Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рождение неолиберальной политики - Дэниел Стедмен-Джоунз на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Две чикагские школы: Генри Саймонс, Милтон Фридмен и неолиберализм

Если пик влиятельности австрийской школы и группы учёных из Лондонской школы экономики пришёлся на 1940-е годы, то в 1950–1960-х годах наиболее влиятельной группой в плане развития трансатлантической неолиберальной политики была, вероятно, чикагская школа экономической теории[231]. На самом деле существовало две чикагских школы, состоявших из экономического факультета и экономистов, которые получили там образование: первая относится к межвоенному периоду, а вторая возникла после 1946 г. и складывалась в течение 1950–1960-х годов. Различие между ними больше темпоральное, чем доктринальное, хотя некоторые заметные расхождения в плане методологии действительно имели место. Первую школу в 1920–1930-е годы возглавляли Фрэнк Найт, Джейкоб Вайнер, Ллойд Минтс и Генри Саймонс[232]. В отличие от своих интеллектуальных потомков эти мыслители отдавали предпочтение чистой экономической теории с упором на неоклассический маржинализм Маршалла. «Маржиналистскую революцию», кодифицированную кембриджским учителем Кейнса Альфредом Маршаллом, почти одновременно начали французский математический экономист Леон Вальрс, итальянский инженер и экономист Вильфредо Парето и английский логик и экономист Уильям Стенли Джевонс. Суть её состояла в том, что потребители максимизируют свою пользу, соразмеряя потребление с ценами нужных им товаров согласно рациональному порядку предпочтений. Эта концепция оказала глубокое влияние на экономическую теорию в целом и стала главным принципом ранней чикагской доктрины.

Однако точно классифицировать позицию чикагской школы оказалось трудно даже тем, кто в ней учился и преподавал. Согласно одному из светил второй школы, Джорджу Стиглеру (он получил докторскую степень в Чикаго, но пришёл преподавать на экономический факультет из Колумбийского университета в 1958 г.), «точность термина «чикагская школа» всегда была обратно пропорциональна широте его содержания. Ведущие представители школы конца 1930-х годов — люди очень разные: Найт — отвлечённый философ и теоретик почти марксистского толка; Вайнер старательно избегал любого догматизма; Минтс усердно занимался историей денег и больше ни на что не отвлекался; Саймонс был утопистом. Никто из них не имел склонности к подсчётам и вычислениям, и вдобавок — как это вообще свойственно профессиональным экономистам — никто (за исключением Вайнера) не допускал и мысли, что он понимает экономическую жизнь недостаточно или неправильно»[233].

Язвительное замечание Стиглера, пожалуй, действительно, по его словам, применимое к экономистам в целом, позволяет передать ту интеллектуальную уверенность, исходившую от Великих озёр[234]. Значение этих ранних чикагских экономистов для развития неолиберальной мысли заключалась в том, что они учили ведущих представителей второй чикагской школы, — Фридмена, Аарона Директора, Стиглера, Гэри Беккера, Рональда Коуза (который начинал карьеру в ЛШЭ вместе с Хайеком и Роббинсом) и Эдварда Леви[235]. Эти последние создали напористую прорыночную исследовательскую программу, а она сочеталась с маркетинговым талантом, свойственным ряду самых известных публичных интеллектуалов послевоенной Америки. Этот промоутерский талант нашёл отражение в том обстоятельстве, что Фридмен, Стиглер, Коуз и Беккер получили Нобелевскую премию по экономике.

Хайек в 1950-х годах тоже работал в Чикаго; в 1950 г. он перебрался туда из ЛШЭ, чтобы занять должность профессора в Комитете по социальной мысли. Таким образом, места на самом экономическом факультете он не получил, и, по-видимому, прежде всего потому, что руководящая часть преподавательского состава настороженно относилась к столь яркому представителю австрийской традиции[236]. Для австрийской и чикагской традиций характерны разные методологические установки. Австрийская традиция исходила из того, что экономика — это наука, основанная на аксиоматических истинах. Чикагская школа, особенно вторая, считала, что гипотезы необходимо подтверждать эмпирическим исследованием. Далее, выбор Хайека отчасти объяснялся его желанием отойти от полемики по поводу Великой депрессии и достоинств планирования, которую он вёл с Кейнсом в 1930-х годах. Хайек переключил своё внимание на проблемы политической и моральной философии. Его позиция в Чикаго была очень важной, поскольку он служил связующим звеном между учёными коллегами и крупными финансовыми спонсорами, — такими как Фонд Уильяма Волкера. Если рассматривать годы, проведённые Хайеком в Чикаго, с этой точки зрения, то ему удалось контролировать и развивать политическую стратегию, которую он изложил в статье «Интеллектуалы и социализм».

Роб Ван Хорн и Филлип Мировски утверждали, что Хайек сыграл в формировании второй чикагской школы значительно более важную роль, чем считалось раньше. В пользу такого вывода, по их мнению, говорит то обстоятельство, что Хайек в конце 1940-х — начале 1950-х годов координировал в Чикаго проект «Исследование свободного рынка» и по совету Генри Саймонса настоял, чтобы руководил проектом шурин Фридмена Аарон Директор[237]. Они показали, что решающим толчком к развитию второй чикагской школы стал задуманный президентом фонда Волкера Гарольдом Ланау и Хайеком проект исследования свободного рынка, который должен был привести к появлению американской версии «Дороги к рабству». Итог проекта в конце концов материализовался в работе Фридмена «Капитализм и свобода».

Как показали события, спонсоры могли неявно влиять на научную составляющую проекта. Сначала предполагалось, что проект будет выполняться силами Принстонского университета под руководством монетариста Фридриха Лутца. Но Хайек обосновался в Чикаго, потому что там были Генри Саймонс и другие экономисты-единомышленники, выступавшие за свободный рынок. В результате Фонд Волкера стал оплачивать университетскую ставку Аарона Директора и саму исследовательскую программу, посвящённую проблемам монополии, труда и роли корпораций: «Корпорации в итоге были сочтены пассивными реципиентами внешних воздействий. В этой экономической схеме единственным рыночным деятелем, которого обвиняли в злоупотреблении силой, были профсоюзы, и вся их деятельность считалась равно недопустимой. Все остальные источники рыночной власти, например монополия или олигополия, рассматривались как безвредные и временные или приписывались той или иной вредоносной политике государства»[238]. Согласно Ван Хорну и Мировски, «важно понимать, что для Хайека эти переговоры [с Ланау, Директором и Саймонсом (перед тем как он покончил с собой в 1946 г.)] по поводу Чикаго и создания будущего Общества Мон-Пелерен были частями одного общего замысла»[239]. Подобный взгляд упрощает различия между Хайеком и чикагской школой по таким вопросам, как экономический цикл (см. главу 4). Эти дебаты постоянно грозили расколоть Общество Мон-Пелерен на соперничающие фракции «фридменистов» и «хайекианцев». Вместе с тем не подлежит сомнению, что в 1950-е годы Хайек Фридмен играли ключевую роль в становлении Чикагского университета как центрального узла неолиберальной мысли[240].

В 1950–1970-е годы вторая чикагская школа выпустила множество работ, пропагандировавших свободный рынок. Она проводила успешную политику своего рода экономического империализма, колонизируя новые политические поприща с помощью идей рыночной либерализации. Этот империализм сочетался с глубокой преданностью методологическому индивидуализму и эмпирическому исследованию. Чикагские экономисты считали, что исследования свободного рынка нужно распространить на новые владения — право, регулирование, семью, социальное обеспечение и отношения полов, которые до тех пор не причислялись к рыночной сфере. Чикагские экономисты нарисовали благостный портрет монополий и отталкивающий портрет рабочего движения и профсоюзов. Эти последние, по их мнению, представляли для свободной рыночной экономики гораздо более серьёзную опасность, чем вертикально интегрированные корпорации. Своим идейным единством второе поколение чикагцев сильно отличалось от первого, чей идеологический плюрализм был отражением различия теоретических позиций. Среди тех, кто составлял первую чикагскую школу, особенно важное значение для истории американской неолиберальной мысли имел Генри Саймонс. Он был учителем Фридмена, другом Хайека и, по словам Стиглера, своего рода «наследным принцем этого гипотетического королевства, чикагской экономической школы»[241].

Генри Калверт Саймонс родился в Иллинойсе в 1899 г., в семье, принадлежавшей к верхнему слою среднего класса; отец его был адвокатом, а мать — «властной южной красавицей»[242]. В 17 лет он начал изучать экономику в Мичиганском университете. Блестящие закончив курс, Саймонс сначала учился в аспирантуре в университете Айовы; там он познакомился с Фрэнком Найтом, который стал руководителем его докторской диссертации и предложил перевестись в Чикаго. В 1930–1940-е годы Саймонс преподавал в Чикагском университете и в 1945 г., за год до самоубийства, получил звание профессора экономики[243]. Основное внимание Саймонс уделял Великой депрессии, денежной теории и экономическим циклам. Саймонс был непримиримым критиком Нового курса, который, по его мнению, только усугубил депрессию и привёл к ничем не оправданной государственной экспансии. Мысли Саймонса оказали решающее влияние на денежную теорию Фридмена (о ней речь пойдет в главе 5). Как и большинство экономистов, в 1930-е годы Саймонс отстаивал программу, которая позволила бы предотвратить такой экономический коллапс, который произошёл после биржевого краха 1929 г. Однако у Саймонса было немало взглядов, которые не разделял Фридмен, а именно убеждение, что прогрессивное налогообложение сделает людей более равными, что «естественные» монополии должны находиться в государственной собственности, что следует ограничить рекламу и гарантировать «многие функции социального обеспечения»[244]. Вместе с тем Саймонс выступал за правила, предотвращающие применение дискреционной власти в денежно-кредитной и экономической политике; нечто подобное потом предлагал Фридмен[245].

Ученик Саймонса Милтон Фридмен был одним из двух ведущих представителей второй чикагской школы (вторым был Джордж Стиглер). Он родился в Бруклине в 1912 г. в семье еврейских эмигрантов из Венгрии[246]. Родители держали бакалейный магазин. Детство и юность Милтона прошли в Нью-Джерси. Он получил степень бакалавра по математике в Рутгерском университете. В числе его преподавателей был Артур Бёрнс, который возглавлял Федеральный резерв во время экономических неурядиц 1970-х годов. Магистерскую степень Фридмен получил в 1933 г. в Чикагском университете, где испытал влияние Найта, Вайнера и Саймонса. Женой Фридмена стала Роза Директор, сестра его будущего коллеги Аарона Директора. В течение года Фридмен стажировался в аспирантуре Колумбийского университета в Нью-Йорке. Поначалу Фридмен не мог найти постоянную работу в университете (впоследствии он объяснял это антисемитскими настроениями); в то время он был сторонником Нового курса и в 1935 г. устроился в Комитет по национальным ресурсам в Вашингтоне. В тот период Фридмен был убеждённым кейнсианцем и до 1943 г. состоял на государственной службе, если не считать недолгого срока, в течение которого он занимал должность старшего преподавателя экономики в университете Висконсин-Мэдисон. Затем он некоторое время работал в Колумбийском университете и университете Миннесоты, в 1946 г. получил докторскую степень в Колумбийском университете и в конце концов стал профессором экономики в Чикагском университете.

Вся дальнейшая научная карьера Фридмена связана с Чикаго, хотя он также сотрудничал с Национальным бюро экономических исследований. В 1954–1955 гг. он провёл год в качестве приглашённого сотрудника в колледже Гонвиидд-энд-Киз Кембриджского университета в Англии, где в числе прочих обучал английского экономиста Сэмюэла Бриттена. Там он подружился со Стенли Деннисоном, одним из считанных антикейнсианцев, оставшихся в Кембридже в 1950-е годы, и членом Общества Мон-Пелерен. Всю жизнь Фридмен сотрудничал с занимавшихся экономической политикой аналитическими центрами и научными институтами во многих странах, особенно в Англии; в частности, в 1960–1970-е годы он написал ряд статей и докладов для Института экономических дел (IEA), главным образом по денежной политике и инфляции. Кроме того, он писал для Центра исследований социально-экономической политики (CPS) и Института Адама Смита (ASI). В 1977 г. Фридмен вышел в отставку с должности профессора и вплоть до смерти в 2006 г. состоял сотрудником Гуверовского института войны и мира, аналитического центра при Стэнфордском университете.

Сильное влияние, которое сам он неизменно признавал, на молодого Фридмена оказал Генри Саймонс[247]. В самой важной своей работе, опубликованной в 1934 г., Саймонс в ответ на Великую депрессию и вместо Нового курса Рузвельта предложил бескомпромиссную программу laissez faire и выступил за «свободу предпринимательства»[248]. Он считал laissez faire той политикой, которая гарантирует все экономические и политические свободы, которые дороги людям: «Существование (и сохранение) конкурентной системы в частном производстве позволяет минимизировать сферу ответственности суверенного государства. Это освобождает государство от обязанности улаживать постоянные острые конфликты между людьми как представителями различных производственных отраслей и между собственниками разного рода производственных услуг. Одним словом, это делает возможной политическую программу laissez faire»[249]. Чтобы капитализм работал нормально, считал Саймонс, государству не следует вмешиваться в экономическую жизнь за пределами чётко определённых задач. С его точки зрения, во время Великой депрессии провал потерпело государство, а не рынок. И произошло это именно в результате расширения функций государства за счёт наращивания регулирования и вмешательства с целью повышения занятости, а также создания множества новых учреждений, апофеозом которых стало Управление общественных работ. Кроме того, администрация Нового курса, взявшаяся регулировать ценообразование, не смогла защитить конкурентную среду. По мнению Саймонса, «так называемый провал капитализма (системы свободного предпринимательства и конкуренции) можно с полным основанием считать прежде всего провалом политического государства, которое не смогло ограничиться своими минимальными обязанностями в условиях капитализма»[250].

Взгляд Саймонса на Великую депрессию как на проблему, порождённую действиями государства, предвосхитил упрёки самого Фридмена в адрес Федерального резерва. В книге «Монетарная история США» (1963, в соавторстве с Анной Шварц)[251] Фридмен утверждал, что Федеральный резерв своей неумелой денежной политикой превратил небольшую рецессию в депрессию. Саймонс, однако, считал несомненным, что государство должно следить за соблюдением правил конкуренции и, следовательно, бороться с монополией во всех её видах: «Поэтому политика [laissez faire] должна иметь положительное определение, а именно: в её рамках государство стремится установить и поддерживать такие условия, чтобы оно могло избежать всякой необходимости регулировать «ядро контракта», — иными словами, необходимости регулировать относительные цены. При таком «разделении труда» государство принимает на себя важные обязанности и широкие «контрольные» функции: поддержание условий конкуренции в производственной сфере; контроль за денежным обращением (регулирование количества и ценности эффективных денег [денежной базы. — Ред.]); определение института собственности (особенно в плане налоговой практики), — не говоря уже о многочисленных функциях социального обеспечения»[252]. Эти соображения нашли живой отклик в статье Фридмена 1951 г., которая явно опиралась на работу Саймонса, хотя после работы над проектом исследования свободного рынка у второй Чикагской школы почти совершенно исчез первоначальный антимонопольный настрой[253].

В статье 1951 г. «Неолиберализм и его перспективы» Фридмен одним из первых в Америке использовал термин «неолиберализм» (хотя, как мы знаем, у европейских неолибералов он был в ходу уже в 1930-е годы). Таким образом статья отмечает тот рубеж, после которого неолиберализм стал в США политической и экономической позицией с чётким самосознанием[254]. В статье сформулированы ключевые функции жизнеспособного государства, задача которого, как и в статье Саймонса «Положительная программа lais, sez faire», состоит в создании и поддержании «конкурентного порядка»[255]. Фридмен утверждал, что роль государства при всей её принципиальной важности должна быть ограничена и её нельзя расширять до пределов, предусмотренных регулятивными и законодательными мерами «либерализма» Нового курса. Что же касается теории laissez faire (как понимал её Фридмен в начале 1950-х годов), то ей не хватает компонентов, необходимых для нормального функционирования свободного рынка. В критике laissez faire Фридмен явно опирался на идеи ранних неолибералов первой фазы этого интеллектуального течения 1930–1940-х годов. Основной набор идей, сформулированных и изложенных в работах Хайека, Поппера и Мизеса, представлял собой картину, выходившую за пределы известной концепции государства, ограниченного функцией «ночного сторожа». Фридмен рисует государство, которое играет центральную роль в создании и сохранении свободного рынка[256].

В этой короткой статье Фридмен утверждал, что подъём коллективистских идей в первой половине XX в. выявил основную слабость концепции laissez faire таких манчестерских либералов XIX в., как Ричард Кобден и Джон Брайт. Их доктрина, считал Фридмен, «не отводила государству практически никакой роли, кроме поддержания порядка и надзора за исполнением соглашений. Это была негативная теория. Государство способно только вредить. Laissez faire — вот главное правило. Сторонники этой позиции недооценивали опасность того, что частные лица могут путём сговора и объединения узурпировать власть и сильно ограничить свободу других людей. Они не понимали, что есть такие функции, которые система цен выполнять не может, и что если выполнение этих функций не будет тем или иным образом обеспечено, сама система цен не сможет эффективно решать те задачи, для которых прекрасно приспособлена»[257].

Коллективистские идеи — а их Фридмен, как до него Хайек и Мизес, связывал с социализмом и Новым курсом — тоже потерпели провал, поскольку социализм был порочен в целом ряде принципиальных отношений: «Сейчас уже совершенно очевидно, что национализация не решает никаких важных экономических проблем, а централизованное планирование приносит с собой свой собственный вид хаоса и дезорганизации. Кроме того, централизованное планирование способно создать гораздо больше препятствий для свободного международного взаимодействия, чем когда-либо создавал нерегулируемый капитализм. Не менее важно и то, что растущая власть государства привела к широкому одобрительному признанию масштабов, в которых централизованный экономический контроль может угрожать индивидуальным правам и свободам»[258]. Фридмен предлагал «новый символ веры» неолиберализма, который избежит ошибок и коллективизма, и laissez faire. Возможно, не без оглядки на Кейнса он предложил «средний путь». (Фридмен сознавал силу кейнсианских идей и понимал, как нужно их продвигать; свою способность продвигать идеи он продемонстрировал, когда стал выдающимся политическим пропагандистом.) Центральная мысль статьи, высказанная с предельной ясностью, состоит в следующем: и политика laissez faire, и коллективизм потерпели неудачу, а потому необходима новая теория либерализма — теория неолиберализма, которая «принимает свойственное либерализму XIX в. признание принципиальной важности индивида, но заменяет основную для XIX в. цель, laissez faire, новой целью — конкурентным порядком. Она исходит из того, что конкуренция между производителями защищает потребителя от эксплуатации, конкуренция между нанимателями защищает работников и владельцев собственности, а конкуренция между потребителями защищает сами предприятия. Государство должно охранять весь порядок в целом, создавать благоприятные условия для конкуренции, препятствовать возникновению монополий, обеспечивать стабильность денежной системы, а также оказывать помощь в случаях крайней нужды или бедственного положения. От государства граждан защищает само существование частного рынка, а друг от друга их защищает сохранение конкуренции»[259]. Очерченный в этой статье общий абрис неолиберального мировоззрения, несомненно, носит на себе печать влияния Саймонса. Прежде всего, в приведённом выше отрывке Фридмен, перечисляя основные элементы неолиберальной концепции государства, сознательно воспроизводит идеи Саймонса. Но он идёт дальше Саймонса и других ранних неолибералов, когда явно намекает на веру в органическую способность рынка к саморегулированию и самокоррекции[260]. Далее, Фридмен подчёркивает связь между экономической свободой и другими видами свободы, особенно индивидуальными демократическими и политическими правами, которые составляют самую суть его представления об обществе.

Статья Фридмена может показаться в каком-то отношении радикальной. Она выражает уверенность в необходимости «новой» теории неолиберализма, и это отличает Фридмена от тех, кто говорил о возрождении классического либерализма. Но по большому счёту Фридмен разделяет установки более умеренного направления неолиберальной мысли. Это сходство заметно в значительной роли, которую он отводит государству как гаранту правил конкуренции. От этого Фридмен, как и многие его чикагские коллеги, впоследствии откажется. Однако на данном этапе он занял компромиссную позицию, близкую к позиции Хайека и Поппера, а также Саймонса, которая отражает влияние группы мыслителей, входивших в Общество Мон-Пелерен (в числе основателей был и сам Фридмен). К 1950 г. Фридмен принял участие в трёх собраниях общества — в Мон-Пелерене, в Зеелисберге (Швейцария) и Блемендаале (Голландия). Обсуждались доклады «Свободное предпринимательство или конкурентный порядок» Хайека, «Будущее Германии» Вильгельма Рёпке, «Профсоюзы и система цен» Уильяма Хата и «Работники и управляющие» Стэнли Деннисона[261].

После статьи «Неолиберализм и его перспективы» Фридмен редко использовал термин «неолиберальный». Поэтому она отмечает важный момент интеллектуальной эволюции самого Фридмена и может рассматриваться как символическая граница, отделяющая ранний неолиберализм от его более радикальных последователей. Она знаменует собой тот момент, когда влияние более умеренного, более компромиссного настроя раннего неолиберализма Генри Саймонса с его молчаливым признанием «многих функций социального обеспечения» и тому подобного явно достигло апогея в Обществе Мон-Пелерен и во всём неолиберальном направлении, находившемся тогда в стадии формирования. В своей статье Фридмен изложил позицию, которую публично больше никогда не поддерживал.

Ещё одна отличительная особенность концепции Саймонса, на которую, как я полагаю, Фридмен тоже указал в своей статье, состояла в обосновании связи между экономической и политической свободой. В статье «За либерализм свободного рынка» Саймонс утверждал: «Смит и особенно Бентам, я считаю, выделяются как великие политические теоретики современной демократии. Специфика их позиции состояла в том, что в подлинно свободном мире политическая и экономическая власть должна быть широко рассеяна и децентрализована. Для этого экономический контроль следует практически полностью изъять у государства и осуществлять его посредством процесса конкуренции, участники которого сравнительно малы и анонимны. Государство же должно бдительно охранять свои исключительные права в области контроля за ценами (и заработной платой), но не для того, чтобы непосредственно их применять, а для того, чтобы не позволять организованным меньшинствам узурпировать эти права и использовать их против общих интересов»[262]. Причисление Адама Смита (и тем более Бентама, который в своей теории утилитаризма искал чего-то среднего между автократическими и демократическими средствами) к теоретикам современной демократии анахронично и ошибочно. Но выявление параллели между рассредоточением политической власти при демократии и экономической власти при рыночном устройстве, несомненно, помогает понять, где неолибералы ощущали свою близость смитовскому либерализму эпохи Просвещения.

Подобно Хайеку, Попперу и Мизесу, Саймонс тоже старался разделить традицию англо-шотландско-американскую традицию Просвещения от немецкой традиции XIX в.: «Германия никогда не принимала английский либерализм, и даже лучшие её учёные редко понимали Адама Смита, Иеремию Бентама и вообще всю традицию, которую с ними связывали. С другой стороны, немецкие убеждения всегда были созвучны намерениям наших собственных влиятельных меньшинств, которые требуют у государства особых привилегий, и намерениям политиков, которые держатся у власти за счёт распределения таких привилегий. Склонность к социальному законодательству отвечала самым прекрасным чувствам и влекла нас, обеспокоенных нашей так называемой «отсталостью», к принятию мер, внешне не очень заметно, но по сути глубоко несовместимых с нашей демократической традицией»[263].

Саймонс также осуждал характерные для немцев этатизм, бюрократизм и политику социального обеспечения, дурно, по его мнению, влиявшие на англо-американский либерализм. Главный упрёк состоял в том, что немецкая традиция, прихотливо объединявшая такие разные фигуры, как Гегель и Бисмарк, была чрезмерно сосредоточена на коллективных целях (воплощённых в прусском Rechtsstaaf) и подчиняла индивидуальные интересы интересам нации[264]. Подобно Хайеку и Мизесу, Саймонс считал, что похожая тенденция в 1930–1940-е годы наметилась и в США, в первую очередь под воздействием политики Нового курса.

Просвещение, Адам Смит и неолиберализм

Теоретики и политики неолиберального толка всегда хотели считать классический либерализм своим собственным достоянием. В пику традиции немецкого этатизма, которую резко критиковали Хайек, Саймонс и Поппер, они объявили, что унаследовали традицию англо-шотландского либерализма эпохи Просвещения. Это мнение разделяли Хайек, Роббинс, Саймонс, Мизес, Поппер, Фридмен, Стиглер, Коуз, Бьюкенен, Хартуэлл, их коллеги, последователи и сторонники. И всё же неолиберализм в силу своего однозначного взгляда на свободный рынок и его деятельность отошёл от классической политической экономии шотландского Просвещения. Это различие делает обманчивым любой тезис о тесном союзе между классическим либерализмом эпохи Просвещения и неолиберализмом.

Отношение между неолиберальными идеями и, в особенности, Адамом Смитом — принимая во внимание его репутацию консерватора и отца новой экономической науки — весьма существенно, поскольку позволяет точнее представить специфику неолиберализма и его программных заявлений. Экономические теории всех авторов, о которых мы до сих пор говорили, порой расходились друг с другом в нюансах и деталях, тем не менее в послевоенные годы сложилась целостная интеллектуальная и политическая стратегия, облеченная в энергичные и чёткие формулировки. Неолиберальные политические программы концентрировались вокруг ряда базовых тем, которые сами менялись под влиянием событий середины XX в. Скажем, холодная война идей начиналась параллельно с военными приготовлениями и шпионажем, которыми США и СССР занялись почти сразу после окончания Второй мировой войны. Это противоборство трансформировало представления о соотношении экономической и политической свободы в умах многих ведущих мыслителей как правого, так и левого толка. Для таких неолибералов, как Фридмен, холодная война означала необходимость бескомпромиссной защиты превосходства рыночной системы. Возникло убеждение, что самое главное — это мощная историческая традиция экономической свободы, которую внезапно отождествили с промышленным капитализмом американского типа. Потребность в хорошо узнаваемой исторической традиции побудила неолибералов обратиться к авторитету Смита и других видных представителей Просвещения, — таких, например, как Давид Юм.

Подобная связь представлялась весьма привлекательной, поскольку переносила интеллектуальный акцент на теории, которые противоречили политическим установкам послевоенного периода[265]. Непрерывная линия преемственности от Смита к Хайеку и Фридмену стала поэтому возвышенной стратегией наряду с верой в само наследие. Встраивание неолиберальных идей в рамки традиции, восходившей к Просвещению, помогало замаскировать расхождения между самими неолибералами, — например, в случае с чикагцами, которые настаивали на почти повсеместной пагубности государственного вмешательства. Для Смита и Юма рынок был центральным измерением коммерческого общества XVIII в., источником динамизма, источником социальных и экономических перемен. Но шотландские мыслители относились к этим явлениям неоднозначно. Необходимым связующим элементом цивилизованного общества в процессе экономического преобразования Смит и Юм считали добронравие и прочные моральные устои. «Невидимая рука рынка» тоже не казалась им простым и совершенно ясным понятием, хотя более поздние консервативные описания рисуют его именно таким. Люди, считал Адам Смит, руководствуются стремлением к безопасности и наличию хорошего правительства, каковое стремление не может быть сведено к преследованию чисто эгоистических интересов. Напротив, как показал Николас Филлипсон, Смит выделял в людях «эстетическое чувство», которое побуждало стремиться к порядку и удобству ради них самих, и именно такое «поведение Смит в один из моментов поэтического вдохновения приписал действию невидимой руки»[266].

Однако Хайек, Мизес, Фридмен, Коуз и Стиглер постоянно подчёркивали необходимость восстановить утраченные или забытые истины — ценность индивидуальной свободы, невидимую руку свободного рынка и достоинства ограничения полномочий государства — истины, отвергнутые в безрассудном стремлении к коллективизму. В начале введения к своему magnum opus «Конституция свободы» (1960) Хайек писал: «Чтобы старые истины сохранили своё влияние на умы людей, их нужно переформулировать заново, используя язык и понятия очередного поколения»[267]. Поэтому неолибералы настойчиво повторяли то, что (как они считали) неизменно утверждал Адам Смит: свобода состоит в нестеснённой возможности каждого человека добровольно принять участие в деятельности рынка. Именно у Смита, полагал Фридмен, и нужно искать истоки фундаментальной взаимосвязи экономической и политической свободы. Кроме того, в «Богатстве народов» (1776) представлена новая дисциплина, политическая экономия. Государству и рынку ещё предстояло стать полярными противоположностями.

Хорошим примером неолиберальных оценок классического либерализма Смита можно считать серию статей, подготовленных к 200-летнему юбилею «Богатства народов» в 1976 г. Некоторые из них были зачитаны на конференции, которую Общество Мон-Пелерен провело в университете Сент-Эндрюс в Шотландии (в числе прочих участников тексты представили Милтон Фридмен, Джордж Стиглер, Рональд Коуз и Макс Хартуэлл). Взгляд Фридмена на Смита находится в разительном контрасте с тем, что он говорил в статье о неолиберализме 25 годами ранее. В более поздних текстах неолиберальная позиция Фридмена гораздо более радикальна, чем та, которой он придерживался в начале 1950-х годов: «Адам Смит был революционером. Он выступил против укоренившейся системы государственного планирования, контроля и вмешательства. Его мысли, подкреплённые социально-экономическими переменами, в конце концов одержали победу, но её хватило лишь примерно на 70 лет. К сегодняшнему дню мы прошли полный круг назад и вернулись к тому положению, которое Адам Смит критиковал в 1776 г. И его книга в такой же мере направлена против существующей сейчас системы государственного контроля и вмешательства, в какой была направлена против системы, существовавшей в его время. Мы вновь стоим перед необходимостью уйти от сложившегося положения вещей и двинуться к той системе естественной свободы, за которую выступал Адам Смит»[268]. Смит, утверждал Фридмен, был «радикальным и революционным для своего времени, столь же радикальным, как те из нас, кто сейчас проповедует принцип laissez faire». Примечательно, что в 1976 г. Фридмен позиционирует себя как сторонника laissez faire, — теории, которую в 1951 г. он считал ущербной[269]. Такое желание использовать laissez faire отражало перемену в политической и экономической атмосфере 1970-х годов. К тому времени искоренение безработицы как главная цель уступило место борьбе с инфляцией как основной задаче в деле преодоления стагфляции. Поэтому Фридмен больше не чувствовал особой необходимости утверждать, что его проект заключается в модифицировании либерализма. В 1970-е годы в глазах многих «либерализм» в США был скомпрометирован; к этому привели «эксцессы» 1960-х годов и разочарование экономической ситуацией. Таким образом, хотя термин «laissez faire» и скрывал новые элементы экономической и политической доктрины Фридмена, — более чёткое представление о необходимости использовать государство для обеспечения условий деятельности свободного рынка и передачи экономической власти от государства к корпорациям, — Фридмен вновь чувствовал себя вполне комфортно, используя этот термин для краткого обозначения дерегулирования, снижения налогов и внедрения рыночных механизмов новые сферы, например в образование.

Фридмен характеризует Смита как «радикала и революционера»; эта характеристика отражает особенности позиции самого Фридмена, выступавшего за немедленные и энергичные социальные и экономические реформы. Фридмен резко расходится с консервативными толкователями Смита, которые присвоили его теорию себе и к 1800 г. ошибочно скрестили её с идеями Эдмунда Бёрка. В конце XIX в. хрестоматийная оценка Смита, которую Беатрис Веббы в 1886 г. названа «евангелием от работодателей», состояла в причислении Смита, наряду с Бёрком, к экономическим консерваторам[270]. Этот консервативный взгляд до сих пор придаёт репутации Смита вполне определённый колорит, когда консервативные политики объявляют его убеждённым проповедником господства эгоистических интересов на рынке. Популярное мифическое представление о Смите как о консервативном мыслителе и ещё более мифическое представление о нём как о протонеолиберале, побудило ряд исследователей — Иштвана Хонта, Майкла Игнатьеффа, Эндрю Скиннера и Эмму Ротшильд — возвратить Смита в подобающий ему контекст XVIII в.[271] В отличие от Бёрка отношение Смита к Французской революции, этот безошибочный показатель политической позиции в конце XVIII в. (и далее), не столь ясно. Есть сведения, что он в основном симпатизировал программе жирондистов, но она была похоронена реакционерами после хорошо известных эксцессов Революции[272].

Взгляды Смита на государство и рынок чужды большинству современных читателей. По мнению Ротшильд, Смит полагал, что рынки «созданы государствами или навязаны ими непокорным торговцам. Государства были большими беспорядочными обществами, включавшими в себя местные власти, гильдии, корпорации и государственные церкви»[273]. Принимая во внимание кругозор Смита, невозможно представить, чтобы он понимал рынок как нечто отдельное от деятельности государства, и любая оценка Смита должна учитывать его общий взгляд на человеческую мораль. Об окончательной редакции его книги «Теория нравственных чувств» Ротшильд пишет: «В этих исправлениях и дополнениях порой заметен негодующий тон, — когда, например, Смит говорит о «низких и презренных национальных предрассудках» или о «повреждении наших нравственных чувств», которое проистекает из склонности почти что поклоняться богатым и могущественным»[274]. Воскрешение Смита в XIX в. в облике хрестоматийного консервативного экономиста послужило примером для неолибералов XX в., которые заявили, что Смит безоговорочно принадлежит им[275].

Для неолиберализма были важны три основных и взаимосвязанных элемента доктрины Смита. Прежде всего, доводы Смита в пользу могущества свободного рынка были основаны, как считалось, на свойствах человеческой природы. Первостепенное значение имела опора Смита на конкретную реальность, на людей, какие они есть в действительности. Описание экономической жизни в «Богатстве народов» не было утопическим и представляло собой описание экономической истории. Джеймс Бьюкенен, глава школы общественного выбора (см. ниже), например, воспринимал Смита как создателя науки о сущем, в отличие от теории, трактующей о должном. В 1966 г. он писал Хайеку о Смите: «Я всегда стараюсь рассуждать, опираясь на конкретные примеры, и Ваши замечания заставили меня задуматься об основании нормативной этики Смита; этот предмет, насколько я знаю, ещё по-настоящему не обсуждался. С точки зрения Адама Смита, человек ведёт себя определённым образом, и именно на этом основании Смит построил свою теорию. Если в определённом смысле переформулировать Вашу позицию, то можно сказать, что для Смита констатация данности на самом деле мало отличалась от утверждения, что человек «должен» вести себя именно так, если он преследует определённые социальные цели»[276]. Наука политической экономии, полагал Бьюкенен, для Смита была равнозначна политической и моральной философии, а первичное «есть» означало тоже самое, что «должно быть». Специфический акцент формулировок Смита придавал убедительность весьма распространённому среди его сторонников мнению, что капиталистическое общество является гораздо более точным отражением реального человеческого поведения, чем фантазии и иллюзии социалистов и коммунистов по поводу доброты, альтруизма и великодушия людей.

Рональд Коуз поднял тему человеческой природы в докладе, прочитанном в 1976 г. на конференции Общества Мон-Пелерен, посвящённом пониманию человека у Адама Смита. По мнению Коуза, представление о человеке у Смита не содержало того внутреннего противоречия, на котором настаивали немцы, создавшие даже специальный термин «Das Adam Smith Problem», — проблема согласования «Богатства народов» и «Теории нравственных чувств». Последние исследования показали, что две работы полностью согласуются. «Теория нравственных чувств» и «Богатство народов» представляли собой две основы того, что, как показал Филлипсон, должно было стать задуманной Смитом работой «Наука о человеке», — характерным для эпохи Просвещения всеобъемлющим проектом небывалой широты, обнимающим собой историю, эстетику, право, этику и экономику[277]. Коуз, подходя к вопросу несколько иначе, тоже утверждал, что изложенный в «Теории нравственных чувств» многоплановый взгляд на человека вполне совместим с рыночной экономикой «Богатства народов». Правда, в изображении Коуза Смит представлял человека существом откровенно самовлюблённым. Коуз хотел показать, что хотя представление Смита о человеческой природе и не порождало «проблему Адама Смита», оно принимало во внимание не только сочувствие и благожелательность, но и эгоизм. Обоснованием рынка служили эти три составляющие вместе взятые: «Как часто говорят, Адам Смит признаёт, что люди руководствуются только эгоистическим интересом. Этот интерес, с точки зрения Смита, безусловно, выступает сильной мотивацией человеческого поведения, но ни в коем случае не единственной. На мой взгляд, очень важно учитывать это обстоятельство, поскольку признание Адамом Смитом других мотивов не только не ослабляет, но, напротив, подкрепляет его доводы в пользу рыночной системы и ограничения полномочий государства в экономической сфере»[278]. По мнению Коуза, Смит считал благожелательность ограниченной, ибо в его понимании сочувствие основано на себялюбии. Таким образом, полагал Коуз, хотя для Смита благожелательность и может быть побуждением, мотивирующим человеческие действия, «с наибольшей силой она проявляется в рамках семьи, а по мере того, как мы выходим за пределы семьи, в круг друзей, соседей, коллег, а потом и тех, кто не относится ни к одной из перечисленных категорий, благожелательный настрой слабеет прямо пропорционально отдалённости и случайности этих отношении»[279].

С другой стороны, рынок требует взаимодействия и сотрудничества «множеств» совершенно незнакомых людей, от которых нельзя ожидать заведомо благожелательного отношения друг к другу. Поэтому на благожелательность рассчитывать не приходится, и главное значение приобретает эгоистический интерес, который и служит гарантией того, что необходимого рода сотрудничество осуществляется на благо всех участников: «В таком ракурсе доводы Смита в пользу использования рынка для организации экономической деятельности гораздо сильнее, чем принято считать. Рынок — это не просто искусный механизм, подогреваемый эгоистическим интересом и обеспечивающий сотрудничество индивидов в деле производства товаров и услуг. Во многих обстоятельствах это единственный способ установить необходимое сотрудничество»[280].

Таким образом, считает Коуз, человек устроен почти по Свифту: его самовлюблённость проявляется в расположении к тем, кто в наибольшей мере походит на него самого и на его семью, а также проявляет сходную эгоистичность в преследовании собственных экономических интересов. И в этом заключено подлинное благо. Все составляющие элементы человеческой природы совместно работают на обеспечение надлежащей эффективности свободной рыночной экономики.

Доклад Коуза — это тонко задуманная попытка согласовать детализированную картину учения Смита с неолиберальными взглядами. Коуз признаёт, что представление Смита о человеке нельзя свести к рациональной максимизации полезности. Вместе с тем он полагает, что даже при очень невысоком мнении Смита о человеческой благожелательности его учение не подразумевает возможности решать социальные или политические проблемы за счёт государственных или коллективных действий: «Государственное регулирование или иные государственные меры — это не выход. Когда политиком движет благожелательность, он склонен действовать ради пользы своей семьи, своих друзей, членов своей партии, жителей своей области или страны (вне зависимости от того, был ли он избран демократическим путём). Такая благожелательность необязательно способствует общему благу. Но когда политики руководствуются эгоистическим интересом, никак не связанным с благожелательностью, результаты, как легко заметить, могут быть менее удовлетворительными». В отличие от этого логика свободного рынка, по мнению Коуза, находится в полном созвучии с человеческой природой, такой как она есть, — ограниченно-благожелательной. Коллега Фридмена по Чикагскому университету Джордж Стиглер, занимавшийся проблемами государственного регулирования, в своём докладе о достоинствах и недостатках экономической теории Смита тоже отметил, что Смит «положил в основу экономической теории систематический анализ поведения индивидов, преследующих эгоистические цели в условиях конкуренции»[281]. Такое экономическое поведение является отражением человеческой природы, но свойственное нам несовершенство не оказывается губительным для нас, а, напротив, приводится в порядок, пропускается сквозь фильтр свободного рынка и направляется на конструктивные экономические цели. Возникает впечатление, что Стиглер и Коуз намеренно игнорируют тот факт, что Смит определённо выступал за государственное вмешательство для обеспечения образования и основных социальных нужд; видимо, они вычитывали у Смита лишь то, что их устраивало.

Второй элемент учения Смита, значимый для использования в неолиберальной системе, — это концепция прогресса, порождаемого свободными действиями своекорыстных индивидов, направляемых на рынке словно некоей «невидимой рукой». Знаменитый образ «невидимой руки» появляется во второй главе четвёртой книги «Богатства народов». Человек, говорит Смит, «невидимой рукой направляется к цели, которая совсем и не входила в его намерения; при этом общество не всегда страдает от того, что эта цель не входила в его намерения. Преследуя свои собственные интересы, он часто более действительным образом служит интересам общества, чем тогда, когда сознательно стремится делать это. Мне ни разу не приходилось слышать, чтобы много хорошего было сделано теми, которые делали вид, что они ведут торговлю ради блага общества»[282]. Непреднамеренные результаты деятельности своекорыстных индивидов и цели, преследуемые ими на рынке, — это ключевой пункт неолиберальной интерпретации Смита и вместе с тем главное основание для критики государственного вмешательства. Опираясь на Смита, неолибералы могли заявить, что великие утопические цели социалистов, социал-демократов и «либералов» Нового курса с большей вероятностью осуществимы за счёт индивидуальной деятельности. Рынок сам собой обеспечит наиболее эффективное размещение ресурсов.

На «невидимую руку» Смита опирались теория Хайека о стихийной силе рынка и всевозможные излияния Фридмена по поводу благотворности капиталистического обмена. Коуз, как мы видели, тоже взывал к незримой логике, в силу которой различные элементы человеческой природы гармонически взаимодействуют со свободной рыночной экономикой. Выводы Стиглера идут ещё дальше, ибо он полагал, что концепция «невидимой руки» служит основой всей экономической науки как таковой: «Утверждение о том, что ресурсы ищут наиболее эффективный способ использования, так чтобы при разных направлениях использования уровень доходности на ресурс был равным, — это важнейшее фундаментальное положение всей экономической науки». (Мнение Стиглера до некоторой степени объясняет ту лёгкость, с которой неолиберализм иногда сводили к чисто неоклассической экономической теории.)

Могущество «невидимой руки» Смита, с точки зрения неолибералов, подразумевало, что для обеспечения «хорошей жизни» государство по большому счёту не нужно, так как рынок, предоставленный сам себе, сделает это лучше. Этот вывод также стал центральным идеологическим аргументом в пользу свободного рынка в холодной войне против тоталитарного коммунизма и его западных коллективистских сородичей. Как писал Фридмен в 1976 г., «[невидимая рука] действует весьма сложным и тонким образом. Рынок, куда каждый приходит своим путём, при отсутствии центральной власти, определяющей приоритеты, предотвращающей дублирование задач и координирующей действия, неискушённому взору представляется хаосом. Но если взглянуть на рынок глазами Смита, мы увидим, что это чётко организованная и тщательно отлаженная система, — система, возникающая из самих человеческих действий, но не является сознательным творением людей. Это система, обеспечивающая упорядоченное объединение разрозненных знаний и умений миллионов людей ради общей цели»[283].

В этом отрывке проявляется несомненное влияние Хайека и Мизеса. Фридмен считает, что только механизм цен способен предоставить эффективные и реальные средства организации информации без принуждения. Как и Хайек, Фридмен был убеждён, что рынок, эту организационную основу свободного общества, невозможно заменить государственным планированием. Например, в своём докладе о Смите он с издёвкой адресует цитату из «Богатства народов» вице-президенту при Линдоне Джонсоне и демократическому кандидату в президентской кампании 1968 г. Губерту Хэмфри: ««Государственный деятель, который попытался бы давать частным лицам указания, как они должны употреблять свои капиталы, обременил бы себя совершенно излишней заботой, а также присвоил бы себе власть, которую нельзя без ущерба доверить не только какому-либо лицу, но и какому бы то ни было совету или учреждению и которая ни в чьих руках не оказалась бы столь опасной, как в руках человека, настолько безумного и самонадеянного, чтобы вообразить себя способным использовать эту власть». Найдётся ли среди нынешних политологов тот, кто дал бы Губерту Хэмфри более точную и более беспощадную характеристику?»[284] Фридмен намекал на законопроект Хэмфри — Хоукинса, подписанный в 1978 г. президентом Картером; этот закон знаменовал собой возврат к кейнсианским методам экономического управления в ответ на кризисы 1970-х годов (см. главу 6). Критицизм Фридмена вполне понятен, ибо исходил от человека, который в 1960–1980-х годах был экономическим советником Барри Голдуотера и президентов Никсона, Форда и Рейгана. Подобно Хайеку и Мизесу, Фридмен считал одинаково самонадеянными претензии социалистов, «либералов» и прогрессистов на то, что они лучше всех знают, как обеспечить социальный прогресс и удовлетворить экономические нужды. Дискуссия по поводу экономического расчёта при социализме, в которой участвовали Хайек и Мизес[285], выявила общую концептуальную позицию, которую разделял и Фридмен. С точки зрения австрийцев, любое планирование — будь то дирижистское или социалистическое — требовало от планового органа принципиально недостижимого уровня информированности о социальных и экономических предпочтениях[286]. Кроме того, чтобы плановые решения были успешными, необходима достаточно статичная обстановка, позволяющая избежать непредвиденных последствий. Такое сочетание условий представлялось Хайеку, Мизесу и Фридмену мешаниной заведомо ложных допущений.

Третий элемент доктрины Смита, важный для неолибералов, — это ограничение полномочий государства. В этом пункте Фридмен вновь апеллирует к образу невидимой руки. Если рынки, говорит он, создают общее благо вопреки индивидуальным намерениям участников рыночного процесса, то в политике всё обстоит наоборот. В политической жизни роль невидимой руки зловредна, ибо благие намерения интервенционистов приводят к ужасным результатам. Смит, указывает Фридмен, нашёл виновного в лице «человека, пристрастного к системам», который играет людьми так, словно передвигает фигуры на шахматной доске: «[цитируется «Теория нравственных чувств»] «При этом он забывает, что ходы фигур на шахматной доске зависят единственно от руки, переставляющей их, между тем как в великом движении человеческого общества каждая отдельная часть целого двигается по свойственным ей законам, отличным от движения, сообщаемого ей законодателем. Если оба движения совпадают и принимают одинаковое направление, то и развитие всего общественного механизма идёт легко, согласно и счастливо. Но если они противоречат друг другу, то развитие оказывается беспорядочным и гибельным и весь общественный механизм приходит вскоре в совершенное расстройство»[287]. Неспособность понять это глубокое наблюдение породило невидимую руку в политике, совершенно противоположную невидимой руке на рынке. В политике люди, действующие исключительно в интересах общественного блага (как они его представляют), «невидимой рукой направляются к цели, которая совсем не входила в их намерения». Они становятся проводниками особых интересов, которым сознательно никогда не стали бы служить. В конечном счёте они приносят общественный интерес в жертву особому интересу, интерес потребителей в жертву интересу производителей, интерес масс, не получивших высшего образования, в жертву интересу тех, кто получил его, интерес бедного класса наёмных работников, обременённого налогом на занятость, в жертву интересу среднего класса, получающего непропорционально большие выгоды в плане социального обеспечения, и так далее по всем направлениям»[288]. В этом отрывке Фридмен рассуждает с явной оглядкой на теорию регулирования, предложенную его другом Джорджем Стиглером, и, в частности, на идею Стиглера, согласно которой регуляторы «захватываются» регулируемыми (о чём речь пойдёт ниже).

Фридмен тоже придавал важное значение феномену, суть которого сформулировал Стиглер: рациональное взаимодействие администраторов с носителями особых интересов приводит к иррациональному результату захвата первых вторыми. Это отразилось в убеждении Фридмена, что государство как коллективное целое не должно принимать никаких решений кроме тех, которые абсолютно необходимы в интересах индивидов. Трудность состояла в точном определении подходящего момента и крайних пределов государственного вмешательства; именно на неё указал Кейнс, когда ознакомился с «Дорогой к рабству» Хайека. Но даже самое мягкое вмешательство, с точки зрения Фридмена, в лучшем случае приводит к беспорядку на рынке, а в большинстве случаев вызывает коррупцию. Поэтому он всегда выступал за снижение любых налогов, например за поправку о снижении налогов согласно Положению № 13 в Калифорнии в 1970-х годах[289], поскольку это ограничивало возможности властей распоряжаться чужими деньгами. Согласно Фридмену, «враги свободы относят все недостатки мира на счёт рынка, а все достоинства — на счёт благотворного вмешательства государства. Как подчёркивает Смит, перемены к лучшему происходят не благодаря государственному вторжению в сферу рынка, а вопреки ему»[290]. Однако, по мнению Ротшильд, Фридмен и Хайек толкуют действие невидимой руки несколько упрощённо, упускают из вида сложный набор смыслов, присутствующий в теории Смита, а также ироническую отстранённость его позиции, и в конечном счёте неверно понимают тот резонанс, которого хотел добиться сам Смит. Для Смита эгоизм (self-interest) не подразумевает себялюбия (selfishness), хотя он прекрасно понимал, как себялюбивые люди представляют себе свои эгоистические интересы. Далее, с точки зрения Смита, просвещённый эгоизм неразрывно связан с моральным воспитанием и сочувствием. Изъян неолиберальной интерпретации этих трёх компонентов теории Смита состоит в том, что она упускала из виду главный настрой всего корпуса его работ, а потому неолиберальные идеи возводились на превратно понятом основании. Неолибералы рассматривали Смита в отрыве от его времени, места и политической ситуации и сводили широкий спектр его замысла всего к трём положениям.

Экономическая и политическая свобода: Милтон Фридмен и неолиберализм эпохи холодной войны

Фридмен отдавал себе отчёт в том, что неолиберализм испытывает определённые трудности со Смитом, и признавал, что Смит отводил государству роль более существенную, чем та, которую считал оправданной сам Фридмен. В частности, Смит выделял три свойственные государству обязанности. Первые две — защита от иностранного вторжения, беспристрастное обеспечение правосудия, защиты и безопасности граждан — были вне вопросов. А вот третья, по мнению Фридмена, их вызывала: «Вся проблема в третьей, а именно в «обязанности создавать и содержать определённые общественные сооружения и учреждения, создание и содержание которых не может быть в интересах отдельных лиц или небольших групп, потому что прибыль от них не сможет никогда оплатить издержки отдельному лицу или небольшой группе, хотя и сможет часто с излишком оплатить их большому обществу». Эта третья обязанность потенциально опасна. При правильном истолковании она, конечно, является обоснованной функцией государства. С другой же стороны, её можно использовать для оправдания совершенно безграничного расширения полномочий государства. Обоснованность её состоит в целесообразности вмешательства государства для нейтрализации последствий для третьих сторон, или, как это называется на техническом экономическом языке, последствий «внешней экономии и внешних потерь». Если действия того или иного лица причиняют убытки или приносят выгоду другим лицам, которые в этих действиях не участвуют, то эти последствия равнозначны принудительному обмену, навязанному другим лицам»[291].

Фридмен считал, что Смит неверно оценил природу «последствий для третьих сторон» и потенциальный вред, который они способны причинить рыночным процессам. Подобно своему наставнику Саймонсу, а также Хайеку в «Конституции свободы», Фридмен видит главную задачу правительства и государства в надзоре за соблюдением правил честной конкуренции. Однако, с его точки зрения, деятельность рынка и государства оценивалась по двойным стандартам: «Основное соображение, придающее важность последствиям для третьих сторон от частных действий, — это трудность определения вызванных извне убытков и выгод; будь это легко, можно было бы подвести всё под добровольный обмен. Но то же самое соображение служит аргументом против действий государства, поскольку очень трудно оценить чистые конечные потери и выгоды от его предположительно правильных действий. Кроме того, эти действия влекут за собой и дополнительные внешние эффекты в силу специфики их финансирования и в силу опасности для свободы, которую таит в себе расширение полномочий государства. Возможно, самая крупная интеллектуальная ошибка в этой области, совершённая в прошлом веке, — это применение двойного стандарта к рынку и политическим действиям. «Дефект» рынка, вызванный отсутствием конкуренции либо влиянием внешних воздействий (равнозначным, как показано в новейших исследованиях, трансакционным издержкам), считался безусловным оправданием государственного вмешательства. Но у политического механизма тоже есть свои «дефекты». Сравнивать реальный рынок с идеальной политической структурой нельзя. Корректно сравнивать реальное с реальным или идеальное с идеальным. К сожалению, Смит во многом способствовал укоренению этой ошибки»[292].

Но Смит не мыслил категориями успехов и неудач государства Нового курса в XX в., — хотя определённо пошёл дальше Фридмена в признании необходимости государственного администрирования. В частности, он утверждал, что государство должно отвечать за образование и инфраструктуру, тогда как Фридмен считал, что с этими задачами вполне справится рынок, располагающий обязательствами и конкуренцией альтернативных поставщиков услуг[293]. Принципиально важное для всей системы Смита понятие нравственного индивида Фридмен тоже не принимал. Смита беспокоило то, что привычка «восхищаться богатыми и знатными людьми и презирать людей бедных или незнатного происхождения или пренебрегать ими», ведёт «к искажению наших нравственных чувств»[294]. А Фридмена интересовали условия, при которых наилучшим образом мере обеспечена индивидуальная свобода. Иными словами, в той мере, в какой свободное рыночное общество ни для кого не создаёт препятствий, люди в нём получают наибольшие возможности для удовлетворения своих желаний.

В работах Хайека, Фридмена и Бьюкенена моральные проблемы почти не затрагиваются. В этом плане неолиберальная мысль как политическая философия принимает в расчёт не ценности, а лишь чистые экономические процессы. В «Конституции свободы» Хайек определяет свободу негативным образом — как «такое внешнее состояние людей, при котором принудительное воздействие одних на других сведено к достижимому минимуму»[295]. Хайек, несомненно, с восхищением отдавал должное англо-американским традициям конституционализма и верховенства права, но в целом индивидуальное поведение человека не привлекало его внимания. Фридмен выстроил концепцию радикального индивидуализма, рассматривавшую рынок как питательную среду для индивидуальных демократических и человеческих прав. Этот срез его идей знаменует решительный разрыв с классической традицией Смита и Юма, которые по своим глубинным убеждениям были республиканцами, а не демократами.

Как мы видели, неолиберальная мысль начала с упрощённого прочтения главной посылки Адама Смита, гласившей, что человек есть рациональное существо, действующее в собственных интересах. Человеческая свобода зиждется на экономическом индивиде, чья свобода на рынке, с точки зрения неолибералов, равнозначна человеческой свободе в общем смысле[296]. Из этого главного тезиса вытекали все остальные утверждения. По существу же, представление о человеческой природе, которого придерживались Фридмен, Хайек, Мизес, Бьюкенен и другие неолиберальные мыслители 1940–1970-х годов и более позднего времени, было довольно ограниченным, хотя в нём и присутствуют (особенно у Хайека) отдельные элементы консерватизма Бёрка. Неолибералы считали, что единственно достоверным и наблюдаемым свойством этой природы являются действия людей в собственных интересах с целью максимизации личной пользы. По утверждению Фридмена, «либерал считает, что люди несовершенны. Для него проблема социальной организации является в такой же степени негативной проблемой удержания «плохих» людей от причинения зла, в какой она является проблемой помощи «хорошим» людям в совершении добра; разумеется, «плохими» и «хорошими» могут быть одни и те же люди: всё зависит от того, кто о них судит»[297]. Сказать, что неолибералы понимали человека как существо сугубо эгоистическое, было бы карикатурным упрощением их действительной позиции. Но в позднейших популярных интерпретациях она представала именно такой, — как «культ алчности», блестяще изображённый в фильме Оливера Стоуна «Уолл-стрит» (1987). На самом же деле Хайек и Фридмен считали, что люди могут быть и хорошими, и плохими.

Точнее было бы сказать, что для неолиберала рынок есть тот институт, который наиболее эффективно обеспечивает благополучие. В письме к Хайеку по поводу планов последнего создать Общество Мон-Пелерен Мизес писал: «Laissez faire не означает: пусть зло продолжается. Это означает: пусть потребители, т.е. люди, совершая покупки или воздерживаясь от них, решают, что и кому следует производить. Альтернатива laissez faire — передача этих решений патерналистскому государству. Никакого среднего пути нет. Либо властвуют потребители, либо властвует государство»[298]. (Этот пассаж типичен для Мизеса, решительно отвергавшего любую попытку изобразить неолиберализм неким «средним путём», как это допустил Фридмен в статье 1951 г.) Здесь Мизес изложил важнейшую для неолибералов идею: рынок есть та первичная сфера, в которой осуществляется и выражается свобода. Кроме того, в этой сфере потребители заявляют о своих желаниях: те вещи, на которые есть спрос, производятся и поставляются, а те, которые не пользуются спросом, сходят на нет и исчезают. Функция государства (помимо его основной задачи — защиты физической безопасности граждан) должна быть ограничена надзором за соблюдением правил конкуренции и здоровым состоянием рынков[299]. Ведь именно на рынке люди совершают самый подлинный, не искажённый благими намерениями выбор. Связь между политической и экономической свободой выражена здесь максимально чётко и является связью иного порядка, чем та связь, которую имел в виду Смит. Последний всегда допускал возможность того, что по крайней мере в некоторых случаях люди могут и не знать, чего на самом деле хотят, а в других случаях рынок, предлагая то, чего люди хотят, поддерживает неуместные и нежелательные стадные чувства.

Вместе с тем Людвиг фон Мизес имел более корректный взгляд на Смита в плане связи последнего с неолиберальными идеями. Он признавал, что Смит был важной фигурой, наследие которой было воспринято и использовано неолибералами. Но он не питал иллюзий в отношении действительных масштабов значимости Смита для середины XX в. (в нижеследующем отрывке заметно также острое разочарование самого Мизеса по поводу того, что его собственные идеи игнорируются профессиональным экономическим истеблишментом). Во введении к «Богатству народов» (издание 1952 г.) Мизес предупреждал: «Не нужно думать, что в исследовании Смита можно найти ключ к современным экономическим теориям или современным проблемам экономической политики. Изучение экономической науки можно заменить чтением Смита не больше, чем изучение математики чтением Евклида. В лучшем случае оно может служить историческим введением в изучение современных идей и мер экономической политики. Не найдёт читатель в «Богатстве народов» и опровержения теорий Маркса, Веблена, Кейнса и их последователей. Социалисты пытаются обманным путём убедить людей, что экономическую свободу защищали только авторы XVIII в. и что социалисты, опровергнув Смита (что, естественно, им не удалось), сделали всё необходимое для доказательства правильности своих собственных идей. Социалистические профессора — не только в странах за железным занавесом — не говорят студентам ни слова о современных экономистах, которые объективно рассматривают главные экономические проблемы и не оставили камня на камне от ложных теорий всех направлений социализма и интервенционизма. Если их упрекают в предвзятости, они настаивают на своей невиновности: «Разве, — возражают они, — мы не разбирали на семинарах несколько глав Адама Смита?» В их педагогической программе чтение Смита служит ширмой, позволяющей игнорировать все здравые экономические теории современности. Читайте великую книгу Смита. Но не думайте, что это избавит вас от необходимости серьёзно изучать современные экономические труды. Смит развенчивал политику государственного регулирования XVIII в. и ничего не может сказать ни о государственной политике в 1952 г., ни о коммунистической угрозе»[300].

Контекст холодной войны, на который Мизес здесь прозрачно намекает, — это важная тема, и мы вскоре разберём её подробнее — сыграл существенную роль в формировании трансатлантического неолиберализма.

Наследие Смита использовали и злоупотребляли им такие политики, как Маргарет Тэтчер. Активно распространялся миф о вечных истинах, которые впервые сформулировал Смит, после него подтвердил английский классический либерал и политик Джон Стюарт Милль (впрочем, только в трактате «О свободе»), затем подхватил и убеждённо принял Хайек, а следом за ним и Фридмен. Миф этот подпитывался с двух сторон. Во-первых, он помогал политикам произвести впечатление философской глубины. Во-вторых, он льстил интеллектуальному самолюбию учёных-неолибералов, заявлявших свои права на Смита, поскольку внушал им ощущение собственной политической значимости и принадлежности к признанным традиционным ценностям. Но если взять реальное, а не мифическое, соотношение идей Фридмена, Бьюкенена, Хайека и Мизеса с идеями Адама Смита, то становится понятно, в чём состояло новшество неолиберализма. Неолибералов отличала неистовая и рискованная вера в индивида и свойство его естественного экономического поведения в условиях рынка. Они не придавали большого значения искусственно привитому поведению, цивилизованным манерам или смитовскому нравственному чувству и обычно не рассматривали моральное поведение в числе экономических и политических реалий (Рейган и Тэтчер в своей политике и политической риторике возродили некоторые старые нравственные метафоры, но они не имели никакого отношения к неолиберальной теории свободного рынка). С точки зрения неолиберальных теоретиков, рыночные процессы в изобилии порождают свободу и возможности для преуспевания, которыми индивиды могут пользоваться по своему усмотрению. В отличие от либерализма Смита трансатлантический неолиберализм был порождён другим сочетанием политических реалий — холодной войны, Нового и Справедливого курсов, послевоенных лейбористских правительств Клемента Эттли и опасений подъёма коллективизма. Эти тревожные обстоятельства побудили неолиберальных авторов признать недостаточность простой констатации связи между свободным рынком, демократией и человеческой свободой. Неолибералы выразили свою преданность индивидуальной свободе в апокалиптической картине борьбы между свободным обществом и коммунистическим тоталитаризмом.

Существенным вкладом Фридмена в неолиберальную доктрину стало обоснование им в книге «Капитализм и свобода» (1962) связи между экономической и политической свободой. Фридмен пошёл дальше Мизеса, видевшего арену самовыражения людей в рынке, и утверждал, что общепринятое разделение экономической и политической сфер ошибочно[301]: «Широко распространено мнение, что политика и экономика — вещи разные и между собой почти не связанные, что личная свобода — это вопрос политический, а материальное благополучие — экономический и что любое политическое устройство можно совместить с любым экономическим. Главными современными выразителями этого представления являются многочисленные проповедники «демократического социализма», безусловно осуждающие ограничения на личную свободу, навязываемые «тоталитарным социализмом» в России, но убеждённые, что страна может взять на вооружение основные черты тамошнего экономического строя и тем не менее обеспечить личные свободы благодаря устройству политическому»[302]. Книга Фридмена, наконец, осуществила пожелание Гарольда Ланау из Фонда Волкера получить американскую «Дорогу к рабству».

По убеждению Фридмена, свобода экономики от государственного вмешательства означает, что политическая власть отделена от экономической. Рынок сам по себе служит гарантией возможности несогласия: «В капиталистическом обществе надо лишь убедить нескольких богачей, чтобы заручиться средствами на пропаганду какой угодно идеи, пусть даже самой необычной, и таких людей, таких независимых источников поддержки находится немало. И вообще, необязательно даже убеждать людей или финансовые учреждения, обладающие соответствующими средствами, в разумности идей, которые вы планируете пропагандировать. Нужно лишь убедить их в том, что ваша пропаганда будет иметь финансовый успех, что соответствующая газета, журнал, книга или новое предприятие окажутся прибыльными. Например, издатель, конкурирующий с другими издателями, не может позволить себе печатать только то, с чем согласен он лично: он должен исходить из единственного критерия — вероятности того, что рынок окажется достаточно широк, чтобы обеспечить достаточную прибыль на вложенный капитал»[303]. Чисто коммерческие мотивы позволяют любому продвигать любую политическую программу независимо от того, согласен ли обладатель средств с её содержанием. Для него существенно лишь одно: будет дело прибыльным или нет. Рынок гарантирует основные политические свободы уже в силу того, что в каждом случае обеспечивает альтернативу. В частности, указывал Фридмен, существование частнорыночной экономики обеспечивало защиту в период маккартизма, поскольку подвергавшиеся гонениям государственные служащие имели альтернативную возможность перейти в другую сферу, где им не грозило преследование по политическим мотивам[304].

Свободный рынок также служит защитой от худших видов дискриминации и предубеждённости. Рынок — безличная сила, которая гарантирует равенство для всех, поскольку «отделяет экономическую деятельность от политических взглядов и ограждает людей от дискриминации в их экономической деятельности по причинам, не имеющим никакого отношения к их производительности, вне зависимости от того, связаны ли эти причины с их взглядами или с их цветом кожи»[305].

Как уже отмечалось, Фридмен считал, что некорректно сравнивать недостатки свободного рыночного капитализма с утопическим идеалом социалистической или коммунистической альтернативы. А происходило это, по его мнению, из-за настроений, преобладавших в 1920–1930-х годах, когда «либеральные» и прогрессивные интеллектуалы в США были охвачены оптимизмом по поводу построения советского коммунизма в России, — в то самое время, как крах фондового рынка, казалось, знаменовал собой кончину капитализма. Согласно Фридмену, «настроения тех лет живы до сих пор. По-прежнему сохраняется тенденция считать желательным любое вмешательство государства, приписывать всё зло рынку и оценивать любые новые предложения о государственном контроле с помощью идеальных мерок, предполагая, что осуществлять эти предложения будут способные и беспристрастные люди, свободные от влияния конкретных заинтересованных групп. Сторонники ограниченного правительства и свободного предпринимательства по-прежнему вынуждены обороняться»[306]. Фридмен не утруждал себя размышлениями о каких-либо предполагаемых провалах рынка. Напротив, значительную долю своих научных усилий и учёной репутации он посвятил освобождению рынка от обвинений в разорении, вызванном Великой депрессией. Этому посвящена «Монетарная история США», написанная совместно с Анной Шварц и опубликованная в 1963 г., год спустя после «Капитализма и свободы» (см. главу 5).

Ключевой пункт «Капитализма и свободы» — опыт ошибочных государственных решений США и стран Запада. Позиция Фридмена отражает характерное для чикагской школы стремление подкреплять теорию эмпирическими доказательствами. Провалы государственного вмешательства, засвидетельствованные, согласно Фридмену, в десятилетия, последовавшие после Нового курса, позволили людям сравнивать «реальное с реальным». Каждый доказанный провал государства, считал Фридмен, служил призывом к оружию в холодной войне: «Маркс и Энгельс писали в «Манифесте Коммунистической партии»: «Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир». Кто может сегодня сказать, что цепи пролетариев в СССР слабее цепей пролетариев в США, в Англии, во Франции, в Западной Германии или в любом западном государстве?»[307] Но Фридмен не ограничивал свою критику Советским Союзом. В его список вошло все, что он считал явными упущениями прогрессистов, Нового курса, послевоенной политики демократических и республиканских правительств: регулирование деятельности железных дорог, подоходный налог, денежная реформа, сельскохозяйственные субсидии, государственное жилищное строительство, трудовое законодательство и система социального страхования.

Помимо этого Фридмен называл программу помощи иностранным государствам, программу энергетического строительства и программу переустройства городов. В указанных областях, по его мнению, государство в лучшем случае не добилось поставленных целей, а в худшем нанесло большой вред: «Большая часть новых программ, развёрнутых правительством за прошедшие несколько десятилетий, не достигла своих целей. США продолжали двигаться по пути прогресса; американские граждане стали лучше питаться, лучше одеваться, улучшились их жилищные условия и средства транспорта; сгладились классовые и социальные различия; стало менее неблагоприятным положение национальных меньшинств; культура населения развивалась стремительными темпами. Все эти плоды принесли частная инициатива и предприимчивость людей, действовавших сообща через посредство рынка, свободного от ограничений. Правительственные меры тормозили этот прогресс, а не способствовали ему. Пойти на эти меры и преодолеть их мы смогли только благодаря исключительной производительной способности рынка. Невидимая рука, направляющая прогресс, оказалась более могучей, чем рука видимая, тянувшая в сторону регресса»[308].

Но чтобы обеспечить прогресс и в будущем, нужно укрепить настрой против вмешательства государства и усиления его активности. Ради неприкосновенности политической свободы и прочих свобод необходимо обеспечить экономическую свободу: «Сохранению и распространению свободы ныне угрожает опасность с двух сторон. Одна опасность — ясная и очевидная. Это опасность внешняя, исходящая от злонамеренных кремлёвских властителей, которые грозятся нас «похоронить». Другая — гораздо более незаметная. Это внутренняя опасность, исходящая от людей с благими намерениями и доброй волей, которые хотят нас переделать»[309]. В «Капитализме и свободе» Фридмен, как и Хайек в «Дороге к рабству», стремится убедительно и ясно провести параллель между благими намерениями западных политиков и поползновениями восточного советского тоталитаризма. Стратегия борьбы на два фронта последовательно отождествляет Новый курс с социализмом и даже с коммунизмом, а его собственные идеи представляет как органическую часть традиции классического либерализма. Холодная война идей ведётся посредством привлечения союзных идей; для неё годились даже такие, как маккартизм, к которому Фридмен относился более или менее равнодушно.

Говоря о решении самых трудных проблем, Фридмен (в «Капитализме и свободе») и Хайек (в «Конституции свободы») призывали заменить государственное вмешательство действием рыночных механизмов. В «Конституции свободы» (1960) Хайек разбирает главные социальные и экономические проблемы: социальное обеспечение, профсоюзы, налогообложение, денежно-кредитная политика, жилищное строительство и городская инфраструктура, сельское хозяйство и природные ресурсы, образование и наука[310]. В частности, он выступает за отмену сельскохозяйственных субсидий и законов о праве на труд. Фридмен обсуждает такие проблемы, как деньги, международные финансы, налогообложение, монополии, бизнес и труд, образование, социальное обеспечение и бедность. В числе прочего он предлагает приватизировать программу социального страхования и отменить таможенные пошлины. Кроме того, Фридмен всегда был самым активным и неуклонным сторонником программы школьных ваучеров и создания рынка начального и среднего образования. Он полагал, что это снизит расходы на школьное обучение, сделает его в целом более эффективным и более доступным для тех, кого не устраивает государственная система образования.

Свойственный идеям Фридмена воинственный оттенок, чувство того, что война идей между социализмом и рыночным капитализмом ведётся не на жизнь, а на смерть, очевидным образом объясняется напряжённой политической атмосферой холодной войны. Учёные были активными участниками битвы, которая воспринималась как глобальное и решительное столкновение двух противоположных общественных мировоззрений. Весьма показателен случай, когда Джеймс Бьюкенен, один из студентов Фридмена в Чикагском университете в конце 1940-х годов, подал заявление на должность экономиста Федерального резерва. Фридмена попросили дать характеристику. В числе интересовавших Федеральный резерв был и такой типичный для того периода вопрос: «Располагаете ли вы сведениями, что соискатель должности состоит или когда-либо состоял в организации, призывающей к свержению конституционной формы правления в США, и есть ли, на ваш взгляд, какие-либо иные основания сомневаться в его лояльности США?» Фридмен ответил: «Мне не известно, в каких организациях он состоит. Но я совершенно уверен, что он полностью и безусловно лоялен по отношению к США и американскому образу жизни. Он является убеждённым приверженцем свободного рынка, свободного предпринимательства, экономики со свободным ценообразованием и вместе с тем является убеждённым противником любого расширения государственного вмешательства в деятельность индивидов. Эти убеждения, естественно, прямо противоположны социалистическим и коммунистическим идеям. Бьюкенен — один и самых способных студентов, которые у нас были с тех пор, как я работаю в Чикагском университете. Ваша организация получит ценное приобретение в его лице, если вы сможете убедить его стать вашим сотрудником»[311]. Интеллектуалы неолиберального толка, особенно экономисты и политологи, ощущали себя активными бойцами в сражении против коммунизма. «Капитализм и свобода» свидетельствует о сознательном намерении Фридмена вступить в схватку.

Здесь уместно добавить, что это измерение неолиберальной мысли — утверждение, что экономическая свобода является условием демократической и политической свободы, — стало основой неоконсервативной внешней политики США по отношению к Восточному блоку, особенно по отношению к Польше и СССР. Такую политику, в частности, проводил Рейган в 1980-е годы, последние годы холодной войны. Похожими идеями руководствовались такие видные деятели, как помощник министра обороны Пол Вулфовиц и представитель США в ООН Джон Болтон, когда во время второй войны в Ираке (2003) заявляли, что демократический Ирак послужит маяком свободы для всего Ближнего Востока. Можно упомянуть и другой весьма неоднозначный пример. Фридмен осудил кровавую расправу на площади Тяньаньмэнь в 1989 г., но не обратил внимания на проблему, которую могли создать для его концепции политической силы свободного рынка политические репрессии и практическое отсутствие демократии в Китае. Он считал, что после рыночных реформ Дэн Сяопина коммунистический Китай стал значительно более свободной страной. В экономических успехах восточноазиатских «тигров» и восточноевропейских стран бывшего советского блока Фридмен усматривал подтверждение тесной связи между капитализмом и свободой: «Во всех этих случаях в соответствии с темой книги рост экономической свободы шёл рука об руку с ростом политической и гражданской свободы, в результате чего повысилось благосостояние. Оказалось, что конкурентный капитализм и свобода неотделимы друг от друга»[312].

На Западе после 1970 г. подобные идеи пользовались большим авторитетом — как в плане научных дискуссий, так и в плане экономической и внешней политики. Они являют собой отличительную черту радикальной природы получившего международное признание неолиберализма третьей фазы. Свободный рынок и либеральная демократия шли рука об руку, и их, согласно Фридмену, невозможно было отделить друг от друга. Это обстоятельство самым торжественным образом констатировал Фукуяма после падения Берлинской стены[313]. Эти тезисы помогают объяснить сдвиг в отношении к государству и рынку, который изменил мир в последней трети XX в.

Немецкое экономическое чудо: неолиберализм и социальная рыночная экономика

Вторым источником подъёма неолиберализма была политическая философия, практически применённая в Германии после Второй мировой войны. В основе экономической политики двух христианско-демократических канцлеров, Конрада Аденауэра и Людвига Эрхарда (при Аденауэре он был министром финансов), лежали идеи группы мыслителей, которую собирательно называют фрайбургской школой. Эта группа (одни её участники при Третьем рейхе покинули Германию, другие остались) называла свою платформу, сложившуюся в межвоенный период, неолиберальной[314]. Более или менее очевидный успех предложенного этой группой проекта возрождения немецкой экономики в сочетании с американской помощью по плану Маршалла стал весомым пропагандистским аргументом Запада — США и Западной Европы — в холодной войне.

При Аденауэре и Эрхарде разорённая войной Германия приступила к эксперименту со свободным рынком; в нём видели альтернативу правому и левому тоталитаризму, который разрушил Германию, а потом разделил Европу. Политика «социальной рыночной экономики», создавшая немецкое «экономическое чудо» в 1950-х годах, содержала многие элементы программы, которую наметил Фридмен в статье 1951 г. И это было неслучайно, если принять во внимание контакты чикагцев с немцами в Обществе Мон-Пелерен после 1947 г. Но при всей своей готовности делом доказать полезность и эффективность свободного рынка немецкие неолибералы придавали большое значение социальной справедливости и желали её обеспечить. В этом последнем плане их идеи были близки к идеям Генри Саймонса, которые тот продвигал в Чикагском университете в 1930-х годах. Вторая чикагская школа после 1950 г. уже не настаивала на необходимости системы социального обеспечения, — разве что такое обеспечение можно осуществить более эффективно и с прибылью посредством частного рынка.

Своим происхождением Soziale Marktwirtschaft обязана таким немецким экономистам и правоведам межвоенного периода, как Вильгельм Рёпке, Вальтер Ойкен, Франц Бём и Альфред Мюллер-Армак (который и предложил термин «социальная рыночная экономика»[315]). Как отметил в то время Карл Фридрих, гарвардский политолог, бежавший от нацистского режима, «главный лозунг — это «социальная рыночная экономика» (Soziale Marktwirtschaft), экономика безусловно «свободная» по сравнению с директивной и плановой экономикой, но подлежащая контролю, желательно законодательному, призванному предотвратить концентрацию экономической власти в руках картелей, трестов или гигантских предприятий»[316]. Немецкий неолиберализм, известный также как ордолиберализм (по журналу «Ordo», основанному в 1948 г. Вальтером Ойкеном и Францем Бёмом), отличал себя как от классического либерализма, так и от позиции laissez faire XIX. в.[317] Как и Саймонс, они отводили государству центральную роль в создании условий для честной экономической конкуренции. Государство, считали немецкие ордолибералы, теснейшим образом сплетено с экономической жизнью. Предоставим ещё раз слово Фридриху: «Неолибералы рассматривают экономическую науку как «встроенную» в политику и убеждены, что экономическая и политическая системы взаимосвязаны. В замечательном исследовании, посвящённом этой взаимосвязи, Франц Бём, один из ведущих мыслителей неолиберального направления, приходит к выводу, что рынок — это экономическая форма политической демократии»[318]. Этот вывод поразительно напоминает суждения Мизеса о роли потребителя на рынке[319]. Но немецкие неолибералы считали Мизеса палеолибералом, поскольку воспринимали его как неизменного сторонника laissez fair[320]. Главное отличие состояло в том, что, с точки зрения немцев, экономические выгоды конкуренции, поддерживаемой государством, должны иметь контрбаланс в виде социальной политики. Тем самым подразумевалось создание мощного социального государства, что позволило социал-демократам включить предложения неолибералов в Годесбергскую партийную программу, принятую в 1959 г.[321]

Отношения Хайека с немецким неолиберализмом были более сложными, и это, пожалуй, удивительно, если учесть его близость к Мизесу[322]. Хайек писал для журнала «Ordo», состоял в его редколлегии и порой казался членом Фрайбургской школы. Вместе с тем он оценивал роль государства в экономике гораздо критичнее, чем немецкие неолибералы. Другим каналом связи было Общество Мон-Пелерен, в котором на 1951 г. состояли такие теоретики социальной рыночной экономики, как Рёпке, Ойкен, Эрхард, Мюллер-Армак, Бём, Г. Илау, Фридрих Майер и А. Рюстов[323]. Как свидетельствует историк Макс Хартуэлл, который тоже был членом этого общества, «Хайек считал, что именно благодаря влиянию Рёпке неолиберальное движение в немецкоязычной части Европы вышло за пределы узкого круга университетских учёных»[324].

В США немецкий неолиберализм привлекал внимание не только Карла Фридриха, но и других наблюдателей. Например, в специальном бюллетене Американского института экономических исследований (он располагался при Массачусетском технологическом институте) за 1959 г. был отдельный раздел по «социальной рыночной экономике». Этот доклад читали в администрации Никсона, и он содержится в документах центрального аппарата Белого дома[325]. Авторы бюллетеня, имевшего подзаголовок «Отчёт об исследовании достижений Людвига Эрхарда», характеризуют немецкий неолиберализм как доктрину «Ойкена, Рёпке и Эрхарда», а также отмечают значительную роль, отведённую государству в плане надзора за рынком, и новаторскую политику Эрхарда на посту министра финансов: «Таким образом, «новизна» неолиберализма состоит преимущественно в новой оценке положительной роли государства как создателя законодательной, правовой и денежной системы, необходимой для жизнеспособной рыночной экономики»[326]. Отождествляемая с Эрхадом политика — упразднение регулирования цен, стабилизация валюты и победа над инфляцией, антитрестовские законы и «война против особых интересов» — в равной мере может считаться политикой Хайека и Фридмена (если не считать того, что Фридмен всегда выступал за плавающий курс и пришёл к выводу о ненужности антимонопольного законодательства)[327].

В отчёте МТИ ошибочно утверждается, что немецкие неолибералы отвергали социальное государство; на самом деле немцы всегда считали социальное обеспечение очень важным. (Кроме того, Хайек и Фридмен вряд ли согласились бы с утверждением, что «государство в конечном счёте должно контролировать не компании или отрасли, а экономическую политику в целом»[328].) В отчёте особо отмечен положительный взгляд на роль государства: «Неолибералы испытывают огромный пиетет перед рынком как единственным механизмом, с помощью которого развитое индустриальное общество может решить свои экономические проблемы и при этом сохранить свою свободу. Но они понимают, что границы civitas Humana[329] выходят далеко за пределы рынка и что рынок всего лишь средство для достижения цели. И если они преследуют собственные цели, то делают это ради человеческой свободы»[330]. К «социальному вопросу» ордолибералы подходили в консервативном духе, почти как Бисмарк, который в 1870-х годах ввёл пенсии. Как показал Ральф Птак, их позиция «гораздо ближе к консервативной, чем к классической либеральной». Во всяком случае, цель формулировалась в классической консервативной манере: «…стабильное и защищённое положение рабочего класса — необходимое условие нормальной работы рыночной экономики», и эта программа «принципиально отличалась от призывов левых к эгалитарному перераспределению»[331].

Близость позиций немцев и Генри Саймонса, экономиста первой чикагской школы 1930–1940-х годов, наглядно показывает, что неолиберализм изначально формировался в ином историческом и полемическом контексте, чем тот, который сформировался в послевоенных Соединённых Штатах. Сходство Саймонса 1930-х годов с немецкими предтечами социальной рыночной экономики обнаруживает, что неолиберализм Фридмена, настаивавшего на том, что рыночные решения социальных проблем предпочтительнее организованного сверху социального государства, представлял собой более радикальное направление по сравнению с позициями многих его европейских друзей и коллег в Обществе Мон-Пелерен 1950–1970-х годов. Немецкие неолибералы, по мнению Птака, заслуживают признания прежде всего за то, что первыми подняли социальный вопрос, указали на связь между правовым и конкурентным порядками и «приняли во внимание деструктивный потенциал рыночной экономики»[332]. Ни Фридмен, ни Хайек почти никогда не затрагивали тему негативного влияния мощного разрушительного потенциала капитализма. Далее, Саймонс разделял с немцами стойкое убеждение в большой важности антимонопольного законодательства, чего не признавали Фридмен, Аарон Директор и Эдвард Леви, декан юридического факультета, в конце 1940-х — начале 1950-х годов принимавший участие в финансировавшемся Фондом Волкера проекте исследования свободного рынка по теме монополий[333]. В противоположность Германии и другим частям Европы, специфические исторические, культурные и географические особенности США — особенно глубоко укоренившийся культ сугубого индивидуализма в духе «дикого Запада» — тоже сыграли роль в формировании особого интеллектуального климата и сделали страну благодатной почвой для более радикальной версии неолиберальной политической теории.

Пример Германии произвёл глубокое конструктивное впечатление и на английских наблюдателей — прежде всего потому, что представлял собой первый успешный политический эксперимент с неолиберальными идеями. Будущий глава группы консультантов по экономической политике Маргарет Тэтчер в 1979–1982 гг. Джон Хоскинс отмечал, что «великий Эрхард» отказался от валюты, навязанной союзными державами, и в июне 1948 г. ввёл, вопреки возражениям оккупационных властей, немецкую марку. Правительство христианских социалистов Аденауэра стояло у власти с 1949 по 1963 г., а затем до 1966 г. пост канцлера занимал Эрхард. Политика Эрхарда, по мнению Хоскинса, стала настоящим источником вдохновения, поскольку он «создал эффективную экономику без какого бы то ни было экономического или торгового протекционизма»[334]. Будущие министры финансов при Тэтчер Джеффри Хоу и Найджел Лоусон тоже высоко оценили немецкую модель. Хоу «получил представление» о том, что такое «социальная рыночная экономика», и был заинтригован сочетанием свободного рынка и социального рынка; этот принцип он отождествил с консервативной программой «одной нации», которая вновь была принята на вооружение в Англии и переформулирована в 1950-х годах радикальными молодыми консерваторами (см. следующую главу)[335]. Лоусон назвал главными особенностями двух экономик, которыми он более всего восхищался в 1950–1960-х годах, «динамизм» США и «систему Эрхарда» в Западной Германии[336]. Эти мнения разделял ещё один будущий министр финансов от консерваторов, Норманн Ламонт[337].

Захват регуляторов, теории общественного и рационального выбора

Эти разноплановые явления — подъём неолиберальных идей и практическое применение неолиберальных программ в США и в Германии в послевоенные годы — имели общую основу в виде наработок, сделанных в 1930–1940-е годы в Австрии, Германии, Швейцарии, Франции и Англии. В результате к концу 1950-х годов сформировалась отчётливо узнаваемая система идей. Связь свободы с рынком, рациональностью и личным интересом послужила питательной средой для других учёных, продвигавших неолиберальные идеи в новые сферы. Третье идейное направление в развитии политического неолиберализмав 1950–1960-х годах в США тоже возглавили учёные, испытавшие влияние чикагской школы.

В первую очередь следует упомянуть Джорджа Стиглера, сначала работавшего в Колумбийском университете, а с 1958 г. в Чикаго, Джеймса Бьюкенена и Гордона Таллока, которые получили экономическое образование в Чикагском университете и работали в Виргинском политехническом институте (а затем в Университете Джорджа Мейсона в Ферфаксе, так называемая виргинская школа политической экономии). Они приложили теорию человека как макисимизирующего полезность индивида к сферам политики, государственной бюрократии и регулирования; так в 1960-е годы возникла теория общественного выбора и «конституционной экономики». Вторую группу учёных возглавлял Уильям Райкер в Рочестерском университете; в те же годы он предложил теорию рационального выбора в качестве новой политологической методологии. Общая позиция этих двух групп сводилась к тому, что политику, правительство и государственный сектор нельзя рассматривать в отрыве от собственно экономической сферы. С их точки зрения, государственная политика и политическая борьба представляли собой область, где действуют те же самые принципы и мотивы, которыми направляется работа рынка и экономики в целом. Другие экономисты, в частности Питер Бауэр из Лондонской школы экономики и Гэри Беккер из Чикагского университета (нобелевский лауреат 1992 г. по экономике), распространили эту логику в числе прочего на политику международной помощи и развития и на социологические аспекты человеческого поведения, — такие, как семья[338]. Эти новые разработки позволили продвинуть экономические принципы неолиберализма в те области, которые раньше рассматривались с совершенно других точек зрения. Одновременно с этим неолиберальная концепция свободного рынка укоренилась в господствующем направлении общественно-политического сознания.

По мнению Джона Бланделла, впоследствии возглавлявшего Институт экономики (IEA), в Англии Джордж Стиглер считался самым авторитетным неолиберальным мыслителем наряду с Фридменом и Хайеком. В нём видели общепризнанного лидера второй чикагской экономической школы[339]. Стиглер (род. в Сиэтле в 1911 г.) был почти одногодком Фридмена и его большим другом. Диссертацию он писал под руководством Фрэнка Найта и, кроме того, испытал влияние Саймонса. Докторскую степень получил в 1938 г. в Чикагском университете, но работать там начал только в конце 1950-х годов, а до того во время войны был сотрудником Манхэттенского проекта (разработка атомной бомбы) и затем преподавателем Колумбийского университета. Как и Фридмен, он постоянно сотрудничал с аналитическими центрами в Англии (в частности, с лондонским Институтом экономических дел) и в США, консультировал президентов и политиков. Нобелевский лауреат 1982 г., Стиглер приобрёл наибольшую известность благодаря созданной им экономической теории государственного регулирования, которая в 1960-е годы стала важным аспектом теории общественного выбора.

Государство, считал Стиглер, это источник ресурсов, за контроль над которыми соперничают отрасли и фирмы. В аналитической записке, представленной президенту Никсону в 1971 г., он выразил мнение, что два основных положения, определяющие смысл государственного регулирования, ошибочны[340]. Первое — это убеждение, будто регулирование предпринимается в интересах всего общества. Второе «по существу сводится к тому, что политический процесс не поддаётся рациональному объяснению: «политика» — это неформализуемое, постоянно и непредсказуемо меняющееся сочетание самых разнородных сил, обнимающее собой как акты величайшей добродетели (освобождение рабов), так и проявления самой низкой продажности (конгрессмены, набивающие себе карманы)»[341]. Эти два общепринятых представления о регулировании, полагал Стиглер, лишены объяснительного потенциала, которым обладает методология «максимизации прибыли». С его точки зрения, проблема регулирования — это задача «выяснения того, когда и почему отрасль (или какая-либо группа людей, объединённых общим замыслом) приобретает способность использовать государство в своих целях или избирается государством для использования в целях, чуждых обществу»[342].

В любой отрасли, утверждал Стиглер, фирмы хотят от государственного регулирования четырёх вещей, каждая из которых может повысить их прибыльность. Первая — это прямые государственные субсидии конкретному сектору в виде денежных дотаций или льгот. Вторая — регулирование (скажем, с помощью протекционистских таможенных пошлин) допуска на рынок новых конкурентов. Третья — поощрение производства дополняющих продуктов или сдерживание производства замещающих. Например, пояснил Стиглер, «производители сливочного масла заинтересованы в снижении производства маргарина и повышении производства хлеба»[343]. «Четвёртый аспект государственной политики», желательный для отрасли, — поддержание цен на высоком уровне[344]. Эти четыре типа регулирования, полностью зависящие от милости государства, поскольку оно обладает монополией на принуждение, чаще всего вводятся законодательным путём или, в некоторых случаях, путём лицензирования того или иного вида деятельности, приводящего к появлению олигополистических, монополистических или исключительных прав. Суть теории Стиглера выражена в понятии «захват регуляторов», которое означает, что регулирование будет подчинено интересам регулируемых. Поэтому к представлению о нейтральном государственном управлении и правительстве, действующем в интересах всего общества, следует относиться скептически: «В профессиональной экономической мысли глубоко укоренился идеалистический взгляд на государственное регулирование. Например, Комиссию по межштатной торговле осудило за лоббирование интересов железнодорожных компаний такое количество экономистов, что это стало общим местом в экономической литературе. На мой взгляд, критиковать её за это столь же уместно, как критиковать фирму Great Atlantic and Pacific Tea Company за торговлю бакалейными товарами или упрекать политика за то, что он ищет популярности. Фундаментальный порок подобной критики в том, что она отвлекает внимание от сути дела. Она исходит из предположения, что получить комиссию, которая не будет зависеть от перевозчиков, можно путём осуждения её членов или тех, кто этих членов назначает. Но получить другую комиссию можно лишь одним единственным способом: изменить её политическую базу и вознаграждать её членов на основе, никак не связанной с услугами, которые она оказывает перевозчикам. И пока остаётся в силе эта глубинная логика политической жизни, у реформаторов [системы государственного регулирования] не получится использовать государство для своих реформ, а жертвы групповых интересов, повсеместно пользующихся государственной поддержкой, не смогут себя защищать. Экономистам нужно срочно ввести лицензирование применения рациональной теории политического поведения»[345]. Стиглер заканчивает шутливым пожеланием, но главная его мысль вполне серьёзна и призвана изменить понимание процесса государственного регулирования. Она представляет собой одно из самых важных достижений в сфере теории общественного выбора и ставит под сомнение эффективность и полезность, на которые претендовал социал-демократический реформистский подход к капитализму.

Теория общественного выбора складывалась в 1940–1950-х годах. Важными её составляющими стали теория среднего избирателя Дункана Блэка (1948), теорема невозможности Кеннета Эрроу (1951), «экономическая теория демократии» Энтони Даунса (1958) и проблема безбилетника Манкура Олсона (1965)[346]. Теория рационального выбора была смежной областью и включала в себя многие положения, выдвинутые представителями школы общественного выбора, и, естественно, те, которые содержались в работах Уильяма Райкера и его последователей[347]. Теория рационального выбора выросла из экономической теории, поскольку заимствовала базовый микроэкономический метод, исходящий из того, что индивиды стремятся максимизировать свою полезность при данных стабильных условиях. Связующим звеном всех этих концепций было признание преобладающей роли рационального личного интереса в политической борьбе, на выборах, в работе центральных и местных властей. Такое понимание человеческой мотивации было гораздо проще того, которое предлагалось в экономических доктринах эпохи Просвещения или даже в ранних работах Хайека и Поппера.

Славу «отцов теории общественного выбора» Джеймсу Бьюкенену и Гордону Таллоку принесла совместно написанная книга «Расчёт согласия» (The Calculus of Consent, 1962) и организованная ими в Виргинском политехническом институте исследовательская программа[348]. Книга была «формализацией структуры, которую имел в виду Джеймс Мэдисон, когда разрабатывал Конституцию США»[349]. Бьюкенен, тоже нобелевский лауреат (1986), описывал «твёрдое ядро» общественного выбора как «1) методологический индивидуализм, 2) рациональный выбор и 3) политику как обмен»[350]. Причину появления этой теории он объяснял так: «Сразу после Второй мировой войны государства, даже в западных демократиях, распределяли от трети до половины совокупного продукта не через рынок, а через коллективно-политические институты. Между тем экономисты сосредоточили усилия почти исключительно на разработке объяснительных моделей рыночного сектора. Механизм принятия коллективно-политических решений не привлекал почти никакого внимания. Политологи действовали не лучшим образом. Они не предложили никакой объяснительной базы или, скажем так, теории, из которой можно было бы выводить эмпирически фальсифицируемые гипотезы»[351]. Эту лакуну и заполнили теория рационального выбора и теория общественного выбора.

Бьюкенен и Таллок сосредоточили внимание на недостатках политических институтов и агентов, на конституционных механизмах и избирателях, которые, по их мнению, должны отстаивать свои интересы точно так же, как индивид на рынке. Они тоже входили в Общество Мон-Пелерен, активно участвовали в работе трансатлантического неолиберального сообщества и регулярно писали по вопросам английской политики. Бьюкенен сотрудничал с Институтом экономических дел в качестве автора и редактора-консультанта. Он публиковался в институтском журнале, был членом редколлегии и написал для института ряд докладов и аналитических статей. Следует упомянуть изданный институтом сборник «Экономическая теория политики» (1978); во введении к нему Бьюкенен изложил для английской аудитории основные принципы подхода Виргинской школы к конституционной экономической теории. Потенциал этой области, как его понимал Бьюкенен, состоит в «конструировании или реконструировании политического порядка, который направит эгоистическое поведение участников на общее благо путём, наивозможно близким к тому, который описал Адам Смит применительно к экономическому порядку»[352].

Политикам, принимающим решения, положительно необходимо исходить из сути человеческой природы — человеческого эгоизма; только так они могут избежать искажённых результатов, очень вероятных, по словам Фридмена, когда невидимая рука действует наперекор благим намерениям. Бьюкенена особенно интересовала связь между экономическими вопросами, например налогообложением, и Конституцией США, которая утвердила главным своим принципом разделение властей; излюбленной его темой было осуждение отсутствия всякого «подлинно конституционного анализа в Англии»[353]. Бьюкенен хотел сказать, что власть английской парламентской системы не была ограничена надлежащими сдержками и противовесами; фактически эта система представляла собой выборную диктатуру. Как ни странно, Бьюкенен и Таллок считали себя близкими к Джону Ролзу, «либеральному» теоретику социальной справедливости. Но свою главную политическую задачу они видели в выяснении того, как использовать конституционные механизмы для ограничения государственного вмешательства, налогообложения и государственных расходов. Как писал Бьюкенен в письме Хайеку в 1965 г., «общественный выбор» — это «политика без прикрас»[354]: «Меня всегда интересовало, как расходились в этом отношении две части прежней политической экономии. Экономическая теория разрабатывалась в строгих рамках науки о сущем [о том, что «есть». — Перев.], как прогностическая теория. Политика, в полную противоположность ей, разрабатывалась как наука о должном [о том, чему «надлежит быть». — Перев.], о политическом долженствовании, об обязанностях индивида, о нормах, которым он должен следовать ради сохранения социального устройства. В последнее время некоторые из нас попытались распространить экономическую методологию на политику, но, вероятно, по причине взаимной недооценки важности обеих теорий, результат получился обратный. А именно произошло внедрение представлений о долженствовании в экономическую теорию или, по крайней мере, какое-то прояснение этих тёмных областей. Я не хочу этим сказать, что мы можем очень далеко уйти от правильного понимания того, как на самом деле ведут себя люди, когда сталкиваются с различными альтернативами. Но, думаю, следует признать, что поведение в известной мере обусловлено господствующими поведенческими стандартами, которые могут меняться внутри определённых пределов от одной социальной группы к другой. Личный интерес вписан в эти пределы: это органическая этика рынка. Не предполагает ли это некоторых затруднений сейчас, скажем, с Англией, где этика «справедливой доли» реально стала частью общей культуры? Здесь, мне кажется, можно сказать, что правилами поведения, которыми руководствуются индивиды, стали именно такие, которые не обеспечивают группового выживания, если подходить к выживанию со стандартными критериями экономической науки. Во всяком случае, это один из аспектов проблемы. Те правила, которые могли бы обеспечить достижение групповых целей, стали правилами тех, кто отклоняется от этих целей»[355]. Бьюкенен считал, что «конституционные принципы имеют своей центральной задачей ограничение пределов возможного использования политической власти»[356]. Этот подход теории общественного выбора к политике очень близок к представлению Саймонса, Фридмена и немецких неолибералов о роли государства как гаранта правил конкуренции на рынке. Задача состояла в установлении правил ограниченного правления.

В 1950–1960-е годы неолиберальная мысль приобрела отчётливый характер и внутреннюю целостность. Основные её элементы — индивидуальная свобода, свободный рынок, стихийный порядок, механизм цен, конкуренция, ориентация на интересы потребителя, дерегулирование и рациональный личный интерес — сложились воедино в учениях группы европейских и американских экономистов и философов. Они приняли за точку отсчёта радикальный индивидуализм, который разошёлся со всеми предшествующими видами либерализма — будь то классический немецкий либерализм XIX в. или английский и американский либерализм начала XX в.[357] Неолибералы считали себя солдатами холодной войны, защитниками своего представления о свободном обществе. Кроме того, их взгляды представляли собой прямую противоположность господствовавшим в 1950–1960-е годы политическим установкам: Новым рубежам Джона Кеннеди, Великому обществу Линдона Джонсона и задуманному Гарольдом Вильсоном возрождению английской социальной демократии. Фридмен, Стиглер, Бьюкенен и Таллок станут интеллектуальными вождями нового политического и экономического течения 1970-х годов, трансатлантической неолиберальной политики.

Вместе с тем этой системе идей был присущ ряд проблемных моментов, которые усложнили её интерпретацию, применение и обоснование в политической борьбе и государственной политике 1970–1980-х годов. Во-первых, конкуренция и равенство возможностей выглядели в неолиберальной теории более согласованными, чем оказывались на деле в сложных задачах распределения государственных ресурсов. Во-вторых, развенчание представления о доминировании общественных интересов или общественной сферы, вытекавшее из чикагской экономической теории и теории общественного выбора, возможно, и помогало понять особенности функционирования некоторых типов государственного управления, но при этом, перенося акцент на проблемы бюрократии, ставило под сомнение сами основания демократической власти. Получалось, что должностные лица совершенно не обязательно служат общему благу. Напротив, государственные и правительственные организации могут выработать собственные представления о своей природе и своих интересах. В-третьих, роль индивида на рынке как потребителя вступала в противоречие с его ролью как гражданина; это следовало из представлений Фридмена, Хайека и Мизеса о связи между рынком и демократией. Неолиберальное влияние нашло выражение в том, что политическая борьба и обеспечение коммунальных услуг все больше рассматривались не в категориях гражданских прав, а в категориях рыночных процессов. Наконец, превознесение свободы и открытых возможностей, которое приобрело широкую популярность, в частности благодаря усилиям консервативных и республиканских политиков, испытавших влияние Хайека и Фридмена, плохо сочеталось с такими реальными явлениями, как неравенство, глобализация и деиндустриализация, вызванными конкурентным рыночным капитализмом. Беспорядочные несостыковки риторики успешной электоральной политики с реальными социальными результатами этой политики отчётливо заметны в практическом применении неолиберальных теорий на государственном уровне по обе стороны Атлантики после 1979 г.

Главы 5, 6 и 7 посвящены тому, как неолиберальные идеи утверждались в двух конкретных направлениях политики, — в экономической стратегии, в строительстве недорогого доступного жилья и программах городской реконструкции. Но прежде необходимо рассмотреть, как эти идеи проникли в главные политические партии Англии и США. Это было достигнуто с помощью высокоэффективного трансатлантического сообщества людей, организаций и финансовых спонсоров, которые потратили немало лет на размывание дамб, прежде чем прорвать их мощным потоком в 1970-х годах. Для внедрения своих идей авторы, о которых шла речь в данной главе, взаимодействовали с аналитическими центрами, занимающимися научными изысканиями и разработкой конкретных мер экономической политики, фондами и состоятельными людьми в США и Англии, а также со своей университетской и организационной средой. Это сообщество стало своего рода каналом, через который неолиберализм сливался с консервативным и в конечном счёте с доминирующим политическим течением. К этому сообществу мы сейчас и обратимся. В следующей главе описывается формирование трансатлантического сообщества, коллективная деятельность которого запустила процесс, приведший к распространению неолиберальных идей вначале в кругу первых убеждённых приверженцев, а затем и за его пределами. И происходило это в 1960-е — 1970-е годы.

Глава 4. Трансатлантическое сообщество: аналитические центры и идеологические предприниматели

Историки, которые хотят понять значение событий второй половины XX в., должны будут обратить внимание на такие собрания, как это [в Фонде «Наследие» в 1983 г.] Среди вас они обнаружат лидеров: интеллектуальной революции, которая усвоила и переосмыслила великие уроки западной культуры, революции, которая сплачивает великие демократии в деле защиты этой культуры и человеческой свободы, революции, которая, как я верю, также вписывает сейчас последние печальные страницы в противоестественную главу человеческой истории под названием «коммунизм».

Рональд Рейган, речь в Фонде «Наследие», 3 октября 1983 г.

В 1940–1970-е годы трансатлантическое сообщество близких по убеждениям людей — бизнесменов и организаторов финансирования, журналистов и политиков, политических экспертов и учёных-теоретиков — росло и распространяло неолиберальные идеи. Эти люди добились успеха в продвижении своих идей с помощью нового типа политической организации, аналитического центра (think tank). Первое поколение неолиберальных центров возникло в 1940–1950-е годы; к нему относились Американский институт предпринимательства (AEI) и Фонд экономического образования (FEE) в США и Институт экономических дел (IEA) в Англии. Второе поколение — детище 1970-х годов; в него входят Центр исследования социально-экономической политики (CPS) и Институт Адама Смита (ASI) в Англии, Фонд «Наследие» и Институт Катона в США. Впоследствии, в 1980-е годы, эти организации будут оказывать непосредственное влияние на политику правительств Тэтчер и Рейгана. Но в первые послевоенные десятилетия неолиберальная мысль могла бы и не выйти за пределы узкого академического круга, если бы не появилось сообщество, способное распространять по обе стороны Атлантики идеи индивидуальной свободы, свободного рынка, низких налогов, дерегулирования и ограниченного правления.

Люди, возглавлявшие эти организации, занимающиеся анализом социально-экономической политики, были идеологическими предпринимателями, делавшими неолиберальную мысль общедоступной[358]. Они помогали превратить неолиберальную доктрину в политическую программу. При посредстве сочувствовавших журналистов они активно старались привлечь внимание прессы, столь же активно искали источники надёжного финансирования для своих организаций и стремились оказать влияние на политический процесс с помощью умелой пропаганды свободного рынка. Движителем неолиберального сообщества наряду с Фридрихом Хайеком был Милтон Фридмен. Но именно идеологические предприниматели, такие фигуры, как Леонард Рид из Фонда экономического образования, Ральф Харрис из Института экономических дел и Эд Фелнер из Фонда Наследие, своей организационной деятельностью придавали сообществу целостную структуру и популяризировали трансатлантический неолиберализм. Важным объединяющим звеном служило Общество Мон-Пелерен.

Аналитические центры действовали как своего узловые пункты: они собирали неолиберальные идеи у Хайека, Фридмена, Бьюкенена, их коллег в Чикаго, Виргинии, Лондоне и других местах и предлагали этим людям обсуждать возможность приложения их идей к конкретному социально-политическому контексту в Англии, США или в международном масштабе. Штатные сотрудники центров, редакторы их журналов и других периодических изданий, местные эксперты, журналисты и пропагандисты разрабатывали вопросы практического применения абстрактных выводов австрийской, чикагской или виргинской теорий. В итоге у них получались готовые и убедительные предложения для политиков. Общая политическая среда, в которую эти центры старались внедриться, встречала их недружелюбно и подозрительно, ибо в ней господствовали кейнсианские представления, идеалы полной занятости и социального государства. Но когда экономические кризисы 1970-х годов вынудили политиков и чиновников искать новые рецепты, трансатлантическое сообщество было уже вполне готово их предоставить.

Переписка между ведущими членами сообщества показывает, что они ощущали себя участниками идеологической войны с очень трудным противником. Вот, например, что написал Хайеку основатель Института экономических дел Энтони Фишер (в 1955 г. он пригласил Ральфа Харриса и Артура Селдона совместно возглавить институт), когда узнал, что Хайеку присуждена Нобелевская премия по экономике в 1974 г.: «Такую премию Вы менее всего могли ожидать, и поэтому произошло событие просто замечательное. Вообще мир находится в прискорбно ухудшающемся состоянии. Но некоторые вещи, откровенно могу сказать, поднимают мне настроение, и происходит это все чаще и чаще. Прилагаю экземпляр моей статьи, которая вышла не где-нибудь, а в «Financial Times»! <…> Я познакомился с новыми руководителями некоторых транснациональных корпораций, и они все яснее осознают опасность. Благодаря одному такому знакомству я надеюсь встретиться с финансовым управляющим Esso of Indiana или Amoco предположительно 2 декабря. Я делаю всё возможное, чтобы освободиться от всех других дел и ежедневно отдавать всё мое время налаживанию контактов между бизнесом и учёным миром»[359]. Неолиберальные активисты, подобные Фишеру, считали коллективизм, социальную демократию, Новый курс и «либерализм» Великого общества опасной угрозой для самого существования западной цивилизации. Их с полным основанием нужно считать по-настоящему предприимчивыми людьми, и не в последнюю очередь потому, что некоторые были успешными бизнесменами. Если же говорить о существе дела, то они, встречая отторжение и насмешки со стороны политического истеблишмента, неустанно трудились, чтобы дать политике свободного рынка право голоса.

Энтони Фишер, Ральф Харрис, Леонард Рид, Уильям Бэруди, Ф. «Болди» Харпер, Эд Фелнер, Эд Крейн, Имонн Батлер, Мэдсен Пири — все они считали, что участвуют в борьбе за сохранение индивидуальной свободы, борьбе против царившей в Англии и США интеллектуальной и политической атмосферы, благосклонной к социалистическому коллективизму. С исключительным умением они наводили мосты между теоретической работой неолиберальных учёных и сферой широких политических и общественных дискуссий. Но им пришлось ждать, пока их усилия принесут плоды. Им нужна была ситуация, которая заставит обратить на них внимание. В 1950–1960-е годы большинство политиков и журналистов воспринимали этих людей как аутсайдеров, чьи усилия — как попытки прошибить стену головой. Прорыв произошёл лишь тогда, когда некоторые идеи Фридмена по поводу инфляции начали доходить до сознания тех, кто был обеспокоен казавшейся бесконечной инфляционной спиралью конца 1960-х — начала 1970-х годов. Собственный талант Фридмена как политического пропагандиста в полной мере раскрылся после его известной речи в Американской экономической ассоциации в 1967 г. (об этом речь пойдёт в следующей главе).

В 1950–1960-е годы как в Англии, так и в США неолиберализму пришлось искать себе место в консервативной политике. Но на протяжении долгого времени это было попросту невозможно, равно как и не было очевидно, что Консервативная <в Великобритании> и Республиканская <в США> партии представляли собой самое подходящее пристанище для неолибералов. Если судить по официальным позициям республиканского президента Дуайта Эйзенхауэра и консервативных премьер-министров Уинстона Черчилля, Энтони Идена и Гарольда Макмиллана, в обеих партиях сохранялась видимость общего согласия по главным вопросам, таким как существование социального государства, конец империи, гражданские права, десегрегация и холодная война[360]. Но за этой мирной внешностью скрывались оппозиционные настроения рядовых членов партий и интеллектуальное разочарование консерваторов по обе стороны Атлантики. Рост влияния неолиберальной политики отражал её способность в конечном счёте компенсировать недовольство правых по поводу решений, которые были приняты в таких областях, как расовая политика, внешняя политика, иммиграционная и социальная политика. Каждая из перечисленных проблем вызывала громкие возражения в широком консервативном движении США и в возрождавшейся Консервативной партии Англии. Оппозиция создала атмосферу, которая позволила нарождавшейся неолиберальной политике присоединиться к антикоммунистам, антииммиграционным популистам, противникам десегрегации, защитникам традиционной семьи и традиционным консерваторам. Это был причудливый конгломерат, персонификацией которого в американском контексте стал переквалифицировавшийся в политика второразрядный голливудский актёр Рональд Рейган[361]. В Англии прототэтчеристским объединителем антииммгрантских, неоимпериалистических и прорыночных настроений был Энох Пауэлл[362].

На первый взгляд, на политической сцене США в 1960-е годы безоговорочно доминировали Новые рубежи Джона Кеннеди и Великое общество Линдона Джонсона. В Англии политика левых тоже, казалось, приобретала все большую популярность. Руководители обеих политических партий увлечённо экспериментировали с индикативным планированием французского типа — вначале при Консервативном министре финансов Реджинальде Модлинге, а затем при лейбористских правительствах Гарольда Вильсона (1964–1970). После переизбрания Джонсона в 1964 г. и решительной победы Вильсона в 1966 г. стало казаться, что левые «либералы» окончательно взяли верх в обеих странах. Однако в то же время заявили о себе такие проблемы, как холодная война, распад империи, гражданские права и десегрегация, а позже Вьетнамская война и культурная реакция на вседозволенность 1960-х годов. Совокупным их итогом стало разочарование в кейнсианской политике, социальном государстве и корпоратистской социальной демократии. Снизилось доверие к тем способам решения социально-экономических проблем, которые применяли в 1950–1960-е годы «либеральная» Демократическая партия и социал-демократическая Лейбористская партия. Эти принципы послевоенного политического устройства утратили поддержку из-за массовой низовой оппозиции по таким жгучим вопросам, как расовая политика, иммиграция и антикоммунизм.

Сложившаяся общая картина все больше убеждала неолиберальных мыслителей — Фридриха Хайека, Людвига фон Мизеса, Милтона Фридмена, Джорджа Стиглера, Джеймса Бьюкенена, Гордона Таллока, их учеников и коллег — в том, что неолиберальные идеи практически и политически пригодны, для решения проблем послевоенного периода. Хайек и Фридмен стремились воздействовать на интеллектуальный климат таким образом, чтобы за изменением политического контекста последовало изменение реальной политики. Ведь Новый курс 1930-х годов в США и реформы правительств Эттли в Англии 1940-х годов были подготовлены разработками «либеральных» прогрессистов, социал-демократов и левых социалистов первой половины XX в. Эти «либерально»-прогрессистские и левые интеллектуалы накопили идеологический капитал на обстановке, порождённой Великой депрессией и Второй мировой войной. Неолиберальные теоретики и идеологические предприниматели, продвигавшие их идеи в политику, следовали призыву Хайека, высказанному в статье «Интеллектуалы и социализм». Они стремились так преобразовать интеллектуальный и идеологический ландшафт, чтобы стали возможными конкретные политические успехи и политические реформы. Тем самым трансатлантический неолиберализм стал политическим течением, которое обладало соответствующим самосознанием и вышло за пределы собственно научной теории.

Первая часть настоящей главы посвящена некоторым общим тенденциям консервативной политики 1950–1960-х годов; сначала речь пойдёт о США, а потом об Англии. Далее я перейду к людям и организациям, которые сыграли ключевую роль в формировании трансатлантического неолиберального сообщества. Но вначале мы обратимся к политическому контексту 1950–1960-х годов. Неолиберальное сообщество возникло в этой среде и как реакция на неё; именно в процессе реакции на многие особенности этой среды впервые заявили о себе неолиберальные аналитические центры и руководившие ими идеологические предприниматели.

США в 1950-е годы: политика коалиций и холодная война

Следует отличать трансатлантическую неолиберальную политику от других течений американского консервативного движения и британского Консерватизма 1950–1960-х годов[363]. И в США, и в Англии прорыночная экономическая теория (а также и политическая, как утверждали теоретики общественного выбора Джеймс Бьюкенен и Гордон Таллок) так или иначе была ответвлением правых убеждений, представлявших собой идеологическое (а в ряде случаев электоральное) неприятие большинства послевоенных реалий.

В 1952 г. Дуйат Эйзехауэр <победив Эдлая Стивенсона> забрал, наконец, Белый дом у Демократической партии, которая владела им 20 лет, — вначале при Франклине Рузвельте (1932–1945), а потом при Гарри Трумэне (1945–1952). Годом раньше Консерватор Уинстон Черчилль вернулся к власти после победы над лейбористским премьером Клементом Эттли, правительство которого к 1951 г. выполнило намеченные задачи и утратило энергию. Спокойная атмосфера 1950–1960-х годов при правительствах Черчилля, а потом Идена и Макмиллана, была нарушена лишь однажды, во время Суэцкого кризиса (1956–1957): с ним пришло шокирующее осознание того, что Англия больше не играет прежней роли в мире[364].

Правительства обеих стран, которыми руководили ветераны мировой войны (а иногда даже двух), были по своему характеру центристскими. Их покрывали всё ещё болезненные шрамы войны и экономической депрессии. Ни в одной из двух стран республиканские и Консервативные лидеры не подвергали серьёзной критике деятельность своих демократических и лейбористских предшественников и уж тем более не считали её неприемлемой. Однако, как показывают недавние исследования, за этой благостной внешностью национальной политики 1950–1960-х годов в обеих странах нарастал недовольный ропот правых. Все они, начиная с низового уровня и до интеллектуалов, напоминали растревоженный улей; становилась очевидной широкая неудовлетворённость официальной политикой Республиканской и Консервативной партий. В США возбужденные, подчас остропротестные настроения, подогретые антикоммунизмом и сопротивлением движению за гражданские права, способствовали подъёму консервативного движения. В Англии это явление не носило столь массового и впечатляющего характера, но там зрело недовольство среди бедных белых представителей рабочего класса, принимавшее острые и порой расистски окрашенные формы. Эти разрушительные эмоции вырвались наружу в 1958 г., когда в лондонском районе Ноттинг-Хилл произошли нападения на цветных иммигрантов и погромы. Яростные призывы к насилию раздались в 1968 г. вслед за печально известной антииммигрантской речью Эноха Пауэлла «Реки крови».

Очень важно хотя бы кратко описать тот общий исторический контекст, в котором действовали неолибералы и их трансатлантическое сообщество. Экономические, религиозные, культурные приоритеты разных групп американских правых подчас конфликтовали друг с другом, и чтобы консерватизм не утратил целостность, их следовало как-то примирить. Смесь экономических, религиозных и культурных вопросов, неизменно присутствовавшая в политических дебатах, отличалась в США особой взрывоопасностью, поскольку на неё накладывалась вездесущая расовая проблема. Экономические консерваторы хотели возродить политику свободного рынка и заменить ею государственную активность эпох прогрессизма и Нового курса. Социальных консерваторов сильно беспокоили неурядицы в социальной и расовой организации общества, вызванные совместным воздействием движения за гражданские права и институтов социального государства. Культурные консерваторы руководствовались своими религиозными убеждениями относительно превосходства христианской нравственности и вообще относительно иудео-христианской традиции. При этом религиозные правые в собственном смысле появились, чтобы распространять евангелическое влияние, позже, в 1970-х годах. Но и в 1950-е годы существовало мощное течение традиционной консервативной мысли; оно было не столь фундаменталистским, как то, которое пришло ему на смену, но весьма влиятельным. Отличительной особенностью консервативного возрождения 1950–1960-х годов можно считать способность разнородных элементов этого движения объединяться под лозунгами антикоммунизма и прав штатов. Последнее обстоятельство позволяло респектабельным нерасистским республиканским политикам зарабатывать капитал, например, на недовольстве десегрегацией в южных штатах.

Чреватое конфликтами объединение на основе разноплановых экономических, социальных и культурных мотивов консерваторам удалось сохранить во многом благодаря формированию альтернативного истеблишмента, призванного составить конкуренцию «либеральному» влиянию. В своей классической книге «Консервативное интеллектуальное движение в Америке» Джон Нэш обращает внимание на то обстоятельство, что в США консерватизм руководствовался многочисленными и разнородными побуждениями. При этом, указывает Нэш, «сам поиск самоидентификации выступал в качестве одного из наиболее сильных мотивов для многих ветвей консервативной мысли после Второй мировой войны»[365]. В 1950–1960-е годы консервативное движение было ещё недостаточно сплочённым для того, чтобы претендовать на существенное политическое влияние. Но залог его будущего успеха отчётливо намечался в теоретической работе консервативных интеллектуалов и росте низовой активности, особенно заметной в пригородах Юга и Запада, населённых новым поколением преимущественно белых зажиточных людей[366].



Поделиться книгой:

На главную
Назад