– Ждите.
И побежала к двери директрисы школы, на которой значилось “Госпожа доктор Ицкович”. Вернувшись, сказала: “Вас принимают, в виде исключения”.
Так я попал в школу социальной работы, где преподавали лучшие профессора того времени: Айзенштадт, будущий король социологии, Патинкин, будущий король экономики, и так далее. Я получал такое образование, которое никакой социальный работник не получал. Частично потому что университет только начинал действие, и для некоторых из лучших преподавателей не было достаточно “часов обучения” – и поэтому они читали лекции у нас.
По закону тех времен половину времени обучения будущие социальные работники проводили за практической работой; меня отправили в бедняцкий район Иерусалима, где жили урфалим, то есть малограмотные и бедные евреи – выходцы из Урфы. Район был трудным и грязным; нечистоты еще плыли по улицам. К счастью, моей практикой руководила женщина, которая до того была секретарем женского профсоюза и знала, что такое человеческие отношения. Для меня это была крупная удача и необыкновенно ценный период познания страны и ея проблем.
Зато с распределением вышла незадача. Через полгода я сцепился с директором школы, госпожой доктором Ицкович, которая была довольна моей учебой, но недовольна моими взглядами. Она меня вызвала, я увидел лежащую перед ней развернутую газету. Первым ее вопросом было: “Это что?” Я посмотрел через ее плечо, увидел, что это газета левых социалистов партии МАПАМ, в которой сообщалось, что съезд активистов “Молодой гвардии” открыл новоизбранный краевой секретарь товарищ Теодор, заявив: “В нашей борьбе с американским империализмом и за защиту бедной части нашего населения…” – и так далее, так далее, так далее. А я знал, что госпожа Ицкович была членом конкурирующей партии власти. Она спрашивает:
– Это вы?
– Это я.
– Как вы, стоя на таких позициях, собираетесь заниматься социальной работой?
– Хороший социальный работник не может не быть социалистом.
Мы поорали друг на друга, разошлись; она попыталась поставить на педсовете вопрос о моем исключении, но большинство преподавателей ее не поддержало. Отношения, разумеется, были напряженные. Когда нам выдали дипломы, было объявлено, что мы должны отработать бесплатно три месяца. Я сказал тогда, что дома меня учили: если тебе не платят за работу, значит, тебя не уважают. Мне не нужны деньги. Но я жду уважения. На что госпожа Ицкович с радостью отказала мне в разрешении на работу.
И я отправился на стройку, где очень быстро понял, что не гожусь для этого дела, потому что у меня были руки интеллигента, и я натирал их до крови. Я не справлялся с работой, в отличие от тех, кто привык таскать и копать. Но, сжав зубы, продолжал трудиться. Однажды в автобусе я встретил знакомую социальную работницу из Тель-Авива.
– Ну как ты? Уже закончил? Где работаешь?
– На стройке.
– Ты что? Или ты не знаешь, какая нехватка социальных работников в этой стране? А ты играешься в какие-то игры джеклондоновские. Завтра приходи к нам.
Назавтра меня наняли на работу, для названия которой нет ни русского, ни английского соответствия. Я должен был заниматься молодежью, которая ведет себя криминально, но криминальной не является. Это “клиенты”, которых еще не судили, но которые ведут себя как будущие уголовники. И там, на этой работе, я встретил удивительную команду немецких евреев. Выходцы из Германии были крохотным меньшинством в Израиле, но сыграли необыкновенную роль в его развитии. Мы их называли “екес”, потому что, когда они говорили между собой, всегда по-немецки, то мы это слышали, как “ек, ек, ек, ек, ек”. Но очень уважали. Они были необыкновенно вежливы, по понятиям израильтян. О них рассказывали анекдот, полный насмешливого уважения. Идет человек мимо городка Нагарии, в котором живут многие из екес, видит, они выстроились в цепочку, перебрасывают кирпичи и все время что-то говорят. Подходит ближе; оказывается, что каждый раз, когда человек кидает кирпич, он говорит: “
Их иврит был другим, потому что он был полон учтивых слов. В наших глазах они были необыкновенно образованны. Практически это они создали музыкальную культуру будущего Израиля. Я себя чувствовал простым мужланом, когда говорил с ними. Многие из екес были прикладными гуманистами и знатоками психологии. Но также философами – они пришли к нам из другого мира, в котором Канта каждый знал и слегка цитировал.
Тогдашний Тель-Авив был еще маленьким, но уже очень современным городом. Благодаря борьбе с английской властью возникла какая-то неформальность и близость между людьми. Было нормально заговорить с чужим на улице. Он с ходу реагировал как человек, который тебя знает, хотя он тебя никогда не видел. Была повсеместная взаимопомощь, спокойная вежливость, чувство патриотического взлета. Хотя не у всех. Я как-то зашел к моей кузине, которая работала в аптеке; зашел разговор о сыне ее хозяев, который учился в Бельгии и был старше меня на пару лет. Я спросил: “Когда он возвращается?” Они удивились: “Зачем возвращаться?” Я говорю: “Что значит «зачем»? Есть приказ о мобилизации”. Они возмутились: “Как ты смеешь думать, что он бросит учебу просто потому, что война за независимость”. Я обалдел. Я приехал из таких далеких краев воевать, а они тут… Но было и другое, настраивающее на оптимистический лад. Добрые буржуйские семьи пробовали прятать своих детей, а дети – не прятались. И шли добровольцами на фронт.
Кстати, на войне около нас воевала одна религиозная бригада. Они ели по-другому, соблюдали кашрут и молились. Но мы, левые, были едины с ними в патриотическом порыве и не чувствовали никакой разницы. С другой стороны, постоянно шли разговоры о том, что в Старом Иерусалиме живут глубоко религиозные люди, которые ненавидят нас за то, что мы воюем за независимость, и сопротивляются ей: лучше быть под англичанами, чем под сионистами. Они также отказывались говорить на иврите, употребляя только идиш. Ходили слухи, что, когда один из наших взводов кинулся через Старый город, подавляя атаку арабов, их забросали камнями, так как атака была в субботу, и в субботу они не должны были воевать. Так это или не так, но помню случай, как религиозники напали на машину, перевозившую молоко в Иерусалим из Цубы (где учредился кибуц), и вылили молоко, потому что в субботу нельзя работать. После чего по вызову союза Пальмаха мы кинулись на них. И была отчаянная драка, полиция нас разделяла…
В то время я работал в “Мальбене”, еврейской филантропической организации, которая приняла на себя ответственность за социальную помощь еврейским иммигрантам-инвалидам. Это разделило социальную работу в Израиле меж “Мальбеном” и властями. Я работал в туберкулезной больнице, а позже принял ответственность за реабилитацию инвалидов в Негев – южном регионе страны.
Я параллельно возобновил учебу в университете и в ней сильно почувствовал нехватку знания английского языка. На каком-то этапе я попросил у своего руководителя об отпуске на четыре месяца, чтобы посмотреть на социальную работу Англии (Британия считалась лучшей по вопросам реабилитации инвалидов, что меня особо интересовало) и чтобы подучить английский язык. К этому времени я накопил три неиспользованных отпуска. Неожиданно я получил письменный ответ, что мне разрешают девять месяцев оплачиваемого отпуска. Мой английский подтянулся очень серьезно, я как следует изучил методы социальной работы, научился уважать Англию – и вернулся работать в Израиль. Думал, что навсегда.
Но на каком-то этапе далее я сцепился с властями. Предыстория была такая: эксперт ООН, британец, отличный специалист по реабилитации, предложил израильскому правительству построить реабилитационный суперцентр, а меня назначить руководителем. Я поставил только одно условие: взять с собой всех моих сотрудников из центра реабилитации, созданного “Мальбеном”. Мне ответили согласием, слегка удивившись, что я прошу этого, а не повышения зарплаты. Но дальше начались сложности. Я попросил показать мне план строительства нового центра, осмотрел внимательно и взлетел в воздух. Они планировали строить центр реабилитации – внутри больницы для хронических больных! Главное в реабилитации – привести человека к пониманию, что он не бедный и несчастный.
Мне сказали, чтобы не лез не в свое дело. Тогда я потребовал встречи с министром труда. Мне ответили, что он очень занят. Что же; я отправился в Иерусалим, заявил секретарю министерства: “Я хочу видеть заместителя министра, ответственного за реабилитацию”. Услышал то же самое: “Он занят”. Тогда сказал: “Зайди к нему и скажи, что, когда он был заместителем командира бригады Армии обороны Израиля «Ифтах», я служил в шестом батальоне и требую аудиенции”. Он зашел в кабинет, доложил. Выскочил весь красный. И сказал мне, что заместитель министра примет меня через двадцать минут. “Кофе? Чай?”
В итоге мне пообещали, что соберут заново тот комитет, чтобы рассмотреть дело. Я нашел английского эксперта ООН, он меня похвалил: “Вот какое нахальство, полез к начальству и добился своего”. Но через неделю он мне перезвонил: “У меня плохие новости, зайди”. Я узнал, что комитет не соберется. Теперь думаю, что я был еще очень наивным, не понял, что за то, чтобы стройка состоялась именно в том месте, которое чиновники выбрали, была, возможно, дана взятка. Тогда я заявил, что ухожу – как из этого проекта, так и вообще из системы министерства труда. На мне уже была черная метка “левака”. А если такой неблагонадежный человек уходит из-за дурацких принципов, этого ему никогда не забывают.
И тут я вспомнил о письме из Бирмингемского университета, полученном за полгода до того. В нем предлагали стипендию, от которой я тогда отказался, так как счел, что не могу отвлекаться от работы над созданием центра реабилитации. Я начал искать работу, но написал в Бирмингемский университет: “Коллеги, понимаю, что стипендия давно ушла, но, если что-нибудь такое появится опять, я буду заинтересован”. На это пришла ответная телеграмма (тогда еще слали телеграммы), что кто-то отказался и осталась одна вакансия в центре изучения Восточной Европы. И если я теперь же вышлю мои данные, то меня рассмотрят. Получив эту стипендию, я выехал в Англию.
Там меня спросили, какую тему я хочу взять. Я ответил: “Интеллигенция в русской революции”. Уточнили: “А как я буду это изучать?” Я сказал – и им сильно не понравилось. Методологически это были твердые позитивисты: “Факты, факты, факты”. Учеными они были весьма солидными, но не очень хотели заниматься миром идей, “сферой духа”. И я пошутил: “А вы чего хотите? Чтобы я изучал корреляцию между количеством коровьих хвостов и цветом глаз девушек на Украине?” Сам я смеялся над шуткой. Они не смеялись – у них загорелись глаза. Сельское хозяйство! В последние двадцать лет во всей Англии не было ни одной докторской работы по русскому сельскому хозяйству.
Мы разошлись, чтобы все обдумать. Наутро я вернулся и сказал:
– У меня очень неудобное чувство. Моя страна, то есть Израиль, не дала мне стипендию. А вы дали. А теперь я с вами лаюсь вместо того, чтобы поблагодарить. Так что, во-первых, спасибо. А во-вторых, черт с этим, буду писать про коровьи хвосты.
И сел начитывать материал. И чем глубже я залезал в тему “Русское крестьянство и революция”, тем хуже становилось это дело. Я понимал все меньше в вопросе, который должен был стать предметом моего исследования, а именно: почему в стране, где большинство, восемьдесят процентов, были крестьянами, победила именно пролетарская революция. Но тут мне опять повезло – к одному из моих супервайзеров, Бобу Смиту, обратились с просьбой перевести книгу Чаянова на тему крестьянского хозяйства. Боб меня все время спрашивал: “Как это слово лучше перевести? А это?” Так что Боб работал, а я все время смотрел через его плечо – и постепенно стал видеть свою проблему иначе. А второе везение заключалось в том, что мне поручили написать рецензию на книгу польского марксиста Галенского о базовых теориях крестьянства. Оказалось, что в центре по изучению Восточной Европы нет специалистов со знанием польского, и этот отзыв попал ко мне. Книга Галенского серьезно добавила к моему пониманию особенностей крестьянской социальной культуры на политику и вооруженную борьбу крестьян.
С того времени я начал более серьезно читать литературу о русском крестьянстве двадцатого века, и мозги мои начали работать по-другому.
К концу моей двухгодичной стипендии Боб Дэвис, другой мой руководитель, предложил просить добавочную стипендию на третий год. Я ответил, что испытываю неудобство, беря британские деньги: я же с ними воевал в свое время. Он объяснял, что это бред; главное, что меня считают хорошим студентом, а все остальное – трын-трава. Но я уперся. Боб решил: “Черт с тобой, ищи работу. Хотя, – добавил он, – ты никак академическую работу не получишь, у тебя нет необходимого минимального научного статуса, то есть хотя бы магистерской степени”.
Я начал проверять газетные объявления университетов, следя за открывающимися вакансиями. И вдруг напал на объявление Шеффилдского университета, искавшего человека, готового создать курс, которого не было в Англии: социология третьего мира. До сих пор удивляюсь, что этот довольно провинциальный тогда университет затеял вещи, до которых в Оксфорде и Кембридже не додумались. На собеседовании я объяснил, что с точки зрения социологии самое важное – что в третьемирских странах большинство населения – крестьянское. Ответ понравился, меня назначили.
Вообще говоря, левые относились тогда к крестьянству с предубеждением. Вплоть до начала вьетнамской войны, которая многое изменила в этих дискуссиях, я спорил с ортодоксальными марксистами по крестьянскому вопросу. Такие, как я, говорили: “Мы социалисты”.
Для меня центром, если хотите, моего идейного разворота стал Чаянов. Он не был марксистом, но был левым земским статистиком, возглавлял важнейший институт по изучению аграрного вопроса. Он отдал в печать свою главную книгу – “Основные идеи и формы сельскохозяйственной кооперации”, которая была практически альтернативой сталинского плана коллективизации. Книга основывалась на прекрасном познании крестьянства, но стала ему смертным приговором. Его отстранили от руководства институтом, судили как члена несуществующей крестьянской организации, сослали в Центральную Азию, жену заставили отречься от него (она это сделала с его согласия, но все равно попала в лагерь). А во время следующей волны репрессий его расстреляли. Можно не соглашаться с некоторыми из его постулатов, но в его поколении он, несомненно, был крупнейшим специалистом по крестьяноведению. Это и признала советская власть, назначив его директором Института сельскохозяйственной экономики и политики. Но это его не спасло. Чтоб получить человека, как Чаянов, нужно было чисто русское сочетание мощного крестьянства и блестящего академического мышления.
Американская война против Вьетнама меня взбесила. Сама идея, что против крестьян, вооруженных только винтовками XIX века, можно использовать авиацию и напалм, была для меня недопустимой. Скауты не только не бьют слабых, но и не разрешают бить слабых. Я всей душой вошел в движение защиты Вьетнама. Довольно быстро стал председателем организации в моем Шеффилдском графстве. Тем более что Хо Ши Мин был для меня самым приемлемым в то время из вожаков третьего мира. Когда в России не получилась коллективизация, начали стрелять кулаков. А когда коллективизация не получилась у вьетнамцев, Хо Ши Мин объехал большую часть Северного Вьетнама, лично извиняясь перед крестьянами за то, что произошло. Такой марксизм мне очень подходил.
Настал день, когда американцы начали бомбить Камбоджу. В то воскресенье я приехал в Лондон, где по субботам проводили демонстрации под привычным слоганом “Мир во Вьетнаме”; я увидел более двадцати тысяч человек под новым слоганом: “Победа Вьетнаму”. Я шагал в их рядах. Мой тысяча девятьсот шестьдесят восьмой сильно связан с этим, конечно. Я также сблизился с английскими “новыми левыми”. И сообразил, что этика определяет мою позицию не меньше, чем социологический или политический анализ.
Это был хороший период. На мои лекции ходило куда больше людей, чем было записано, темы были интересные. Но главное – общественная жизнь. В 1968-м я на два года перебрался в Бирмингем, потому что у них ушли все социологи, и они попросили Шеффилд меня одолжить. В то время там началась студенческая забастовка, которую стоит описать. Новый ректор, медик из Шотландии (медики у нас были часто консерваторами), отказал студентам, попросившим студенческого представительства на заседаниях сената. В течение следующих двадцати минут он получил сидячую забастовку, то есть студенты оставались в кампусе. И вызвал полицию, чтобы убрать бастующих из кампуса. На что полиция ответила, что это не их дело. Английская полиция не занимается тем, что выбрасывает студентов из университета. (Что было полностью противоположно ситуации в Америке, где полиция ворвалась в Колумбийский университет и избила как студентов, так и преподавателей, которые встали стеной, чтобы защитить своих студентов.)
Студенты засели в университете. А мы, преподаватели, примерно сорок человек с разных факультетов, создали комитет защиты студентов. Чтобы, если полиция передумает, встать меж студентами и полицией. Для верности дела я остался ночевать в своей университетской комнате. В полночь я пошел смотреть, что происходит в главном здании университета. Пикеты удерживали двери, но меня пустили. Там лежало на полу человек четыреста; громкоговоритель, предназначенный для трансляции церемоний, играл “Интернационал”. И четыре девчонки, две пары, танцевали твист под “Интернационал”. Для меня 1968 год – это, в главном, те девчонки, танцующие твист под “Интернационал”. Столько в этом было легкости, хорошего настроения и дружелюбных отношений… На следующий день, после жестких переговоров, ректор отменил запрет на участие студентов в заседаниях сената. И поблагодарил всех за то, что они вели себя так цивилизованно. Потому что, покидая помещение, студенты вымыли окна и полы. И только после этого передали ключ представителю университетских властей.
Но в целом по стране ситуация оставалась напряженной. Воскресные демонстрации проходили каждую неделю; в них участвовал и я. Однажды член французского парламента, правый, заявил: “Нам не будут указывать, как жить, немецкие евреи”, намекая на происхождение лидера студенчества Сорбонны Кон-Бендита. Назавтра студенты Сорбонны маршировали по улицам Парижа, скандируя: “Мы все немецкие евреи, мы все немецкие евреи”. И мы в Лондоне устроили марш солидарности. Наши студенты начали скандировать: “Мы все немецкие евреи!” Вдруг вспомнили, что я иду в первых рядах, и уточнили лозунг: “Мы все немецкие евреи, кроме Теодора!”
Шестьдесят восьмой был приятен тем, что много шутили. Это не была борьба с кровью на асфальте. Это была веселая борьба. Кроме, может быть, Италии, где было создано практически партизанское движение. Что было результатом 1968-го? Изменение общей атмосферы произошло, но законодательства практически не изменились. В университетах большинство требований студентов были приняты. Общество в целом стало менее формальным, что было особенно заметно в Англии. Я галстука не надевал и раньше, но этим выделялся. Помню, я услышал, как моя секретарша объясняет кому-то, как меня узнать: “Он будет единственным человеком без галстука”. Сегодня вид профессора без галстука лишь подтверждает, что он и впрямь профессор.
Глава 5
Неудобный Теодор
В Израиле все происходило наоборот.
Раньше, перед 1968-м, человеческие отношения были неформальными, что особенно чувствовалось в академической среде, но явно признавалось и на улицах города. Определенное ужесточение произошло после 1968 года, но неформальность оставалась еще надолго, как особая характеристика страны.
Из Англии я вернулся туда спустя три года, “отучившись” и снова думая, что навсегда. Первая причина возвращения заключалась в том, что поставленные цели были достигнуты – я мог писать по-английски свободно, защитил докторат, выпустил книгу “Неудобный класс” и ответил на мучивший многих (меня в первую очередь) вопрос: почему провалился ленинский первоначальный план революции и каким образом она реально произошла. Вторая причина – в том, что левое движение, частью которого я чувствовал себя, фактически распалось под ударом победной для Израиля войны 1967 года. Друзья звали меня вернуться и включиться в работу по его воссозданию. (Для принципиальной оппозиции против правительства нет более трудной вещи, чем война, в которой побеждаешь.)
По приезде в Израиль я начал работать в Хайфском университете, хотя жил в Тель-Авиве; приходилось все время мотаться туда-сюда; к счастью, в Израиле всё близко. В Израиле того времени расклад с высшим образованием был такой. В Иерусалиме был важнейший университет страны. Университет Тель-Авива считал себя самым важным, потому что он самый крупный. А университет в Хайфе был самым новым и по составу учеников не только еврейским, но также арабским, что было для меня немаловажно. Вокруг Хайфы проживало большинство арабского населения Израиля. Как результат этого, десять процентов учеников университета были палестинцы (которых в Тель-Авивском университете было тогда меньше одного процента). Отношение к арабскому населению становилось важнейшим элементом политики страны. Закончилась вторая война, израильтяне получили очень много арабских земель и, конечно, зажали всеми силами арабов. Стоял вопрос, что делать дальше. Среди евреев меньшинство, к которому и я принадлежал, считало, что надо обменять эти земли (с крупным добавочным арабским населением) на мир. Правительственные круги думали по-другому. Я считал, что надо было помогать тем, кто продолжал эту борьбу с правительством, и что включение крупной территории с традиционным арабским населением чревато изменением характера Израиля.
Едва ли не первое, с чем я столкнулся, – конфликт на заседании университетского совета, членом которого я стал автоматически благодаря профессорскому статусу. Трое коллег, членов совета, заявили протест по случаю того, что ректор снял с работы араба – младшего преподавателя за то, что его брат был членом арабской националистической ассоциации. Позиция этих коллег была: мы не суд, и действовать карательно не наше дело. Есть суд, пусть разбирается, если наш преподаватель что-то незаконное сделал. А если он просто брат того-то или кузен того-то, это ненаказуемо, а если наказуемо, то это черт знает что, это искривляет всю юридическую систему новой страны.
Впервые придя на заседание, я был с ходу поражен тем, насколько израильский университетский совет отличается от сената Шеффилдского университета. В Хайфе они орали друг на друга. (Впрочем, в английском парламенте тоже орут, но это показное.) Там черт знает что творилось. В центре дебатов об исключении из состава преподавателей араба за то, что брат его не понравился полиции, кто-то выкрикнул цитату то ли из Библии, то ли из Талмуда, что ты не разрешишь змеям жить в твоей среде. Я так и взлетел со своего стула: “Не смей называть людей змеями только потому, что они других убеждений или национальности”. Он закричал про свободу слова. Заседание с ходу превратилось в скандал.
Результаты голосования меня потрясли. В защиту уволенного публично выступали немногие – четыре члена совета, включая меня. Но при подсчете выяснилось, что против ректора проголосовало четырнадцать человек, примерно треть. Это значило, что одиннадцать человек промолчали, но, когда дошло до голосования, высказались против увольнения. Для меня это был какой-то новый Израиль. Тот Израиль, из которого я уезжал в Великобританию, был сравнительно либеральным, спокойным, дружелюбным, левые спорили с правыми, но все ощущали, что они вместе. Это ощущение начало таять.
После заседания ко мне подошел один из промолчавших; мы знали друг друга давно. Он спросил:
– Что скажешь, Теодор, про результаты голосования?
Помню, что я ему ответил:
– Уверен только в одном: если завтра безграмотный и слепой араб придет в этот университет просить места профессора, они не посмеют ему отказать без серьезных размышлений.
Раздался хохот, шутка разлетелась по университету.
Три года я провел в Хайфе. Не все шло гладко – я-то рассчитывал работать с великим социологом Зигмундом Бауманом, который ехал преподавать в Хайфский университет и пригласил меня присоединиться к нему. Но Бауман от Хайфы отказался. А я стал негласным патроном “левых” среди преподавателей и студентов – это определилось моим профессорским статусом. Студенты создали организацию, состоявшую из политически левых, и в ней выделялись члены кибуцев, арабы и особо многочисленная группа студентов из Латинской Америки, свежеприбывшие в Израиль. Свою организацию они задорно назвали
В то время в Латинской Америке наступил период военных диктатур; так называемое Еврейское агентство Сохнут поступило умно, заявив об особой, облегченной визе для молодых евреев, желающих учиться в Израиле. Латиноамериканские евреи начали массово прибывать, часть из них направилась в Хайфу. Многие из них потом вернулись, когда кровавые диктатуры в Латинской Америке начали исчезать, но во время моей работы в Хайфе они были очень важной и очень боевой частью организации
Преподавать в Хайфе, в новом создающемся университете, было интересно. Для меня профессионально это был особо важный период, когда у меня определилась новая центральная тема исследовательской и преподавательской работы: ей стала социология познания, которая дала мне интересное профессиональное поле, которое осталось таким до сих пор. Эта тематика определила мои исследования и связалась напрямую с моей работой в университете. Мои латиноамериканские студенты превратили мои лекции по социологии знания в важнейший для них элемент обучения – мой курс социологии знания стал для них трибуной, на которой они заново прорабатывали в Израиле то, что произошло с ними в Латинской Америке. Мои классы удвоились, на них присутствовали как зарегистрированные студенты, так и те, кто учился на других факультетах, но не пропускали ни одной из моих лекций. Когда и они, и я оказались вне Израиля, мы продолжали поддерживать дружбу, созданную в те дни (я тогда часто читал лекции в Бразилии), и многие из них стали известными профессорами.
Политически все это время я делал, что мог, чтобы вернуть Израиль к тому состоянию, в котором я его первоначально встретил. Таких, как я, было мало; пришлось выступать беспрестанно – статус профессора в Израиле еще что-то значил, и у меня была свободная трибуна. Я тогда подружился особенно с тогдашним президентом комитета защиты прав человека в Израиле, Исраэлем Шахаком. Он был естественником, профессором химии, который переквалифицировался в обществоведа. Также стал прекрасным самообученным теологом, поскольку рос в религиозной семье и получил серьезное теологическое образование. Он вел систематическую, умную борьбу против политизированной еврейской религии, которая начала все более диктовать жизнь Израилю.
На третий год своего пребывания в Израиле я пришел к выводу, что нет способа удержать страну от разворота в сторону политики национализма, которую поддерживало большинство еврейского населения. Я точно видел, что крайне правые придут к власти; я все же социолог, что давало мне ясное видение этой перспективы. Моей первой идейной реакцией была публичная лекция “Сионизмы Израиля”, в которой я пробовал объяснить идейный поворот и логику дальнейшего развития страны.
Смысл лекции заключался в том, что были два сионизма в Израиле, хотя мы этого не понимали. Один сионизм либеральный и другой полнокровно националистический. В существующих условиях второй был по-своему более логичен, потому что национализм чувствует себя лучше, когда он крайний. Но я не могу этого принять. И завершил тем, что собираюсь уезжать из Израиля. Я лично ничего не остался “должен”. Я приехал защищать Израиль и честно воевал в двух войнах. Я не получил за это ничего, но и не требовал ничего. Кроме одного: чтоб Израиль был той страной, о которой я мечтал. Жить в Южной Африке (в понимании тех времен, конечно) я не готов. Болезненно, конечно, даже очень. Но я уезжаю.
Когда я решил уехать из Израиля, передо мной встал вопрос, что делать дальше. Англия показалась ближе других из-за моей академической работы там. Я написал друзьям, что ищу работу – и они отреагировали с ходу. Для начала мне предложили
В связи с исследовательской работой по русскому крестьянству я уже ездил в Россию. Началось с того, что мои супервайзеры отправили меня в Финляндию, где было роскошное собрание русских книг, еще с царских времен, когда четыре университета получали обязательный экземпляр: Москва, Киев, Петербург и Хельсинки. Я переснял всю земскую статистику, которая лежала в Хельсинки. По пути в Финляндию заехал в Москву и остался там на две недели, благодаря договору между двумя академиями наук, британской и советской. В то время с английской стороны стипендии были не очень востребованы, потому что мало кто стремился в СССР. Была у меня и личная цель: проверить эмпирически, пустят ли меня в Россию – как бывшего спецпереселенца. Пустили.
Я познакомился с выдающимся социологом Татьяной Заславской. Я также близко сошелся с Виктором Даниловым, который был лучшим специалистом по крестьянству в России. Само это знакомство произошло при характерных обстоятельствах. Меня направили к заместителю директора по иностранным отношениям Института истории СССР. Не назову фамилии, потому что он еще жив. Он сказал мне, как он счастлив, что я приехал, и как Россия счастлива, что я приехал в нее. После чего выложил на стол список имен:
– Вот те, с которыми, мы думаем, вы должны встретиться.
На что я вытянулся во весь рост и заявил:
– Вы заблуждаетесь, господин N.
Он:
– В чем?
– Я не ваш подданный. Я гражданин Великобритании. И поэтому людей, которых я хочу встретить, я буду сам себе выбирать.
– Что вы, что вы, мы ничего не диктуем. Конечно, вы сами выбираете.
– Ну хорошо, – я сказал. – Первый, с которым я хочу встретиться, есть человек, которого я не знаю. Но его книги блестящие. Его зовут Виктор Данилов. И он в вашем институте, я видел его в списке сотрудников.
– Данилов, к сожалению, болен.
Ладно. Я пошел по коридору, увидел дверь, на которой написано “Аграрный отдел”. Постучал, вхожу. Сидит человек и печатает одним пальцем на машинке.
– Я ищу профессора Данилова.
– Я Данилов. А в чем дело?
– Я вас читал, хотел встретиться. Вы меня, конечно, не знаете, меня зовут Теодор Шанин.
– Что вы! – ответил он. – “Неудобный класс”, не так ли?
Выяснилось, что в СССР иностранные книги, посвященные советским вопросам, сокращенно переводились или реферировались; их рассылали специалистам – так моя первая книжка попала к Данилову. Со временем он стал моим самым близким другом в России, и я до сих пор горюю, что его больше нет.
Мы работали с Виктором Даниловым очень близко, а на более позднем этапе решили сделать общий проект, в котором он выступит как историк, а я как социолог, и мы подготовим книгу, посвященную русскому крестьянству 1890–1930-х. Для этого не хватало материалов, и мы разделили работу: он взялся за сбор и первоначальный анализ истории русского крестьянства в интересовавший нас период, я взялся за социологическое исследование современного русского крестьянства. К тому времени был создан постдипломный университет под названием “Московская высшая школа социальных и экономических наук” со мной как его ректором. (К истории создания университета я еще вернусь.) Виктор перешел работать в него, руководя проектом группы молодых историков, которые начали писать историю сельской России разных регионов, а моя группа параллельно исследовала их в рамках социологического проекта по сельской России. Результаты этой многолетней работы были необыкновенно интересны нам обоим. Мы много лет проработали вместе и крепко подружились – нас в немалой мере связывала общая история молодого солдата в разных периодах и странах: России и Израиля. Виктор Данилов тоже ушел на фронт совсем молодым, что усиливало нашу дружбу. Это подчеркивалось нами особенно. Ежегодно в День советской Победы над нацизмом мы встречались и выпивали по стопке водки. Наш личный праздник.
Не могу не сделать отступление, не сказать о том, как он умер. (Для меня это до сих пор тяжелая потеря. Он был самым близким мне человеком в России, я думаю.) На одной лестничной клетке с Виктором жил сумасшедший. Его то держали в больнице, то выпускали; он пьянствовал; и он не любил Виктора, и Виктор его не любил. И этот сукин сын, напившись, стукнул Виктора по голове. Вдова мне рассказывала: Виктор вошел, сказал, что его ударили. “Ну, чепуха, прилягу отдохнуть, немножко оправиться после удара, потом поеду на работу”. Лег – и впал в кому. Все. В больнице сделали все, чего нельзя было делать; в итоге лишь приблизили его конец. А когда его надо было хоронить, оказалось, что для него нет места на кладбище, до которого его семья может доехать. И мне пришлось дать взятку крупную, чтоб его хотя бы положили в нормальном месте…
Гибель Виктора была для меня тяжелым личным ударом. Потеряв так близкого мне друга, я решил не продолжать наш проект. Я только закончил вместе с коллегами том, посвященный махновскому движению.
Доверительные отношения у меня сложились с философом Мамардашвили. Одна из учениц Мераба, которая училась в школе режиссеров в Москве (Высшие курсы сценаристов и режиссеров. –
Его выбросили с работы в конце того года. Но: классы не борются, борются люди! Феноменология посреди брежневской Москвы. В конце я подошел, мы пожали друг другу руки и стали встречаться, когда я приезжал, – и общались до самой его смерти. Он мне очень полюбился. Я ему, по-видимому, тоже понравился. Кстати, именно он отправил меня к Пятигорскому, который принял меня сразу открыто как друга Мераба. Но тесного союза у нас не случилось, несмотря на всю взаимную доброжелательность и на то, что он потом уехал в Англию, где мы изредка пересекались; его форма философии мне далека, а Мераба – близка.
С Лотманом я познакомился гораздо позже, уже во время перестройки. Меня разозлило, что про Россию теперь пишут те же американцы, которые в свое время каждому объяснили досконально, почему никаких изменений в Советском Союзе быть не может. А теперь они вновь появились и начали объяснять, что всегда это знали. Ну что за черт, ей-богу.
Я взялся за издателей английских, уговорил их запустить новую серию изданий, которую я назвал “Второй мир”. Подготовил список людей, которых я хотел бы напечатать, с одним условием – они должны быть живы, участвовать в современности: Аганбегян, Заславская, Козлов и т. д. … Мераба уже не было в живых, кроме того, он умел говорить, но не умел писать, и это была его беда. И предложил я Лотмана. Позвонил ему, договорился о встрече, мы провели очень хорошие несколько часов, говоря о его книге, которую он тогда дописывал, никак не кончая. Это была “Внутри мыслящих миров”. Лотман, конечно, впечатлил меня глубоко. И речью, и обликом. Его усы были очень смешные, не такие, как у моего деда, но тоже роскошные. Он меня восхитил тем, что был связным в артиллерии во время войны: у меня вообще понятная слабость к фронтовикам.
Рассказали мне про Льва Гумилева, которого я тогда еще не читал. Написал ему в Ленинград, быстро получил согласие увидеться, поехал к нему в географический институт. Кажется, он назывался “Научно-исследовательский институт при геофаке ЛГУ”. Гумилев с ходу позвал секретаршу; она сидела, ничего не делала, через какое-то время взмолилась: “Отпустите, мне надо продолжать перепечатывать отчеты!” Гумилев ответил: “Хорошо, Манечка”. И позвал другую секретаршу, чтобы всегда был свидетель, что он ничего не сказал, ничего не услышал. Лишь позже, поняв, что я свой, что понимаю ситуацию, не проговорюсь и не подставлю его по глупости, он изменил линию поведения. Мы стали видеться наедине.
Бывая в России, я еще несколько раз к нему ездил. Однажды сказал: “Мне было бы интересно послушать вашу лекцию. Сколько у вас студентов?” Нормальный такой вопрос меж профессоров. Он мне на это ответил: “Тридцать”. И улыбнулся иронично. Чего смешного в том, что у него тридцать студентов, – тогда я не понял. Но когда вошел в зал, увидел минимум двести человек. Весь интеллектуальный Ленинград ходил на его выступления. Лекция и впрямь была блестящая. И оригинальная до чертиков. Частично фантастическая, несомненно. То, что я не соглашался с его тезисами, не дало мне постоянных отношений с ним: он любил людей, которые с ним соглашались. Но я очень многому научился, поскольку, чтоб не соглашаться с ним, пришлось заняться проблематикой центральноазиатской культуры. Он, несомненно, был блестящим человеком. Я его спросил как-то, сколько у него языков. Он ответил: более десяти.
– А откуда? Из семьи?
– Нет, из тюрьмы. Я сидел с блестящей элитой Ленинградского университета и был самым молодым среди них. Они устали от лесоповала, им хотелось хоть какой-то интеллектуальной жизни. И они меня научили первому десятку языков, а после этого уже было легко добавить.
Были у меня и огорчения в России, оставившие тяжелый осадок на всю оставшуюся жизнь. В один из первых приездов я шагал по московской улице и увидел человека на дощечках. Вся грудь в орденах и медалях. А он сидел с шапкой на этих чертовых дощечках и просил милостыню. Я должен сказать, что Англия очень хорошо относится к бывшим солдатам. Израиль прекрасно относится. Если ты бывший солдат, получивший ранение, в Израиле за тобой ухаживают изо всех сил. Я не очень понимал, что в других местах может быть по-иному. И когда я увидел этого человека на дощечках, протягивающего руку, я высыпал все деньги, которые у меня были в кармане, в его шапку. И весь день чувствовал себя больным. После этого сказал все, что думаю об этом, – и в институте, и всем моим русским друзьям. И убрался из России побыстрее. Потом взвесил все, решил, что ездить туда все же нужно: я в России работаю над добрыми вещами, не играюсь. Не для балета приезжаю. Хотя балет люблю.
Но тень легла. И мое отношение к России изменилось только в перестройку. Это был период огромного оптимизма, невероятной открытости. До того люди боялись со мной говорить; сама идея пригласить меня домой к себе не могла прийти в голову. Иностранец… Для спокойствия моих коллег я старался не встречаться с ними в университете; с тем же Даниловым мы пересекались около метро и говорили, гуляя по улице. Это была моя инициатива: если ты по-человечески относишься к своим советским коллегам, ты должен их беречь. У меня даже вышел скандал с несколькими американскими профессорами, которые поступали, как им было удобно: публично задавали опасные вопросы, на которые человек не мог прямо ответить, а если отвечал, то подставлял себя.
Поэтому для меня перестройка – изменение моих отношений с Россией. И, вообще-то говоря, счастливое время. Потому что было очень интересно. Одно из самых светлых воспоминаний: тогдашний президент Академии сельского хозяйства Александр Никонов обратился ко мне с просьбой. Пришли бумаги на реабилитацию Чаянова, к которым он приложил руку и очень тем гордился. И было бы очень хорошо прочесть генеральную лекцию о Чаянове.
– К сожалению, вы видите, Теодор Матвеевич, – так он меня звал, – у нас как-то нет людей, могущих это сделать. Вы могли бы прочитать такую лекцию перед руководством ВАСХНИЛ?
Я ответил:
– Конечно, с удовольствием.
В назначенное время пришел, полагая, что будет человек десять, по числу вице-президентов ВАСХНИЛ, и увидел до отказа заполненную аудиторию, в которой было около семисот человек. Примерно триста сидячих мест, остальные стояли плечом к плечу, что, конечно, подняло во мне волну очень сильных ответных чувств. Я говорил в институте, в котором работал Чаянов. Быть может, с места, где он сам лекции читал. И говорил о нем первый раз после многолетнего – и полного – замалчивания. То есть открывал разговор о Чаянове на его родине. Помню, как закончил:
– Я адресуюсь к ученым: у нас особая стезя. Мы принадлежим миру мысли. Правда – хорошее дело, для каждого человека в отдельности и в отношениях между людьми. Но ученые в другом положении по отношению к правде. Для них поиск правды – это их профессия. Мы присутствуем на необыкновенной встрече, когда возвращается правда к великому ученому. С общим праздником, коллеги!
Ну, они чуть не снесли потолок аплодисментами и криками. Но самое удивительное и трогательное было другое. После всего встал человек и сказал: “Я сын Чаянова. Один из двух – мой брат погиб на фронте. Я хочу благодарить вас за то, что вы сказали”. Так что для меня это было важное жизненное событие, а не просто лекция.
В те же перестроечные времена я подружился с первым замом главного редактора журнала “Коммунист” Отто Лацисом. Он мне очень понравился. Такой крепкий, кремневый латвиец с большими знаниями, я в нем чувствовал родственную такую фигуру. Как-то я поделился с ним тем, что написал статью по-английски, которую неплохо было бы напечатать в России. Он ответил: “Что ж, попробуем”. Я сам себя перевел на русский, он одобрил, только оговорил: “Неплохо бы это пригладить с точки зрения русского языка, вам мой коллега поможет”. Мы зашли в соседнюю комнату, он сказал: “Познакомьтесь, это Егор Гайдар, он будет вашим редактором”.
Мы пожали руки и расстались. Когда мы встретились с ним в следующий раз, он был уже премьер-министром. А фактически возглавлял правительство.
Я побывал на всех горячих собраниях перестройки, разговаривал с ключевыми участниками перестроечных процессов, совсем тесно сдружился с Заславской, которая была тогда президентом социологической ассоциации, снова поссорился с американцами, на сей раз с крупным американским профессором, которому я сказал: “Вы только берете нужную вам информацию, на эту страну и ее граждан вам наплевать”. Он на меня посмотрел, как на дурака, и ответил: “Да, мы делаем то, что нам удобно. А тебе-то что? Ты что, русский?” Я ответил: “Нет, не русский. Но это мои друзья”. И стал задумываться над тем, что могу сделать я – для России – в условиях перестройки. Когда-то передо мной стоял вопрос: “Чем я могу помочь Израилю?” Там ответ был понятен: “Винтовкой”. А здесь?