– Почему?
Я только пожал плечами. Он не задерживался, пошел дальше, в том же темпе. Вопрос, вопрос, вопрос.
– Сколько республик в Советском Союзе?
– Пятнадцать.
– Что такое “Шестнадцатая республика”?
– Нет “Шестнадцатой республики”.
– Я не это спросил. Я спросил: что такое “Шестнадцатая республика”?
Я сказал, что это выражение, принятое польским подпольем и означающее, что Польша теряет независимость и в реальности становится частью СССР. Он кивнул.
– Что такое колхоз?
Я процитировал определение из советского законодательства, которое изучал в Самарканде.
– А что такое кибуц?
Я чуть слетел со своего стула от удивления. Вот образованный черт! И ответил шуткой:
– Это палестинское издание колхоза.
Мы оба улыбнулись.
– Ну что ж. Какую отметку вы бы сами себе поставили? Или по-другому спрошу: чем вы собираетесь заниматься после матуры?
Ждал, конечно, ответа: пойду на такой-то факультет. А я ответил по-другому:
– Я уезжаю из Польши через две недели.
– Куда собираетесь?
– В конечном итоге – в Палестину.
– Так что же, вы – еврейский националист?
– Да, я еврейский националист.
И вдруг улыбка с него слетела.
– А как это соотносится с лояльностью по отношению к народной республике?
– Еврейский националист может быть лояльным гражданином народной республики.
– Спасибо.
– Спасибо.
Я вышел, меня окружили мои товарищи по классу.
– Что происходит? Тебя он держал куда дольше, чем любого из нас.
– Я, кажется, срезался, я сказал им, что я еврейский националист.
– Ты что, с ума сошел? Ты с кем играешь? Ты знаешь, что это значит? Понимаешь, что он с тобой сделает?
– Что сделает, то сделает.
После мы выстроились в ряд перед экзаменационным комитетом, и нам начали зачитывать результаты. Я был последним: в польской транскрипции Зайдшнур начинается с Z. Результаты: сдал. Отлично. Времена, конечно, были еще диетические, эпоха Гомулки.
Несколько человек срезалось, но успешно сдавшие экзамен отправились выпить вместе в ближайший ресторанчик. Собрали все деньги, которые у нас нашлись в карманах, купили себе бутылку водки и бутылку вина. Потому что по законам польского скаутского движения запрещалось пить водку. А я и еще трое одноклассников были скаутами. Вдруг появился хозяин заведения (у заведений были еще хозяева, а не правительство) с огромным подносом сэндвичей. Мы закричали на него: “Нет-нет, мы не заказывали”. Потому что денег уже совсем не осталось. На что он улыбнулся широкой улыбкой: “Это от заведения. Панове после матуры?”
И мы начали пировать. Первый тост произнесли за счастливую жизнь всем нам и за лучшее будущее. Выпили. И тогда я встал и сказал:
– Я уезжаю из Польши через две недели. Вы знаете, куда я еду, вы знаете, зачем я еду. Об этом мы не раз говорили на переменах. Вы все будете обмениваться адресами, чтоб навсегда осталась связь. Я не смогу дать вам мой адрес, потому что не знаю, где буду жить. Могу только пожелать вам всего наилучшего.
В ответ поднялся один из моих одноклассников, теперь уже бывших. Его звали Збышек, лицо до сих пор помню. И сказал:
– Я антисемит. Вы все знаете. И ты, Теодор, конечно, знаешь. Но я хочу сказать, что я перестану быть антисемитом, если встречу еще таких евреев, как Теодор. За вашу и нашу вольность.
Я помню, что тогда расчувствовался. Я рос в мире, в котором плохие отношения между евреями и поляками были частью жизни. Считалось нормальным, что евреи не жалуют поляков, а любой поляк не любит евреев, хотя на самом деле это было не так: мама часто вспоминала, что один из виленских профессоров, поляк, дворянин, протестовал против системы, согласно которой еврейские студенты должны были стоять в то время, как поляки садились. Профессор тоже перестал садиться и изо дня в день читал свои лекции стоя. Позже он спрятал у себя в имении несколько семейств еврейских и спас их этим. Так что было и это, и это. Но большинство, по-видимому, действительно не любили евреев, не зная их. И напряжение было взаимным.
Я же во время пребывания в Польше научился уважать поляков очень. Да, когда два народа живут в одном и том же месте, нет нужды во взаимной любви. Но уважение нужно, и уважения – хватит. Я уважал поляков за укорененную демократию, за то, что их шляхта избирала своего короля во времена, когда в Европе ничего подобного не было. И я научился их любви к свободе, готовности подставить глотку под нож, если надо защитить патриотические принципы.
Но мне предстояло с Польшей расстаться. Тем более что польское правительство старалось не препятствовать выезду евреев за границу; их осталось в Польше около двухсот тысяч из трех миллионов, но все равно многие считали, что это слишком много. Чем меньше евреев останется, тем лучше. Со своей стороны мы создали сильную подпольную организацию, которая занималась нелегальной переброской людей за рубеж; мы имели даже вооруженную самооборону, членом которой я, конечно, стал. К моменту завершения моей учебы отец уже выехал во Францию; мы отправились вслед за ним.
Идея была, разумеется, в том, чтобы через Францию попасть в Палестину. Но на подступах к Палестине стоял тогда английский флот и не пускал никого. Еще шла эта отчаянная борьба, в которую я в конечном итоге ввязался сам. Рассуждал я примерно так: английский флот сидит, где не надо, и не дает нам прорваться на родину. Значит, надо выбить этот английский флот оттуда и убрать всех этих сволочей, которые нам мешают. Правда, позже выяснилось, что среди горячих, завзятых членов молодежного сионистического движения, в том числе его руководителей, было немало таких, кто ушел в Америку. Я до сих пор не понимаю, как они могли.
Да, мне было ясно, что миром дело не кончится. Но я не боялся неизбежно предстоявшей войны и не видел другого пути, кроме спешного выезда в Палестину для участия в боях. И вот пришел день, точнее ночь, когда в Париже все евреи слушали радио и следили на голосованием в Организации Объединенных Наций – создавать или нет государство Израиль. Страна за страной голосовали. Америка за, Куба против, Колумбия воздержалась. Это было мучительно долго; чаша весов колебалась: есть у нас большинство в две трети, нет у нас большинства в две трети. Мы сидели и ждали. И вдруг – итог! Резолюция принята, “за” – более двух третей голосов! Взрыв чувств.
Мы отпраздновали это событие с большим треском. Сняли огромное здание; мой отец говорил – и очень хорошо говорил – от имени исполкома сионистического движения. Он нарисовал образ будущего совершенно невероятной красоты. Израиль будет необыкновенной страной, царством мира и справедливости, потому что нас так мучили, потому что мы столько людей потеряли и теперь проявим миролюбие ко всем. И к меньшинствам тоже, – подчеркнул мой отец. Председательствующий произнес: “А теперь послушаем, что молодежь думает. Я вижу, что сын Меера стоит в группе вожаков молодежного движения. Теодор, ты говори”. Я сказал:
– Война начинается сегодня.
И как холодным ветром повеяло по толпе. Я продолжил:
– Все, кто может носить оружие, немедленно должен выступать в сторону Палестины. Будет не хватать людей. Будет нехватка оружия. Это главная проблема на сегодня.
Толпа это восприняла очень холодно. Но мне было ясно, что я прав.
И в тот же вечер у меня произошел скандал с отцом – самый страшный в моей жизни. Мы возвращались домой вместе: отец, мама, я. И я предупредил их, что уже начал принимать меры, чтоб меня перебросили нелегально в Палестину, причем немедленно. На что отец заорал на высоких тонах, что я еще ребенок и не имею права принимать такое решение. Я ответил:
– Я больше не ребенок. Я ребенком был раньше.
Он продолжил орать, а я говорил все тише и тише, и злее, и злее. И это было страшно – что он мне наговорил и что я ему наговорил. Он пригрозил, что с помощью полиции снимет меня с поезда на Марсель. (Потому что морской путь лежал через Марсель.) В ответ я бросил, что если так, то я откажусь от его фамилии, что было для него страшным ударом, ведь он гордился своей фамилией. Я уйду и никогда не вернусь. И больше не захочу его видеть.
И еще я напомнил ему присказку о сионистах, которые всегда готовы послать другого еврея в Палестину – за деньги третьего. И повернулся к маме с вопросом: “Мама, ты молчишь, что скажешь?” И она мне ответила: “Я очень боюсь за тебя. Ты единственный мой ребенок, кто остался.
Но если ты не сможешь по-иному жить, ты должен ехать. А я могу только одно сделать – поддержать тебя в твоем решении”.
Назавтра я ушел из дома. Исчез. Сначала отправился в тайное место, где наша организация, которая готовила людей к пересылке в Палестину, выдавала нужные бумаги. Когда люди отбывали в эмиграцию с английским разрешением, мы это называли “Алия А”; когда на нелегальных кораблях – “Алия B”; когда через Ливан – “Алия С”; у меня же была “Алия D”. Это значило, что два прекрасных профессионала выспросили все мои данные и подготовили бумаги, согласно которым я отправлялся в Боливию к моему дяде, чтобы учиться у него международной торговле. Приложили документы, которые подтверждали это. И объяснили, что если меня попробуют остановить на границе, то я должен заявить, что по пути в Боливию заехал в Тель-Авив к матери, потому что она умирает от рака.
Добирался я до Палестины кораблем, который назывался греческим именем “Марафон”. Все четыре дня поездки в Хайфу из Марселя я не спал совсем, а ходил кругами по палубе. Иногда прерываясь на то, чтоб сыграть шахматную партию с кем-нибудь из пассажиров. Передо мной стоял вопрос: что будет дальше? До сих пор я жил в ожидании того, что попаду в Палестину. И вот я еду в Палестину. А дальше? В чем теперь моя жизненная цель? И решил, что еду для того, чтоб воевать. Но без языка (а иврит свой я забыл почти полностью) я буду обузой. Какой ты солдат, если не понимаешь приказа? Поэтому сначала надо быстро овладеть языком. Отправиться на войну. А если вернусь – выбрать один из двух возможных путей: или уйти в кибуц (потому что нас воспитывали в вере, что кооперативы – идеальный способ жизни в Палестине), или продолжить обучение. Лишь на подходе к Хайфе я определился. Сразу же, до всякой войны, отправлюсь в один из кибуцев обучиться ивриту и понять для себя, хочу ли я потом в кибуц вернуться.
В порту Хайфы на борт поднялся британский чиновник, который посмотрел в мои бумаги, скорчил удивленную гримасу и спросил: “В Боливию? Через Палестину?” На что я ответил, как меня учили:
– Да, у меня мама умирает, я должен с ней попрощаться.
– Хорошо.
И поставил печать.
Я сошел по трапу и двинулся к выходу из порта. Жаркое солнце слепит… Тут из тени вышел молодой человек и спросил: “Вы Зайдшнур?” Я ничего не ответил, молча продолжал шагать, поскольку нас тренировали, как действовать. Когда же он назвал меня вымышленным именем из паспорта, я подтвердил: “Да”. И на всякий случай уточнил: “А вам чего надо?” Тот жестко приказал: “Именем Хаганы! Ваши документы!”
Хагана – так называлась боевая организация, возникшая в Палестине еще в начале 1920-х годов.
Я ему отдал свои фальшивые документы, он мне выдал другие, уже израильские. Я забрался в бронированный автобус. И поехал навстречу будущей жизни.
Глава 4
Война и мир
Мечта моих первых семнадцати лет исполнилась: я был в Палестине, солдатом которой себя ощущал и сторонником возвращения евреев в которую был – горячим до бешенства во время войны и более едким после того, что увидел в Вильно. Сначала меня привезли в лагерь эмигрантов, и там я оставался примерно месяц; затем нас распределили по кибуцам. Я оказался в “левом” кибуце, под покровительством партии МАПАМ, то есть левее, чем то движение, к которому я принадлежал в Польше. Но мои взгляды к тому времени начали меняться, так что я воспринял это спокойно.
Около двух месяцев я занимался ирригацией огорода. Это считалось физически самой трудной работой, потому что в шортах и без ботинок мы перетаскивали тяжелые трубы к нужным посадкам. Сцепляли их, пускали воду и возвращались, чтобы немедленно начать переносить следующую линию труб. Тяжело чертовски, но я был молод. Вечером бегом направлялся в душ, смывал с себя всю грязь, оттуда мчался в библиотеку, где читал все поступавшие газеты и журналы, чтобы подтянуть иврит. Плюс мы работали пять дней в неделю, один отдыхали, а один учились – как раз ивриту.
Когда я попал в кибуц, уже шли бои за независимость, которые начались для израильской стороны очень плохо. Арабский легион взял еврейскую часть Старого города, захватил пять сел, где погибли многие, остальные попали в плен. Далее Объединенные Нации приказали прекратить бои на месяц, чтобы провести мирные переговоры. И это дало мне возможность доучиться – с чистой совестью. Зато в тот период произошла единственная (за что Богу благодарен) гражданская война в Израиле. Она продолжалась несколько дней, и нам пришлось в нее ввязаться. Если кратко, то дело заключалось в том, что со времен английских были три вооруженные нелегальные организации в стране. Хагана, главная и самая крупная: большинство еврейских мужчин так или иначе с ней были связаны. Эцель, объединявшая правых. И Лехи, которая была особь статья, каким-то образом собравшая под свое крыло всех крайних – как левых, так и правых.
Во время короткого перемирия Эцель отправила корабль “Альталена” с оружием для своих сторонников; оружие было куплено у французов еще до объявления независимости, так что нарушения тут не было. Временное правительство запретило его разгружать, велев передать формирующейся Армии обороны Израиля. Эцель уперся, заявив, что часть оружия перенаправит армии, но часть – отдаст своим членам в Иерусалиме. И начал разгрузку в Кфар-Виткин, недалеко от моего кибуца. Хагана объявила в нашем районе мобилизацию, мы окружили Кфар-Виткин, началась перестрелка, погибло несколько человек с обеих сторон.
Корабль отошел от этого места и встал на рейд у Тель-Авива, где отряды Пальмаха (которые были тогда автономной частью Хаганы) приказали Эцель сдаться. Они отказались. Корабль, на котором была взрывчатка, загорелся; люди кинулись в воду и поплыли к берегу, где их просто выловили лоялисты. Идет спор, сколько человек погибло в этой гражданской войне. Хотя “бунтовщики” сначала заявили, что за такое правительство никогда не будут воевать, но потом они все же все вернулись в состав единой Армии обороны Израиля.
Тогда я в первый раз увидел, как люди ведут себя в условиях гражданской войны. Около главного здания кибуца Маабарот собралась толпа вооруженных людей, и все бешено ругали друг друга. “Сволочи, убийцы евреев!” – это по отношению к Хагане. “Сукины дети, бунтовщики!” – это по отношению к Эцель. Тут мы хотя бы друг в друга не стреляли. Но потом – стреляли.
После этого я пошел к командиру района, он сказал, что я могу идти на фронт. Я получил бумажку в тель-авивский офис Пальмаха. Это была обычная квартира. Сидевший там парень посмотрел мою бумажку, кивнул: “Хорошо!” – и хлопнул меня по плечу: “Здоров!” Так я прошел свою первую медицинскую проверку.
– В какой батальон хочешь?
– Я не знаю разницы.
– Хорошо, пошлем тебя в шестой. Там Цвика, он хороший парень. Под ним тебе будет приятно служить.
Он позвал девушку из соседней комнаты: “Ты едешь через несколько часов в шестой? Забери его с собой, он новенький”. Автобусом мы добрались туда, меня направили к палаткам. Первое, что я услышал: “Новенький! Длинный какой! Первый пулю получит”. На что я ответил: “Еще спляшу на твоем гробу”. – “Ха-ха-ха, ха-ха-ха”. Стало ясно, что я принят в группу. С ходу начался тренинг, потому что было всего несколько дней на подготовку; нам предстоял Иерусалимский фронт. Тренировали нас от минуты, когда мы открывали глаза, до минуты, когда мы падали на нос от усталости.
За два дня до начала боев нас погрузили на автобусы (не было еще военных машин) и доставили в Иерусалим. Город был практически отрезан. С трех сторон был Арабский легион, а с четвертой имелся проход, но через шоссе, заблокированное у Латруна Арабским легионом. Считалось, что Латрун надо обязательно взять, чтобы открыть путь из Тель-Авива в Иерусалим. Наши атаковали несколько раз, потери были огромные, и ничего не получалось. Во время последней атаки командование бросило в бой бригаду, которая практически вся состояла из свежих эмигрантов, не привыкших к жаре. А стояли самые горячие дни, когда дует хамсин, сухой воздух из пустыни. После двух часов у бригады кончилась вода и бойцы начали падать в обморок, потому что хамсин – не шутка. Тогда Арабский легион нанес свой удар. До сих пор, я думаю, никто не знает, сколько там человек погибло, но в живых осталось немного. Это было одно из самых ужасных поражений израильской армии.
Разведчики Пальмаха открыли новый путь в Иерусалим, через горы. Послали трактор, чтоб немножко выровнять эту дорогу, но она осталась довольно-таки зверской, дикой дорогой, которую называли “Дерех Бурма”, бирманской дорогой, потому что были среди нас люди, которые воевали в составе английской армии во время Второй мировой войны и участвовали там в переброске оружия в Китай, занятый японцами.
По бирманской дороге мы доехали до арабского села, из которого были уже выбиты арабские части – население бежало. Часть нашего батальона отправилась брать деревушку Суба, расположенную недалеко вдоль дороги к Иерусалиму. Мой взвод остался защищать дорогу. Мы слышали, как наши ребята воюют. Лежали в окопах и злились, потому что нам хотелось тоже в бой, хотя прекрасно понимали, что дорогу надо защищать. Командир объяснил нам это наглядно. Он отчеркнул ботинком место в десяти шагах за нашими окопами и сказал: “Последняя линия отступления здесь. Здесь умирайте”.
На четвертый день наши взводы, ушедшие к Субе, вернулись. Село было взято. Теперь пришла наша очередь атаковать. Нашей задачей было взять арабское село Ялу. Первая рота двинулась вперед, моя вторая осталась, чтобы двинуться вперед после того, как они войдут в Ялу. Окопались, залегли. Была совершенно необыкновенная ночь, потому что нас обстреливали фосфорными пулями. И ты видишь, как они летят. Казалось, что над тобой кружится рой светящихся пчел. И нескончаемое количество ракет разного цвета, а на земле беспрестанно движутся разноцветные тени от них. Я лежал в окопе с еще одним парнем, Йохаем. И сказал: “Как красиво!” Он внимательно посмотрел мне в лицо, решив, что, быть может, я начинаю биться в истерике. Нас могут в любую секунду убить, а я вдруг решил поговорить о красоте. Я ему спокойно улыбнулся, потому что причина была в одном: это действительно очень красиво.
Часа через два-три по рации поступает приказ: “Немедленно вперед! Первая рота в беде”. Когда мы добежали до них, увидели отступление. У них было много раненых. И рота была не способна более к бою. Оказалось, наша разведка сплоховала. Во время перемирия арабы построили новую обходную дорогу, и по ней в горы поднялись броневики Легиона. Первую роту возле Ялу встретили пулеметным огнем, и одним из первых пулю в лоб получил радист. Темень, скалы. Он упал где-то, рацию долго не могли найти, чтобы сообщить о беде.
Моя вторая рота начала отступать – медленно, потому что пропускали вперед раненых. Кончилась ночь, и началась зверская жара. Хамсин. Мы передали воду раненым, а сами начали чуть ли не падать в обморок. К счастью, молодость помогала. Мне было еще семнадцать, средний возраст бойцов – меньше двадцати. В конечном итоге мы добрались до шоссе, где стояли уже машины с водой. Я тогда получил определенную лекцию в жизни. Потому что ухватился за ушат воды и пил его, обливая себя, но вдруг услышал голосок такой, чиновный:
– Не надо пить так много, когда ты вспотел.
Я взглянул на говорящего; такой чиновный молодой человек, в очень чистой одежде, а можно себе представить, как выглядели мы после такого боя. Я реагировать не стал, продолжал пить. И он начал орать:
– Им говорят, что не надо пить слишком много, а они как об стену горох, даже не отвечают! Невежливо!
Тогда уж я оторвался от своей воды и покрыл его русским матом, по-настоящему бандитским, выученным мною со времен Самарканда. Который он не понимал, конечно. Но отшатнулся и исчез с моих глаз.
Но в молодости быстро восстанавливаешься. Прошло несколько часов, командир роты вдруг крикнул: “Выходим на следующую акцию. Цель – отрезать шоссе из Рамаллы в Латрун, отомстить за поражение. Идут только добровольцы”. Я поднял руку. Мы вышли, человек сорок-пятьдесят из двух взводов; тащили с собой два тяжелых британских пулемета
К утру нам прислали замену – втрое больше по численности, комплимент своего рода за то, что продержались так долго таким малым составом.
Потом было второе перемирие и второй заход в войну; в таких кровавых переделках мы больше не участвовали – удерживали бирманскую дорогу. Центр боевых действий сместился на юг. Нас перебросили туда, но там скорее были стычки, чем бои…
Отдельно стоял вопрос о пленных. Наших пленных, между прочим, не трогали. Потому что они главным образом попали в руки Арабского легиона, который подчинялся английским офицерам; это была английская армия практически – как минимум в отношении пленных. То есть если они захватывали кого-то в плен, он оставался в живых. С нашей стороны это иногда было по-другому. То есть в большинстве отрядов не были готовы что-то нехорошее сделать с пленными, но случалось и иначе.
Особенно плохо в этом смысле обстояли дела уже в следующей войне, когда мы явно были сильнее арабской стороны. В той войне я был на южном фронте. Египетская армия беспорядочно отступала, и главная задача моего разведотряда в том и заключалась, чтобы собирать пленных по всему Синаю и передавать в штаб батальона.
Через какое-то время мы заподозрили неладное: по-видимому, не всех пленных отправляют в лагерь, некоторых – убивают. И занимается этим арьергард. Люди, которые не участвуют в сражениях в составе боевых бригад, чувствуют себя часто не очень мужественными, что ли. И поэтому они бывают иногда куда более жестоки, доказывая, что они настоящие мужчины.
В войне за независимость мы воевали чаще ночью, а днем приходили в себя; здесь, наоборот, воевали скорее днем, а вечером возвращались в лагерь. Пили свой чай, ели, спали. Утром уходили обратно в пустыню ловить пленных и возвращались к ночи. Как-то, вернувшись, я подошел к полевой кухне налить чаю. Было холодно до чертиков; зимой пустыня вообще холодное место, дует зверски. Возле кухни толпились солдаты, и я услышал разговор о том, что всех этих арабушек надо убивать. Чего с ними цацкаются, в плен берут, ставят на довольствие. Я вмешался. Сказал громко – а в пустыне голос далеко слышен:
– Надо избить идиотов, которые убивают пленных. Им что, хочется валандаться здесь месяцами? Война закончена, время прекратить бои!
На меня зло оглянулись; я продолжил; постепенно настроение менялось – видимо, я задел за живое. В разговор вступили те, кому не нравилось, что происходит с пленными. Зазвучал хор голосов: “Правильно говорит разведчик. Бить по морде надо идиотов, которые убивают пленных”.
У меня всегда было что-то скаутское во взглядах. Вера в чистоту еврейского оружия – выражение, которое часто употреблял первый командир Пальмаха. Не трогать пленных – это среди прочего и значит хранить чистоту еврейского оружия. Я к тому времени, как и двое моих сослуживцев, был членом левой социалистической партии; взгляд нашей партии был в то время ясен: вторая война вообще не должна была случиться. Это не война за независимость; мы атаковали арабов первыми, и это чтобы помочь англичанам и французам отобрать у них Суэцкий канал. Но, повторяю, это было много позже.
После завершения войны за независимость я освободился от армии; мне выдали семь фунтов, шинель и кровать. Кровать я им оставил, потому что сами посудите: что мне делать с кроватью, если у меня нет дома? И налегке поехал в Иерусалим. Университет еще не был там, где он теперь, на горе Скопус: ее еще окружал Арабский легион. И нам отдали на переходный период огромное здание Францисканского ордена.
Длинные коридоры. На всех стенах записки – разные факультеты объясняли абитуриентам, чем они будут заниматься. Меня потрясло все, что я там увидел, – после долгих боев. В том числе меня изумляла неадекватность списков курсов, объявления о которых висели на стенах. “Вступление в…”; “Подход к…” Я себя считал очень взрослым; мне было почти что восемнадцать; я был фронтовиком, а они мне подсовывают такую чушь.
Так что шел я вдоль длинной стены всех этих бумажек и злился. Но в самом конце я обнаружил небольшое объявление: набор в школу социальной работы. Темы: социология арабского меньшинства, проблема рабочих мест среди палестинского населения. Психиатрические заболевания и реабилитация. И в этом духе. То есть ровно то, о чем я хотел узнать в новой для себя стране. Я также не знал, что такое социальная работа. Но решил: там разберемся – и отправился на факультет, располагавшийся в отдельном здании. Подхожу к секретарше, вытаскиваю мои военные документы. Она смотрит, смотрит и говорит мне: “Вам восемнадцать?” Я говорю: “Да”. Она отвечает: “Приходите через два года. Наше направление требует взрослости”.
Я зубы сжал, покраснел, постучал по своему значку коммандосов:
– Я вам не достаточно взросл? Воевать – достаточно, а вам – недостаточно?
Теперь уже она покраснела; выскочила из-за стола: