Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Леонард Коэн. Жизнь целиком! - Сильвия Симмонс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«В юности мы сами придумывали себе одежду и одевались не так, как другие, — говорит Розенгартен. — В целом мы любили более консервативные вещи, чем тогда было модно. У меня был портной, и я говорил ему, каким, на мой взгляд, должен быть костюм, и Леонард делал то же самое. Мне даже рубашки шили на заказ, но это потому, что у меня была тонкая шея и взрослые рубашки мне не подходили». Дэвид Коэн вспоминает Морта в бильярдной комнате студенческого клуба — в уголке рта зажата сигарета, рукава шитой на заказ рубашки закатаны и держатся при помощи повязок. «Отчасти, — продолжает Розенгартен, — благопристойных людей в нашей общине раздражало, что мы занимаемся искусством, что мы нонконформисты и не ведём себя, как принято, — но у нас всегда были хорошие костюмы. И Леонард всегда одевался безукоризненно».

По словам Стайнберга, необычность Леонарда проявлялась в другом. «Он постоянно что-то писал и рисовал, ещё даже когда учился в школе, и не выходил из дома без блокнота. Он делал бессчётное число набросков, но главным образом писал. Записывал идеи, приходившие ему в голову, и писал стихи. Писательство было его страстью — неотъемлемой частью личности. На уроках французского мы сидели вместе, и там была англичанка по имени Ширли, которую мы считали самой красивой девушкой на свете. Он был без ума от этой Ширли и на уроках писал о ней стихи».

Девушки и стихи делили первое место среди юношеских интересов Леонарда, и в обеих сферах он по сравнению с школьными годами добился значительных успехов. Правда, масштаб этих успехов был разный: любовь ещё не стала тем триумфальным маршем, о котором он напишет в «Любимой игре», где главный герой, его альтер эго, только что покинувший объятия своей первой возлюбленной, идёт домой, вне себя от восторга, и ему не терпится похвастать своей победой и досадно, что жители Уэстмаунта крепко спят и не сыплют из окон конфетти. Но на дворе было начало пятидесятых, когда белые, словно деревянные заборы в респектабельном пригороде, панталоны доходили до самой груди, где смыкались с неприступным, как крепость, бюстгальтером. Юношам было доступно немногое. «В конце концов ты мог взять девушку за руку, — вспоминал Леонард. — Иногда она позволяла себя поцеловать». Всё остальное было «под запретом» [3].

Писательство же не имело столь строгих ограничений, и этому занятию он мог предаваться сколько угодно. Леонард писал стихи «всё время», вспоминает Розенгартен, «в записной книжке, которую всегда носил с собой и время от времени терял или забывал где-нибудь, а на следующий день лихорадочно искал и страшно волновался, потому что в ней была вся его работа, а копий он не делал». Дома Леонард печатал на машинке; он стучал по клавишам, а в соседней комнате сидел и писал его дед — раввин Соломон Клоницки-Клайн, отец Маши. В том году он приехал пожить к дочери, и они с Леонардом часто проводили вечера вдвоём, читая Книгу пророка Исаии: дед знал её наизусть, и Леонард влюбился в её поэзию, яркую образность и пророческую силу. Но больше всего ему нравилось общество деда, который не скрывал своё «чувство солидарности и удовольствия» [4] от того, что его внук тоже писатель.

При своих сомнительных успехах на занятиях английской словесностью (с математикой дела обстояли куда лучше) Леонард именно в Макгилле стал поэтом — и даже был посвящён в поэты на церемонии, которую спонтанно устроил Луи Дудек, поэт, эссеист и издатель из католической семьи польских иммигрантов. На третьем курсе Леонард ходил на занятия Дудека по литературе, которые проходили по понедельникам, средам и пятницам. Аудитория из пяти десятков студентов собиралась в пять часов вечера в Корпусе искусств, чтобы изучать Гёте, Шиллера, Руссо, Толстого, Чехова, Томаса Манна, Достоевского, Пруста, Элиота, Лоуренса, Паунда и Джойса.

По словам однокурсницы Леонарда Рут Вайс, в дальнейшем — профессора литературы на идиш и сравнительного литературоведения в Гарварде, Дудек стремился рассказывать о двух важных предметах: «Во-первых, о модернизме в литературе и поэзии, который получил серьёзное развитие за границей, но в Канаде пребывал в зачаточном состоянии — [у нас были лишь отдельные] группки поэтов с очень небольшой аудиторией… Во-вторых, о мощном европейском литературном и философском движении, шедшем с XVIII века, и о его серьёзных практических последствиях, которые студентам ещё только предстояло осознать, — с кафедры на них словно выливали вёдра холодной воды». Она говорит, что Леонарду «придал импульс первый» из этих предметов. Уже тогда уверенный в том, что имеет право на место среди современных канадских поэтов, он «относился к своему учителю не со смиренной почтительностью, как [Вайс], но скорее как коллега — на равных» [5]. Леонард подтверждал её слова: «Тогда я был очень самоуверен. Я не сомневался, что моё творчество проникнет в мир безболезненно. Я верил, что принадлежу к числу великих» [6].

Среди интересов и занятий Леонарда музыка занимала более скромное, хотя и неизменное, место. Как ни странно, при всей своей склонности вступать в клубы и общества, Леонард не присоединился к музыкальному клубу Макгилла (а ведь в его правление входила Энн Пикок — привлекательная блондинка и член редколлегии литературного журнала The Forge). Однако в 1952 году, окончив первый курс университета, Леонард собрал свою первую группу с двумя однокашниками, Майком Доддманом и Терри Дэвисом. Трио The Buckskin Boys (Морт ещё не начал играть на банджо, а то их состав расширился бы до квартета) исполняло песни в стиле кантри-энд-вестерн с намерением захватить рынок сквэр-дэнса^8 в Монреале.

- Сквэр-дэнс? Как вас угораздило?

- Сквэр-дэнс был тогда популярен. Нам предлагали работу на танцах в школах и церквях — это было развлечение, которое старшее поколение одобряло и поощряло. Медленных танцев там не было, пары почти не прикасались друг к другу — просто берёшься за руки и некоторое время кружишься. Всё очень прилично [иронично улыбается]. У каждого из нас нашлась куртка из оленьей кожи — мне такая досталась от отца, — поэтому мы назвались The Buckskin Boys.

- Вы были единственной еврейской кантри-группой в Монреале?

- На самом деле у нас в группе было религиозное разнообразие. Майк был моим соседом и играл на губной гармошке, и он дружил с Терри, который умел выполнять роль распорядителя танцев и играл на самодельном басовом инструменте [из лохани, верёвки и хоккейной клюшки]. Мы играли традиционные песни, например, «Red River Valley» и «Turkey in the Straw».

- Хорошо играли?

- Мы никогда не считали себя крутыми музыкантами, мы просто радовались, когда получали работу. Если бы я теперь услышал нашу музыку, она бы мне, наверное, понравилась. Но у нас никогда не было чувства, что у этого занятия есть какое-то будущее — что-то кроме настоящего момента. Мысль о карьере даже в голову нам не приходила. Слово «карьера» для меня всегда звучало как что-то неприятное и обременительное. Я больше всего хотел уклониться от этой штуки, которая называется карьерой, и у меня до сих пор неплохо получается от неё уклоняться.

Группа репетировала в доме родителей Дэвиса, в игровой комнате в подвале. «Кажется, им всегда было весело вместе, они всё время дурачились», — вспоминает Дин Дэвис, брат покойного Терри Дэвиса. На выступлениях группы Дин включал и выключал фонограф^9 и выполнял работу звукорежиссёра. «Я знаю, что мои родители считали Леонарда очень вежливым юношей, настоящим джентльменом для своего возраста. Маму всегда ужасно забавляло, что их трио состояло из протестанта, иудея и католика». Вдова Терри Дженет Дэвис вспоминает: «Если она кормила их обедом — а по пятницам у них ели свинину, — то на вопросы она отвечала, что это баранина».

У Леонарда была ещё одна группа, на сей раз состоявшая исключительно из евреев — членов «Хиллела», иудейского студенческого общества в Макгилле. Они играли музыку в спектакле, в котором принимали участие университетские подружки Леонарда, Фреда Гуттман и Яфа Лернер по прозвищу Банни. Но главным музыкальным занятием Леонарда оставалась игра на гитаре: он играл один, играл на вечеринках сквэр-дэнса и на тусовках Дзета Бета Тау — везде, где собирались люди. Не то чтобы он давал концерты — он просто играл на гитаре. Окружающие привыкли видеть его с гитарой так же, как они привыкли видеть его с блокнотом. Мелвин Хефт, который присутствовал на некоторых из этих вечеринок, рассказывает: «Леонард не торопился, он дожидался подходящего момента и тогда доставал гитару и играл и пел для нас. Он не фанфаронствовал и не изображал из себя звезду: «Сейчас я буду петь для вас» — он просто без лишнего шума делал это. Для него это было чем-то естественным. Он всегда пел на вечеринках. Ему это нравилось, и нам тоже».

По выходным друзья иногда собирались в загородном доме Морта — в машину набивалось полдюжины студентов, и они отправлялись в Восточные кантоны. Родители отсутствовали, в доме были только садовник и женщина, исполнявшая обязанности консьержки: никто из них не мог запретить вечеринку. В эту компанию часто входили Леонард, Арнольд Стайнберг, иногда

- Яфа и Фреда, а также Марвин Шульман (один из первых открытых геев в их кругу) и близкий друг Леонарда Роберт Гершорн, чьи родители были ещё богаче, чем у остальных. Молодые люди выпивали и разговаривали. С наступлением темноты они ехали в городок Эрс-Клифф, живописно расположенный на скале над озером Массавипи: там, в баре отеля «Рипплкоув-Инн», они продолжали пить и разговаривать, а когда бар закрывался, возвращались в дом, слушали пластинки или сами играли музыку; Леонард брал гитару и пел фолк-песни, выученные в летнем лагере, и поп-песни, которые слышал в музыкальных автоматах на Сент-Кэтрин-стрит.

- Мы много слушали музыку, — говорит Розенгартен, — и Леонард, даже когда он ещё не писал своих песен, был неутомим. Он брался за какую-нибудь песню, например, «Home on the Range», и играл её снова, снова, снова, целый день — играл на гитаре и пел. Чтобы разучить песню, он играл её несколько тысяч раз, с утра до вечера, дни и недели напролёт — одну и ту же песню, снова и снова. То быстро, то медленно, то ещё быстрее, то ещё как-нибудь. С ума можно сойти. И то же самое происходило, когда он начал сам сочинять. Он до сих пор так работает. Ему до сих пор нужно четыре года, чтобы написать текст песни, потому что он напишет двадцать тысяч куплетов.

Иногда компания собиралась у Леонарда на Бельмонт-авеню, хотя его семья при этом никуда не уезжала. Эстер приходила и уходила — больше уходила, потому что младший брат и его друзья были ей не настолько интересны, — но Маша становилась у руля: суетилась, готовила еду, развлекала гостей. «Его мать была женщиной драматической, — говорит Розенгартен. — Она была из России и могла сначала прийти от чего-нибудь в страшное отчаяние, а затем рассмеяться и обратить всё дело в шутку. Иногда мы собирались выйти в город часов в девять вечера, и Маша закатывала сцену, говорила, что в такое время уже нельзя никуда ходить, вообще была страшно недовольна — а иногда мы ввосьмером вываливались из бара в три часа ночи, шли к ним домой и продолжали веселиться, а она спускалась к нам, радостно всех приветствовала, предлагала поужинать, и всё её устраивало. Её реакцию нельзя было предугадать». Ему вторит Стайнберг: «Маша была человеком настроения, но все её любили, потому что она на самом деле была чудесной, доброй женщиной, а Леонарда просто обожала. Кажется, она мало общалась с другими матерями и не переняла их малоприятные привычки, и мне казалось, что Леонард живёт очень свободной жизнью. К ним всегда было приятно зайти в гости. Я сидел и слушал, как Леонард играет на гитаре. Он никогда не считал себя хорошим музыкантом или певцом, но он постоянно играл и постоянно учился играть на гитаре».

С середины 50-х в гостях у Леонарда стали появляться поэты и писатели, взрослые люди, часто — преподаватели из Макгилла. «Между нами не было барьеров, не было отношений учителя и ученика, — вспоминал Леонард. — Им нравились наши подружки» [7]. Самыми влиятельными из них были Луи Дудек, Фрэнк (Ф. Р.) Скотт — декан юридического факультета Макгилла, поэт и социалист — и Хью Макленнан, автор знаменитого романа «Два одиночества» (1945) о непримиримых различиях между англоканадцами и франкоканадцами. Макленнан появился в стенах Макгилла в том же году, что и Леонард, который ходил к нему на занятия по современному роману и писательскому мастерству. Но наиболее важным новым другом стал преподаватель политологии и поэт, с которым Леонард познакомился в 1954 году, когда позвал его читать свои новые стихи в клубе Дзета Бета Тау. «Есть Ирвинг Лейтон, а есть все остальные, — говорил Леонард много лет спустя. — Он наш величайший поэт, главный человек в нашей поэзии» [8]. Лейтон с готовностью согласился бы с этим и ещё сам бы прибавил пару хвалебных слов в свой адрес. Это был человек грандиозный и громогласный, смельчак, сработанный, казалось, из тех же камней, что и университет Макгилла, только с меньшим вниманием к деталям. Он был вспыльчив, глаза его горели, внутри него полыхало пламя.

Его любили многочисленные прекрасные женщины, и Леонард тоже в него влюбился.

С точки зрения какой-нибудь службы знакомств из этой парочки никак не могли получиться друзья на всю жизнь. Лейтон был старше на двадцать два года, и его дерзкая, иконоборческая манера и любовь к беззастенчивой саморекламе были полной противоположностью скромности и застенчивости Леонарда. Лейтона с его всклокоченной гривой, одетого как попало, словно только что потрепал ураган; Леонард выглядел так, как будто целая команда персональных портных шила ему костюм каждое утро. Лейтон был задира, а Леонард, хотя мачизм и привлекал его, — нет. Лейтон воевал и дослужился до лейтенанта, как и отец Леонарда; Леонард в детстве мечтал о военном училище, но эта мечта умерла вместе с отцом. Правда, у Леонарда остался отцовский пистолет: мать поначалу возражала, но он в конце концов победил. Ещё они принадлежали к разным классам общества. Лейтон родился в 1912 году в маленьком румынском городке; до эмиграции родителей его звали Израэль Лазарович; в Канаде он рос в Сен-Урбене — еврейском рабочем районе Монреаля. Состоятельная семья из Уэстмаунта, в которой вырос Леонард, была на другом конце еврейского социального спектра. Но оба любили честность, ценили иронию и хорошо умели спорить (в 1957 году Лейтон несколько раз появился в дискуссионной программе Fighting Words [ «Провокация»] на национальном телевидении, где неизменно выходил победителем в дебатах).

Лейтон откровенно презирал канадскую буржуазность и пуританство, и Леонард придерживался тех же взглядов (хотя и выражал их сдержаннее, ведь он считал буржуазной и свою собственную семью) — например, вёл закулисную борьбу против запрета на женщин и алкоголь в корпусе своего студенческого братства. Лейтон обладал мощной сексуальной энергией, а Леонарду нравилось думать, что это качество и ему присуще… или могло бы быть присуще, дай только шанс; такова же была и поэзия Лейтона — скандальная, бесстыдная, не избегающая конкретных имён и подробностей. Лейтон страстно любил поэзию, красоту и музыку слова — и Леонард тоже. Лейтон стал поэтом, по собственному выражению, «чтобы делать музыку из слов». Но он также хотел, чтобы его стихи «меняли мир», что было созвучно Леонарду с его идеализмом.

Розенгартен объясняет: «[Вторая мировая] война очень сильно повлияла на наше мировосприятие. Люди, которых ты знал, уходили на фронт и погибали, и была вероятность, что мы проиграем и нацисты захватят Америку или Канаду. Но с другой стороны, пока всё это продолжалось, в разговорах часто звучала мысль, что если мы всё-таки победим, то благодаря этой огромной общей жертве мир станет прекрасной утопией, и на её создание будет направлена вся та коллективная энергия, которая распыляется на войне. Мы были очень разочарованы, когда первым делом после войны всякий коллективизм замели под ковёр, а доминировать стала идея, что целесообразнее будет производить материальные предметы и продавать людям эти товары вместо духа коллективизма. А все эти бесчисленные женщины, которые во время войны работали и делали «неженские» вещи, — их всех после войны отправили обратно на кухню. Мы с Леонардом были этим шокированы». Это ощущение потерянного рая, какой-то прекрасной идеи, которая не смогла реализоваться или оказалась недолговечной, часто сквозит в творчестве Леонарда.

«В Монреале была очень интересная поэтическая жизнь, — говорит Розенгартен, — и в центре её находились Ирвинг Лейтон и Луи Дудек, которые тогда были хорошими друзьями». (Позже они поссорились. Их распри о поэзии стали притчей во языцех.) «Было множество тусовок, на которых они читали стихи, многие из них проходили в доме Ирвинга в Кот-Сен-Люке», западном пригороде Монреаля. Сегодня это оживлённый городок, в котором есть улица, названная в честь Лейтона, но в пятидесятые годы дом, где жил Ирвинг с женой и двумя детьми, находился на ферме. «На этих вечерах люди читали друг другу свои стихи, обсуждали и критиковали их. Обстановка была наэлектризованная, и чтения могли продолжаться чуть ли не до утра. Часто мы с Леонардом выходили из какого-нибудь бара в городе в три часа ночи и отправлялись к Ирвингу, где тусовка шла полным ходом. Леонард тоже показывал там свои стихи. Его принимали всерьёз. У них был свой журнал, который они размножали на мимеографе: двести пятьдесят экземпляров, он назывался CIV/n, — а в книжных магазинах канадских поэтов было не найти, нигде в Монреале не было книжек современных поэтов. Плохо было дело. Но теперь, оглядываясь назад, я вижу, что этот поэтический круг больше повлиял на меня в плане эстетики, чем все художественные колледжи в Англии, где я учился с будущими выдающимися скульпторами. Мне кажется, наша братия в Кот-Сен-Люке была более продвинутой».

«Мы очень хотели стать великими поэтами, — говорил Леонард. — Каждая вечеринка была для нас как встреча глав государств. То, что мы делали, казалось нам очень важным» [9]. Для него эти встречи были поэтическим курсом молодого бойца, где «обучение было интенсивным, строгим, и мы относились к нему очень серьёзно». Леонарда всегда привлекал подобный строгий режим. «Но атмосфера была дружеская. Иногда доходило до слёз, кто-нибудь в ярости выбегал вон, мы спорили, но ядром нашей дружбы был интерес к писательскому искусству». Для Леонарда это было ученичеством, и он увлечённо учился. «Мы с Ирвингом провели много вечеров, изучая, скажем, поэзию Уоллеса Стивенса. Мы штудировали одно стихотворение, пока не удавалось взломать его шифр, пока мы не понимали точно, что пытался сказать автор и как он это сделал. Это была наша жизнь; поэзия была нашей жизнью» [10]. Лейтон стал для Леонарда если не учителем жизни, то гидом, группой поддержки и одним из ближайших друзей.

В марте 1954 года, в пятом выпуске CIV/n, Леонард впервые опубликовал свои стихи. Рядом с вещами Лейтона и Дудека (членов редколлегии журнала) и других монреальских поэтов были напечатаны три произведения под именем Леонарда Нормана Коэна: «Les Vieux» («Старики»), «Folk Song» («Народная песня») и «Satan in Westmount» («Сатана в Уэстмаунте») — в последнем стихотворении имелся дьявол, который цитировал Данте и «пел обрывки суровых испанских песен»1201. На следующий год Леонард взял первый приз на литературном конкурсе имени Честера Макнотена, регулярно проводящемся в университете Макгилла. Он представил стихотворение «Sparrows’ («Воробьи») и большую вещь под названием «Thoughts of a Landsman» («Мысли ландсмана1211»), одна из четырёх частей которой, «For Wilf and His House» («Уилфу и его дому»), была в 1955 году напечатана в The Forge. Это удивительно зрелая работа, трогательная и полная эрудиции. Она начинается так:

В юности христиане рассказали мне как мы прикололи Иисуса словно прелестную бабочку к деревяшке и у картин с Голгофой я лил слёзы над бархатными ранами и хрупкими вывернутыми ступнями, а заканчивается так:

Тогда сравним мифологии.

Я выучил свой подробный вымысел о парящих крестах и ядовитых терниях и как мои отцы пригвоздили его как летучую мышь к стене сарая

чтобы он встречал осень и запоздавших голодных воронов бессмысленным предупреждающим знаком.

Лейтон начал брать Леонарда на публичные чтения стихов, и тот наслаждался шоуменством своего друга, его театральными жестами и вызывающей, горделивой манерой, а ещё сильными чувствами, которые его выступление вызывало у публики, особенно у женщин. Летом 1955 года Лейтон привёз Леонарда на конференцию канадских писателей в Кингстоне, Онтарио, и пригласил его на сцену — прочесть собственные стихи и немного поиграть на гитаре.

Гитара никогда не мешала Леонарду ухаживать за женщинами, а теперь он даже мог предложить им гостеприимство: вместе с Мортом они сняли старомодную квартиру с двумя гостиными в викторианском пансионе на Стэнли-стрит. «Мы там не жили, только проводили время и приглашали гостей», — вспоминает Розенгартен. Мать Леонарда была этому не очень рада, но ей было трудно не пойти ему навстречу. У них были очень близкие отношения, даже ближе, чем обычно бывает у матери и сына, тем более — у матери и сына в архетипической еврейской семье, а ведь Маша была «в высокой степени еврейкой» по оценке такого заслуживающего доверия знатока еврейства, как Уилфрид Шукат, раввин Шаар Хашомаим. После смерти Нейтана всю свою снисходительность к проступкам, придирчивость к недостаткам и беззаветную преданность она обратила на Леонарда. Она была живой, страстной женщиной, ее муж был нездоров, она была отчасти чужой в уэстмаунтском обществе — неудивительна поэтому её сосредоточенность на своём младшем ребёнке, своём единственном сыне.

Леонард любил мать. Если она давила на него, он улыбался или отшучивался. Он научился не обращать внимания на эмоциональный шантаж и её стремление кормить его самого и его друзей в любое время дня и ночи. «Мать хорошо научила меня никогда не быть жестоким с женщинами», — писал Леонард в неопубликованном тексте 70-х годов. Ещё он научился у Маши полагаться на женскую преданность, поддержку и заботу, а если и когда она становилась чересчур навязчивой, иметь позволение уйти — пусть и не всегда окончательно, пусть и со смешанными чувствами.

* * *

Авива Лейтон (в девичестве Кантор) — весёлая блондинка, наделённая острым умом, родом из Австралии. Она выросла в «маленькой, удушающе строгой, буржуазной еврейской общине» в Сиднее и всегда хотела уехать: как только ей исполнился двадцать один год, она так и сделала. Она хотела отправиться в Нью-Йорк. Когда её не впустили в США, она поехала в Монреаль. Друзья посоветовали ей обратиться к поэту по имени Фред Когсвелл, редактору литературного журнала Fiddlehead. Оказалось, что Когсвелл живёт в Новой Шотландии — в тысяче с лишним километров от Квебека. «Но, — вспоминает она, — он сказал мне, что в Монреале есть компания поэтов, с которой мне стоит познакомиться». Он назвал ей полдюжины имён, среди которых были Дудек, Скотт, Лейтон. Первым делом она позвонила Лейтону: «Я не хотела связываться с человеком, если в его фамилии было что-то еврейское». Лейтон пригласил её в Кот-Сен-Люк, где жил со своей второй женой, художницей Бетти Сазерленд, и их детьми.

Когда Авива приехала туда, Лейтон был не один. «Там были все главные люди канадской литературы», в том числе люди из списка Когсвелла, «только тогда они не были главными, это была группка аутсайдеров. Я подумала: чудесно». Авива захотела войти в их круг, но вскоре возникло препятствие: роман с Ирвингом. Их отношения продлятся двадцать лет, у них родится сын, но вначале прямым следствием этого романа было то, что Авива оказалась отрезана от его друзей. «Я не могла прийти к нему в дом. Это были пятидесятые, нужно было всеми силами избегать скандала; Ирвинг преподавал в еврейской школе и легко мог потерять работу. Поэтому я жила в Монреале, практически в одиночестве, а Ирвинг приезжал ко мне два-три раза в неделю. Единственным человеком, которому Ирвинг открылся, был Леонард, и он привёл его в мою полуподвальную квартирку.

Ирвингу тогда было за сорок — на двадцать один год старше меня, — а Леонарду двадцать — на год младше. Я хорошо помню, как открываю дверь, и там стоит Леонард — очень юный на вид, пухленький, но в нём было что-то особенное. Ирвинг предупредил меня: «К нам на кофе придёт человек по имени Леонард Коэн, он настоящий». Я никогда не забуду этих слов; а для Ирвинга настоящий человек значило — настоящий поэт. Это был конец 1955 года, книжка Let Us Compare Mythologies ещё не вышла».

Они регулярно встречались у Авивы втроём. Она рассказывает, что несмотря на огромную разницу в возрасте — Лейтон годился Леонарду в отцы, — они общались «на равных. Многие называют Леонарда учеником Ирвинга (иногда даже его студентом в университете, что противоречит фактам) или назначают Ирвинга его ментором. Нет. Леонард считал и до сих пор считает Ирвинга великим писателем, поэтом, важным человеком в своей жизни и хорошим другом, но я бы не сказала, что он был в их паре младшим партнёром».

По словам Лейтона, Леонард «был талантливым с момента нашего знакомства. Мне нечему его учить. Я мог открыть перед ним некие двери, и я так и делал: двери сексуальной экспрессии, свободы выражения и т. д. и т. п. Когда эти двери были открыты, Леонард уверенно пошёл по дороге… несколько отличной от моей» [11]. Авива рассказывает: «Есть известная фраза Леонарда о том, что Ирвинг научил его писать стихи, а он научил Ирвинга одеваться. По-моему, Леонард лучше писал стихи, а Ирвинг лучше одевался, но чему-то они друг друга научили». Вот что Авива говорит об их различии в происхождении: «Это интересно. Леонард из самого фешенебельного района Монреаля, а Ирвинг родился в трущобах, но когда мы с Ирвингом собрались снять дом, то постарались подобраться как можно ближе к родным местам Леонарда, а когда Леонард хотел купить или снять жильё, он стремился в район Ирвинга. Ирвинг стремился туда, откуда бежал Леонард, а Леонард стремился туда, откуда бежал Ирвинг».

Позже Ирвинг скажет о Леонарде, что тот «умел найти печаль в Уэстмаунте. Для этого нужен настоящий дар. Он умел разглядеть, что богачи, обеспеченные люди, плутократы могут быть несчастны». Талант, по словам Лейтона, это «способность — очень редкая способность — видеть вещи такими, каковы они есть. Не поддаваться на обман» [12]. Несколько раз Леонард приводил Ирвинга и Авиву на Бельмонт-авеню. «Он там часто бывал, его комната оставалась за ним, и, по-моему, если ему надо было переехать, то временно он жил там. Однажды, когда Маша куда-то уехала, мы устроили гигантскую, безумную вечеринку, как мы тогда делали, и кого-то вырвало на её тяжёлые дамастовые гардины. Устроили там полный бардак. Помню, как Леонард отвёл нас на кухню, он выдвигал ящики и показывал их содержимое: Маша хранила каждую скрепку, каждый гвоздик и каждую проволочку, которая попадала в дом»1221.

Когда Авива только познакомилась с Леонардом, он сказал ей что-то, что, по её словам, «он мог уже забыть, но я помню со всей ясностью. Он рассказал, что изучает в Макгилле юриспруденцию и однажды, когда занимался, посмотрел в зеркало, а оно оказалось пустым. Он не увидел своего отражения. И тогда он понял, что академическая жизнь в каком бы то ни было проявлении — не для него». На следующий год, вооружившись степенью бакалавра, ещё одной литературной премией (памяти Питерсона), публикацией в The Forge (март 1956 года) и, самое главное, своей первой книжкой стихов, Let Us Compare Mythologies, Леонард поступил в Колумбийский университет и уехал из Монреаля на Манхэттен.

4

Я стал кричать

Сборник Let Us Compare Mythologies («Сравним же мифологии») вышел в мае 1956 года. В эту тоненькую книжку в твёрдой обложке вошли сорок четыре стихотворения, написанные Леонардом в возрасте от пятнадцати до двадцати лет. Это была первая книга в новой поэтической серии, которая выходила на средства университета Макгилла под редакцией Луи Дудека и преследовала цель познакомить публику с интересными молодыми авторами. Леонард сам оформил книгу, а иллюстрации сделала его подружка Фреда Гуттман, вдохновившая некоторые из стихов. Её загадочные рисунки тушью изображают то идиллические, то кошмарные картины; на обложке испуганного деформированного человечка атакуют то ли голубки, то ли ангелочки. Сзади фотография автора — двадцатиоднолетний Леонард бесстрашно смотрит в объектив. Несмотря на серьёзность, лёгкую небритость и глубокие складки, идущие от носа к уголкам губ, он выглядит очень юным. Напротив, в стихах он выглядит гораздо старше: дело не только в зрелости и вескости его языка или техническом мастерстве, но и в «ярости и слезах» [1]: кажется, что автор долго жил, много видел и пережил серьёзную потерю. Книга посвящена памяти Нейтана Коэна. О смерти отца говорится в стихотворении «Rites’ («Обряды»):

семья пришла смотреть на старшего сына, моего отца; они стояли вокруг его кровати а он лежал на пропитанной кровью подушке с полусгнившим сердцем и горлом, сухим от сожалений… но мои дядья буйно пророчествовали и обещали жизнь, как исступлённые оракулы; они перестали только утром когда он уже умер а я стал кричать.

Темы и содержание этого сборника хорошо знакомы тем, кто знает песни Леонарда. В этих стихотворениях (некоторые из них, как у Лорки, называются «песнями» и «балладами») есть: религия, мифология, секс, бесчеловечность, юмор, любовь, убийства, жертвоприношения, нацисты, Иисус на кресте. В стихотворении «Lovers’ («Любовники») сюжет о Жанне д’Арк переплетается с

Холокостом: мужчина испытывает эротическое влечение к женщине, которую ведут на костёр. В некоторых текстах упоминаются обнажённые женщины и раненые мужчины, и между этими образами есть некая связь. В «Письме» (“Letter”) поэт, вооружённый лишь пером и собственным безразличием, одерживает победу над роковой женщиной, делающей ему минет:

я пишу это только чтобы ограбить тебя

что когда однажды утром моя голова

повиснет, истекая кровью, рядом с другими генералами

на твоих воротах

что всё это было ясно заранее

и так ты узнаешь, что для меня это ничего не значило123

В этих стихах время то ли отсутствует, то ли многослойно. Древние грехи встречаются со зверствами нашего времени, а архаичный язык (куртуазный, библейский, романтический) — с современной иронией. Леонард использует как традиционную поэтическую форму, так и верлибр. Как трубадур двадцатого века или как романтик века девятнадцатого, он ставит в центр собственные переживания и чувства — нередко это чувства краха и отчаяния. Эпиграфом к книге взята реплика из рассказа Уильяма Фолкнера «Медведь», один из персонажей которого по поводу «Оды греческой вазе» Китса произносит: «Ему же надо было о чём-то поговорить». Как впоследствии объяснял Леонард, когда у писателя «есть насущная потребность говорить», содержание его текстов «почти не имеет значения» [2]. У Леонарда была эта насущная потребность.

Первый тираж Let Us Compare Mythologies составил примерно четыреста экземпляров. Рут Вайс, которая вместе с Леонардом посещала занятия Луи Дудека и входила в редколлегию университетской газеты McGill Daily, взяла на себя задачу распространять его книгу и продала половину тиража студентам в кампусе. Книга получила несколько рецензий в канадской прессе, в основном доброжелательных. В Queen’s Quarterly сборник назвали «блестящим дебютом» [3]. Милтон Уилсон, критик из Canadian Forum, писал: «Он умеет повернуть фразу, его лучшие стихи разворачиваются ясно и лаконично, и он пишет о чём-то» [4]. Аллан Дональдсон из Fiddlehead нашёл у Леонарда «значительные» достоинства, но осудил то, что назвал его главной слабостью: «чрезмерное увлечение образами секса и насилия, из-за чего его творчество в своих худших проявлениях является поэтическим доведением до абсурда [эстетики] «Фоли-Бержер» и «Комнаты ужасов мадам Тюссо”*241. Кажется, мистер Гарри Трумен сказал о «Фоли-Бержер», что нет зрелища скучнее, нежели продолжительная демонстрация многочисленных обнажённых грудей» [5]. Леонард не согласился бы с Труменом. Критика Дональдсона не столько сообщает что-то о качестве обсуждаемых текстов, сколько отражает консервативность и пуританство канадской литературы, против которых так яростно восставал Ирвинг Лейтон. В книге имелось посвящённое Лейтону стихотворение «To I. P. L.» («И. П. Л.» — второе имя Лейтона было Питер), в котором он с любовью описал своего друга: развратник болтающийся на перекрёстках

развлекающий старых ведьм в общественных местах.

«Я чувствовал, что то, что я пишу, прекрасно и что красота — универсальный паспорт для любых идей, — скажет Леонард в 1991 году. — Я думал, что объективно настроенный, незашоренный читатель поймёт, что сопоставление духовности и сексуальности полностью оправдывает само себя. Я чувствовал, что именно это сопоставление порождает такую красоту, такой лиризм» [6].

Ещё позже, в 2006 году, когда пятидесятилетие сборника было отмечено его факсимильным переизданием, Леонард скажет: «В этой книжечке есть несколько очень хороших стихотворений; с тех пор всё у меня пошло как по маслу — под горку» [7]. Эти последние слова, скорее всего, просто очередной пример обыкновенного для Леонарда машинального самоуничижения — мало кто возьмётся утверждать, что он с тех пор не сделал ничего лучше. Но в первой книге было что-то, о чём он впоследствии тосковал, — юношеская невинность, уверенность в себе, плодовитость, голодный азарт.

Сборник Let Us Compare Mythologies принёс Леонарду литературную премию университета Макгилла, а также внимание массмедиа на родине. Канадская вещательная корпорация (Си-би-си) пригласила его принять участие в записи пластинки «Шесть монреальских поэтов». Остальные пятеро были Ирвинг Лейтон, Луи Дудек, А. М. Кляйн, А. Дж. М. Смит и Ф. Р. Скотт, ведущие члены так называемой Монреальской группы — молодому автору было лестно оказаться в такой компании. Альбом был записан в студии, причём функции продюсера исполнял Сэм Гессер — энтузиаст фолк-музыки, импресарио, основатель и директор канадского отделения американского лейбла1251 Folkways, промоутер первых монреальских концертов Пита Сигера (как сольных, так и в составе The Weavers). Так Леонард впервые появился на пластинке — на её первой стороне, между Смитом и Лейтоном. Он прочёл восемь вещей из Let Us Compare Mythologies: «For Wilf and His House» («Уилфу и его дому»), «Beside the Shepherd» («Подле пастыря»), «Poem» («Стихотворение»), «Lovers’ («Любовники»), «The Sparrows’ («Воробьи»), «Warning» («Предостережение»), «Les Vieux» («Старики») и «Elegy»

(«Элегия»). Если послушать эту запись сегодня, голос Леонарда кажется высоким и форсированным, причём его произношение немного напоминает британское. Последнее обстоятельство он объяснял «общепринятой манерой в [канадских] университетах» того времени. «Предполагалось, что такое произношение возвышает стихотворение. Манера чтения битников ещё не успела добраться [до канадских университетов]» [8].

Зато она успела добраться до Нью-Йорка. В 1956 году, когда Леонард издал Let Us Compare Mythologies, Аллен Гинзберг — американский еврей, выпускник Колумбийского университета — напечатал глубоко личную, нутряную книгу «Вопль» и другие стихотворения». В 1957 году, когда в США на лейбле Folkways вышла пластинка «Шесть монреальских поэтов», Джек Керуак — американский католик с корнями в Квебеке, принятый в Колумбийский университет по футбольной стипендии, — опубликовал свой эпохальный автобиографический роман «На дороге». Эти две книги — священное писание литературного движения битников, которые боготворили личную свободу, правдивость и самовыражение и вдохновлялись би-бопом12^, буддизмом и

экспериментами с наркотиками и сексом. Битники были настроены серьёзно. Поэму «Вопль» запрещали за непристойность; запрет был снят в результате резонансного судебного процесса. Керуак, прежде чем отослать в издательство свою первую рукопись, провёл у себя на заднем дворе закрытую церемонию: выкопал ямку, засунул в неё пенис и совершил ритуальное совокупление с землёй. Это было не очень похоже на церемонию, устроенную Леонардом, когда он закопал свой первый текст вместе с отцовским галстуком, — и всё-таки родственная душа. В декабре 1957 года Леонард пришёл на выступление Керуака в богемном заведении Village Vanguard в нью-йоркском районе Гринвич-Виллидж — во времена сухого закона это был speakeasy, то есть бар, где нелегально продавали алкоголь; потом он стал джазовым клубом. Керуак, пьяный в стельку, чтобы побороть застенчивость, читал стихи под аккомпанемент джазменов. Леонард и сам был застенчив; кроме того, он заявлял, что «никогда не любил поэтических чтений — я люблю читать поэзию в одиночестве» [9]; тем не менее, вечер произвёл на него сильное впечатление. Если уж читать стихи на публике, то это следовало делать именно так.

Леонарду нравились битники, но они не отвечали ему взаимностью. «Я писал рифмованные, строго организованные стихи, а они открыто восставали против подобной формы, считая её принадлежностью деспотического литературного истеблишмента. Я чувствовал свою близость к этим ребятам, и позже мы иногда сталкивались, но я, конечно, не входил в их круг» [10]. Впрочем,

Леонард к этому и не стремился. «Я считал, что наша монреальская компания смелее и свободнее и что мы идём по верному пути; мы были самодовольными провинциалами и полагали, что [битники] идут по ложному пути и вообще халявят — не отдают должное традиции, как это делали мы» [11].

Интересно, что Леонард, который в школе и университете вступал во всевозможные общества и даже возглавлял некоторые из них, не желал присоединиться к клубу битников в это ключевое для поэзии время. Благодаря битникам поэты в пятидесятые годы стали голосом контркультуры — если угодно, рок-звёздами своего поколения. Также интересно, что хотя Леонард был моложе Гинзберга и Керуака, они считали его представителем старой гвардии. В шестидесятые, когда голосом контркультуры и поэтами своего поколения стали рок-звёзды, Леонарда тоже считали старым — правда, на сей раз с большим на то основанием. Он записал свой первый альбом, когда ему уже перевалило за тридцать, и сам себя ощущал аутсайдером.

Статус аутсайдера, похоже, не беспокоил Леонарда. Более того, некое чувство одиночества, по-видимому, появилось в нём уже под конец учёбы в Макгилле и на первом курсе Колумбийского университета, и это, кажется, совпадает по времени с его первыми приступами серьёзной депрессии. «То, что я называю депрессией, — не просто грусть; это не то чувство, как если мучаешься похмельем после выходных, или если девушка не пришла на свидание, или ещё что-нибудь такое», — объяснял Леонард, пытаясь описать парализовавшие его мрак и тревогу. «Это что-то вроде ментального погрома, который ежесекундно мешает тебе нормально функционировать» [12]. Леонард стал проводить «много времени в одиночестве. И умирать. Позволять себе медленно умирать» [13].

Первый адрес Леонарда в Нью-Йорке — Риверсайд-драйв, дом 500, Международный корпус Колумбийского университета, где селили иностранных студентов: Верхний Вест-Сайд, в двух шагах от Гудзона. По ночам, как раньше в Монреале, Леонард отправлялся в центр, в Нижний Манхэттен, чтобы исследовать злачные места — в Нью-Йорке их было предостаточно. Особенно его манил Гринвич-Виллидж. Дни Леонарда не были посвящены учёбе: академические занятия в Колумбийском университете интересовали его так же мало, как в университете Макгилла. Гораздо больше, чем читать, он любил писать сам или даже писать о себе: один профессор сдался и позволил ему сделать темой курсовой собственную книгу, Let Us Compare Mythologies.

У себя в комнате, сидя за столом у окна и наблюдая, как закат окрашивает серую реку в золото, он писал стихи и рассказы. Один из рассказов, «The Shaving Ritual» («Ритуал бритья») [14], был вдохновлён маминым советом: если что-то идёт не так, надо оторваться от любого дела и побриться — станет лучше. Он регулярно пользовался этим советом, чтобы справиться с участившимися приступами депрессии.

Леонард уехал в Нью-Йорк, чтобы стать писателем — серьёзным писателем, но и популярным тоже. В канадском литературном мире о нём начинали говорить как о лучшем молодом поэте страны, но уже тогда он хотел, чтобы его прочли и оценили за пределами узкого круга местных интеллектуалов, которых Ирвинг Лейтон презрительно называл поцами. Поступление в Колумбийский было прикрытием, отвлекающим манёвром, чтобы не тревожить семью. Поехать в США, чтобы продолжить образование в знаменитом университете, было приемлемо для молодого человека из консервативной и богатой семьи монреальских евреев; поехать в США, чтобы стать писателем, — совсем другое дело. Морт Розенгартен объясняет: «В этом коммьюнити такое не поощрялось тогда и не поощряется сейчас. Здесь никто не хочет, чтобы их дети занимались искусством. Здесь к этому относятся враждебно. Люди не хотят узнать о себе что-то новое. Но Леонарду это сошло с рук».

Леонарду это сошло с рук отчасти потому, что он потерял отца в девять лет. «Мне не пришлось конфликтовать с сильной мужской волей, с которой обыкновенно сталкивается юноша, когда подрастает» [15], говорит он. Сильная воля в его детстве исходила от матери, которая была «великодушной чеховской женщиной, по-своему очень снисходительной. Её тревожило, что я бегаю по Монреалю с гитарой под мышкой, но она была очень добра ко мне. Иногда закатывала глаза, но и только» [16]. Время от времени дядья пытались его воспитывать — «указаниями, намёками, советами, приглашениями на ланч, но всё очень деликатно. Если послушать истории о тирании семьи, у меня в этом отношении всё было очень мягко» [17]. Тем не менее одной из причин отправиться в Нью-Йорк было уехать из Монреаля, физически уйти от той жизни, которую уготовила Леонарду родная среда: из Уэстмаунта в Макгилл, изучать юриспруденцию или коммерцию и, наконец, продолжить семейный бизнес.

В Нью-Йорке Леонард писал — но ещё он отчаянно пытался найти какую-то опору. Первая собственная книжка принесла ему чувство эйфории, и в Канаде на него обратили внимание, но теперь он оказался среди людей, которые не знали, кто он такой, а если бы и узнали, это не произвело бы на них ни малейшего впечатления. Для жителей Нью-Йорка канадская литература была крохотной точкой на культурной карте мира, которую без лупы и не разглядишь. Чтобы наладить связи с коллегами-писателями (и занять среди них какое-то положение), Леонард основал литературный журнал «Феникс», но просуществовал он недолго. Леонарду было одиноко. Он скучал по своей монреальской компании; он искренне считал её незаурядной. «Каждая встреча казалась нам очередным поворотным моментом в истории человеческой мысли. Мы крепко дружили и крепко выпивали. Монреаль — маленький город, это французский город, и число пишущих по-английски очень невелико. Вокруг нас не существовало ни престижных премий, ни даже девушек. Но в нашей маленькой компании царило воодушевление, и мы писали друг для друга и для любой девушки, которая соглашалась послушать» [18].

А затем Леонард встретил в Нью-Йорке девушку по имени Джорджианна Шерман; Леонард называл её Энн или Энни. Она была на полтора года старше его и уже успела, хоть и недолго, побыть замужем, а теперь работала координатором программ в Международном корпусе — высокая и очень привлекательная девушка с длинными тёмными волосами, выразительными глазами и мелодичным, царственным голосом. Семья Энни была из Новой Англии — американская белая кость; бабушка была членом организации Дочери Американской революции*271. Авива Лейтон рассказывает: «Мы с Ирвингом столько наслушались об этой Энни и о том, какая она красавица, что она стала для нас фигурой почти мифической. Но она действительно оказалась утончённым, прекрасным человеком, чистейших американских кровей. Блестяще воспитанная молодая женщина — превосходно готовила, писала стихи, играла на фортепиано, — а тут Леонард, маленький еврей из Монреаля. Она никогда прежде не встречала таких людей, как он, а он никогда не встречал таких людей, как она, и они сразу же влюбились». Леонард стал жить в её квартире в Верхнем Манхэттене.

«Энни тогда занимала очень, очень важное место в жизни Леонарда, — говорит Авива. — Он делал первые шаги в писательстве, переехал в Нью-Йорк — в то время среди канадцев ещё не было принято переезжать в США, чтобы сделать карьеру, — а Энни была в гуще событий в Нью-Йорке. Она познакомила его с кучей людей. И Леонард начал понимать, что за пределами Монреаля — целый мир».

Летом 1957 года Леонард свозил Энни в Квебек, чтобы похвастаться ею перед Лейтонами: те снимали летний домик в Лаврентийских горах. «Леонард и Энни следовали за нами, потом находили озеро и разбивали обыкновенную маленькую палатку и жили в ней. Они взяли с собой кучу книг и читали друг другу стихи, Леонард играл на гитаре. Ложились и вставали вместе с солнцем. Иногда переплывали озеро на лодке и проводили пару дней в нашем коттедже. Энни была первой серьёзной любовью Леонарда». А также его музой: ей посвящено стихотворение «For Anne» в сборнике The Spice-Box of Earth, и с неё же списана Шелл, возлюбленная главного героя романа «Любимая игра».

Их отношения продолжались недолго. Прекратил их Леонард, поняв, что перед ним открывается ещё одна дорога, по которой ему совершенно не хочется идти: брак. В романе «Любимая игра» он писал: «Положим, он устремился бы вместе с ней к жизни в близости, к успокаивающей, беспрестанной беседе женатых людей. Разве не отказался бы он тогда от чего-то более строгого и возвышенного, пусть он сам и смеялся над этим, — от того, что могло передать её красоту улицам, машинам, горам, озарить огнём пейзаж, — от того, чем он мог бы вполне овладеть, если бы остался один?». Другими словами, он должен был делать своё дело, своё мужское дело. Хотя любовь женщины может отогнать одиночество и мрак, ему было неспокойно от неё, «как генералы теряют покой во время затянувшегося мира». Энни болезненно переживала расставание. Леонард тоже: пусть он сам принял это решение, но он ужасно по ней скучал. Несколько лет спустя, на греческом острове, сидя за деревянным столом в белом домике на холме и глядя в ясное синее небо, он будет писать ей письма — просил приехать. Когда она отказалась, он писал ей стихи.

Без Энни

Чьи глаза сравнить С утренним солнцем?

Не то чтобы я сравнивал раньше,

Но я сравниваю Теперь, когда её нет.

«For Anne» («Энн»), «Избранные стихотворения 1958–1968»

Впоследствии Энни вышла замуж за графа Орсини, владельца знаменитого нью-йоркского ресторана Orsini’s. В 2004 году она напечатала книгу An Imperfect Lover: Poems and Watercolors («Несовершенная возлюбленная: Стихи и акварели»). В стихотворении «Как я собрала бомбу» она пишет о том, как полюбила «странствующего еврея» и узнала, что для «человека в дороге любовь — бремя, которое он не может взять на себя» [19].

* * *

Проведя год в Нью-Йорке, Леонард вернулся в Монреаль и поселился в доме номер 599 по Бельмонт-авеню. То же самое сделал его дед — раввин Клоницки-Клайн. Старик мучался болезнью Альцгеймера; Маша снова взяла на себя роль сиделки. Стороннему наблюдателю могло бы показаться, что за все эти годы ничего не поменялось: Маша готовит еду; Леонард стучит на машинке; старик корпит над словарём, который пытается составлять, опираясь на свою память, а память его при этом рассыпается в пыль.

Леонард работал над романом под названием «Балет прокажённых». Он начинался так: «Мой дед приехал жить ко мне. Ему больше некуда было пойти. Что сталось со всеми его детьми? Смерть, распад, изгнание — я толком не знаю. Мои родители умерли от боли» [20]. Невесёлое начало для книги, и Леонард это понимал: «Но я не должен быть так мрачен в начале, или вы оставите меня, а этого, наверное, я боюсь больше всего». Написав несколько черновых вариантов, Леонард отослал рукопись нескольким канадским издателям. В какой-то момент роман, кажется, могли принять в Ace Books, но в конечном счёте они, как и остальные издатели, книгу отвергли. «Балет прокажённых» не был, как иногда говорят, ранней версией «Любимой игры».

По мнению Леонарда, этот роман был «скорее всего лучше. Но он так и не увидел свет» [21]. Леонард убрал рукопись в архив.

Эта неудача не заставила Леонарда прекратить писать. Он продолжал всюду носить с собой блокнот. Арнольд Стайнберг, его товарищ по университету

Макгилла, вспоминает: «Первое, что вспоминается о Леонарде: он постоянно, постоянно писал — писал и делал наброски. В нём всегда ощущалась внутренняя потребность — выдавать наружу слова и картинки, без конца, как мотор». Фил Коэн, монреальский джазмен и преподаватель музыки, вспоминает, что Леонард писал, сидя за столом в аптеке на углу Шербрук и Кот-де-Неж. «Думаю, это просто было такое место, где его никто не знал и он мог сидеть и делать что хочется. Пару раз он поднимал голову, и у него было совершенно отрешённое лицо — не как у наркоманов, просто он был так поглощён своим занятием, что пребывал в другом мире. У меня большой опыт работы с музыкантами, и в его лице я видел некий почти что отчаянный призыв — не беспокоить. Я сказал себе: этот парень настроен очень серьёзно».

У Леонарда уже был опыт самостоятельной жизни и сожительства с Энни, и после этого он не мог оставаться в доме у матери. Он подыскал квартиру на Маунтин-стрит и, нуждаясь в заработке и не имея больше прикрытия в виде учёбы в Нью-Йорке, согласился устроиться в одну из семейных фирм. Около года Леонард проработал на меднолитейном заводе «У. Р. Катберт и компания», где директором был его дядя Лоренс. В декабре 1957 года кадровик выдал ему характеристику: «Леонард Коэн был нашим сотрудником в период с 12 декабря 1956 г. по 29 ноября 1957 г. и выполнял ряд обязанностей: оператор токарно-револьверного станка для электрохимической обработки металла; оператор машины литья под давлением; ассистент нормировщика. За это время мистер Коэн показал себя честным, способным и усердным сотрудником. Мы можем без колебаний рекомендовать его для любой работы и сожалеем о его уходе» [22].

Леонард не сожалел о своём уходе; он искал работу

Странный ответ. Мегаломанский, безумный, направлен

Прежде чем вернуться в Нью-Йорк и продолжить работ

В США Леонарду предстояло сыграть на фолк-фестивал

Когда осенью Леонард вернулся в Америку, он хотел

На Леонарда, имевшего литовские корни, визит в Пол

Незадолго до своего отъезда из Лос-Анджелеса в мон

В канадских интервью Леонард выглядел оптимистично

Леонард рассказал о встреченном в юности молодом и

Леонард не сожалел о своём уходе; он искал работу в США. Он обратился в Бюро по делам индейцев Департамента внутренних дел США, чтобы получить работу учителя в какой-нибудь индейской резервации. Как ни странно, в Бюро по делам индейцев никто не горел желанием нанять на работу еврейского поэта из Монреаля с навыками работы на станке для электрохимической обработки металла. (Спустя девять лет Леонард вернётся к индейским темам в своём втором романе, «Прекрасные неудачники».) Он пошёл работать в другую семейную фирму — «Фридмен», под начало дяди Хорэса. Днём Леонард перекладывал бумажки в конторе или развешивал готовые костюмы и пальто по вешалкам на фабрике. Вечера и ночи проходили в клубах и барах Монреаля, которые и в конце 50-х оставались центром ночной жизни Канады — армейское командование даже объявило некоторые улицы закрытыми для личного состава из-за чрезмерного количества борделей. В то время Монреаль был канадским Нью-Йорком — городом, который никогда не спит. Музыканты в клубах должны были играть до последнего налитого стакана.

Начиналось новое десятилетие, до «тихой революции» оставалась пара лет, и было трудно не почуять в воздухе надвигающихся перемен. «Стали слышны голоса людей из самых разных слоёв общества — различавшихся своим языком, религией и так далее, — и эти голоса были всё смелее», — говорит Фил Коэн. В некоторых клубах стали играть более экспериментальную музыку. Среди этих музыкантов был джазовый пианист по имени Мори Кэй, небольшого роста еврей с внешностью битника: бородка, очки в массивной чёрной оправе, встрёпанные волосы. Кэй был известен в джазовых кругах Канады как лидер биг-бэнда, композитор и востребованный пианист, аккомпанировавший Эдит



Поделиться книгой:

На главную
Назад