственно. Однако, приобретя великую опытность во всем, что касается до революций, он взял себе за правило творить ровно столько зла, сколько потребно для достижения цели, но не более того. Предшествующее его поведение не обличало ни малейшего попечения о нравственности, а о добродетели он нередко отзывался как о сущем вздоре. Однако же замечательная проницательность зачастую заставляла его выбирать добро как вещь более выгодную, а ум побуждал к совершению таких поступков, к каким других побуждает совесть. Он посоветовал мне уехать в деревню и заверил, что очень скоро гроза пройдет.137 Я повиновалась.138 Между тем по возвращении моем гроза нимало не прошла.

Я оказала г-ну де Талейрану весьма важные услуги; больше того, я питала к нему самое искреннее, самое дружеское расположение, а дружба стоит дороже любых услуг.139 В течение десяти лет он проводил дни напролет в моем доме. Я помогла ему возвратиться из Америки,140 я уговорила Барраса спасти его от кредиторов, назначив министром;141 у меня хранились его письма, в которых он уверял, что обязан мне больше чем жизнью.142 И вот этот-то человек первым показал остальным, что всякому, кто желает угодить первому консулу, следует избегать меня; боясь по причине прежних наших сношений прослыть моим другом, он заговорил обо мне с первым консулом в таких словах, какие произвели на того самое глубокое впечатление. К чести моей и к моему вреду, он изобразил меня Бонапарту как женщину всемогущего ума; он постоянно твердил первому консулу, что чары мои неотразимы, хотя на него самого оказывала я лишь такое влияние, на какое дает право обычная дружба. С тех пор я с г-ном де Талейраном не виделась.143

В устройстве дел земных ему нет равных, так что меня очень удивляет его нынешняя опала;144 я всегда знала его за человека, весьма искусного в постижении характеров тех особ, каких он желает пленить. Говорит он мало и потому имеет время обдумать каждую фразу. Поскольку всю свою образованность он почерпнул из разговоров, то не любит споров, которые могли бы выдать отсутствие у него серьезных познаний. Недостаток этот он не восполняет красноречием, ибо красноречию потребны движения души, а он владеет собой до такой степени, что не способен дать волю искреннему порыву, даже захоти он этого изо всех сил. Однако же все, что он говорит, исполнено остроты и изящества. Удивительная вещь: человек, так тщательно обдумывающий свои речи, не умеет писать. Вероятно, сочинителем может стать лишь тот, кто в юности чему-либо учился либо одарен от природы. Что же касается г-на де Талейрана, то он, будучи, вне всякого сомнения, человеком замечательно умным, не в состоянии написать самостоятельно и страницы, а между тем вкус его и суждения служат незаменимой поживой для тех, кто пишет за него книги, речи и донесения.145 Он ищет богатства и власти не ради одних лишь наслаждений физических, но и для того, чтобы являть свой ум в истинном свете, иначе говоря, для того, чтобы знать наверное, что, стоит ему обронить едкое или льстивое словцо, окружающие тотчас это словцо подхватят, а ему, по первому же требованию, поднесут новое оружие, готовое к бою. С людьми могущественными, которых он желает покорить, он куда предупредительнее, однако, пожалуй, ему более к лицу природная его леность. Я видела его во времена Директории; он делал нечеловеческие усилия, стремясь прослыть радушным и показать, что у него есть твердые убеждения; доверия он никому внушить не мог, а оказавшись среди людей из народа и народной партии, имел вид не переодетого вельможи, а выскочки, неловко притворяющегося республиканцем. Чуть более непринужденно чувствовал он себя при дворе Бонапарта; он исчислял революционному генералу великие имена, рассказывал об аристократических обычаях и традициях Старого порядка, которые тот собирался воскресить, дабы с первых дней сообщить своему правлению приметы старины. До тех пор, пока в переговорах с прочими державами потребна была ловкость, г-н де Талейран оставался для Бонапарта человеком самым полезным. Невозмутимое лицо, ледяное молчание, беззастенчивость, смешанная в должной пропорции с важной учтивостью, — все в его обхождении было следствием точного расчета, все было призвано принудить к повиновению людей, которые, впрочем, были уже наполовину готовы повиноваться. Знатное происхождение г-на де Талейрана и его благородные манеры внушали послам иностранных держав уверенность в том, что они ведут переговоры с правительством законным;146 революционный дух сохранял все свое грозное могущество, однако представал в обличье весьма цивилизованном. После, когда все стала решать сила, у Бонапарта пропала нужда в подобных уловках, однако на первых порах он старался не всякий раз показывать когти.

Я остановилась на портрете г-на де Талейрана, потому что именно он первый внушил Бонапарту мысль восстановить ордена, титулы — все, чем можно награждать подданных, теша их тщеславие. Посвящая Бонапарта в тонкости самолюбия старинной знати, г-н де Талейран льстил себя надеждой подчинить его своему влиянию; но он плохо знал этого человека, если надеялся таким образом забрать над ним власть. Бонапарт охотно извлек бы пользу из чужого тщеславия, однако так же охотно он при необходимости растоптал бы всякого, чьим советам последовал.

Если г-ну де Талейрану были вверены иностранные дела, то Фуше, назначенный министром полиции, ведал революционерами, входившими в состав Бонапартова правительства; христианнейшим королям случалось порою брать себе двух духовников, дабы совесть их была исследована во всех подробностях, Бонапарт же взял себе в помощники двух министров, представляющих старый и новый порядки, дабы иметь в своем распоряжении средства двух противоположных макиавеллических систем. Во всех своих назначениях Бонапарт всегда исходил из одного и того же принципа: он брал людей, так сказать, справа и слева, из аристократов и из якобинцев; меньше других нравилась ему партия умеренных, иначе говоря, друзей свободы, ибо она состояла из редких людей, сохранивших убеждения. Он гораздо охотнее имел дело с людьми, преданными интересам роялизма либо запятнавшими себя связью с мятежной чернью. Он готов был даже включить Барера в члены Государственного совета и отказался от этой затеи, лишь увидев, какое отвращение вызвала она у его окружения; а ему так хотелось показать, что он способен оживить всех покойников и укротить всех живых. Пришлось ему ограничиться малым — поручить Бареру издание газеты «Мемориал», призванной обвинять Англию в безнравственности, и вот человек, подсказывавший слова палачу, человек, прозванный Анакреоном преступления, дерзнул поднять свою грязную руку на ковчег Господень;147 Бонапарту не пришло в голову, что при виде подобных атак нация может встать на защиту неприятеля.

Одна из особенностей правления Бонапарта — глубочайшее презрение ко всем духовным богатствам человеческой природы: добродетели, душевному благородству, вере, энтузиазму; все эти свойства он именует вечными врагами континента. Он хотел бы свести способности человеческие к силе и хитрости, всё же остальное считает глупостью либо безумием. Англичане раздражают его в первую голову тем, что нашли способ одерживать победы, не теряя достоинства, а ведь Наполеон хотел бы убедить весь мир в том, что это вещь невозможная. Эта сверкающая точка на земном шаре с самого начала царствования оскорбляла его взор. Для того чтобы затянуть Англию в свои сети, он решился на поступок по видимости мирный. Он адресовал письмо напрямую королю Англии, однако ответил ему, в согласии с английскими обычаями, министр лорд Гренвил.148 В числе причин, препятствующих заключению мира между Францией и Англией, лорд Гренвил назвал то обстоятельство, что власть первого консула ограничена пределами его жизни, а мирный договор невозможно заключать с властителем столь недолговечным. Слова эти больно ранили первого консула, так что сочинитель, которому поручено было напечатать в «Монитёре» ответ лорду Гренвилу, привел, среди прочего, следующий довод: «Что же касается до жизни и смерти Бонапарта, то над ними, милорд, вы не властны». Не один раз пугали нас бесконечностью земного существования Бонапарта. Впрочем, если таково было одно из условий его договора с дьяволом, людям следовало бы прекратить плодиться и размножаться, дабы он, не желающий знать никого, кроме себя самого, остался бы и впрямь один в целом свете.

С первого года царствования Бонапарта приближенные осыпали его самыми неумеренными похвалами; особенно отличились члены Института, вздумавшие сказать первому консулу, что храбрость изменяет ему в одном-единственном случае — когда его превозносят до небес. Нельзя даже сказать, что Бонапарт выслушивал эти льстивые и лживые речи из любви к славе.149 Единственное, что ему потребно, — это власть, и если он предпочитает подобострастные похвалы похвалам правдивым, то лишь потому, что первые свидетельствуют о покорности подданных, вторые же обличали бы в восхваляющих независимость ума. Что бы он ни говорил, он слишком уповает на силу, чтобы обращать внимание на потомство, над которым сила эта не властна. Он верит, и не без оснований, что потомство обратит внимание на него, однако в самой идее посмертной репутации есть нечто чересчур идеальное, чтобы подобный человек пожертвовал ей хоть одной из радостей, способных потешить его тщеславие при жизни.

Не думаю, чтобы, встав во главе государства, Бонапарт сразу начал вынашивать замысел создания всемирной монархии, зато я думаю, что он говорил правду, когда вскоре после 18 брюмера объявил одному из моих друзей: «Чтобы покорить воображение французской нации, следует каждые три месяца совершать нечто новое; кто не идет вперед, обречен на гибель». Он поставил себе за правило всякий день отнимать у Франции еще толику свободы, а у Европы — еще частицу независимости, однако исполнение этого плана зависело от обстоятельств. Если преграда была чересчур высока, он шел в обход; если встречный ветер дул чересчур сильно, он останавливался. Человек этот, от природы столь нетерпеливый, умеет, когда нужно, замирать без движения; это — черта итальянская, ибо итальянцы умеют сдерживать себя ради обладания предметом их страсти, словно и предмет этот избран совершенно хладнокровно.150 Именно способность Бонапарта пускать в ход поочередно хитрость и силу помогла ему покорить Европу. Впрочем, Европу — это слишком громко сказано. Что, собственно, разумелось в ту пору под Европой? Несколько министров, у каждого из которых было ничуть не больше ума, чем у едва ли не любого из их соотечественников.

Весной 1800 года я опубликовала книгу о литературе, и успех ее всецело возвратил мне милость общества; гостиная моя вновь наполнилась людьми, и я вновь испытала радости беседы, беседы в Париже, а для меня это, признаюсь, наслаждение самое жгучее. В моей книге о литературе не говорилось ни слова о Бонапарте, зато в ней были выражены, и, признаюсь, выражены с силою, чувства самые либеральные.151 В ту пору Бонапарт еще не умел ограничить свободу печати так, как теперь. Цензуре подвергались газеты, но не книги,152 — система, которую, пожалуй, соблюдай правительство определенную умеренность, можно было бы стерпеть, ибо газеты оказывают влияние на народные массы, книги же читаются исключительно людьми образованными и могут просвещать общественное мнение, не распаляя его. В Сенате, должно быть в насмешку, учредили одну комиссию, ведающую свободой печати, и другую, ведающую свободой личности;153 они существуют и по сей день, причем состав их обновляется каждые три месяца. Бесспорно, управление епархиями с нехристианским населением154 и английские синекуры — дела куда более хлопотные, нежели членство в этих комиссиях, разве что членов их приравняли к весталкам, призванным поддерживать огонь в светильниках над могилами.

После труда о литературах Севера и Юга155 я опубликовала «Дельфину», «Коринну»156 и, наконец, написала книгу о Германии, запрещенную накануне выхода в свет. Однако, каких бы мучительных гонений ни навлекло на меня это последнее сочинение, я по-прежнему продолжаю считать, что литература способна доставить радости и снискать уважение публики любому автору, даже если автор этот — женщина. Страдания, пережитые мною, я приписываю тому обстоятельству, что судьба моя с первых шагов в свете была неразрывно связана с интересами свободы, которые отстаивали мой отец и мои друзья; что же касается писательского таланта, принесшего мне известность, он неизменно доставлял мне больше удовольствия, чем огорчений. Критические отзывы о том или ином сочинении нетрудно перенести, обладая душой сколько-нибудь возвышенной и любя великие мысли более за их собственное совершенство, нежели за успех, какой они могут нам снискать.157 Впрочем, публика, по моему мнению, рано или поздно начинает судить о сочинениях весьма справедливо; самолюбивым авторам, жадным до похвал, следует запастись терпением: со временем каждый из них получит то, что заслужил. Наконец, пусть даже нам суждено долгое время страдать от несправедливости, я не знаю лучшего прибежища от этого несчастья, кроме раздумий, навеваемых философией, и энтузиазма, внушаемого красноречием. Благодаря им целый мир открытий и чувств, в котором мы можем дышать полной грудью, покоряется нашей власти.

Чтобы пленить сердца французов, Бонапарт посулил им мир и покой, а сам между тем решился вести бесконечную войну, перемежая ее перемириями, которые всегда приумножали его могущество даже сильнее, чем военная добыча. Разумеется, воинскими подвигами он рассчитывал завоевать славу, однако воевал он не только по этой причине: природа наделила его характером столь беспокойным, что вместе со страстью к господству в нем живет невозможность вести существование мирное, иначе говоря, управлять всего-навсего тридцатью миллионами человек и приносить им счастье. Приметы этого беспокойства видны во всех его поступках и привычках; сохраняя на лице выражение неприступнохолодное, он то и дело нюхает табак или глотает ментоловые пастилки. Кресло его в Совете приходится менять каждые три месяца, ибо он безотчетно кромсает его перочинным ножом.158 Лицо Бонапарта неподвижно благодаря его привычке к сдержанности, однако внутреннее нервическое возбуждение сказывается помимо его воли в тех физических пристрастиях, которыми не следует пренебрегать, если желаешь как следует узнать характер человека.

Генерал Моро одержал в Германии несколько блестящих побед над австрийцами;159 он полагал — и совершенно напрасно, — что Бонапарт ценит его таланты и уважает его характер; впоследствии мы увидим, как отблагодарили его за эти доблести, однако даже в разгар Революции военные еще не прониклись гражданским духом; в эту пору французские воины служили революционному правлению так же верно и безропотно, как некогда служили королю.

Весною 1800 года Бонапарт отправился в Италию; среди сражений, которыми он командовал во время этой кампании, наиболее известно сражение при Маренго. Он проехал через Женеву и выразил желание увидеться с моим отцом; тот побывал у него, движимый более желанием услужить мне, нежели какой- либо иной причиной.160 Бонапарт принял его очень хорошо и рассказал ему о своих планах с той доверительностью, источник которой содержится в его характере, а точнее, в его расчетливости, ибо расчетливость и есть его характер. Он всегда говорит только то, что хочет сказать, однако он обнаружил, что когда разговариваешь, скрывать свои мысли куда легче, чем когда молчишь; больше того, пускаясь в разговоры, он смешивает воедино правду и ложь, напускает на себя вид человека добродушного и приятного, льстит собеседникам мнимой откровенностью и внушает им те фразы, какие они должны затем повторять. На отца моего беседа с Бонапартом подействовала иначе, нежели на меня. Он не нашел ничего внушительного в его виде, ничего возвышенного в его речах.161 Я попыталась объяснить это различие в наших впечатлениях; полагаю, связано оно прежде всего с тем, что истинное и скромное достоинство манер моего отца ставило его выше любого собеседника, превосходство же Бонапарта коренится скорее в его умении творить зло, нежели в умении возвышенно мыслить о добре; понятно, что слова ничего не говорят о его истинной сущности; обнаружить свои макиавеллические побуждения он не может и не хочет.

Как бы там ни было, нельзя не признать прозорливости, с какой он воспользовался ошибкой г-на Меласа, двинувшего войска в сторону Ниццы.162 Старый австрийский генерал не ожидал от французов такой дерзости, как проход через перевал Сен-Бернар, и не приготовился к отражению французской атаки на этом направлении; меж тем, по слухам, отряда совсем немногочисленного достало бы, чтобы перехватить армию Бонапарта прямо в горах. Однако в этом случае, как и во многих других, к военным успехам Бонапарта можно применить стихи Жан- Батиста Руссо:

Худым Варроновым призором, Упрямым и неправым спором Ганнибал славу получил,163

иначе говоря, главной причиной Бонапартовых побед были ошибки его противников. Я знаю, что победителей не судят и все их действия принято оправдывать, однако если поражения, которые с тех пор случилось потерпеть Бонапарту, подвигнут кого-либо на рассмотрение его подлинной умственной мощи, обнаружится, быть может, что на его пути ни разу не вырастало такое препятствие, для преодоления которого потребен гений.

Отец мой не стал говорить с Бонапартом о своих двух миллионах, вложенных в казну;164 он хотел убедить первого консула, что тревожится только о моей судьбе; среди прочего он сказал Бонапарту, что если тому нравится окружать себя прославленными именами, ему следовало бы также украшать свое правление знаменитыми талантами. Бонапарт отвечал ему весьма учтиво; вследствие этой беседы я хотя бы на некоторое время получила возможность жить во Франции. В ту пору батюшка в последний раз сумел протянуть мне руку помощи; после этого жизнь моя превратилась в череду жестоких гонений, от которых он страдал едва ли не больше, чем я сама.

Чтобы подготовить переход через Сен-Бернар, Бонапарт отправился в Лозанну.165 Французские полки один за другим пересекали мирные швейцарские долины, жителям которых пристало бросать взоры лишь на окружающую их восхитительную природу. Я приехала в Швейцарию, намереваясь, по обыкновению, провести лето с батюшкой, примерно в то самое время, когда французская армия переходила через Альпы. Стояли прекрасные летние дни, и по вечерам, на берегу озера, я почти стыдилась самой себя: я понимала, что негоже тревожиться о вещах земных при виде этого ясного неба и этих чистых вод, однако не могла сладить со снедавшим меня беспокойством. Я желала Бонапарту поражения, ибо только это могло бы положить конец его тирании, однако еще не смела признаться в своем желании;166 между тем префект департамента Леман г-н д’Эмар, бывший депутат Учредительного собрания, памятуя о тех днях, когда мы вместе лелеяли мечту о свободе,167 слал ко мне курьера за курьером с сообщениями о победах, одерживаемых французами в Италии. Мне было бы очень трудно объяснить этому человеку, впрочем весьма достойному сочувствия, что в эту пору Франции было бы куда лучше потерпеть поражение; так называемые добрые вести, которые он мне присылал, я принимала с притворной радостью, мало подобающей моему характеру Впрочем, разве в последующие десять лет нам не пришлось постоянно узнавать о победах Бонапарта, которые оборачивались бедствиями для всех и каждого, победах, которые заставили многострадальную Францию забыть, что такое счастье?

В течение двух часов казалось, что сражение при Маренго будет выиграно австрийцами, и только оплошность генерала Меласа, который чересчур положился на собственную удачу, вкупе с отвагой генерала Дезе принесли победу французам.168 Все те два часа, когда битва казалась проигранной, Бонапарт, глубоко задумавшись, уронив голову на грудь, медленно разъезжал верхом перед своими войсками; лучше умея противостоять опасности, нежели несчастью, он ничего не предпринимал и ждал помощи от судьбы. Так он поступал в жизни неоднократно и всякий раз оказывался в выигрыше. Я уверена, что, найдись среди его противников человек не только честный, но и непреклонный, Бонапарт спасовал бы перед такой преградой. Он предпочитает иметь дело с людьми слабыми и безнравственными; на первых он наводит страх, вторых ставит себе на службу. Встретив же человека честного, он, кажется, тотчас утрачивает все свои способности, точь-в-точь как дьявол при виде крестного знамения.

Перемирие после сражения при Маренго было заключено на условиях, весьма невыгодных для Австрии: ей пришлось уступить Франции весь север Италии.169 Даже продолжая одерживать победы, Бонапарт не смог бы добиться большего. Однако европейские державы уступали ему то, за что могли бы еще побороться, так охотно, словно почитали за честь отдать все. Они спешили извинить Наполеону его несправедливости, узаконить его победы; допустим, им было не по силам его одолеть, но они могли бы по крайней мере не облегчать ему задачу. Это самое малое, что требовалось от правительств старых европейских держав, однако они ничего не понимали в новом положении дел, а Бонапарт настолько ошеломил их смесью угроз и посулов, что они полагали, будто выигрывают, отступая, и радовались слову «мир», как если бы оно значило то же, что и прежде. Фейерверки и поздравления, обеды и пушечные залпы по случаю заключения мира чередовались точно так же, как прежде, однако на сей раз мир не только не залечивал раны, но, напротив, для правительства, его подписавшего, был равносилен смертному приговору. Бонапарт ни одну державу не истребляет сразу; он вонзает топор в дерево и предоставляет ему чахнуть до тех пор, пока новые удары не довершат его гибель.

Бонапарту повезло и с монархами, занимавшими в ту пору европейские престолы. Особенно многим обязан он Павлу I; русский император проникся к нему такой же страстной любовью, какую питал его отец к Фридриху Второму, и бросил Австрию, еще пытавшуюся оказывать Франции сопротивление, на произвол судьбы. Бонапарт убедил Павла I в том, что если две великие империи — Восточная и Западная — придут к согласию, в Европе на много столетий воцарится мир, и Павел, в натуре которого было нечто рыцарское, дался в обман.170

Для Бонапарта иметь дело с коронованной особой, которую так легко воодушевить и в характере которой буйство смешано со слабостью, было великой удачей; неудивительно, что смерть Павла так сильно его опечалила: мало кого он мог обманывать с такою легкостью.

Люсьен Бонапарт, занимавший пост министра внутренних дел и посвященный во все планы своего брата, опубликовал брошюру под названием «Монк, Кромвель и Бонапарт», в которой доказывал, что ни Монк, ни Кромвель в нынешних обстоятельствах Франции не нужны и что надобно преследовать цели более возвышенные, помышлять о перемене династии, о возведении на престол нового Карла Великого.171 Публикация эта появилась преждевременно и произвела скверное впечатление, чем и воспользовался Фуше, задумавший погубить Люсьена. Бонапарту он сказал, что секрет его раскрыли слишком рано, а республиканцам — что Бонапарт осуждает брата. Люсьен вскоре и в самом деле был отправлен послом в Испанию.172

Бонапарт положил себе за правило продвигаться к власти изо дня в день, шаг за шагом; дабы узнать, как оценит общественное мнение те меры, к каким он собирался прибегнуть, он вначале распускал о них слухи. Обычно он старался, чтобы слухи эти были сильно преувеличены; тогда публика, ожидавшая худшего, принимала то, что произошло в действительности, с облегчением. На сей раз, однако, Люсьен зашел слишком далеко, и Бонапарт счел за лучшее на некоторое время принести его в жертву.

Я возвратилась в Париж в ноябре 1800 года;173 мир еще не был заключен, хотя победы Моро делали его подписание с каждым днем все более неотложным. Не пожалел ли Моро о лаврах победителя сражений при Штоккахе и Гогенлиндене174 позже, когда из них сделали ему терновый венец, а Франция попала в такое же рабство, как и Европа, которую он покорил власти французов? Моро полагал, что, повинуясь первому консулу служит Франции, однако такому человеку пристало выносить самостоятельные суждения о правительстве, которое отдает ему приказания, и самому решать, в чем заключается истинный интерес его отечества. Впрочем, следует признать, что в пору блистательнейших побед Моро, иными словами, осенью 1800 года, лишь единицы умели разгадать истинные намерения Бонапарта. Напротив, многие считали, что его приход к власти переменил к лучшему положение в сфере финансов и в некоторых отраслях государственного управления. Наполеону потребно было даровать нации благо, с тем чтобы потом принести ей погибель; ему было потребно умножить силы нации, прежде чем поставить их на службу личному своему честолюбию. Достойны удивления отзывы его о Революции, которой он обязан своим существованием. Порой ему случалось утверждать, что сторонники Террора, иначе говоря, единомышленники Робеспьера, одни-единственные проявили твердость в эпоху Революции, зато тех, кто начал Революцию, он неизменно осуждал, ибо принципы свободы производили на него то же впечатление, какое производит вода на людей, заболевших бешенством. Однажды он отправился в Эрменонвиль на могилу Руссо. «А ведь это по его милости, — сказал он владельцу поместья, — пребываем мы в нашем нынешнем положении!» Меж тем не Бонапарту было жаловаться на это положение;175 но ему нравилось выказывать презрение к собственным обстоятельствам и при любом удобном случае подчеркивать свою неприязнь к тем людям, которые искони ненавидели деспотизм.

Однажды вечером я беседовала с друзьями; внезапно раздался страшный шум, однако мы решили, что это стреляют на учениях, и спокойно продолжали разговор. Спустя несколько часов мы узнали, что на первого консула было совершено покушение и он едва не погиб от взрыва на пути в Оперу176 Поскольку он уцелел, все принялись выражать ему самое бурное сочувствие; философы предложили ради наказания преступников, покушавшихся на его жизнь, восстановить жесточайшие казни.177 Одним словом, повсюду к его услугам был народ, добровольно подставлявший шею под ярмо. В тот же вечер у себя в гостиной он самым хладнокровным тоном обсуждал со своими приближенными, что сталось бы с Францией в случае его гибели. Одни утверждали, что его место занял бы Моро. Сам Бонапарт полагал, что преемником его сделался бы Берна- дот: «Подобно Антонию, он предъявил бы народу окровавленное платье Цезаря».178 Не знаю, в самом ли деле он считал, что Франция в ту пору избрала бы своим повелителем генерала Бернадота.179 Будь адская машина пущена в ход якобинцами, первый консул тотчас после покушения смог бы удвоить свое тиранство: общественное мнение его бы поддержало. Однако, поскольку покушение подготовили роялисты, Бонапарт не смог извлечь из него большой пользы: напротив, он постарался замять этот эпизод, ибо ему хотелось, чтобы нация почитала его врагами исключительно врагов порядка, а не сторонников иного порядка, иначе говоря, старинной династии.

Странная вещь: вскоре после заговора, устроенного роялистами, Сенат по приказу Бонапарта издал декрет о высылке ста тридцати якобинцев на остров Мадагаскар, а то и на дно морское: во всяком случае, с тех пор о них больше никто никогда не слыхал. Список этих якобинцев составлялся самым беззаконным образом; государственные советники вписывали в него одни имена и вычеркивали другие, а сенаторы эти решения утверждали.180 Тех, кто не одобрял способ, каким был составлен этот список, порядочные люди убеждали, что в него вошли исключительно злодеи, повинные в страшных преступлениях. Возможно, но суду следует полагаться не на факты, а на закон. Там, где можно выслать беззаконным образом сто тридцать человек, там ничто не помешает — и мы с тех пор могли в этом удостовериться — обойтись так же с особами самыми почтенными. Вы скажете: их защитит общественное мнение. Общественное мнение? На что оно способно без помощи закона? Без наличия в государстве независимых органов власти? Общественное мнение выступало за герцога Энгиенского, за Моро и Пишегрю; смогло ли оно их спасти? Ни свободы, ни достоинства, ни безопасности не знать стране, где при виде несправедливости думают не о законе, а об именах. Всякий человек невинен до приговора законного суда, если же судьбу его решает не суд, то она должна внушать сострадание людям порядочным, да и всем прочим тоже. Однако Бонапарт действовал примерно так же, как члены английской палаты общин: там, если депутат оппозиции выходит из палаты, он просит одного депутата от правящей партии последовать его примеру, дабы силы обеих сторон оставались равными; точно так же Бонапарт старался обрушивать удары равно и на роялистов, и на якобинцев. То был единственный род распределительной справедливости,181 от какого он почти никогда не отступал. Таким образом он завоевывал любовь тех людей, чьей ненависти потакал. Мы увидим в дальнейшем, что он строил все свои расчеты на одной только ненависти, ибо знал, что она более постоянна, чем любовь. После революции дух партий свирепствует так сильно, что для обуздания его новому властителю следует делать ставку более на мстительность, нежели на корысть; всякий готов при необходимости предать того, кто думает так же, как он, лишь бы подвергнуть гонениям того, кто думает иначе.

Франция подписала с Австрией Люневильский мир; по этому первому договору Австрия лишилась только Венецианской республики, которую получила в возмещение за утрату Бельгии; так древняя царица Адриатического моря, долгое время пребывавшая гордой и могущественной, перешла от одного господина к другому.182 Почтение к истории Бонапарту неведомо; он полагает, что весь мир родился одновременно с ним.

Зиму я провела в Париже без тревог. К первому консулу я не ездила, с г-ном де Талейраном не виделась. Я знала, что Бонапарт меня не любит, однако тирания его в ту пору еще не сделалась столь нестерпимой, какой стала ныне. Иностранцы меня отличали; члены дипломатического корпуса бывали в моем доме ежедневно, и эта европейская атмосфера служила мне защитою.

Г-н де Луккезини, недавно приехавший из Пруссии, полагал, что правление во Франции осталось республиканским, и щеголял философическими принципами, перенятыми от Фридриха Великого; ему объяснили, что нынче мода переменилась и вспоминать стоит скорее науку придворного обхождения. Он повиновался, и притом очень скоро, ибо характер у него чрезвычайно гибок; жаль, что способности столь выдающиеся достались человеку с душою столь раболепной. Он заканчивает фразу, которую начал собеседник, либо начинает ту, которую, как ему кажется, собеседник намеревается закончить, так что убедиться в превосходстве его ума можно, лишь заговорив о событиях предшествующего века, о сочинениях древних, одним словом, о предметах, чуждых людям и вещам нынешнего времени.183 Привычка льстить власть имущим извращает все таланты, какими наделяет человека природа.

Г-н фон Кобенцль, посол Австрии, был царедворец совсем иного рода, однако и он столь же страстно желал нравиться тем, кто находится у власти. Г-н Луккезини получил образование, подобающее литератору. Познания г-на фон Кобенцля в литературе ограничивались французскими комедиями, в которых он играл роли Криспена и Кризаля. Известно, что, находясь при дворе императрицы Екатерины Второй, он однажды получил донесения одетый старухой; курьер едва признал своего посла в этом наряде.184 Г-н фон Кобенцль был человек на редкость заурядный; вечер напролет он твердил всем, с кем виделся, одну и ту же фразу; с кем бы он ни говорил, в речах его сквозило одно и то же радушие, за которым не стояло ни чувств, ни мыслей. Манеры у него были образцовые, умение вести беседу — достойное человека светского, однако переговоры такого человека с приближенными Бонапарта, проникнутыми мощным и суровым революционным духом, представляли собою зрелище весьма прискорбное. Дюрок жаловался на чрезмерную бесцеремонность г-на фон Кобенцля; ему не нравилось, что один из самых знатных вельмож австрийской империи запросто жмет ему руку185 Эти дебютанты на поприще учтивости не могли поверить, что непринужденность служит признаком хорошего вкуса, ведь сами они, держась непринужденно, наделали бы чудовищных ошибок и потому в новых своих ролях почитали за лучшее вести себя надменно и чопорно. Статьи Люневильского мира г-н фон Кобенцль обсуждал с Жозефом Бонапартом. Тот, волею обстоятельств или благодаря природной остроте своего ума, одерживал верх. Он пригласил г-на фон Кобенцля в свой прелестный дом в Морфонтене; там же оказалась и я.186 Жозеф обожал деревенскую жизнь, он с легкостью и с охотой мог гулять по саду восемь часов кряду. Г-н фон Кобенцль пытался поспеть за ним, задыхаясь куда сильнее, чем задыхался герцог Майенский, когда Генрих IV забавы ради, не щадя его полноты, приказывал ему ходить без остановки.187 Из всех сельских радостей бедняга выше всего ставил рыбную ловлю, ибо ею можно заниматься сидя; с деланной живостью он восхвалял невинное блаженство человека, поймавшего на удочку несколько рыбешек. В бытность г-на фон Кобенцля послом в Петербурге Павел I обошелся с ним самым недостойным образом.188 Мы с ним играли в триктрак в гостиной морфонтенского дома, когда один из моих друзей сообщил нам о внезапной смерти Павла I. Г-н фон Кобенцль встретил эту весть с сожалением донельзя казенным. «Хотя я много от него претерпел, — сказал он, — государь этот, бесспорно, обладал множеством превосходных свойств, и я не могу не сожалеть о его гибели». И собственные обиды г-на фон Кобенцля, и интересы его отечества давали ему все основания радоваться этому событию, однако в речах своих он выказывал одну лишь несносную скорбь царедворца. Остается надеяться, что со временем мир избавится от придворного духа, самого пошлого из всех возможных, чтобы не сказать больше.

Бонапарта смерть Павла I очень сильно испугала; говорят даже, что при этом известии с уст его впервые сорвалось: «О Господи!»189 Впрочем, беспокоился он напрасно, ибо французы в ту пору покорялись тирании куда более охотно, чем русские. Я оказалась у генерала Бертье в день, когда к нему должен был приехать первый консул, и, поскольку я знала, что он отзывается обо мне очень дурно, мне пришло на ум, что он может отпустить на мой счет одну из тех грубых шуток, какие он с охотой обращал даже к женщинам, которые ему льстили; поэтому, перед тем как отправиться на бал, я на всякий случай набросала гордые и остроумные ответы на те оскорбительные речи, какие могла от него услышать.190 Я не хотела, чтобы он застал меня врасплох, ибо это означало бы выказать недостаток не только острого ума, но и твердости духа, а поскольку я не могла поручиться, что общение с подобным человеком не приведет меня в замешательство, я приготовилась дать ему отпор заранее. К счастью, приготовления мои оказались тщетными; Бонапарт обратился ко мне с вопросом самым заурядным.191 Он поступал так же со всеми противниками, от которых мог ожидать достойного ответа; он вообще нападает только на тех, кого считает гораздо слабее себя.192

Во время ужина Бонапарт стоял за стулом г-жи Бонапарт и переминался с ноги на ногу, подражая Бурбонам. Я обратила внимание своего соседа на эту явную готовность к приятию королевского сана. В самом деле, поскольку государи подолгу принимали посетителей стоя, у многих из них возникла неприятная привычка переступать с одной ноги на другую. Бонапарт всегда был не слишком ловок в обхождении с людьми, что сообщало натянутость его комплиментам, но вовсе не умеряло грубости его оскорблений.

Оппозиция в Трибунате продолжала свою деятельность, иными словами, два десятка членов этого собрания, насчитывавшего восемьдесят человек,193 пытались возвышать голос против разнообразных декретов, приуготовлявших страну к тираническому правлению. Превосходным поводом стало обсуждение такой роковой меры, как учреждение особых судов для обвиняемых в государственных преступлениях, как если бы предать человека такому суду не означало заранее признать его виновным в этом преступлении и как если бы рассмотрение преступлений политических не требовало от судей наибольших предосторожностей и наибольшей независимости взглядов, ибо в таких случаях противной стороной всегда выступает само правительство.194 Во времена Робеспьера совершенно серьезно утверждалось следующее: «Юридическая процедура ни на что не годна; невинный в ней не нуждается, а виновный ее не достоин», как будто юридическая процедура не была изобретена нарочно для того, чтобы устанавливать, виновен человек или невинен.195 С тех пор мы имели возможность узнать, как приступают чрезвычайные военные трибуналы к суду над обвиняемыми в государственных преступлениях, а смерть герцога Энгиенского открыла всем, сколь отвратительна лицемерная власть, рядящая убийство в одежды законности.196

Как ни слаба была оппозиция в Трибунате, первому консулу она не нравилась; не то чтобы он видел в ней помеху, однако она поддерживала в нации привычку мыслить, от которой он хотел ее отучить любой ценой. По его приказу газеты напечатали весьма странное рассуждение, направленное против оппозиции. В Англии, говорилось в этих статьях, оппозиция есть дело самое естественное, ведь тамошний король — враг народа; однако в стране, где исполнительную власть назначает сам народ, выступать против представителя нации значит бороться с самой этой нацией. Сколько подобных фраз слышали французы от наполеоновских писателей за последние десять лет! В Англии простой крестьянин посмеялся бы над софизмами такого рода; во Франции же предел мечтаний — обзавестись фразой, которая позволяет выдать корысть за убеждение.

Бонапарт продолжал назначать на государственные посты людей, принадлежавших к самым разным партиям. Все определяла преданность ему и его власти. Предшествующая жизнь не означала ничего: ни хорошего, ни дурного; можно было подумать, что в отношении политическом все подданные Бонапарта родились в один день — 18 брюмера. Лишь единицы не изъявили желания служить новому правительству; многие были разорены и нуждались в государственных должностях ради жен и детей, а если у них не было детей — ради племянников, если же не ради племянников, то ради двоюродных братьев, — так, во всяком случае, они говорили. Могущество французских правителей зиждется на великой страсти французов к службе; страсть эта питается тщеславием в еще большей степени, нежели безденежьем. Все, что отличает одного человека от другого, радует сердце француза до чрезвычайности. Нет нации, которой менее пристало равенство; французы провозгласили его исключительно для того, чтобы занять места прежних властителей; они хотели переменить одно неравенство на другое, но не имели ни малейшего желания подчиниться единственному политическому устройству, достойному восхищения, а именно тому, которое делает всех людей равными перед законом.197 О каждой должности, от самой значительной до самой ничтожной, Бонапарта просили тысячи соискателей. Не питай он изначально глубочайшего презрения к роду человеческому, он приобрел бы его, проглядывая прошения, под которыми стояли имена, либо прославленные предками, либо сделавшиеся известными в революционную пору; прежняя жизнь и тех, и других просителей составляла разительный контраст с должностями, на которые они притязали.

Те, кто желает извинить поведение Бонапарта, упрекают во всевозможных прегрешениях французскую нацию. Пожалуй, она в самом деле страдает избытком тщеславия и недостатком гордости, в самом деле ценит малейший успех куда больше, чем прекраснейшую жертву. Есть ли, однако, на свете нация, которую правительство не способно развратить? Мир наш устроен так, что при обычном течении жизни порок и добродетель предоставляют человеку едва ли не одинаковые преимущества, и сделать выбор между ними способна только совесть, однако если порок внезапно получает в свое распоряжение восемьсот миллионов ливров для подкупа и восемьсот тысяч штыков для устрашения, у большинства людей не находится сил ни преодолеть соблазн, ни побороть страх. Сравните англичан времен Генриха VIII, Кромвеля и Карла Второго с англичанами, обретшими свою восхитительную свободу,198 и вы увидите, что разница между ними ничуть не больше, чем между нынешними французами и французами прошлых, а если Господу будет угодно, то и будущих — столетий.

Зимой 1801 года правительство направило Законодательному корпусу множество декретов, касающихся внутреннего управления и по большей части весьма дельных;199 революционные власти наделали много глупостей, которые следовало исправить, вдобавок первый консул охотно позволял прокладывать дороги, рыть каналы,200 открывать богоугодные заведения и совершать прочие добрые дела, о которых без умолку трубили газеты; ведь ему лично все эти показные благодеяния не стоили ровно ничего. Бонапарт не имеет ни малейшего вкуса к благотворительности. Если деньги — средство для приобретения чего-то важного, он их не жалеет; если же их надобно потратить по зову души и в интересах правосудия, он предпочитает их приберечь. Ради скорейшего достижения цели он подписывает распоряжения о выдаче денег из казны с такой же легкостью, с какою объявляет набор рекрутов; на нужное предприятие он не жалеет ни денег, ни солдат, но на то, что он именует вещью бесполезной, а именно на доброе дело, из которого нельзя извлечь никакой политической выгоды, денег не даст ни за что на свете. Меж тем ничто не раздражает так сильно, как восхваления благотворителя, который черпает деньги на благие дела из государственной казны, но даже не думает поступаться роскошью, которой окружает себя по расчету или из тщеславия. Вообще я не устаю повторять: добродетель без самопожертвования — не добродетель; все, что мы делаем для самих себя, — на какие бы подвиги мы ни пускались, — не стоит восхищения окружающих.

Зиму 1801 года я провела в Париже не без приятности, ибо Фуше охотно исполнял мои просьбы касательно возвращения эмигрантов; таким образом, он позволил мне, пребывая в немилости, приносить пользу друзьям, и за это удовольствие я ему благодарна и по сей день.201 Следует признать, что во всех поступках женщин есть толика кокетства; больше того, сами добродетели их во многом зиждутся на желании нравиться и пребывать в окружении друзей, которые привязываются к своим благодетельницам еще крепче благодаря помощи, от них полученной. Поэтому и только поэтому можно простить женщинам желание иметь более весу в обществе, однако для сбережения чувства собственного достоинства следует уметь отказаться даже от удовольствия оказывать услуги. Ибо ради других можно пойти на все, кроме подлости. Совесть дана нам от Бога; нет на свете человека, для которого мы имели бы право расточать это сокровище.

Бонапарт продолжал понемногу покровительствовать Институту, принадлежностью к которому он так гордился в бытность свою в Египте, однако среди литераторов и ученых образовалось некое подобие философической оппозиции, к несчастью, самого дурного тона, ибо философы эти изо всех сил противились возвращению отечества к религии. По роковому стечению обстоятельств просвещенные люди во Франции, страдая от рабства в земной жизни, искали утешения в отказе от надежды на жизнь небесную.202 Эта удивительная непоследовательность никогда не смогла бы возникнуть в лоне церкви православной либо протестантской, однако у католического духовенства сохранились противники, которых не заставили сложить оружие ни его отвага, ни его бедствия; вдобавок примирить политическую свободу с уважением к папе и священникам, ему подчиненным, пожалуй, и в самом деле нелегко. Как бы там ни было, члены Института не выказывали не только к служителям религии, но и к ней самой того глубочайшего почтения, что неотделимо от истинного величия души и гения, и это позволяло Бонапарту употреблять в борьбе с людьми, стоившими больше, чем он сам, чувства, стоившие больше, чем эти люди.203

Между прочим, Бонапарт даже не давал себе труда притворяться. Он исходил из того, что обманывать следует открыто, иначе говоря, следует идти навстречу людям, которые только и мечтают услышать ложь и воспользоваться ею как предлогом; поэтому он клялся священникам, что католицизм — единственная истинная религия, и в тот же день заверял Кабаниса, философа XVIII столетия: «Религия для меня то же, что для вас вакцина; я хочу восстановить ее и привить людям только затем, чтобы уничтожить».204 Фраза эта достойна внимания. Бонапарту принадлежат несколько высказываний такого рода, ценных тем, что они раскрывают сам принцип зла, им творимого; впрочем, ни единой фразы, исполненной изящества или подлинного величия, он за всю свою жизнь не произнес. Даже отъявленные льстецы не могут приписать ему чего-нибудь подобного; желая быть добрым, он становится заурядным; желая держаться достойно, держится напыщенно. Поскольку природа создала его презрительным и надменным, в любом другом тоне он говорит неловко и принужденно, так что нацию, испокон веков славившуюся в Европе блистательным умом и рыцарским духом, ныне представляет один-единственный человек, не имеющий с нею решительно ничего общего.

В царствование Людовика XIV короля, конечно, окружали льстецы, однако за лесть нация, если можно так выразиться, получала достойную плату, ибо этот король гордился великими людьми, прославившими его век. Бонапарту же потребны одни лишь орудия; ни один гений, на каком бы поприще он ни действовал, его одобрения не заслужит; великий поэт, не коснись он даже в своих сочинениях ни одного предмета, способного оскорбить Бонапарта, уязвит властителя хотя бы тем, что отвлечет внимание публики от его особы. Осмелюсь ли напомнить, что Бонапарт не мог спокойно слышать разговоры о том, что г-жа Рекамье — красивейшая женщина Парижа,205 а я — женщина, лучше всех владеющая искусством беседы? Он терпеть не может ничьего первенства ни в каком роде, идет ли речь о мужчинах или о женщинах. Он желает повелевать нацией анонимов; толпа, обязанная маршировать под его знаменами, повиноваться его приказаниям и жить и умирать в безвестности, должна оставаться безымянной; запоминания достойны лишь те буквы, из которых составлено его имя. Он желает командовать муравейником, включающим в себя тех, кого прежде звали немцами, итальянцами, французами и кого отныне надлежит именовать не иначе как подданными Бонапарта; человеком или даже чем-то большим, нежели человек, он почитает лишь самого себя. Астроном Мешен206 однажды сообщил министру внутренних дел, что он открыл новую планету и испрашивает дозволения представить ее первому консулу. Астроном точно усвоил новые правила поведения: будь у Бонапарта такая возможность, он приказал бы и самим звездам блистать на небе только с его разрешения.

В том же году первый консул приказал Испании объявить войну Португалии, и несчастный король этой славной державы обрек свою армию на этот поход, столь же подневольный, сколь и несправедливый. Он пошел войной на соседнюю страну, не желавшую ему никакого зла, на союзницу Англии, которая после выказала себя истинным другом Испании, — и все это ради человека, который уже готовился лишить испанского короля всего, чем тот владел.207 Когда знаешь, с какой энергией те же испанцы взялись затем за возрождение мира, начинаешь понимать, что такое нации и стоит ли отказывать им в законных способах выражать свое мнение и определять свою судьбу.

Весной 1801 года первый консул решил сотворить короля, причем короля из рода Бурбонов; он посадил его на престол Тосканы, которую окрестил по-ученому Этрурией, и тем самым положил начало грандиозному европейскому маскараду.208 Несчастного испанского инфанта выписали в Париж, дабы французы увидели, как первый консул унижает принца древнего рода, унижает если не гонениями, то благодеяниями.209 С этим королевским агнцем Бонапарт впервые испробовал, каково это — заставить короля ожидать аудиенции в твоей прихожей.

Он позволил публике рукоплескать ему в театре, когда со сцены прозвучали слова:

Я королей творил, отвергнувши корону,210

сам же он в это время замышлял, когда представится случай, сделаться больше чем королем. Каждый день молва доносила вести о новых промахах несчастного короля Этрурии.211 Разглядывая сокровища Музея искусств и Кабинета естественной истории,212 он задавал по поводу рыб или четвероногих вопросы, которые не возникли бы у получившего хорошее воспитание двенадцатилетнего ребенка; меж тем царедворцы выдавали их за доказательства его острого ума. По вечерам его отвозили в дом министра внутренних дел, где общество состояло из новоявленных светских дам вперемешку с танцовщицами из Оперы;213 свежеиспеченный король, несмотря на всю свою набожность, предпочитал танцевать с этими последними, а назавтра присылал им в знак своей благодарности прекрасные и поучительные книги, призванные довершить их образование. То была удивительная пора в жизни Франции — пора перехода от революционных обыкновений к обыкновениям монархическим; смешные стороны тех и других превосходно уживались меж собой, а поскольку первым была точно так же чужда независимость, как вторым — достоинство, беспринципная власть, не брезговавшая ни тем, ни другим наследством, без труда усваивала себе черты обоих.

14 июля того года, о котором я веду речь, Франция в последний раз отпраздновала годовщину Революции;214 в напыщенном воззвании три консула напомнили нации обо всех благодетельных последствиях этого дня. Между тем в душе первый консул поклялся уничтожить их все без изъятия. Он намеревался значительно увеличить налоги, выстроить во Франции множество новых Бастилий,215 обрекать неугодных на изгнание и заключать их в темницы без суда и следствия, оставив далеко позади беззаконие Людовика XIV; впрочем, этот человек всегда поступал именно так — сегодня давал обещание, а завтра его нарушал. Сборник его воззваний и манифестов — книга в высшей степени странная; это форменная энциклопедия противоречий, которая призывает подданных одновременно к войне и к миру, восхваляет вместе просвещение и предрассудки, свободу и деспотизм, превозносит и бранит разом все правительства и все религии.

Один остроумный человек заметил, что Бонапарт носил ад в сердце и хаос в голове; первое, возможно, справедливо, второе же сомнительно, ибо, как бы беспорядочны ни были речи Бонапарта, цель его оставалась предельно ясной. Чем больше путаницы он вносил в мысли всех и каждого, тем лучше понимал их интересы и с тем большей легкостью рассчитывал ими воспользоваться.

Примерно в то же время он, отправляя генерала Леклерка на Сан-Доминго, назвал его нашим зятем. Это королевское «мы», превращавшее всех французов в собственность этого семейства, произвело на меня самое гнетущее впечатление.216 Бонапарт потребовал, чтобы его хорошенькая сестра отправилась со своим супругом на Сан-Доминго, и это подточило ее здоровье.217 Удивительное проявление деспотизма со стороны того, кто в собственной семейной жизни очень мало походил на человека строгих правил! О морали он вспоминает лишь тогда, когда видит возможность с ее помощью смутить одних и обольстить других. От людей к нему близких я знаю, что в ранней юности он с удовольствием заставлял своих сестер подниматься с постели во время болезни, разлучал братьев с их женами, — одним словом, показывал свою власть, чиня мелкие неприятности родным, в ожидании той поры, когда судьба позволит ему сделаться бичом всего человечества.

С вождем негров, Туссеном-Лувертюром, Бонапарт впоследствии подписал мирный договор.218 Туссен был преступник, но это не помешало Бонапарту заключить с ним мир на определенных условиях и тотчас их нарушить. Туссена привезли во Францию и заточили в тюрьму, где он вскоре нашел самую жалкую смерть. Возможно, об этом своем злодеянии Бонапарт даже не вспоминает, ведь оно навлекло на него меньше обвинений, чем все остальные черные дела. Его совесть беспамятна, ибо в мире, возможно, нет другого человека, которому были бы так же чужды угрызения совести. Для него не существует ни добра, ни зла, существуют лишь удачные или неудачные расчеты. Не думаю, чтобы он почитал человеческую натуру способной на что-либо иное.

Оказавшись в здании Монетного двора в Петербурге, я была поражена мощью машин, приводимых в движение единой волей; все эти молоты и наковальни походят на ненасытных людей или, скорее, хищных животных; дерзните пойти против них, и они вас уничтожат.219 Однако за всем этим мнимым буйством стоит точный расчет; всеми этими пружинами управляет одна-единственная рука. Зрелище это могу я назвать символом тирании Бонапарта: он истребляет тысячи людей так же безжалостно, как эти молоты бьют по меди или серебру, а прислужники его по большей части так же бесчувственны, как дерево и железо, действующие лишь по чужой указке. Невидимый источник движения покорных человеческих машин — дьявольская воля, которая, расчислив наперед все последствия, превращает нравственную жизнь в раболепное орудие деспотизма. Довершим сравнение: в обоих случаях, дабы прекратить работу всего механизма, довольно остановить ту руку, которая приводит его в действие.

По обыкновению, лето я провела в Швейцарии, наслаждаясь обществом моего отца.220 Он был донельзя возмущен тем оборотом, какой приняли события во Франции, и, страстно любя истинную свободу и так же страстно ненавидя народную анархию, ощутил потребность после многолетней борьбы с демагогией всех возвысить голос против тирании одного. Отец мой любил славу и, несмотря на всю свою рассудительность, не презирал людей, идущих на риск ради того, чтобы снискать одобрение публики:

Я славой дорожу; пусть знает целый свет: Для смертных за труды награды лучшей нет.221

В самом деле, пословица, приравнивающая глас народа к гласу Божьему, есть не что иное, как выражение того чудесного действия, которое производит на душу человеческую это всеобщее одобрение и которое, возможно, ослабело бы, знай мы в лицо всех тех, кто выказывает сочувствие нашим поступкам. Я прекрасно понимала, какими опасностями чревата для меня публикация сочинения моего отца, направленного против первого консула, однако не могла найти в себе силы помешать ему пропеть эту лебединую песнь над могилой французской свободы. Итак, я посоветовала ему продолжать работу, решение же вопроса о том, следует ли предать написанное гласности, мы решили отложить до следующего года.222

Между тем Бонапарт достиг небывалого успеха: он подписал предварительные статьи мирного договора с Англией.223 Известие о том, что первого консула признали англичане, заставило меня усомниться в обоснованности моей ненависти к его могуществу, однако очень скоро обстоятельства подтвердили мою правоту. Самой важной из этих предварительных статей был полный вывод французских войск из Египта.224 Итак, вся египетская экспедиция была предпринята исключительно ради того, чтобы привлечь всеобщее внимание к персоне Бонапарта. Должно заметить, что вообще его влечет не слава, а власть. К власти он относится так благоговейно, что готов принести ей в жертву все и вся; оттого-то никто не в силах предсказать его поведение: он повинуется воле обстоятельств, как стрелка компаса — притяжению магнитного полюса, и неизменной в его душе пребывает лишь воля к господству любой ценой.

Есть люди, называющие Бонапарта истинным виновником убийства Клебера, к чьему могуществу он ревновал;225 особы, достойные доверия, уверяли меня, что причиной дуэли между генералом Ренье и генералом Дестеном, стоившей жизни этому последнему, был спор насчет гибели Клебера.226 Мне трудно поверить в то, что Бонапарт сумел, уже покинув Египет, натравить турка на французского генерала. Авторы многих сочинений, опубликованных в странах, на которые не распространяется господство Бонапарта, обвиняют его в этом преступлении; мне, однако, кажется, что не следует предъявлять Бонапарту обвинений, не подкрепленных доказательствами. Одна ошибка такого рода способна внушить сомнение в справедливости самых неопровержимых истин. Не следует сражаться с этим человеком его же оружием. Он обречен пасть оттого, что у людей есть совесть, что на свете есть Бог. Причастность его к гибели Клебера сомнительна; зато не подлежит сомнению, что он приказал отравить больных в Сен-Жан-д’Акре. Он велел врачу Деженетту дать им опиум, а когда тот отказался, посмел обвинить в малодушии человека, который в этих обстоятельствах обнаружил куда больше мужества, чем имелось у самого Бонапарта. Раболепный клеврет первого консула исполнил его желание, и все больные были отравлены.227 Я часто пыталась найти ответ на вопрос, зачем Бонапарт совершил этот поступок, столь жестокий и столь ненужный: ведь он мог предоставить несчастным умереть, не беря на душу ответственности за их гибель; все дело в том, что он не хотел дать газетам повод толковать о раненых французских солдатах, попавших в руки турок, и без гнева и жалости рассудил, что надежнее распорядиться их жизнью и смертью самому.

Я отсрочила свое возвращение в Париж, чтобы не присутствовать на празднествах по случаю подписания мирного договора.228 Не знаю ощущения более тягостного, чем то, какое испытываешь во время подобных публичных увеселений, если не разделяешь всеобщей радости; в душу вкрадывается некое презрение к бестолковому народу, который славит приготовленное для него ярмо. Туповатые жертвы, пляшущие перед дворцом своего палача, первый консул, именуемый отцом той самой нации, которую он намеревается пожрать; смесь глупости одной стороны и хитрости другой, пошлое лицемерие царедворцев, набрасывающих покров на гордыню своего повелителя, — все это внушало мне неодолимое отвращение. Будь я в Париже, мне пришлось бы сдерживать свои чувства, а между тем во время подобных торжеств куда труднее уклониться от участия в официальных изъявлениях радости, чем в обычные дни. Одна из надписей, украшавших это празднество, сообщала, что Наполеон делит власть с Юпитером; несколькими годами позже место Юпитера занял Плутон.229 В ту пору, однако, Бонапарт еще утверждал, что людям прежде всего необходим мир. Всякий день он подписывал новый трактат с тем же тщанием, с каким Полифем пересчитывал входящих в его пещеру баранов. Один из мирных договоров, заключенный с алжирским деем, начинался следующими словами: «Первый консул и алжирский дей, признавая, что двум государствам не подобает находиться в состоянии войны, условились, и проч.»230 В самом деле, один стоил другого — как им было не побрататься?

Соединенные Штаты Америки также заключили с Францией мирный договор и прислали в качестве своего полномочного министра человека, не знающего ни слова по-французски;231 скорее всего, он не подозревал, что даже блестящего знания языка недостаточно, чтобы проникнуть в истинные намерения правителя, так прекрасно умеющего их скрывать. Когда г-н Ливингстон представлялся первому консулу, тот через переводчика высказал ему свое восхищение чистотою американских нравов и прибавил: «Старый мир развращен донельзя», а затем, повернувшись к г-ну де Талейрану, дважды повторил: «Переведите же ему мои слова, скажите, что старый мир развращен донельзя; для вас-то это, полагаю, не новость?» То была одна из самых любезных фраз, обращенных им на людях к этому царедворцу, который, будучи наделен более тонким вкусом, чем остальные, пытался, принеся достоинство души в жертву тщеславию, сохранить хотя бы некоторое достоинство манер.

Между тем под сенью республиканских установлений зрели установления монархические. Была образована гвардия;232 королевские брильянты пошли на украшение шпаги первого консула, чей убор, точно так же, как и политическая ситуация того времени, представлял собою смесь старого и нового порядков. Первый консул, человек с короткими ногами и большой головой, носил платье из золотой парчи и гладко зачесывал волосы, а держался разом неловко и надменно, презрительно и стесненно, соединяя, казалось, неуклюжесть выскочки с дерзостью тирана.

Нашлись люди, которым понравилась его улыбка; меж тем я убеждена, что, улыбайся таким образом любой другой человек, это производило бы впечатление самое тягостное, ибо улыбка, на мгновение появлявшаяся на его лице, вызывала мысль не о естественном порыве, а о движении механизма; вдобавок улыбались только губы, глаза же продолжали оставаться серьезными.233 Однако, поскольку, улыбаясь, он обнадеживал людей, его окружавших, они принимали облегчение, которое испытывали сами, за обаяние, присущее ему Помню, однажды некий почтенный господин, член Института и государственный советник, всерьез уверял меня в том, что у первого консула замечательно ухоженные ногти; должно быть, он хотел сказать: когти. В другой раз генерал Себастиани234 воскликнул: «У Бонапарта прелестные руки». — «О генерал, умоляю вас, ни слова о политике!» — возразил один молодой дворянин хорошего рода, в ту пору еще не получивший звания камергера.235 Тот же самый генерал Себастиани, рассуждая с нежностью о первом консуле, приходящемся ему родственником, сказал: «Частенько он бывает ласков, как дитя». И действительно, в своем кругу Бонапарт порой предавался невинным забавам. Он, например, танцевал со своими генералами. Больше того, он развлекался таким образом даже в Мюнхене, в гостях у баварской королевской четы, которая, полагаю, с трудом могла разделить его веселость.236 Однажды он обрядился в испанское платье Карла, курфюрста баварского,237 притязавшего на императорскую корону, и принялся танцевать старинную французскую кадриль под названием «Монако». Наряд его так же мало соответствовал манерам, как грозный лик — неуклюжим прыжкам; ничто в мире не могло произвести такого тягостного впечатления, какое производило безмятежное и даже веселое настроение человека, лишившего целый мир и ощущения безмятежности, и причин для веселья. Некоторое время Бонапарт всерьез опасался насмешек; часто он с горечью повторял: «Французы — глумливый народ». Но однажды он сказал себе, что власть никогда не бывает смешна, и был совершенно прав: ведь власть, как ее понимает он, обязана вселять ужас; иное дело власть, основанная на общественном мнении, — ей пришлось бы остерегаться действий, могущих навлечь на нее заслуженные насмешки.

Друзья свободы, входившие в Трибунат, все еще пытались бороться против постоянно возраставшего могущества первого консула. Однако общественное мнение в ту пору их не поддерживало. Большинство членов Трибуната, находившихся в оппозиции, составляли люди в высшей степени почтенные, однако трое или четверо из них в эпоху Революции запятнали себя причастностью к злодеяниям,238 правительство же во что бы то ни стало стремилось распространить недовольство общества некоторыми трибунами на весь Трибунат без изъятия. Между тем люди, входящие в публичные собрания, в конце концов всегда исполняются чувств возвышенных, так что даже этот Трибунат, продолжай он действовать, оказал бы противодействие тирании. Он успел большинством голосов выбрать кандидатом в сенаторы человека, вовсе не нравившегося первому консулу, — Дону, республиканца честного, просвещенного и порядочного, но, разумеется, ничуть не опасного.239 Этого оказалось достаточно для того, чтобы первый консул замыслил уничтожить Трибунат; для начала он руками сенаторов исключил из этого собрания два десятка самых деятельных его членов и поставил на их место людей, преданных правительству.240 Восьмидесяти оставшимся членам предстояло подвергнуться этой операции в дальнейшем: отныне Трибунат должен был ежегодно обновляться на четверть. Таким образом государственным мужам был преподан урок: им разъяснили, как должны они себя вести, чтобы сохранить свое место, иначе говоря, пятнадцать тысяч ливров241 ежегодного дохода. Первый консул желал продлить еще на два-три года жизнь этого изувеченного собрания, дабы выдавать свои самовластные деяния за исполнение воли народа.242 Вообразите, однако, что сказали бы англичане, предложи их Государственный совет палате лордов заменить в палате общин два десятка депутатов; ведь палата лордов настолько же независима, насколько французский Сенат порабощен. Со многими из тех, кого Бонапарт изгнал из Трибуната, меня связывали узы дружбы, однако суждения мои на этот счет не зависели от моих чувств. Возможно, конечно, что несправедливость, жертвой которой стали люди, мне близкие, раздражала меня особенно сильно и я позволила себе отпустить несколько саркастических замечаний касательно лицемерия, под прикрытием которого даже из несчастной Конституции попытались тщательно изгнать всякое подобие свободы.243

Ибо сила общественного мнения во всякой стране такова, что оно немедля дает себя знать, стоит только появиться какой-либо законной форме, ему это позволяющей. Тем временем Трибунату предложили на утверждение Гражданский кодекс — тот самый, которому позже предстояло сделаться законом, определяющим жизнь почти всей Европы. Иные утверждают, что в этом кодексе есть статьи вполне здравые; в самом деле, Наполеону более или менее все равно, каким образом люди вступают во владение наследством или сочетаются браком, лишь бы он имел возможность прибирать к рукам состояния всех без исключения и отправлять мужчин на войну. Его интересует политика; каждодневное правосудие, с его точки зрения, — такая мелочь, обсуждение которой он охотно возложил на членов Государственного совета.244 Впрочем, время от времени он, к восторгу тех советников, которые восторгаются всеми его поступками без изъятия, высказывал свои мысли относительно Гражданского кодекса. Я, разумеется, не стану отрицать наличие могучего ума у человека, который перевернул весь мир, каким бы рычагом он для этого ни воспользовался, однако я утверждаю, что во всех тех случаях, когда дело не идет о его личной выгоде, он обнаруживает умственные способности вполне заурядные.

Каждый новый шаг первого консула в 1802 году еще сильнее обнажал его безграничное тщеславие. Пока в Амьене шли переговоры о мире с Англией, он собрал в Лионе Цизальпинский совет, иначе говоря, депутатов от всей Ломбардии и соседних государств, которые при Директории сделались республиками, а теперь не знали, какую форму правления им следует избрать. В ту пору никто еще не успел свыкнуться с тем, что на смену единовластию Французской республики пришло единовластие одного человека, никому не приходило в голову, что он хочет быть не только первым консулом, но еще и президентом Италии; поэтому все ждали, что этот пост займет граф Мельци, человек, не знающий себе равных в умении вести остроумные речи, да и вообще во многих отношениях весьма достойный. Внезапно распространился слух о том, что на пост президента притязает сам Бонапарт; при этой вести умы на время очнулись от спячки.245 В обществе заговорили о том, что, согласно Конституции, французский гражданин не имеет права занимать посты за пределами Франции;246 однако считал ли себя французом этот корсиканец, которому великая нация была нужна лишь для того, чтобы притеснять Европу, а Европа — чтобы притеснять великую нацию?247 Бонапарт обманом лишил итальянцев права выбрать себе главу; о том, что им предстоит избрать президентом именно его, они узнали лишь за несколько часов до голосования. Им приказали поставить имя г-на Мельци в качестве вице-президента рядом с именем Бонапарта. Их уверили, что управлять ими будет тот, кто живет среди них, Бонапарту же потребно лишь почетное звание. Он сам произнес в своей выспренней манере: «Цизальпинские жители, вашим делам я буду посвящать лишь великие мысли». Великая же мысль у него имелась всего одна — господство над всем миром. Выбрав себе такого президента, итальянцы продолжали как ни в чем не бывало сочинять для своей страны конституцию, словно под властью этой железной руки возможно устройство конституционное. Нацию разделили на три разряда: possidenti, dotti и commercianti:248 первых (собственников) Бонапарт собирался обложить налогом, вторым (ученым и литераторам) — заткнуть рот, а третьим (торговцам) — закрыть все порты. Что ж, звучный итальянский язык приспособлен для шарлатанства даже лучше, чем французский.

Бонапарт переименовал Цизальпинскую республику в Итальянскую, тем самым дав понять Европе, что он намеревается расширить свои итальянские владения. В намерениях этих не было ровно ничего мирного, и тем не менее они не помешали подписанию Амьенского договора: так сильно Европа и даже сама Англия жаждали прекращения войны. В день, когда английский посланник г-н Джексон249 получил условия этого договора, я была у него в гостях. Он читал договор всем, кто обедал у него в тот день; каждая из статей вызывала у меня неизъяснимое изумление. Англия уступала все свои завоевания; она отдавала Мальту, о которой генерал Дезе сказал, что, не найдись в крепости предатель, отворивший французам ворота, они ни за что бы туда не вошли.250 Она уступала всё и совершенно безвозмездно державе, которую постоянно побеждала в морских сражениях. Такой удивительный плод принесло желание мира, охватившее всю Европу!251 А у человека, который чудом получил подобные преимущества, не достало даже терпения подождать несколько лет и попытаться поставить французский флот вровень с английским! Едва ли не на следующий день после подписания Амьенского мирного договора Наполеон решением Сената присоединил к Франции Пьемонт,252 а весь год, в течение которого этот договор оставался в силе,253 ежедневно издавались прокламации, извещавшие о намерении его разорвать. Причины такого поведения угадать нетрудно. Бонапарт желал ошеломить французов, чередуя неожиданные примирения с войнами, убеждавшими граждан в его незаменимости. Он был убежден, что, о какой бы сфере ни шла речь, узурпировать власть легче всего в грозу. Тогда, весной 1802 года, газеты, получившие задание воспевать радости мирной жизни, писали: «Мы вступаем в эпоху, когда политика перестает иметь какое-либо значение». В самом деле, пожелай Бонапарт, он мог бы даровать испуганной и разоренной Европе двадцать лет мирной жизни.

Бонапарт почтил своим посещением Сенат;254 сенаторы решили, что он намерен вместе с ними участвовать в заседании как консул Республики. Десять старейших членов этого собрания встретили его у основания лестницы. Бонапарт, однако, явился в Сенат в окружении собственной гвардии, а возвратившись в Тюильри, отозвался с презрением о недоумках, которые могли подумать, будто такой человек, как он, поставит себя на одну доску с какими-то судейскими. Он презирает гражданских чиновников не столько как солдат, сколько как деспот, которому всё, связанное с законами, внушает настоящий ужас.

В это же самое время он совершил поступок, значительно приблизивший его к трону, — заключил Конкордат с папой. Неоднократно в присутствии множества людей он признавался в абсолютном отсутствии у него религиозных чувств.255 Не знаю, говорил ли он правду. Суевериям он безусловно подвержен, ибо на свете нет человека, который бы не верил в сверхъестественное в какой- либо форме. Однако, на мой взгляд, он более склонен почитать богом себя самого, нежели поднимать взор к тому, кто создал его в наказание всем нам и уничтожит, дабы отпустить нам наши грехи. Однажды он написал г-ну де Сегюру, убежденному, что сын его погиб:256 «Господин обер-церемониймейстер, сына Вашего призвал великий дух», — а затем еще несколько раз прибегал к этому выражению, по-видимому, плененный его необычностью и новизной. Ясно, что в религии он видел не более чем политическое орудие, однако любопытно было бы узнать, что происходит в душе такого человека, когда обстоятельства вынуждают его остаться в одиночестве и задуматься о собственной судьбе и о ее превратностях. В нужную минуту он умеет не бояться смерти; он отважен по расчету, но не от природы; хотела бы я прочесть те его мысли, которые не относятся непосредственно к делам земным. Да и посещают ли его подобные мысли, или земные интересы забрали над ним такую власть, что не позволяют думать ни о чем ином? Как бы там ни было, заключение Конкордата дало ему повод провести генеральную репетицию своего будущего коронования.

Для церемонии, призванной восстановить духовенство в правах, Бонапарт избрал храм Богоматери,257 а произнести подобающую речь поручил тому самому архиепископу, который читал проповедь во время коронации Людовика XVI. Архиепископ этот, г-н де Буажелен, прибыл из Англии, где провел в изгнании десять лет.258 То был человек незаурядного ума, однако сразу по возвращении на родную землю он, подобно многим своим собратьям, поспешил издать пастырские послания, призывавшие к войне против Англии — страны, которая в годы испытаний дала приют всем этим изгнанникам. Поведение свое все эти священнослужители объясняли любовью к отечеству. Ибо во Франции, к несчастью, для всего находится объяснение, и мало у кого из тех, кто приносит совесть в жертву корысти, хватает целомудрия промолчать. Первый консул остановил свой выбор на архиепископе из Экса исключительно потому, что священника, некогда короновавшего Людовика XVI, участие в новой церемонии унижало больше, чем любого другого. Воспоминания о прежнем торжестве составляли разительный контраст с нынешним поведением г-на де Буажелена. Ему исполнилось семьдесят лет, и голос его звучал так слабо, что присутствовавшие в церкви едва могли расслышать изысканные комплименты, которые он отпускал первому консулу Возраст и здоровье не сулили ему долгой жизни, и в самом деле, через три года его не стало. Тем не менее он пожертвовал своей безупречной репутацией ради того, чтобы на закате жизни его бледное лицо озарили лучи Бонапартовой милости. Как образцовый царедворец вел себя в то время и другой священник, столетний архиепископ Парижский.259 Согбенный под тяжестью целого столетия, он, однако же, не пропускал ни одного собрания у консулов, у министров, у префектов, а позже и у прочих придворных, так что в конце концов погиб от избытка реверансов. Вот под каким знаком происходило во Франции возрождение религии.

Бонапарт явился в церковь с торжественностью, подобающей лишь королю. Возвратившись к себе во дворец Тюильри, он осведомился у генералов: «Ну что, разве нынче все было не так, как прежде?» — «Да, — отвечал генерал Берна- дот, — за вычетом тех двух миллионов, что отдали жизнь за свободу».260 Великолепный ответ, который Наполеон простил этому генералу, как и многие другие проявления независимости. Убеждения и отвага, которые выказывал Бернадот, грозили ему большими опасностями, однако каким-то чудом он уцелел. Как раз в эту пору я имела честь постоянно видеться с ним. Генерал-гражданин понимал, что если теперь не положить конец все возрастающей тирании Бонапарта, завтра будет уже поздно, и желал, чтобы товарищи по оружию, в первые дни Революции вставшие на ее защиту и искренне любящие свободу, поддержали его в этой борьбе.

По случаю разнообразных мирных договоров парижские власти решили воздвигнуть в городе памятник Бонапарту, однако ему требовалось нечто более основательное, чем эти пустые почести, и он, исчерпав весь свой запас скромности, отклонил этот дар, а под рукой сообщил Сенату, что нуждается в залогах более существенных. Он был избран консулом на десятилетний срок. Сенат в особом адресе предложил ему продлить этот срок еще на десять лет. Это его не удовлетворило. Он ответил елейной тирадой, суть которой сводилась к тому, что он готов посвятить всю свою жизнь счастью Франции и даже пойти ради этого на смерть, а потому, прежде чем принять предложение Сената, должен узнать мнение французского народа; вышло, однако, так, что по какой-то оплошности Государственный совет поинтересовался мнением народа вовсе не насчет продления срока консульства еще на десять лет, за которое Наполеон поблагодарил Сенат, а насчет консульства пожизненного.261

С тех пор как был отправлен на казнь Людовик XVI, Франция не знала ничего более жалкого и лживого, чем обращения от имени народа и народные голосования. Назначенные правительством чиновники собирают голоса точно так же, как собирают и тратят налоги в своем департаменте; в результате нация обычно ни в коей мере не разделяет то мнение, какое вкладывают в ее уста. На сей раз дело обстояло много хуже. Всех тех, кто не выставил в книге записей «нет», посчитали сказавшими «да». Горстка людей, у которых достало мужества высказаться письменно против пожизненного консульства, была слишком мала в сравнении с миллионами людей, которые числились в поименных списках и, не голосовавши вовсе, были причислены к подавшим свой голос «за». Впрочем, и настоящих «да» оказалось гораздо больше, чем «нет», поскольку все кандидаты на государственные должности, а их во Франции немало, охотно выказали тем самым свою добрую волю. Среди тех, кто вписал в книгу записей свое «нет», был генерал Лафайет — человек, который никогда не изменял нравственности и свободе. К этому времени он уже успел отказаться от места сенатора и должности посла, предложенных ему первым консулом, а затем, живя в деревне, неизменно показывал благородный пример верности своим убеждениям.

Один человек, наделенный большим талантом, выпустил в ту пору брошюру, память о которой жива еще и поныне; в ней, одобрив идею пожизненного консульства, он горячо воспротивился введению титула «император галлов».262 Истинных французов возмущали толки о возможном переименовании прекрасной Франции в Галлию. Однажды в письме к швейцарскому правительству Бонапарт назвал себя первым из галльских магистратов, однако то была минутная прихоть, которой он сам придавал очень мало значения. Слух о том, что он хочет провозгласить себя императором, Бонапарт распространил ради того, чтобы французы подали свои голоса за пожизненное консульство.263 Когда же он в самом деле взошел на престол, то принялся пугать народ другими опасностями, дабы люди сочли ту участь, которой они боялись вчера, меньшим злом сравнительно с той, которая может грозить им завтра. Применительно к большинству нации такая тактика приносит успех, однако воздвигнуть преграду на пути этого человека было возможно: следовало лишь противиться каждому его действию и не вступать с ним ни в какие сделки; ведь сам он так жаждет власти, что, сражаясь за нее, не идет на попятный никогда.

В ту пору вокруг генерала Бернадота собралась целая группа генералов и сенаторов, которые хотели узнать у него, что следует предпринять, дабы спасти страну от близящейся узурпации.264 Бернадот предложил несколько способов, причем способов законных, ибо все прочие ему претили. Однако для того, чтобы действовать в согласии с законом, требовалось получить мнение хотя бы нескольких членов Сената, а ни один из них не дерзнул бы поставить подпись под документом такого рода. Все то время, пока шли эти в высшей степени опасные переговоры, я часто виделась с генералом Бернадотом и его друзьями; сделайся их планы известны властям, этих свиданий оказалось бы более чем достаточно для того, чтобы погубить меня. Бонапарт и без того уже говорил, что люди, посещающие меня, преданы ему гораздо меньше, нежели те, которые не переступают порога моего дома; одним словом, он был готов считать меня единственной виновницей всех зол,265 хотя люди, окружавшие меня, провинились куда больше; однако в них он нуждался и потому их берёг.

В это время я покинула Париж. Состояние здоровья г-на де Сталя ухудшилось настолько, что мне пришлось отправиться вместе с ним на воды. По дороге от нового апоплексического удара он скончался, и в Коппе к отцу я приехала, охваченная унынием и тревогой.266 Из Парижа мне сообщали, что первый консул решительно осуждает мои связи с генералом Бернадотом и его окружением; судя по всему, он хотел покарать меня, но с генералом Бернадотом расправиться не решился, то ли оттого, что еще слишком нуждался в его военных талантах, то ли оттого, что уважал связывавшие их семейные узы,267 то ли оттого, что генерал этот пользовался во французской армии большей популярностью, чем все прочие, то ли, наконец, оттого, что манерам Бернадота присуще очарование, которое не позволяет даже Бонапарту возненавидеть его всем сердцем.



Поделиться книгой:

На главную
Назад