Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рождение неолиберальной политики - Дэниел Стедмен-Джоунз на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поппер предпринял анализ истории политических идей, который показал, каким образом «коллективистская» мысль Платона, Гегеля и Маркса укоренилась в западной философии. В результате были утрачены подлинные основания западной цивилизации — индивидуальная свобода и индивидуальный разум. Мизес разоблачил бюрократический менталитет, который, по его мнению, разрушал источники человеческой инициативы, заключенные в индивидуализме и стремлении к прибыли. Хайек предложил исследование политической и экономической жизни, которое развивало темы, затронутые в работах Мизеса и Поппера, и показывало, на какой скользкий путь, по мнению Хайека, вступило западное общество, допустившее посягательства и вмешательства государственной бюрократической машины. Индивидуальная свобода, считал Хайек, поставлена под угрозу.

Можно упомянуть ещё ряд произведений того времени, которые тоже оказали влияние на формирование неолиберализма. «Хорошее общество» (1937) Уолтера Липпмана стало вдохновителем коллоквиума Уолтера Липпмана. Либертарианские романы Айн Рэнд «Источник» (1943) и «Атлант расправил плечи» (1957) оказали влияние в числе прочих и на будущего главу Федерального резерва Алана Гринспена. «Человеческая деятельность» (1949), magnum opus[66] самого Мизеса, статьи чикагского экономиста Генри Саймонса (о них речь пойдёт в следующей главе) и «Экономика за один урок» (1946) Генри Хэзлита — всего лишь некоторые из возможных примеров. Но именно книги трёх австрийских эмигрантов сыграли главную роль в организации согласованного нападения на прогрессистский «либерализм» и социальную демократию.

Подобно многим другим интеллектуалам и учёным, Мизес и Поппер покинули Германию и Австрию в 1930-х годах потому, что нацисты пришли к власти и начали преследовать евреев. Мизес был евреем и в 1934 г. благоразумно уехал из Вены в Швейцарию. Поппер последовал его примеру в 1937 г.; сначала он уехал в Новую Зеландию, а потом с помощью Хайека перебрался в Англию и в 1946 г. начал работать в Лондонской школе экономики. Сам Хайек пришёл в Лондонскую школу в 1931 г. как приглашённый лектор; потом он получил постоянное место благодаря успеху своих лекций и содействию профессора Лайонела Роббинса, идейного противника Кейнса (впоследствии Роббинс стал членом Общества Мон-Пелерен). В умах всех трёх австрийских авторов доминировали бедствия, захлестнувшие Европу между двумя мировыми войнами. В этом отношении они, конечно, принимали во внимание главным образом те европейские, и прежде всего немецкие, реалии, которые, как они полагали, привели человечество к ужасам национал-социалистического тоталитаризма и мировой войны.

Все три автора считали коммунизм вновь усилившейся и столь же опасной угрозой, как нацизм и фашизм, — в первую очередь из-за того влияния, которое он оказывал на демократических политиков Запада. По их убеждению, чудовищную войну породили те глубинные черты европейской культуры и идеологии, от которых США и Англия были более или менее свободны. Мизес и Хайек возлагали на эти страны особую надежду. Поэтому Новый курс в их глазах выглядел явлением нежелательным. А Хайека, например, тревожило, что бежавшие из гитлеровской Германии евреи принесли с собой опасные тоталитарные взгляды, которые хотя и не имели отношения к нацистской расовой политике, но тем не менее могли причинить большой вред. Хайек полагал, что многие уехали именно из-за расовых гонений, а не по причине несогласия с немецким тоталитаризмом как таковым: «Мы не должны забывать, что люди, покинувшие Германию или ставшие её врагами в результате проводимой там антисемитской политики, нередко являются при этом убеждёнными тоталитаристами немецкого типа»[67]. Многие видные немецкие учёные, полагал Хайек, по существу поддерживали нацистскую программу: «И то, что в конце концов учёные мужи этой страны (за исключением очень немногих) с готовностью пошли на службу новому режиму, является одним из самых печальных и постыдных эпизодов в истории возвышения национал-социализма»[68]. Европейские начала неолиберализма проистекали из этого крайне прискорбного опыта.

При участии Лайонела Роббинса Хайек в 1930-е годы вёл интеллектуальные баталии с Кейнсом по поводу их разных подходов к денежно-кредитной политике и нарождавшейся сфере макроэкономики. Мизес в 1920-е годы руководил развитием австрийской экономической теории на своём частном семинаре. Поппер 20 лет писал и переписывал свою критику историцизма, которая, наконец, вышла на свет в «Открытом обществе»[69]. Но настоящая битва между этими враждующими взглядами на общество началась лишь в последние месяцы Второй мировой войны. И первый удар в этой новой холодной войне идей нанесла как раз англо-австрийская критика. Её объектом был не один лишь явный коллективизм, или, проще говоря, коммунизм, социализм и нацизм. Её представители смотрели глубже: в агрессивных посягательствах государства на каждый аспект социально-экономической жизни они видели сползание к тоталитаризму. Тоталитаризм, утверждали они, незаметно, но неотъемлемо присутствует в безоговорочном признании коллективизма первопринципом решения социальных проблем. А трансформация этого подхода в политику уничтожает базовую индивидуальную свободу, эту основу свободного общества.

Карл Поппер и «Открытое общество»

Карл Поппер родился в 1902 г.; его родители принадлежали к среднему классу и перешли из иудаизма в христианство[70]. Он поступил в Венский университет, где изучал целый ряд дисциплин, в том числе физику, математику и психологию. Как и многие студенты того времени, Поппер поначалу симпатизировал социализму. Он помогал австрийской коммунистической партии, а потом вступил в союз студентов-социалистов и стал членом социал-демократической партии. В июне 1919 г. он видел расстрел венской демонстрации, что сильно повлияло на его формирующееся мировоззрение[71]. В конце концов он разочаровался в левых идеях и стал преданным сторонником либеральной демократии. В 1928 г. Поппер получил докторскую степень по психологии и в начале 1930-х годов работал школьным учителем в Вене. В 1937 г. он эмигрировал в Новую Зеландию и начал читать лекции по философии в университете Кентербери. В 1946 г., вскоре после публикации (при содействии Хайека) книги «Открытое общество и его враги», Поппер перешёл в Лондонскую школу экономики.

При своих преимущественно философских интересах Поппер в течение всей жизни также много писал по социальной и политической теории. Поппер подчёркивал принципиальную важность рациональных методов в научном исследовании, и это сыграло большую роль в формировании неолиберального мировоззрения. В первой написанной им значительной работе «Логика и рост научного знания» (1934) он изложил главную свою идею, концепцию опровергаемости (фальсифицируемости): теория является научной не потому, что она полностью проверяема, верифицируема (поскольку это невозможно), а потому, что в принципе может быть опровергнута, фальсифицирована с помощью других гипотетически возможных теорий или экспериментов. Поэтому, согласно Попперу, критическая рациональная дискуссия и метод проб и ошибок — это первооснова научного прогресса. Идея Поппера легла в основу эмпирического подхода Милтона Фридмена и чикагской школы экономики; основные его принципы Фридмен изложил в известной статье «Методология позитивной экономической науки» (1953)[72].

Позже, в 1975 г., Фридмен так описал Хайеку свою методологию: «Возьмём такое суждение: теория может быть верной, но при этом не поддаваться проверке. Я считаю его вполне корректным. Но теперь перейдём на следующий уровень. Один человек утверждает, что знает, что конкретная теория верна, но непроверяема. Допустим, другой с ним не согласен. Как разрешить возникшее противоречие? В праксеологическом контексте[73] только сменой убеждения или принуждением. Убеждённость в правильности теории приобретает характер религиозной веры. Сравним с этим процедуру, предусмотренную тем методологическим подходом, который поддерживаю я. Вы считаете, что данная теория верна. Я считаю, что она ложна или что верна другая теория. Но в данном случае мы не обсуждаем доводы за и против. Мы договариваемся о том, какой набор фактов, если они наблюдаемы, убедит вас принять мою теорию и какой набор таких же наблюдаемых фактов убедит меня принять вашу теорию. Таким образом, мы получаем мирный метод примирения разногласий между нами»[74].

Фридмен не был согласен с позицией Хайека, который считал, что можно быть уверенным в истинности чего-либо, но не иметь возможности использовать это субъективное знание для надлежащей проверки истинности. По его мнению, Поппер был прав, и любая теория должна допускать собственное опровержение либо логическими доводами, либо путём эмпирической проверки, показывающей «несоответствие между наблюдениями и выводами»[75]. Поппер, сам получивший часть своего образования у австрийских экономистов, выступил против свойственного австрийской школе превознесения теории над практикой в экономических исследованиях.

Книга «Открытое общество и его враги» вышла в двух томах в 1945 г. Попперу не удавалось найти издателя, пока к делу не подключился Хайек. Издательства «Cambridge», «Longmans» и «Macmillan» отказались публиковать книгу. В конце концов, общий друг Хайека и Поппера, искусствовед Эрнст Гомбрих, смог договориться с лондонским издательством «Routledge». За оказанную Хайеком помощь Поппер был благодарен ему до конца своих дней. Во время нелёгких поисков издательства они вели постоянную интенсивную переписку и обсуждали книгу Поппера и «Дорогу к рабству» Хайека, тематика которых во многом пересекалась. Эти письма замечательны тем, что наглядно показывают, какими мотивами руководствовались Поппер и Хайек при написании своих важнейших работ.

Поппер рассматривал свою книгу как вклад в «военные усилия», но сетовал, что не может подобрать «подходящее название»[76]. Он предложил на рассмотрение Хайека три варианта: «1) «Открытое общество и его враги», 2) «Социальная философия для рядового человека» (или, если это слишком претенциозно, «Для нашего времени»), 3) «Бегство от свободы» (или «От открытого общества»)»[77]. По поводу варианта «Открытое общество» Хайек высказался скептически: «Я задержался с ответом отчасти потому, что хотел поразмыслить над трудным вопросом названия, но, боюсь, мне не хватило времени. Я не думаю, что «Открытое общество» — это подходящий вариант. Оно не передаёт сразу того смысла, какой этот термин приобретает по ходу изложения. «Бегство от свободы» было бы хорошо, если бы недавно не появилась книга с почти таким же названием[78]. «Социальная философия для рядового человека» (или «Для нашего времени») звучит несколько безлико, но из трёх вариантов это, пожалуй, самый подходящий. Сам я по-прежнему предложил бы «Конфликт политических (или социальных) идеалов», хотя это тоже не идеальный вариант»[79]. В конце концов Поппер настоял на своём и выбрал «Открытое общество и его враги». Хайека это название не слишком вдохновляло, поскольку, по его мнению словосочетание «открытое общество» имело слишком широкое значение. Гораздо больше, чем Поппера, его волновал образ индивидуальной свободы, воплощённый в свободном рынке.

Однако Хайек с готовностью согласился прочитать рукопись Поппера, поскольку, по его словам, «как мне представляется, это чрезвычайно близко к тому, что я сам сейчас пишу [в «Дороге к рабству»]»[80]. Попперу было важно мнение Хайека: он хотел убедиться, что не допустил существенных ошибок в экономических вопросах. «Я, — писал он, — ожидаю Ваше суждение со смесью надежды и страха. Ведь, в конце концов, в экономической области я обычный дилетант, и хотя в моей книге я не предлагаю и не пытаюсь предложить ничего нового в этом отношении, мне хотелось бы знать, согласится ли настоящий экономист с тем, что я говорю»[81].

В этой переписке проявился дух братства по оружию в борьбе против коллективизма. Но Поппер, в отличие от Хайека и Мизеса, не был склонен ставить свободный рынок превыше всего. Это совершенно ясно следует из «Открытого общества», в котором запечатлены опасения Поппера по поводу того, что западные демократии уже попали под влияние ложных коллективистских идей Платона, Гераклита, Гегеля и Маркса. Однако Поппер в гораздо большей мере, чем Хайек, видел свою задачу также и в том, чтобы вновь объединить либералов, прогрессистов и социалистов. Он подчёркивал, что хотел «преодолеть фатальный раскол в гуманитарном лагере», «объединить большинство либералов и социалистов (можно сказать, под знамёнами Милля и Липпмана)». Милль символизировал слияние двух традиций — классического либерализма и утилитаризма, — а Липпман в 1930-е годы критиковал тоталитарные тенденции в американском обществе[82].

Надежда Поппера на возрождение единства «гуманитарного лагеря» наглядно проявилась в его позиции, когда Хайек в 1946 г. начал собирать мнения по поводу устройства будущего Общества Мон-Пелерен. Поппер считал, что нужно пригласить некоторых социалистов[83]. В этом он решительно расходился с Хайеком и особенно с Мизесом, которые желали видеть участниками только либералов-единомышленников. Поппер же всю жизнь считал, что рынок — лишь одна из целей открытого общества. Вот его размышления из интервью, данного незадолго до смерти: «Разумеется, свободный рынок так или иначе иметь нужно, но при этом я считаю, что обожествление принципа свободного рынка, — это, конечно, абсурд. Если у нас нет свободного рынка, тогда, понятное дело, то, что производится, производится, естественно, не для потребителя. Потребитель волен брать или не брать, но его потребности не учитываются в процессе производства. Но это обстоятельство не первостепенной важности. Гуманизм — вот что первостепенно важно. По традиции, главная задача экономической науки состояла в решении проблемы полной занятости. Примерно с 1965 г. экономисты от неё отказались, и это, по-моему, очень неправильно. Эта проблема не может быть неразрешимой. Она, конечно, трудная, но уж никак не неразрешимая! Первая наша задача — мир; вторая — сделать так, чтобы никто не голодал; третья — совершенно полная занятость. А четвёртая, конечно, — образование»[84]. Из этих слов ясно, что сложносоставной гуманизм Поппера не может считаться характерным даже для раннего неолиберализма.

В этот ранний период такие неолиберальные мыслители, как Генри Саймонс, Хайек и даже сам Фридмен были гораздо более терпимы к новшествам социального государства (и, учитывая интеллектуальный и политический климат, вероятно, были вынуждены занимать такую позицию)[85]. Несмотря на более положительное отношение к прогрессистской политике, в центр своей философии Поппер поставил индивидуализм, что позволяет причислить его крайним неолибералам. А резкая критика историцизма предоставила интеллектуальный инструментарий для неолиберального критического анализа Платона, Гегеля и Маркса. Поскольку он состоял членом Общества Мон-Пелерен до конца жизни, его теоретические расхождения с Хайеком и Мизесом были сравнительно невелики. Оглядываясь назад, Хайек писал о Поппере в 1983 г.: «Мы стали близкими друзьями за те несколько лет, что работали вместе в Лондонской школе экономики, но я бы не хотел говорить о том, кто из нас двоих оказал большее влияние на другого (это закрытая тема!)»[86]. Вплоть до смерти Хайека Поппер и Хайек переписывались и оставались близкими друзьями.

Первый том «Открытого общества» посвящён учениям Платона, Аристотеля и других древнегреческих философов, в частности учению Гераклита, а второй — их, как считал Поппер, новоевропейским аналогам, Гегелю и Марксу. По мнению Поппера, традиция, созданная и укреплённая этими мыслителями, — он назвал её историцизмом, — представляет угрозу для идеалов свободного общества, поскольку подрывает индивидуальную свободу. Труд Поппера показывал конфликт между открытым и закрытым, или племенным, обществами и представлял собой интеллектуальную защиту критического рационализма как основы социального развития и прогресса. Открытое общество, по мысли Поппера, возникло благодаря росту торговли и свободе международного обмена. Он выделил течения мысли, которые считал прародителями тоталитаризма. Поппер утверждал, что идеи этих теоретиков-историцистов до сих пор представляют угрозу, поскольку они породили интеллектуальное замешательство по поводу того, на чём именно основано свободное, или открытое, общество.

«Открытое общество» повествует о том, как группа мыслителей, превратно понявших основы либеральной демократии и индивидуальной свободы, предала Западную цивилизацию: «В этой книге я пытаюсь показать, что наша цивилизация ещё не полностью оправилась от шока, вызванного её рождением, — переходом от племенного или «закрытого общества» с его подчинённостью магическим силам к «открытому обществу», освобождающему критические способности человека. В книге делается попытка показать, что шок, вызванный этим переходом, стал одним из факторов, сделавших возможным возникновение реакционных движений, пытавшихся и всё ещё пытающихся опрокинуть цивилизацию и возвратить человечество к племенному состоянию. В ней утверждается также, что то, что сегодня называется тоталитаризмом, принадлежит традиции столь же старой или столь же юной, как и сама наша цивилизация»[87]. Главная мишень Поппера — историцизм. Согласно Попперу, историцизм исходит из того, что делами человеческими управляют неизменные законы исторического развития и если выявить эти законы, то можно предсказать судьбу человечества[88]. Поппер считал, что эта теория начинается с Платона.

Платон, утверждал Поппер, как раз впервые и поставил коллектив над отдельным человеком. Воплощением коллектива служило государство, главный движитель развития или распада человечества. Для Платона любая перемена означала ослабление первоначального и совершенного государства. Понимая бренность институций и государственных устройств, Платон создал фантастический идеал, утопический (или, по Попперу, дистонический) образ совершенного государства, которое невозможно поддерживать в актуальном состоянии. По логике Платона, совершенное государство есть нечто такое, что может только ухудшаться в рамках реального существования, т.е. изменений и реформ, а потому является глубоко консервативным понятием. Правящая аристократия и «цари-философы», считал Поппер, представляли собой типичный образец классовой власти. Рабство, разумеется, было неотъемлемым элементом платоновского идеала. Платон, считал Поппер, проявил себя не прогрессивным мыслителем, а тоталитаристом, поскольку его правящий класс, как и другие подобные классы, был построен на расовых, племенных и экономических интересах.

Поппер обратил особое внимание на платоновское определение различий между правителями и подданными, между членами элиты и рабами. По его мнению, Платон тем самым предвосхитил понятие расы господ: «В результате Платоном была поставлена задача воспитания господствующего сословия и были указаны пути её решения на основе анализа условий сохранения стабильного государства»[89]. Таким образом, Платон придал совершенному государству биологическое измерение, явно предвосхищавшее требования фашизма и нацизма. Все индивидуальные цели или потребности должны быть подчинены расово и экономически привилегированной правящей группе. Её мудрость торжествовала над всеми. С точки зрения Поппера, Платон нарисовал в высшей степени закрытое и племенное общество, препятствующее развитию у его граждан критического рационализма того типа, который позволяет отдельному человеку принимать ответственность за свой моральный выбор. Причина в том, что истина отделялась от разума в нижеследующей схеме: ««Для пользы своего государства», — говорит Платон. Вновь мы видим, что принцип коллективной пользы выдвигается в качестве основополагающего этического критерия. Тоталитаристская мораль подчиняет себе все, даже определение идеи Философа. Едва ли нужно упоминать, что согласно тому же принципу политической целесообразности, подданные обязаны говорить правду: «Если правитель уличит во лжи какого-нибудь гражданина… он подвергнет его наказанию за то, что тот вводит гибельный обычай, переворачивающий государство, как корабль». Только в этом несколько неожиданном смысле платоновские правители — правители-философы любят истину»[90]. Истина становится эластичным понятием, поскольку обслуживает государство и повеления, отдаваемые мудрыми правителями от лица всего общества. С точки зрения Поппера, параллель с такими полицейскими государствами, как муссолиниевская Италия, гитлеровская Германия и сталинская Россия, совершенно очевидна.

По мнению Поппера, Платон стремился разрушить индивидуализм как убеждение, поскольку видел в нём величайшее препятствие для своей совершенной системы: «Почему Платон пытался нападать на индивидуализм? Я думаю, он хорошо знал, что делал, когда ополчился против индивидуализма, так как этот подход, вероятно, даже в большей степени, чем эгалитаризм, был оплотом защитников нового гуманистического кредо. В действительности освобождение личности было великой духовной революцией, приведшей к разрушению родового строя и возникновению демократии. Сверхъестественная социологическая интуиция Платона проявляется в том, как безошибочно он распознает врага, где бы тот ни встретился»[91].

С точки зрения Поппера, основой Западной цивилизации стал индивидуализм, объединённый с альтруизмом[92]. Платон разработал тоталитарную мораль, подчинявшую отдельного человека силе коллективной воли. Он стремился возродить племенной дух, который, как считал Поппер, был характерен для закрытого общества. Желание защищать и пропагандировать индивидуализм составляло самую суть той альтернативной теории, которую Поппер, Хайек и Мизес развивали в Новой Зеландии, Лондоне и Нью-Йорке, но предназначали для континентальной Европы и США. Они хотели противопоставить свою позицию «либерализму» Нового курса и социал-демократии, которые, по их мнению, отнимали у человека способность свободного выбора. Они были убеждены, что индивидуализм — это основа англо-шотландско-американской просветительской традиции экономической и политической мысли и нечто такое, что можно лучше всего отстоять в Англии и США. Именно эти соображения XX в. послужили той призмой, сквозь которую Поппер рассматривал и оценивал античную политическую философию.

Другим объектом критики Поппера были Гегель и Маркс, которые, с его точки зрения, основывались на традиции, заложенной Платоном и Аристотелем. По его словам, «гегельянство — это возрождение племенного духа»[93]. Гегель был отцом современного историцизма и развивал античный тоталитаризм Платона: «Успех Гегеля положил начало «веку нечестности» (как охарактеризовал период немецкого идеализма А. Шопенгауэр) или «эре безответственности» (как К. Хайден назвал век современного тоталитаризма) — сначала интеллектуальной, а потом, как следствие, и моральной безответственности, новой эре, подчиняющейся магии высокопарных слов и силе жаргона»[94].

По мнению Поппера, вследствие претензий диалектики и исторического материализма на научность исторические пророчества, вроде пророчеств Платона, Гегеля и Маркса, стали принимать за рациональные гипотезы: «Тщательное исследование этой проблемы привело меня к убеждению, что подобные безапелляционные исторические пророчества целиком находятся за пределами научного метода. Будущее зависит от нас, и над нами не довлеет никакая историческая необходимость… Множество социально-философских учений, придерживающихся подобных воззрений, я обозначил термином историцизм. В другом месте, в книге «Нищета историцизма»[95], я попытался опровергнуть эти аргументы и показать, что, вопреки их кажущемуся правдоподобию, они основаны на полном непонимании сущности научного метода и в особенности на пренебрежении различием между научным предсказанием и историческим пророчеством»[96].

Вера в историческую неизбежность, считал Поппер, не только ложна, но и породила практическую проблему: она уничтожила стимул к ответственному поведению. Людям было проще вообще ничего не делать. Для защитника индивидуального выбора и свободы такая позиция была достойна проклятия, и, как считал Поппер, подобные идеи набирали особую силу во времена кризисов: «Складывается впечатление, что идеи историцизма легко приобретают популярность во времена социальных перемен… Я полагаю, вряд ли можно усомниться в том, что философия Гераклита — это выражение чувства человека, плывущего по течению, — чувства, которое, по-видимому, является типичной реакцией на разложение античных племенных форм общественной жизни. В Европе Нового времени историцистские идеалы возродились в период Промышленной революции и особенно под воздействием политических революций в Америке и Франции. Вряд ли можно считать простым совпадением тот факт, что Гегель, воспринявший так много идей Гераклита и передавший их всем современным направлениям историцистов, выражал позиции противников Французской революции»[97]. Таким временем величайших социальных перемен Поппер, несомненно, считал и 1940-е годы. Они таили в себе большую опасность, поскольку за депрессией 1930-х годов последовали опустошение и дезорганизация, принесённые мировой войной. В такие моменты идеалы историцизма расцветали. В самом деле, они нашли отражение в национал-социализме, фашизме и Новом курсе: ведь все эти политические течения ставили во главу угла вмешательство государства и государственное управление экономикой и социальной жизнью.

Если гегелевская диалектика, снимавшая противоположности через синтез, предоставила интеллектуальную обёртку для новых, опасных и жестоких форм тоталитаризма, то Маркс повёл атаку на современный и открытый способ экономической организации — капитализм. Историцизм Маркса Поппер назвал «экономизмом»; а именно это «утверждение, согласно которому экономическая организация общества, организация нашего обмена веществ с природой, является фундаментальной для всех социальных институтов, особенно для их исторического развития»[98]. Часть книги, посвящённая Марксу, была принципиально важна для всей концепции Поппера, но доставила неожиданные проблемы в плане публикации. Хайек написал Попперу, что раздел о Марксе — самый слабый, и по этой причине Лайонел Роббинс не берётся рекомендовать книгу к публикации. «Если говорить обо мне, — писал Хайек, — то я тоже должен признаться, что читал эту часть с меньшим интересом, хотя моё впечатление — впечатление экономиста, которому в последние двадцать лет приходилось читать одно критическое изложение Маркса за другим, — конечно, не означает, что эта часть излишне длинная»[99]. Поппер и сам чувствовал, что раздел о Марксе, который он писал и переписывал в течение многих лет, стал для него камнем преткновения. Он согласился с Хайеком, что этот раздел менее удачен, но заметил: «Я писал часть о Марксе с безусловно наивным, но сильным убеждением, что можно и полезно попытаться привлечь марксистов на нашу сторону и необходимо сделать всё от нас зависящее, чтобы наладить с ними посильный контакт (мне ведь на самом деле удалось переубедить некоторых весьма видных марксистов)». Но самое главное, добавил Поппер, «я уже просто не могу переписывать это в сотый раз… Пусть это уже будет окончательный вариант»[100].

Какую же альтернативу, какое противоядие от опасных историцистских идей предлагал Поппер? По его мнению, необходимы продуманные реформаторские усилия, способные смягчить наиболее явные эксцессы капитализма. Поппер был согласен с Марксом в том, что в основе новых типов политической идентичности лежит экономическая организация. Но проблему неравенства, полагал он, нужно решать не с помощью классовой борьбы, а путём прагматических реформ. В принципе, это способно сделать государство, однако Поппер опасался, что такое вмешательство сосредоточит в руках государства непомерную власть[101]. Концентрацию власти Поппер считал особенно опасной. Вмешательство государства он делил на два вида: «Первый — это метод проектирования «правовой структуры» защитных институтов (примером могут быть законы, ограничивающие власть собственников животных или собственников земли). Второй — это метод предоставления на некоторое время органам государства свободы действовать — в определённых пределах, — как они считают нужным для достижения целей, поставленных правителями. Мы можем назвать первую процедуру «институциональным», или «косвенным», вмешательством, а вторую — «личным», или «прямым», вмешательством. (Конечно, существуют и промежуточные случаи.)»[102] Первый тип вмешательства предпочтительнее, поскольку им труднее злоупотребить. Только он «позволяет проводить улучшения, опираясь на результаты соответствующих дискуссий и опыта»[103]. Вторая же форма вмешательства чревата проблемами, поскольку поведение государства, располагающего возможностью принимать произвольные решения, сложно контролировать: «Использование дискреционной власти, как только оно начинает широко практиковаться, имеет тенденцию к быстрому росту, так как необходимы корректировки властных решений, а корректировки дискреционных краткосрочных решений вряд ли могут быть произведены при помощи институциональных средств. Эта тенденция должна в значительной степени повышать иррациональность системы, создавая у большинства людей впечатление, что за сценой истории действуют какие-то скрытые силы, и тем самым толкая людей к принятию конспирологической теории общества со всеми её последствиями — охотой за еретиками, национальной, социальной и классовой враждой»[104]. Как считал Поппер, люди не понимали всю важность различия между властью с точно определёнными полномочиями в условиях верховенстве права и дискреционной властью. Захват власти Гитлером — крайний пример возможных результатов такой дискреционной политики.

Люди должны брать на себя ответственность за собственные решения. Нельзя отдавать эти решения на откуп вождям, политиканам или бюрократам. Но это, по мнению Поппера, может означать и иррациональный «скачок веры», подобный всякому акту веры, т.е. в данном случае переход к вере в критический разум. Однако иррациональный выбор ведёт к бессилию и вызывает к жизни всевозможные тирании, которые, как считал Поппер, обосновывались разными течениями историцизма: «Своим отказом от разума они разделяют человечество на друзей и врагов, на немногих вместе с богами наделённых разумом, и большинство (как утверждал Платон) не наделённых; на немногих ближних и большинство дальних; на тех, кто говорит непереводимым языком наших чувств и страстей, и тех, кто говорит не нашим языком. Как только мы начинаем поступать так, политическое равенство становится невозможным»[105]. Иррационализм подразумевает доводы типа «кто силён, тот и прав», ибо осуществление исторического пророчества и его стадии неизбежны, а индивид и его права в такой перспективе не имеют существенного значения. Индивид низводится на роль винтика в историцистском механизме. Поэтому, считал Поппер, «необходима такая социальная технология, достижения которой могут быть проверены с помощью постепенной или поэтапной социальной инженерии», и с её помощью рациональный индивид должен энергично заниматься решением практических проблем, используя метод проб и ошибок, а также метод выдвижения и критики гипотез[106].

Противоположностью поэтапной инженерии была «утопическая инженерия» того типа, которая подразумевалась коммунистической, социалистической и тем более национал-социалистической революцией: «Критикуя утопическую инженерию, я на самом деле критикую проекты переустройства общества в целом, т.е. проекты весьма основательных изменений, практические последствия которых трудно предусмотреть, опираясь на наш ограниченный опыт. Утопическая инженерия претендует на рациональное планирование всего общества, хотя мы не располагаем эмпирическим знанием, необходимым для того, чтобы реализовать это честолюбивое намерение, так как не обладаем достаточным практическим опытом в такого рода планировании, а предвидение социальных фактов должно основываться именно на таком опыте. В настоящее время просто не существует социологического знания, необходимого для крупномасштабной инженерии»[107]. Эта критика утопических планов, как мы увидим, тождественна критике планирования, с которой выступали Хайек и Мизес[108]. Плановый орган не может располагать такой информацией и таким знанием, которых хватит для составления жизнеспособного плана. Впрочем, Поппер допускал теоретическую возможность того, что когда-нибудь в будущем это станет осуществимым.

Согласно Попперу, принципиально мыслимы только два типа правления: тирания и такое правление, которое может быть легко реформировано без насилия. Реальным классическим вдохновителем того понимания рациональной свободы, которого придерживался Поппер, был Сократ. В его лице начинала обретать свою форму «новая вера открытого общества, вера в человека, в эгалитаристскую справедливость и в человеческий разум»[109]. Эту альтернативную традицию, считал Поппер, и нужно возродить. Носителем полномочий должен быть автономный индивид: «Я пытался показать, что выбор, перед которым мы оказались, это — выбор между верой в разум человеческих индивидуумов и верой в мистические способности людей, посредством которых они объединяются в различного рода коллективы. Одновременно это — выбор между утверждением о единстве человеческого рода и утверждением, согласно которому люди должны быть разделены на друзей и врагов, господ и хозяев»[110]. Главную задачу Поппер видел в том, чтобы Запад вновь обрёл свою прочную философскую основу с помощью применения методов рациональной критики к социальным проблемам в рамках либеральной демократии и капитализма свободного рынка и тем самым вновь утвердил принцип индивидуальной свободы. Как он написал Хайеку в 1944 г., после прочтения «Дороги к рабству», «мы обязаны последовательно рационализировать иррациональное»[111]. Главной заботой Поппера была эрозия рациональной критической способности под влиянием историцистских идей. Главное опасение Хайека в «Дороге к рабству» — кумулятивный эффект внешне благовидных действий государства. Мизес же избрал своей мишенью практическую и теоретическую модель, тесно связанную с жёстким бюрократическим способом организации, способом в равной мере неэффективным и губительным для индивидуальной свободы. Эта перспектива, считал Мизес, может стать опасной для свободного рыночного общества.

Людвиг фон Мизес и «Бюрократия»

Мизес был на 21 год старше Поппера. Он родился в 1881 г. в галицийском Лемберге (Львов), который тогда принадлежал Австро-Венгерской империи, потом Польше, а теперь входит в состав Украины[112]. Как и его молодой друг и протеже Хайек, Мизес принадлежал к старинному австрийскому аристократическому семейству[113]. Его отец был инженером, а дядя — видным членом австрийской Либеральной партии. Подобно Попперу, Мизес в юности отдал дань левым идеям. Позже, когда Мизес изучал право в Венском университете, на него оказала влияние работа основателя австрийской экономической школы Карла Менгера. Австрийская школа верила[114] в могущество свободного рынка и в существование ряда непреложных экономических законов, в центре которых находился индивид. Государство может препятствовать полноценному проявлению этих законов, но если хочет достичь экономического успеха, не может действовать наперекор их логике. По этой причине, как считал Мизес, австрийская экономическая теория находилась в положении своего рода изгоя: «Отстаивать теорию о том, что существуют такие вещи, как экономические законы, считалось чем-то вроде бунта. Ведь если существуют экономические законы, государство нельзя считать всемогущим: его политика может оказаться успешной, только если она будет учитывать действие этих законов. Поэтому главной заботой немецких профессоров [представителей немецкой исторической школы политической экономии] было опровержение скандальной ереси, утверждавшей, что в экономических явлениях существует регулярность»[115]. Австрийская школа, особенно в лице Мизеса и Хайека, придавала особое значение способности ценового механизма стихийно организовывать экономическую жизнь автономных индивидуумов. Типично австрийское понимание роли отдельного человека и свободного рынка Мизес усвоил от Менгера.

В 1906 г. Мизес получил степень доктора права. В это время он посещал лекции другого экономиста австрийской школы, Ойгена Бём-Ваверка. Бём-Ваверк был твёрдым сторонником золотого стандарта, ибо считал его гарантом стабильности валюты. Вера[116] в золотой стандарт стала своего рода визитной карточкой австрийской школы и важным её отличием от второй чикагской школы (чей признанный лидер Милтон Фридмен всегда выступал за плавающие курсы). В 1920-е годы Мизес вёл в Вене регулярный частный семинар, на заседаниях которого регулярно участвовали видные экономисты, в частности Хайек (иногда присутствовал и его коллега по Лондонской школе экономики Лайонел Роббинс) и Фриц Махлуп[117]. До 1934 г. Мизес преподавал в Венском университете, затем переехал в Швейцарию, а в 1940 г. эмигрировал в США. Там он жил вплоть до смерти в 1973 г. (в возрасте 92 лет) и с 1945 по 1969 г. преподавал в Нью-Йоркском университете. В 1949 г. вышло его классическое исследование по экономической теории, «Человеческая деятельность». Во время пребывания Мизеса в Нью-Йоркском университете его работа оплачивалась не самим университетом, а бизнесменами, выступавшими против Нового курса, такими как Лоренс Фертиг[118]. Это показывает, насколько непопулярными были рыночные воззрения Мизеса.

«Бюрократия» — небольшая полемическая книга, изданная Йельским университетом в 1944 г. Она представляла собой прямой ответ на усиливавшееся на Западе явление, которое Мизес назвал «бюрократизмом». Мизесом двигало вполне понятное желание защитить способность США, страны, ставшей его домом, противостоять тенденции, которую он считал характерным элементом европейской политической традиции. Obrigkeit, т.е. властные структуры, «чьи полномочия не исходят от народа», — это, считал Мизес, такое понятие, которое чуждо американцам. Американская форма правления, как сказал Авраам Линкольн в своей знаменитой Геттисбергской речи, — это «власть народа волей народа и для народа»[121]. В XIX в. французский аристократ, историк и писатель Алексис де Токвиль, герой Хайека и Мизеса, писал о бьющей ключом гражданской жизни в общинах и коммунах США[122]. Европа же, по убеждению Мизеса, имеет долгую традицию авторитарного и автократического правления, особенно пугающим проявлением которой стали кризисы либеральных демократий в Северной и Западной Европе в межвоенный период.

В «Бюрократии» Мизес вскрывает противоположность между бюрократическим способом управления и теми ограничениями, которые накладывает система, ориентированная на получение прибыли. В рамках этой последней деловые предприятия и их операции в конечном итоге неизбежно подотчётны потребителям. Бюрократическое же управление неподотчётно и руководствуется собственными внутренними побуждениями, весьма далёкими от реальных потребностей и пожеланий людей. Эти побуждения, полагал Мизес, меняют природу властных полномочий и искажают их реализацию. Бюрократические организации приобретают все больше и больше обязанностей, но поскольку король, деспот или правительство, ранее делегировавшие им эти дополнительные полномочия, не хотят, чтобы их власть независимо использовалась местными, региональными или отраслевыми руководителями, они издают всевозможные кодексы, указы и постановления, которые ограничивают и видоизменяют полномочия бюрократических инстанций. В результате подавляется всякая продуктивная инициатива и «изменяется весь характер управления. Они больше не стараются как можно тщательнее рассмотреть каждый случай; они больше не стремятся найти наиболее подходящее решение для каждой проблемы. Их главная забота — соблюдать правила и предписания, независимо от того, разумны они или могут привести к результатам, противоположным тому, что было задумано. Главное достоинство должностного лица — исполнять законодательство и указы. Он становится бюрократом»[123]. Поэтому структура стимулов, управляющая бюрократической организацией, приводит к превратным результатам.

По мнению Мизеса, бюрократия набирала все большую силу в США, особенно из-за политики администрации Рузвельта и Нового курса. Однако, утверждал Мизес, перерождение американской системы управления имеет более глубокие корни, уходящие в конец XIX в., и прогрессистская эпоха социальных реформ лишь усилила эту тенденцию. Мизес опасался, что сдвиг становится всеохватным и необратимым: «Характерной чертой современной политики является тенденция к замене свободного предпринимательства государственным контролем. Влиятельные политические партии… пламенно призывают к общественному контролю над всеми видами экономической деятельности, всеохватывающему государственному планированию и национализации бизнеса. Они стремятся к полному государственному контролю над образованием и к социализации медицины. Не существует такой сферы человеческой деятельности, которую они не были бы готовы подчинить строгой регламентации со стороны властей. В их глазах государственный контроль — это панацея от всех бед»[124]. Новый курс, конечно, был демократическим — в чисто электоральном смысле, — но, считал Мизес, «делегирование полномочий может быть использовано как квазиконституционное прикрытие для диктатуры»[125]. В Рузвельте и его политике 1930–1940-х годов Мизес видел угрозу такой же узурпации власти, какую произвели нацисты в Германии; отличие было только в том, что эта политика проводилась постепенно и поначалу могла казаться вполне благотворной. Вместе с тем Мизес считал, что США с их преданностью индивидуальной свободе и демократии, которую впервые подметил Токвиль в 1830-х годах, имели гораздо больше возможностей сопротивляться этой угрозе, чем Германия, где преобладала традиция милитаризма и тоталитаризма.

Распространение бюрократии вредит не только государственному сектору. Порождённое ею растущее регулирование бизнеса в такой же мере угрожает частному сектору и влечёт за собой опасность бюрократизации бизнеса: «Трудно сказать, был ли прав министр Иккес[126], заявив: «Всякий большой бизнес — это бюрократия» (The New York Times Magazine, January 16, 1944, p. 9). Но если министр внутренних дел прав или в той мере, в какой он прав, это результат не эволюции частного бизнеса, а растущего государственного вмешательства в бизнес»[127]. Мизес утверждал, что принципиально необходимо отделить бизнес, ориентированный на прибыль, от деятельности государственных служб, подотчётных демократическому обществу. Доля государства должна быть очень маленькой, а в частных руках нужно оставить как можно больше. В отличие от Рональда Рейгана, одного из реальных политиков неолиберализма, Мизес не считал, что лидеры бизнеса могут пригодиться в государственном секторе[128]. По его мнению, это ничего не даст, потому что как только бизнесмен получит государственную должность, его роль изменится: «Тщетно пытаться реформировать бюрократическое управление путём назначения бизнесменов на руководящие должности в различные ведомства. Способность быть предпринимателем не является неотъемлемым свойством личности предпринимателя; она является неотъемлемым свойством того положения, которое он занимает в структуре рыночного общества. Бывший предприниматель, поставленный во главе государственного учреждения, является уже не бизнесменом, а бюрократом. Его задача уже не получение прибыли, а соблюдение правил и предписаний»[129]. Мизес не считал возможным смешивать рыночный механизм и задачи государства; в этом его позиция принципиально расходилась с политикой позднейших неолибералов 1980–1990-х годов, в частности Маргарет Тэтчер, которая перевела английскую службу здравоохранения на рыночную основу. «Никакая реформа, — утверждал он, — не может превратить государственное учреждение в нечто подобное частному предприятию»[130]. Напротив, роль государства должна уменьшаться, и следует ожидать, что рынки сами удовлетворят «те нужды, которые потребители считают наиболее насущными»[131].

Таким образом, Мизес был классическим либералом, отстаивающим свободный рынок, и строго придерживался такой идеологической позиции, которая, вероятно, была бы неприемлемой для любого успешного политика конца XX в. Никакой политик не смог бы отменить подоходный налог или систему государственного образования. Законы бизнеса просты и суровы. Предприятие оценивают по тому, приносит оно деньги или, напротив, теряет, — по итоговому балансу. Но позволить бюрократическому менеджменту действовать при поддержке государства значит позволить им избегать ключевой проблемы. Как сказала Маргарет Тэтчер в интервью в 1993 г., это позволило бы руководителям государственных учреждений залезать в государственный кошелёк, а это прямой путь к бездействию и неэффективности[132]. Согласно Мизесу, проблема не в том, что руководители могут быть коррумпированными или проявлять преступную халатность, а в том, что «любая услуга может быть усовершенствована путём увеличения затрат»[133]. Поэтому хороший руководитель учреждения всегда будет бороться за дополнительные ассигнования и ресурсы. И ограничить притязания такого руководителя можно лишь с помощью правил и предписаний: «Управляющие обязаны подчиняться определенному набору инструкций; только это имеет значение. Управляющий не отвечает за результаты своей деятельности, если его поступки правильны с точки зрения инструкций. Его основной целью не может быть эффективность как таковая, ею является эффективность в рамках соблюдения определённых предписаний. Его положение не похоже на положение администратора предприятия, стремящегося к получению прибыли, он скорее напоминает государственного служащего, например начальника полицейского управления»[134]. Поэтому управлять государственными учреждениями может только бюрократия. Эта мысль была со всей определённостью высказана позже в интервью Милтона Фридмена и Найджела Лоусона (министра финансов в правительстве Тэтчер в 1980-е годы) и стала своего рода девизом неолиберального подхода к практической политике: руководителям государственных учреждений и бюрократам свойственно стремление обременить государственный бюджет, а это почти всегда (особенно с точки зрения Фридмена) плохо[135]. Эта идея также была отправным пунктом для виргинской школы теории общественного выбора, которую в 1960–1970-е годы возглавляли Джеймс Бьюкенен и Гордон Таллок[136].

Критику бюрократии Мизес строил на сопоставлении с тем, что он считал достоинствами частного предпринимательства. Он определял бюрократию не как особую институциональную форму, а как определённый способ мышления и организации, присущий управлению в государственном секторе, как «способ, которым управляются правительственные и муниципальные учреждения»[137]. Не встречающее препятствий стремление к прибыли, считал Мизес, исключает бюрократические методы в руководстве частным предприятием. Общественное мнение и потворствующие ему политические партии склонны препятствовать стремлению к прибыли и замещать его «службой». Новаторский и экспериментаторский дух предпринимательства противоречит приоритетам бюрократической службы: «Сказать предпринимателю, у которого ограничены возможности получения прибыли: «Веди себя так, как поступают добросовестные бюрократы», — это всё равно что приказать ему избегать каких бы то ни было реформ. Никто не может быть одновременно исправным бюрократом и новатором. Прогресс — это как раз то, чего не могли предвидеть правила и предписания; он всегда достигается за пределами сферы деятельности бюрократии»[138]. Главное отличие частного предприятия от мотивов бюрократической системы, основанной на государственном регулировании и вмешательстве, заключается в наличии мотива получения прибыли, обещающей высокую награду за новшества и улучшения. Без этого не будет прогресса[139].

Совсем иначе смотрели на вещи творцы английской социальной системы в межвоенный период, Уильям Беверидж, Сидней и Беатрис Веббы и Джон Мейнард Кейнс, или окружавшие Рузвельта в 1930-е годы политические эксперты: Гарри Гопкинс, Френсис Перкинс и Рексфорд Тагвэлл. С их точки зрения, государственная служба была долгом и привилегией, благородным призванием эрудированных экспертов и поприщем для их талантов. Корпоративный дух службы не требовал получать прибыль. Знания и разум тех, кого Кейнс называл здравомыслящей элитой, — вот что должно решить самые трудные проблемы, стоящие перед правительством и государством. По мнению Мизеса, «ответ, который следует дать этим бюрократическим радикалам, вполне очевиден. Гражданин может ответить: вы, возможно, превосходные и благородные люди, гораздо лучше, чем все мы, остальные граждане. Мы не ставим под сомнение вашу компетентность и ум. Но вы не являетесь наместниками Бога, которого зовут «Государство». Вы — слуги закона, надлежащим образом принятых законов нашей страны. В ваши обязанности не входит критика законов, а тем более их нарушение. Когда вы нарушаете закон, вы, возможно, ничем не лучше многих вымогателей, какими бы хорошими ни были ваши намерения. Ведь вы были назначены на должность, приняли присягу и вам платят за то, чтобы вы проводили законы в жизнь, а не нарушали их. Самый плохой закон лучше бюрократической тирании»[140]. Закон должен главенствовать над свободным рынком, над небольшой, конституционно очерченной сферой государственной службы, и в рамки разрешённого не должны попадать те полномочия государственных учреждений и их руководителей, которые не имеют чёткого определения и не закреплены законодательно. Эти рекомендации перекликаются с громкими сетованиями критиков Нового курса.

Критические аргументы привели Мизеса к заключению, что проблемной является вся политическая система, которая управляется бюрократией, отчуждающей и отторгающей власть от её подлинного демократического источника: «Как совершенно верно говорят противники движения к тоталитаризму, бюрократы вольны по своему собственному усмотрению решать вопросы, имеющие первостепенную важность для жизни частных граждан. Это правда, что должностные лица являются уже не слугами граждан, а своевольными господами и тиранами. Но в этом виновата не бюрократия. Это результат новой системы правления, которая ограничивает свободу индивида самостоятельно вести свои дела и возлагает всё больше и больше обязанностей на государство. Обвинять следует не бюрократию, а политическую систему»[141]. Бюрократу как избирателю, полагал Мизес, присущ внутренний конфликт интересов, поскольку он является и нанимателем, и нанимаемым. Вследствие этого фундаментального конфликта большой государственный сектор всегда будет угрозой для демократии. Политические партии, стремясь переиграть друг друга и заручиться поддержкой государственных служащих, предлагают всевозможные посулы, например в виде казённой кормушки Конгресса[142]. Однако, полагал Мизес, в Англии и США ещё есть возможность с помощью свободных выборов противодействовать тенденции к росту государственного сектора.

Ещё одно последствие бюрократизации Мизес усматривал в покровительственном отношении к «благонадёжным» интеллектуалам и профессорам и в дискриминации тех, кто не согласен с господствующим ортодоксальным взглядом на государство и его всемогущество. Как и Поппер, он видел сходство между бюрократической ментальностью и платоновской утопией, в которой подданные служат правящему меньшинству. По мнению Мизеса, «все более поздние утописты, создававшие свои проекты земного рая по образцу, данному Платоном, также верили в неизменность человеческих отношений»[143]. «Бюрократическая организация, — продолжал Мизес, — непременно должна быть жёсткой, поскольку предполагает соблюдение установленных правил и процедур. Но в жизни общества жёсткость равносильна окаменению и смерти. Весьма важен тот факт, что самыми любимыми лозунгами современных «реформаторов» являются стабильность и безопасность. Если бы первобытные люди руководствовались принципом стабильности, они никогда не обеспечили бы себе безопасности; их бы уже давно уничтожили хищные звери и микробы»[144]. Для Мизеса рынок и его стихийные силы представляли особую важность потому, что неолиберализм, в отличие от марксизма, был теорией, которая не обслуживает какой-либо класс или его идеологию. Рынок даёт каждому человеку возможность экспериментировать и улучшать своё положение: «Действующие на рынке анонимные силы постоянно заново определяют, кто должен быть предпринимателем и кто капиталистом. Потребители, так сказать, голосуют так, как будто они занимают высокие позиции, позволяющие регулировать экономическую структуру страны»[145]. Это обстоятельство, естественно, никому не гарантирует никаких определённых результатов, но служит фундаментальным залогом равенства при доступе на рынок и возможности добиться успеха.

Таким образом, для Мизеса рынок — это подлинно демократическая область деятельности. Он поощряет то, чего хотят люди и за что они голосуют ногами и кошельками. Неудачливые бизнесмены, производители, менеджеры и предприниматели должны покоряться беспощадной дисциплине рынка, и чем эффективнее и свободнее функционирует последний, тем эффективнее становится предложение социальных и экономических товаров и услуг. Именно по этой причине, полагал Мизес, везде, где только возможно, поставку необходимых обществу товаров нужно осуществлять за счёт действия собственно рыночных механизмов: это будет дешевле и эффективнее. Конечно, это всего лишь теория, и среди неолибералов Мизес выделялся, пожалуй, самым некритическим отношением к рынку. Его представление о почти идеально-демократической природе рынков было по-настоящему радикальным. Он выделил новую базу легитимности массового волеизъявления, которая не зависит от выборов, политических процессов или прочих структур подотчётности. Рыночный механизм сам по себе действует как узел обратной связи, реагирующий на верховную волю потребителей. Для Хайека, студента и коллеги Мизеса, неолиберализм тоже не был «застывшим кредо»[146]. Это, согласно Хайеку, одна из самых важных причин превосходства свободного рынка как способа организации экономической жизни.

Фридрих Хайек и «Дорога к рабству»

Если Карл Поппер ополчился против историцистских теорий, которые причинили столько вреда гуманистическому индивидуализму, а Мизес критиковал бюрократическую ментальность, ставшую неотъемлемым свойством государственных учреждений и политических организаций, то Хайек повёл полемическую атаку на сползание западной политики к коллективизму.

Фридрих Август фон Хайек родился в Вене в 1899 г. в достаточно состоятельной семье дворян-интеллектуалов. Его отец преподавал биологию и ботанику в университете, а перед Первой мировой войной состоял советником правительства Австро-Венгрии по вопросам социального обеспечения. Хайек пошёл на войну добровольцем, по счастью, не был даже ранен и заслужил награду за храбрость. После войны он поступил в Венский университет, где изучал право и политическую экономию и получил докторскую степень по обеим дисциплинам (в 1921 и 1923 г. соответственно). В 1919 г. он навсегда изъял из своего имени дворянскую приставку «фон»[147]. По завершении учёбы Хайек в течение года (1923–1924) работал ассистентом профессора Джереми Дженкса в Нью-Йоркском университете[148]. Потом он вернулся и жил в Вене, а в 1929 г. Лайонел Роббинс предложил ему приехать в Лондонскую школу экономики (ЛШЭ) в качестве приглашённого лектора.

Будучи в ЛШЭ, Хайек скоро вступил в полемику с Кейнсом по поводу роли денежно-кредитной политики и осуществимости планирования в экономике. В 1931 г., в возрасте 32 лет, он стал профессором экономики и статистики и присоединился к группе убеждённых сторонников свободного рынка, которую поначалу возглавлял Эдвин Кеннан (выпустивший образцовое издание «Богатства народов» Адама Смита), а потом его протеже Роббинс[149]. К этой группе впоследствии присоединились Поппер и Рональд Коуз, ещё один будущий член Общества Мон-Пелерен, который, как и Хайек, тоже получил Нобелевскую премию по экономике (1991). В 1951 г. Коуз уехал в США и с 1964 г. работал на экономическом факультете Чикагского университета, где стал коллегой Фридмена и Джорджа Стиглера. Хайек полюбил Англию и неизменно восторгался её историей, традициями и институтами; Англия, считал он, это во многих отношениях родина свободы. Хайек сдружился с Роббинсом в ЛШЭ и с Кейнсом в Кембридже, получил английское гражданство и всю жизнь не порывал контактов с Англией: после того как Хайек в 1951 г. уехал в Чикаго, в Англии поселился его единственный сын Лоренс[150].

Из трёх книг, о которых идёт речь в этой главе, «Дорога к рабству» Хаейка оказала наиболее сильное и продолжительное политическое влияние. Она была написана очень быстро — в то время, когда ЛШЭ из-за немецких бомбардировок перевели в Кембридж. Поппер, которому Хайек послал экземпляр рукописи, назвал «Дорогу к рабству» «откровенно политической книгой». При этом Поппер считал её «безусловно одной из самых важных политических книг», которые он когда-либо читал[151]. Книга вышла в Англии в марте 1944 г., в конце того насыщенного периода в 18 месяцев, в течение которого появились и широко обсуждались доклад Бевериджа о социальном страховании (1942), «белая книга» правительства по занятости и доклад Бевериджа о полной занятости (1944). В книге основной мишенью Хайек стала наметившаяся предрасположенность западных политиков к централизованному планированию.

Отношение Хайека к опасностям «коллективистского» централизованного планирования, которое он отождествлял с социализмом, сложилось на основе анализа развития человеческой мысли и свободы. Выводы Хайека близки к выводам Поппера в «Открытом обществе»: «Мы последовательно отказались от экономической свободы, без которой свобода личная и политическая в прошлом никогда не существовала… Мы демонстрируем удивительную готовность расстаться не только со взглядами Кобдена и Брайта, Адама Смита и Юма или даже Локка и Мильтона, но и с фундаментальными ценностями нашей цивилизации, восходящими к античности и христианству. Вместе с либерализмом XVIII–XIX вв. мы отметаем принципы индивидуализма, унаследованные от Эразма и Монтеня, Цицерона и Тацита, Перикла и Фукидида»[152]. Хайек отчётливо связывал эту идею западной цивилизации с иудео-христианской традицией. Эта связь сближает его с традиционными консерваторами, такими как Эдмунд Бёрк, взгляды которого Хайек во многом разделял[153]: «Пока же достаточно будет сказать, что индивидуализм, уходящий корнями в христианство и античную философию, впервые получил полное выражение в период Ренессанса и положил начало той целостности, которую мы называем теперь западной цивилизацией. Его основной чертой является уважение к личности как таковой, т.е. признание абсолютного суверенитета взглядов и склонностей человека в сфере его жизнедеятельности, какой бы специфической она ни была, и убеждение в том, что каждый человек должен развивать присущие ему дарования»[154]. Во взгляде Хайека на человеческую природу соединились характерное для традиционного консерватизма признание греховности человека, вера Бёрка в совокупную мудрость человечества и современное политике-философское убеждение, согласно которому рациональный эгоизм есть наиболее сильный мотив человека.

При таком понимании человеческой природы Хайек весьма настороженно относился к тому, что Поппер, как считал Хайек, готов признать некоторые формы интервенционизма[155]. В частности, Поппер полагал, что «используем же мы определённые средства (суды, полицию) для борьбы с преступностью или детским трудом; и похожими средствами мы, наверное, сможем прекратить войны. Всё это безусловно законно; и столь же оправданно стремление бороться с бедностью, односторонней эксплуатацией и стараться искоренить их»[156]. Эти допущения Поппера, считал Хайек, противоречили самой сути общества, основанного на свободе индивида преследовать свои экономические интересы. По его мнению, реализовать политическую доктрину (даже задуманную с самыми благими намерениями), подразумевающую государственное планирование и государственное вмешательство в экономику, будет невозможно по причине естественной ограниченности человеческого знания.

Когда Поппер и Хайек думали, как опубликовать «Открытое общество», Хайек послал Попперу несколько соображений по поводу понятия «поэтапной инженерии». Он не совсем понимал, почему его друг придерживается такого подхода к социально-экономическим проблемам, и выразил своё несогласие с ним: «Теперь я могу лучше объяснить мою сильную антипатию к вашему термину «поэтапная инженерия». Если я правильно понимаю, что то свойство «инженерного типа мышления», которое имею в виду, служит причиной сильной склонности большинства таких инженеров к плановому обществу, то ваше понятие — это фактически «противоречие в определении». То есть, кратко говоря, природа инженерной деятельности такова, что все знание сосредоточено в одной голове, между тем как специфический характер всех подлинно социальных проблем состоит в том, что для их решения необходимо знание, которое никак не может быть сосредоточено таким образом»[157]. Как мы видим, Хайек здесь сопоставляет концепцию Поппера со своими доводами в пользу невозможности централизованного планирования. По его мнению, эта невозможность прямо следует из ограниченности человеческих возможностей: невозможно обладать такой информацией, чтобы принимать рациональные решения за всех остальных. Подобный интервенционизм также разрушит общество, которому свойственны свобода и стихийный порядок.

Поппер в своём ответе пояснил, какой смысл он вкладывал в термин «поэтапная инженерия», и постарался устранить все расхождения с Хайеком в том, что считал их общим подходом к социальному и экономическому прогрессу: «Ваши критические замечания по поводу моего термина «поэтапная инженерия» заставили меня задуматься. Я ведь тоже недолюбливаю «инженерный тип мышления» и теперь лучше понимаю суть ваших возражений. Если бы я смог, я бы изменил терминологию. Ваше замечание, что в инженерии «все знание сосредоточено в одной голове» (или, во всяком случае, в очень немногих головах), а «специфический характер всех подлинно социальных проблем состоит в том, что для их решения необходимо знание, которое никак не может быть сосредоточено таким образом», — это одна из самых ясных и сильных формулировок, какие мне встречались по этим проблемам. Это действительно принципиальная разница. Ваша мысль в известной степени перекликается с одной идеей, которую я провожу в критической части моей работы, а именно что концентрация власти и обладание социальным знанием в определённой мере исключают друг друга. Ваши соображения необыкновенно интересны, но когда я говорил о поэтапной инженерии, я вовсе не связывал её с этим «инженерным типом мышления». Я имел в виду другой тип мышления, а именно тот, который осмотрительно и сознательно прибегает к методу проб и ошибок, т.е., с одной стороны, ищет возможности для институциональных реформ, а с другой — принимает во внимание неизбежные ошибки, которые в области социальной происходят именно потому, что мы можем узнать о наших ошибках только от тех, чьи интересы мы уже задели (а если мы сконцентрировали власть в своих руках, то и узнавать не будем)»[158]. Такой подход, по мысли Поппера, был принципиально важен для его проекта объединения «гуманитарного лагеря» вокруг методологии критического рационализма.

В своей переписке Хайек и Поппер постоянно затрагивали тему языка и терминологии. Но суть их дискуссии затуманивается широтой понятия «свобода». Поппер, например, использует его, чтобы выделить то, в чём, по его мнению, они с Хайеком согласны: «Я тоже считаю, что наши приоритеты в принципе одни и те же: мы за индивидуализм (я употребляю термин в моём значении), за свободу как необходимое условие всего остального и против псевдонауки, догматизма и дилетантского радикализма. Думаю, я могу полностью присоединиться к вашим словам, что мы ведём общее сражение на разных фронтах, и высоко ценю ваше замечание, что мой подход (и терминология), возможно, привлекут внимание «определённой аудитории», рациональная дискуссия с которой прискорбно затруднена»[159]. Современный читатель этих писем, будет, вероятно, удивлён тем, какое значение придаётся в них таким расплывчатым понятиям, как «индивидуализм» и «свобода». Не вполне понятно, действительно ли Хайек и Поппер вкладывали в них одинаковый смысл. Словно предвосхищая это недоумение, Хайек писал Попперу (когда они обсуждали варианты названия «Открытого общества»): «К сожалению, сейчас почти необходимо избегать в названии слова «свобода», — слишком уж много чепухи преподносили под ним в последние годы»[160]. Если Хайека волновал общий сдвиг западной политики в сторону коллективизма, но Поппера больше заботило любое воспроизведение условий для появления тоталитаризма. Когда они обсуждали французского философа и социолога Огюста Конта, Поппер объяснил Хайеку, в чём он видит настоящую проблему: «Поборники науки, я думаю, встают в тупик отнюдь не перед той идеей, что человечество в какой-то мере способно контролировать собственную судьбу или самосовершенствоваться (как это делали многие люди, особенно если мы будем толковать это понятие в духовном смысле). Скорее, они осознают своё бессилие перед холистическим гипертрофированием этой идеи, столь ошибочным и столь неприемлемым в силу своей истерической жажды власти. Я уверен, что мы согласны в этом вопросе»[161]. Таким образом, согласно Попперу, неприемлемыми и опасными многие левые утопические проекты делает их тоталитарный потенциал. Убеждение, что человек способен улучшить свою жизнь, само по себе похвально и важно, но нужно умерить его притязания сообразно тем скромным средствам, которые имеются в нашем распоряжении для достижения подобной цели.

Несмотря на все эти нюансы позиций Хайека и Поппера, совершенно ясно, что в период 1940-х годов они были максимально близки, особенно если сравнить их взгляды с убеждениями Джона Мейнарда Кейнса, большого друга и идейного оппонента Хайека. Кейнс тесно сотрудничал с американцами в разработке планов послевоенного устройства, в том числе вместе с Гарри Уайтом готовил Бреттон-Вудскую денежную систему. Когда Кейнс прочитал «Дорогу к рабству», он с полной откровенностью написал Хайеку, что, по его убеждению, интеллектуально одарённые и морально безупречные специалисты могут создать «хорошее общество»[162]. Кейнс считал, что представление Хайека о человеческой природе, по всей видимости, не оправдалось, — особенно в США, которые Кейнс рассматривал как величайший испытательный полигон для идей и реальной жизни после Второй мировой войны, как лидера развитого мира. Не желая расставаться с идеей эффективного государства, Кейнс суммировал свою позицию в следующих известных строках: «То, что нам нужно, это восстановление правильного морального мышления, возвращение к надлежащим моральным ценностям в нашей социальной философии. Если бы вы только смогли направить ваш крестовый поход в этом направлении, вы не выглядели бы и не ощущали бы себя этаким Дон Кихотом. Наверное, я могу упрекнуть вас в некотором смешении моральных и материальных вопросов. В сообществе, которое думает и чувствует правильно, опасные действия можно совершать вполне спокойно, но если их совершают те, кто думает и чувствует неправильно, это будет дорога в ад»[163].

Взгляды Кейнса — типичный пример трансформации либерализма в XX в. в систему убеждений, которая превозносила вмешательство государства и технические навыки просвещённых должностных лиц, вдохновлённых государственной службой. Похожие идеи воодушевляли творцов Нового курса, но для Хайека и его единомышленников эти идеи были квинтэссенцией того, против чего они выступали. Хайек стоял на принципиально иной позиции. Если мы, писал он, примемся даже с самыми благими намерениями создавать общество, «ориентируясь на высокие идеалы, мы невольно создадим в реальности полную противоположность того, к чему стремимся»[164]. Подобный пессимистический взгляд привлекал к Хайеку симпатии всех тех американских бизнесменов, политиков и других людей, которые так и не смирились с политикой Рузвельта. Неолиберальное движение возникло из этого духа противоречия, свойственного США в послевоенный период.

Отвергая активное вмешательство государства и централизованное планирование, Хайек хотел ограничить роль государства тщательно выверенными рамками. Особое значение он придавал верховенству правовых норм, обеспечивающих эффективную деятельность рынков и сохранение индивидуальной свободы. Верховенство права гарантирует базовую негативную свободу, и это должно быть основной функцией государства наряду с обороной и защитой граждан. Этим также подразумевалось принципиальное признание неравенства — отличительная черта неолиберализма на всех трёх фазах его истории. Признание неравенства обстоятельством неизбежным и даже желательным — центральный пункт конфликта между неолиберальными идеалами и идеалами «либералов» Нового курса и социал-демократов. Неолиберальные мыслители считали совершенно правильным, что разные люди добиваются разных результатов. Для них любое представление о возможности большего равенства, достижимого с помощью перераспределения доходов или ресурсов, было чистой утопией, которая не имела чёткого рационального содержания и потому была уязвима для манипуляций со стороны деспота или государства.

Напротив, в свободной рыночной системе ключевую роль играет автономная личность. У разных людей разные способности, которые по-разному оцениваются на рынке. Такое неравенство результатов — положительное обстоятельство, поскольку, согласно Хайеку, все люди как минимум имеют равный доступ на рынок. Неравенство не имеет значения, потому что имеет место социальная мобильность, и у каждого, кто потерпел неудачу, есть возможность благодаря личной инициативе добиться успеха в последующих попытках. Если человек не может или не хочет предпринимать попытки, то не дело государства проявлять неодинаковое отношение к людям и компенсировать неудачнику отсутствие успеха: «Из всего сказанного вытекает неизбежный, хотя на первый взгляд и парадоксальный, вывод: формальное равенство перед законом несовместимо с любыми действиями правительства, нацеленными на обеспечение материального равенства различных людей, и всякий политический курс, основанный на идее справедливого распределения, однозначно ведёт к разрушению верховенства права. Ведь чтобы политика давала одинаковые результаты применительно к разным людям, к ним нужно относиться по-разному»[165]. Таким образом, одним из важнейших измерений неолиберальной мысли выступает убеждение, что перераспределение и большее равенство не только подрывают инициативу к активной деятельности, но и оказывают морально-разлагающее влияние. (Позже к этому мнению присоединились некоторые учёные, например политолог Чарльз Мюррей в своей книге «Погружение в трясину» (1984), и даже такие «либеральные» политики-демократы, как Дэниел Мойнихен в своём противоречивом докладе об афроамериканской семье (1965). Они воскресили старое различие между бедняками, заслуживающими или не заслуживающими помощи[166]. С 1960-х годов убеждение в неизбежности неравенства составляло суть отношения неолиберальных социальных реформаторов к эгалитарной социальной политике и культуре зависимости, которую эта политика, по всей видимости, порождает. Одни люди заслужили свой шанс на успех, а другие нет; разграничительная линия обычно проводилась между теми, кто работал, и теми, кто не работал, — как пресловутые «мамаши, живущие на детское пособие». Полемика на эту тему происходила по обе стороны Атлантики, достигнув кульминации в реформе государства благосостояния при Билле Клинтоне в 1996 г. и многочисленных попытках реформ при Маргарет Тэтчер, Джоне Мейджоре и Тони Блэре в 1990-х годах.)

Таким образом, по Хайеку, коллективные проекты нужно свести к минимуму, чтобы устранить опасность порабощения индивидуума, его желаний и ценностей. При плановой системе неизбежно возникнут проблема шкалы ценностей и вопрос о том, кто будет эти ценности ранжировать. При капиталистической системе свободного рынка такие решения принимает не государство и не правящая группа от лица всех людей; напротив, «коллективная деятельность ограничивается… сферой действия общей цели. Часто случается, что общая цель не является собственно целью деятельности индивида, а представляет собой средство, которое разными индивидами используется для достижения разных целей»[167].

Для Хайека «вовсе не источник власти, а её ограничение является надёжным средством от произвола»[168]. Иными словами, общий демократический контроль, на который полагался Мизес, не предотвращает злоупотребления принудительной властью[169]. Привлекательность социализма Хайек считал опасной. Социализм, по мнению Хайека, был противоположностью свободы, но его ошибочно отождествляли со свободой и равенством, поскольку он отвечал оптимистическому взгляду на социальный, технологический и экономический прогресс. Хайек считал такой утопический взгляд на предназначение социализма опасным заблуждением: «Что же касается свободы, то основатели социализма высказывались о ней совершенно недвусмысленно. Корнем всех зол общества XIX столетия они считали свободу мысли. А предтеча нынешних адептов планирования Сен-Симон предсказывал, что с теми, кто не будет повиноваться указаниям предусмотренных его теорией плановых советов, станут обходиться «как со скотом»»[170]. Социалисты, считал Хайек, присвоили термин «свобода» и использовали его для обозначения того, что на самом деле было экспроприацией богатства: «Тем более жестокой будет трагедия, если окажется, что обещанный нам Путь к Свободе есть в действительности Столбовая Дорога к Рабству. Именно обещание свободы не даёт увидеть непримиримого противоречия между фундаментальными принципами социализма и либерализма. Именно оно заставляет все большее число либералов переходить на стезю социализма и нередко позволяет социалистам присваивать себе само название старой партии свободы. В результате большая часть интеллигенции приняла социализм, так как увидела в нём продолжение либеральной традиции. Сама мысль о том, что социализм ведёт к несвободе, кажется им поэтому абсурдной»[171]. Поэтому для Хайека предусматриваемое Поппером воссоединение социализма и либерализма было принципиально неприемлемым, поскольку социалисты пренебрегали личностью. Конечные цели социалистического общества можно реализовать только в ущерб потребностям и желаниям отдельного человека, а для либералов отдельный человек был неприкосновенной святыней[172]. Две позиции находились в непримиримом конфликте. По убеждению Хайека, социализм был порождением коллективизма.

Для Хайека коллективизм, как бюрократизм для Мизеса и платоновский или гегелевский историцизм для Поппера, был сопряжён с моральной проблемой, проблемой «конца истины». Все индивидуальные стремления и действия должны быть подчинены высшей общественной цели, провозглашённой коллективистским государством: «Осуждение любой деятельности, не имеющей очевидной практической цели, соответствует самому духу тоталитаризма. Наука для науки или искусство для искусства равно ненавистны нацистам, нашим интеллектуалам-социалистам и коммунистам. Основанием для всякой деятельности должна быть осознанная социальная цель»[173]. Реальность теряет свою эмпирическую основу и становится чем-то таким, что официально устанавливается и определяется власть имущими в соответствии с их социальными планами — их монополией на истину. Интеллектуальную свободу недопустимо подрывать и разрушать хотя бы потому, что, как саркастически заметил Хайек, люди в большинстве своём «не способны мыслить самостоятельно»[174].

В этот период своей деятельности Хайек пытался также сформулировать альтернативу характерной для XIX в. расплывчатой экономической теории laissez faire. Стремление преодолеть ограниченность теории laissez faire и вместе с тем что-то противопоставить новым формам интервенционизма, которым были привержены английские новые либералы эдвардианской эпохи[175], а также «либерализму» Рузвельта и Нового курса, составляет отличительную черту исследований ранних неолибералов. Этими вопросами занимались немецкие неолибералы Вальтер Ойкен и Франц Бём (а также Вильгельм Рёпке и Александр Рюстов, который в числе первых предложил сам термин «неолиберальный»; эта группа была известна под названием ордолибералов, и речь о ней пойдёт в следующей главе), Генри Саймонс и Фрэнк Найт в Чикагском университете (тоже персонажи следующей главы), Хайек, Поппер и Роббинс в Лондонской школе экономике в 1930–1940-е годы[176]. По мысли Хайека, несогласие с социалистическим и коллективистским планированием не следует путать с «догматической приверженностью принципу laissez faire»[177]. Государство необходимо для того, чтобы гарантировать условия свободной конкуренции. Вместе с тем Хайек, как и Мизес, подчёркивал, что рынок — это саморегулирующийся организм. Ценовой механизм организует свободных индивидов в функциональную систему, управляемую спросом и предложением. Это избавляет от необходимости прибегать к принуждению, которое подразумевается планированием: «Именно таким механизмом является в условиях конкуренции система цен, и никакой другой механизм не может его заменить. Наблюдая движение сравнительно небольшого количества цен, как наблюдает инженер движение стрелок приборов, предприниматель получает возможность согласовывать свои действия с действиями других людей. Существенно, что эта функция системы цен реализуется только в условиях конкуренции, т.е. лишь в том случае, если отдельный предприниматель должен учитывать движение цен, но не может его контролировать»[178]. Тем не менее, как и Поппер, Хайек считал, что преимущества конкуренции можно дополнить определёнными правилами и ограничениями, например, в области охраны здоровья и безопасности, и даже такими мерами, которые приводят к конкретным социальным последствиям.

Но где провести разграничительную линию? Какие социальные последствия в достаточной мере оправдывают вмешательство государства, а какие нет? В этом состояла суть критических замечаний Кейнса, когда он читал «Дорогу к рабству»: «Вы несколько раз замечаете, что вопрос в том, где провести границу. Вы признаёте, что где-то её нужно провести, но логически этот предел установить невозможно. При этом вы никак не объясняете, где же всё-таки её провести, и в известном смысле избегаете практического ответа. Понятно, что вы и я, по всей вероятности, провели бы её в разных местах. По моим представлениям, вы сильно недооцениваете практическую целесообразность среднего пути. Но коль скоро вы признаёте, что логически предел установить невозможно, а линию провести всё-таки нужно, вы своим рассуждением опровергаете сами себя, поскольку стараетесь убедить нас, что стоит нам только пойти в запланированном направлении, как мы тут же вступаем на скользкий путь, который неизбежно ведёт к пропасти»[179]. По отношению к Хайеку эта беспощадная критика не совсем справедлива, потому что он всё же очертил пределы применимости теории laissez faire[180]. Например, он считал, что государство несомненно должно регулировать денежную систему, не допускать возникновения частных монополий и осуществлять контроль за естественными монополиями. Это отличало Хайека от членов второй чикагской школы, в частности Аарона Директора или Милтона Фридмена, которые после 1950 г. пересмотрели антимонополистическую позицию ранних неолибералов[181][182]. Как он писал в «Дороге к рабству», «вопрос только в том, окупают ли в каждом таком случае полученные преимущества социальные издержки. Совместима конкуренция и с разветвлённой сетью социальных услуг, если только сама эта сеть не организована так, чтобы снизить эффективность конкуренции в какой-то широкой области»[183]. Однако в реальных обстоятельствах ответ на вопрос, когда вмешиваться, а когда нет, зависел от субъективного решения государства, желавшего вмешаться, да и не мог быть иным, поскольку каждое правительство и тем более каждый отдельный человек провели бы эту линию по-своему. Непредсказуемость решений и была той фундаментальной проблемой, которую подметил Кейнс. По мнению Хайека, в принципе можно представить оправдание для Нового курса или для реформы здравоохранения Ная Бивена. Таким образом, хотя Хайека не устраивала концепция среднего пути, связанная с Рузвельтом, Кейнсом и смешанной экономикой, в конце концов он стал говорить так, словно мог её поддержать. В связи с этим следует учесть, что главной мишенью ранних неолибералов, особенно австрийских, таких как Хайек, был тоталитаризм. Тоталитаризм советского типа, полагал Хайек, мало чем отличался от нацистского. Главное свойство тоталитарных систем состоит в том, что они стремятся к полному отрицанию индивида, его желаний, чаяний и нужд: «Различные виды коллективизма, коммунизма, фашизма и т.д. расходятся в определении природы той единой цели, к которой должны направляться все усилия общества. Но все они… стремятся организовать общество в целом и все его ресурсы в подчинении одной конечной цели и отказываются признавать какие бы то ни было сферы автономии, в которых индивид и его воля являются конечной ценностью»[184]. С тоталитаризмом не может быть никаких компромиссов. А вот с некоторыми аспектами социального государства примириться вполне возможно, — особенно если учесть ещё свежую память о Великой депрессии.

Критические замечания Кейнса сильно задели Хайека. Много лет спустя в переписке с американским кейнсианцем Полом Самуэльсоном Хайек выразил своё неудовольствие в связи с публичным искажением, как он считал, его идей, изложенных в «Дороге к рабству». Он упрекнул Самуэльсона за то, что тот в своём известном учебнике по экономике утверждал, что Хайек считал дорогу к рабству неизбежной: «Кажется, я обнаружил источник голословных утверждений, которые постоянно встречаю, о моей книге «Дорога к рабству»; мне они крайне неприятны, и я не могу воспринимать их иначе, как злонамеренное искажение, которое в значительной мере дискредитировало мои идеи»[185]. Далее Хайек писал: «Полагаю, что если вы освежите в памяти мою книгу, Вы, несомненно, признаете, что ваше утверждение голословно и, вероятно, стало главной причиной того предвзятого отношения, которое многим мешает отнестись к моим доводам с полной серьёзностью. Боюсь, я не смогу оставить этот случай без последствий. Созданием этого мифа вы причинили такой вред в плане формирования общественного мнения, что я вынужден настаивать на публичном опровержении и извинении, сделанном в такой форме, которая будет соразмерна распространённости вашей книги»[186]. Хайек был возмущён тем, что он считал искажением его базовой концепции, одну из основ которой составляла способность свободных индивидов в обществе менять курс. Институт выборов подразумевал, что общество может не только предоставлять властные полномочия, но и отбирать их[187].

Ещё один важный момент, волновавший Хайека, — это пределы самоуспокоенности демократической общественности. В частности, широко бытовало убеждение, что планирование и регулирование экономики ничем особенным не грозят, поскольку затрагивают исключительно экономическую сферу. С точки зрения Хайека, это миф чистой воды. Усиление государственного контроля над экономикой как раз и есть первый шаг, чреватый дальнейшей опасностью. В своём убеждении, что никакая свобода невозможна без экономической рыночной свободы индивида, Хайек опять же близок к Мизесу. Растущее вмешательство государства в экономику, считал Хайек, разрушало самые основы свободы, как она им понималась в парадигме западной цивилизации. В этом плане неолибералы чувствовали себя очень неуютно. В своей неудачной речи во время предвыборной кампании 1945 г., в самый канун выборов, которые Уинстон Черчилль с треском проиграл, он заявил, что лейбористам, возможно, понадобится «своего рода гестапо», чтобы ввести социализм в Англии. Но на избирателей это не произвело совершенно никакого впечатления, поскольку они просто не воспринимали всерьёз нападки на демократические левые партии[188]. (Умеренность Эттли тоже не помогла Черчиллю.)

С точки зрения Хайека и Мизеса, экономика неотделима от других областей социальной и политической жизни. Экономическая свобода создаёт условия для остальных свобод. По словам Хайека, «власти, управляющие экономической деятельностью, будут контролировать отнюдь не только материальные стороны жизни. В их ведении окажется распределение ограниченных средств, необходимых для достижения любых наших целей. И кем бы ни был этот верховный контролёр, распоряжаясь средствами, он должен будет решать, какие цели достойны осуществления, а какие — нет. В этом и состоит суть проблемы. Экономический контроль неотделим от контроля над всей жизнью людей, ибо, контролируя средства, нельзя не контролировать и цели»[189]. Это принципиально важный тезис. Экономическую свободу невозможно отделить от политической и гражданской свободы. Не может быть никакой свободы, если нет экономической свободы. Это представление наряду с концепцией Мизеса, считавшего, что общество laissez faire построено на «демократической» власти потребителя, легло в основу позиции Милтона Фридмена в книге «Капитализм и свобода» (1962); по его утверждению, человеческая свобода основана на рынке. Обо всём этом речь пойдёт в следующей главе.

Есть ещё одна любопытная параллель, о которой здесь стоит упомянуть. И «либералы» Нового курса, и английские социал-демократы основывали свои эгалитарные идеи на том соображении, что политическая свобода неполноценна без определённой экономической защищённости; эта базовая предпосылка имеет долгую историю в левой мысли. Экономическая свобода, как её понимали неолибералы, — чисто формальное понятие, поскольку для очень многих людей такая свобода недостижима. Как считает Кейт Трайб, Хайек, рассуждая о пагубном влиянии немецкой этатистской традиции (восходящей к Бисмарку и прусской доктрине Rechiss taat[190]), не признавал, что во времена Промышленной революции политические реформаторы пытались решать тяжёлые проблемы реальной жизни[191]. Во второй половине XIX в. либералы стали меньше беспокоиться о возможном вреде государственного регулирования и вмешательства; они пришли к убеждению, что необходимые социальные реформы действительно улучшают жизнь большого числа людей, страдавших от вызванного промышленным капитализмом сильного неравенства. Без экономической свободы политические и гражданские права мало что значат. Неолибералы тоже считали, что одних только политических и гражданских свобод недостаточно. Но для них связующим звеном была свобода покупать и продавать, которой обладает индивид на рынке. Здесь мы видим ещё одно фундаментальное различие между превознесением достоинства рынка как поставщика свободы и убеждением, что рынок представляет собой препятствие для свободы, и чтобы свобода стала возможной, необходимо смягчить самые резкие негативные последствия его воздействия. Иными словами, по известной формулировке Исайи Берлина, это различие между негативной и позитивной свободой[192][193].

Конфликт между свободным рынком и государством Хайек рассматривал как выбор, от которого зависит будущее свобод, выпестованных западными демократиями: «Выбор, перед которым мы сегодня стоим, — это не выбор между системой, где все получат заслуженную долю общественных благ в соответствии с неким универсальным стандартом, и системой, где доля благ, получаемых индивидом, зависит в какой-то мере от случая. Реальная альтернатива — это распределение благ, подчинённое воле небольшой группы людей, и распределение, зависящее частично от способностей и предприимчивости конкретного человека, а частично от непредвиденных обстоятельств»[194]. Таким образом, по мысли Хайека, негативная свобода — это максимум того, что может быть обеспечено государством с помощью верховенства права и надзора за порядком конкуренции. Но эта негативная свобода подкрепляется меритократией. Попытка же сконструировать позитивную свободу влечёт за собой угрозу порабощения. Проявленное политиками и обществом после войны и депрессии общее желание установить какую-то степень экономической защищённости вполне понятно. Однако, считал Хайек, опасности непреднамеренных последствий расширения власти государства (а это необходимо для обеспечения позитивной свободы) перевешивают выгоду от защиты, которое всеобщее социальное государство способно предоставить нуждающимся. По его мнению, есть два типа защищённости: «Речь идёт, во-первых, о защищённости от тяжёлых физических лишений, о гарантированном минимуме для всех и, во-вторых, о защищённости, определяемой неким стандартом, уровнем жизни, о гарантированном относительном благополучии какого-то лица или категории лиц. Иными словами, есть всеобщий минимальный уровень дохода и есть уровень дохода, который считается «заслуженным» или «положенным» для определённого человека или группы»[195].

Кейнсианский же подход к экономическому управлению, изложенный в книге «Общая теория занятости, процента и денег» (1936), по мнению Хайека, предусматривал привилегированное положение одних групп по сравнению с другими[196]. Скажем, инфляция и её последствия выгодны потребителям[197], но затрудняют сбережение и инвестирование. Экономическую защищённость можно приобрести лишь ценой утраты эквалитарной, в попперовском смысле, свободы, т.е. равенства всех людей перед законом и свободы доступа на рынок для каждого. Если мы хотим сохранить свободу, считал Хайек, нам нужно «вновь вспомнить слова Бенджамина Франклина, выражающие кредо англосаксонских стран и равно применимые как к странам, так и к людям: «Те, кто в главном отказываются от свободы ради покупки временной безопасности, не заслуживают ни свободы, ни безопасности»»[198].

Таким образом, моральные результаты «коллективизма» более важны, чем его «моральные основы» или вдохновляющие его мотивы[199]: «Теперь мы должны ненадолго вернуться к той важнейшей мысли, что свобода личности несовместима с главенством одной какой-нибудь цели, подчиняющей себе всю жизнь общества. В свободном обществе единственным исключением из этого правила является война или другие локализованные во времени катастрофы. Мобилизация всех общественных сил для устранения такой ситуации становится той ценой, которую мы сознательно платим за сохранение свободы в будущем. Из этого ясно, почему бессмысленны модные ныне фразы, что в мирное время мы должны будем делать то-то и то-то так, как делаем во время войны. Можно временно пожертвовать свободой во имя более прочной свободы в будущем. Но нельзя делать этот процесс перманентным»[200]. Вся надежда на США и Англию, где, считал Хайек, традиции человеческой свободы сохранились лучше всего. В то же время Хайека очень беспокоил ущерб, нанесённый традициям индивидуализма и свободы даже в этих двух странах[201]: «Этими качествами (присущими в такой же степени, пожалуй, ещё только нескольким малочисленным нациям, таким как голландцы или швейцарцы) были независимость и самостоятельность, инициативность и ответственность, умение многое делать добровольно и не лезть в дела соседа, терпимость к людям странным, непохожим на других, уважение к традициям и здоровая подозрительность по отношению к властям. Но наступление коллективизма с присущими ему нейтралистскими тенденциями последовательно разрушает именно те традиции и установления, в которых нашёл своё наиболее яркое воплощение демократический гений и которые, в свою очередь, существенно повлияли на формирование национального характера и всего морального климата Англии и США»[202]. Хайек считал, что отстаивать эти ценности нужно прежде всего в сфере идей. Немаловажно иметь в виду, что Хайек был эмигрантом из Австрии (в политической культуре которой доминировал немецкий этатизм) и удачно обосновался в Англии, где получил гражданство. Личный опыт, несомненно, укрепил его в убеждении, что Англия и США — это оплоты свободы. Хайек прекрасно сознавал достижения социалистов, особенно благодаря деятельности Фабианского общества, в развитии социал-демократической политики, которая была принята консерваторами, либералами и лейбористами. Политическими успехами социалистов он восхищался почти так же сильно, как английской и американской политической культурой. Он считал, что такое же движение нужно создать и для защиты свободного рынка и индивидуальной свободы. Это привело его к мысли создать организацию, которая объединила бы учёных-единомышленников из Европы и США.

Общество Мон-Пелерен и «Интеллектуалы и социализм»

Сразу же после выхода в свет книга «Дорога к рабству» привлекла широкое внимание и стала бестселлером как в Англии, так и в США. Ни одна другая работа Хайека не встретила такого восторженного приёма. Её популярности у массовой аудитории способствовала публикация сокращённой версии, которая вышла в США в журнале «Reader’s Digest» (апрель 1945 г.). После публикации последовала презентационная поездка по США. Когда Хайек приехал в Нью-Йорк, его приветствовали как знаменитость[203]. Книга обрела американских почитателей, в числе которых был и Леонард Рид, основатель исследовательской экономической организации «Фонд экономического образования» (FEE, Ирвингтон, штат Нью-Йорк; речь о ней пойдёт в главе 4). Их привлекало критическое отношение Хайека к «либералам» и консерваторам-коллективистам. Это помогло Хайеку реализовать его планы по созданию трансатлантической группы для защиты «свободного общества»[204].

По мнению историка Макса Хартуэлла, который сам состоял членом Общества Мон-Пелерен, решение Хайека создать общество выросло из убеждения, что западной цивилизации угрожают коллективистские тенденции, очерченные в «Дороге к рабству». Хайек считал, что его идеи и им подобные следует подкрепить организацией группы единомышленников, которые объединятся перед лицом господствующих в научных кругах оппонентов — сторонников планирования, социализма и государственного вмешательства. Другим мотивом было опасение нового наступления тоталитаризма, уже заметного в продвижении сталинской России в Восточной и Центральной Европе. В «Дороге к рабству» Хайек не критиковал советский коммунизм открыто, поскольку Россия тогда ещё была союзницей Англии и США в борьбе с Гитлером. Теперь главным предметом тревоги Хайека и его единомышленников становилась коммунистическая угроза, скрывавшаяся, как выразился Черчилль в 1946 г., за «железным занавесом». Воинственное наступление коммунизма делало вполне реальными опасения по поводу коммунистического влияния на западные демократии. Задуманная Хайеком неолиберальная организация создала бы дополнительные возможности и связи, которые могли содействовать изменению интеллектуального и политического климата на Западе в направлении, более благоприятном для свободного рынка и индивидуальной свободы. Появлялся и общественный форум, способный противостоять интеллектуальным соблазнам социализма.

Как считает Хартуэлл, основой Общества Мон-Пелерен на первом этапе послужили пять групп: четыре в Европе и одна в Америке. Первую группу составляли те, кто находился в Англии, — в Лондонской школе экономике и в Манчестере. Помимо Хайека в неё входили Лайонел Роббинс, Эдвин Кеннан, Арнольд Плант, Уильям Хатт, Рональд Коуз, Карл Поппер, Джон Джукс, Т.С. Эштон, Сесили Веджвуд и Майкл Полани. Эта группа представлена преимущественно экономистами, но в ней были также историки, философы и журналисты. Вторую группу составляли австрийцы в США, бежавшие от нацистов: Готфрид Хаберлер (ссередины 1930-х годов преподавал в Гарварде), Фриц Махлуп (сначала преподавал в университете Буффало, затем в университете Джона Гопкинса в Балтиморе, а потом в Принстоне, где оставался вплоть до своей смерти в 1983 г.) и Людвиг фон Мизес (в то время преподавал в Нью-Йоркском университете). Третья группа, сосредоточенная в Париже, сформировалась вокруг Коллоквиума Уолтера Липпмана в 1938 г. В неё входили французские либеральные социологи, экономисты и философы, в том числе Луи Ружье, Раймон Арон, Жак Рюэфф, М. Буржуа и Э. Манту. Коллоквиум Уолтера Липпмана до известной степени предвосхитил цели Общества Мон-Пелерен, особенно в плане насущной необходимости защищать классические либеральные принципы индивидуальной свободы. В четвёртую группу входили преимущественно те, кто оставался в гитлеровской Германии: учёные из Фрайбургской школы и Мюнхена, известные как группа ордолибералов, которая в 1920–1930-е годы продвигала идею социального рынка (см. главу 3). К ней относились будущий канцлер Германии Людвиг Эрхард, А. Вебер, Вальтер Ойкен, Вильгельм Рёпке и Франц Бём. Последнюю группу составляли американцы, главным образом из Чикагского университета: Фрэнк Найт, Милтон Фридмен, Джордж Стиглер, Аарон Директор и Генри Саймонс (см. главу З)[205].

Хайек хотел видеть состав организации достаточно представительным, чтобы обеспечить широкую заинтересованность в её деятельности и создать площадку для дискуссий, — но, как мы уже знаем, всё же менее обширным, чем предпочёл бы Поппер. В ходе консультаций перед первым собранием, которое состоялось в швейцарском местечке Мон-Пелерен в 1947 г., проявились некоторые расхождения во мнениях. Условием членства была названа никак более не уточнённая готовность бороться за защиту свободы; такая формулировка, естественно, допускала разные толкования. Как мы уже видели, Поппер считал необходимым «достижение мира и взаимного доверия в гуманистическом лагере, учитывая, что большинство социалистов принадлежат к этому лагерю». Другие с этим не соглашались. Мизес, например, написал Хайеку из Нью-Йорка в конце 1946 г. относительно планов на первое собрание общества, что не стоит приглашать слишком много людей, симпатизирующих социализму: «Причина этого прискорбного провала [защиты свободы от тоталитаризма] заключается в том, что основатели этих движений [либеральных и социал-демократических реформистов] так и не смогли внутренне дистанцироваться от идеологии врагов свободы. Они не поняли, что свобода неразрывно связана с рыночной экономикой. Они, в общем и целом, приняли критическую часть социалистических программ. Они привержены принципу среднего пути, интервенционизму»[206]. С точки зрения Мизеса, такие взгляды были опасны. Общество не должно принимать подобные идеи; оно должно с ними бороться. Самая главная опасность, считал Мизес, это «размывание» чёткой прорыночной платформы: «Слабый пункт плана профессора Хайека состоит в том, что он предполагает сотрудничество со многими из тех, кто известен своей приверженностью к интервенционизму. По этому вопросу нужно занять совершенно чёткую позицию до того, как все в первый раз соберутся. Как я себе это представляю, не дело на первом же заседании опять обсуждать, от указов государства или от диктата профсоюзов зависит повышение уровня жизни масс. Если кто-то хочет поднять подобные вопросы, ему нет необходимости затруднять себя поездкой в Мон-Пелерен. Он может с полным удобством обсудить их в своём ближайшем окружении». Главная задача учредительного совещания и нового общества, считал Мизес, принять такую программу, которая констатирует заведомую вредоносность государственного вмешательства и намечает возможную альтернативу ему.

Хайек по многим вопросам занимал менее жёсткую позицию, чем его друг. В «Дороге к рабству», как мы видели, он вполне допускал некоторые формы государственного вмешательства ради предоставления социальных услуг или прожиточного минимума. Из переписки Хайека с Леонардом Ридом из Фонда экономического образования явствует, что, по его мнению, рыночные силы не должны превалировать над императивами послевоенной реконструкции. В частности, весьма показательно суждение Хайека о книге американского журналиста Генри Хэзлита «Экономика за один урок»[207] (это введение в экономическую теорию свободного рынка вышло в 1946 г. и стало бестселлером). Оценивая послевоенное экономическое положение, Хэзлит выражал недоумение по поводу того, что американские займы предоставляются Европе при отсутствии необходимых для этого условий, и предлагал приостановить их до тех пор, пока условия не будут созданы. «Почти с каждым словом в его выводах можно согласиться, — писал Хайек, — но всё же вряд ли стоит создавать впечатление, что полное прекращение американской помощи в настоящий момент способно привести к чему-то иному, чем широкомасштабное бедствие. В частности, верно, конечно, что в первую очередь важно не допустить, чтобы эти займы вызвали серьёзную инфляцию в Америке, и что сами американцы (это не менее важно) должны подать пример здравой политики. Но самое важное, конечно, что займы помогут лишь в том случае, если правительства используют полученную возможность для приведения своих экономик в порядок. Всё это, вероятно, правильно. Но всё же, мне кажется, крайне опасно оглашать это публично и утверждать, что «помощь в создании нормальных условий гораздо важнее самих займов»»[208]. Таким образом, Хайек считал нежелательным широкое обсуждение условий американских займов (помощи по плану Маршалла), поскольку страны-получательницы воспримут такое вмешательство в их дела как политическую бестактность. Иными словами, Хайек решительно отстаивал независимость великих европейских держав, когда находил это нужным. В подобных вопросах он был гораздо прагматичнее многих его сторонников и коллег. Кроме того, в обсуждениях и дискуссиях с американскими коллегами он очень часто становился на сторону Англии и других европейских стран.

Но когда вставал вопрос о финансировании, американцы приобретали большое значение[209]. Поначалу помощь была достаточно скромной и в основном сводилась к оплате поездок американских членов общества в Швейцарию. В частности Леонард Рид предложил, чтобы Мизес ездил в Мон-Пелерен как представитель его фонда, а также в мае 1946 г. устроил обед в Нью-Йорке, в Канадском клубе при отеле «Уолдорф-Астория», для «беседы в узком кругу» с участием Мизеса, Хайека, Рида и Хэзлита[210]. Фонд экономического образования предложил помощь Хайеку, и тот отправил длинный список американских книг, которые просил прислать, причём «каждую отдельно», чтобы не платить ввозную пошлину[211]. Исполнительный вице-директор фонда Г. Корнуэлле ответил Хайеку: «Запрошенные Вами книги заказаны, и мы отправим каждую по отдельности, как только сможем. Мы рады оказать Вам услугу и надеемся, что книги будут полезны для Вас. Пожалуйста, обращайтесь к нам и впредь, если у Вас возникнут такого рода просьбы. С наилучшими пожеланиями, искренне Ваш, Г. Корнуэлле»[212].

В последующие годы помощь стала более обильной. Такие крупные организации, как Фонд Уильяма Волкера и Фонд Эрхарта, оказывали значительную финансовую поддержку учёным и выделяли деньги на исследования по свободному рынку (см. главу 4). Во многих случаях спонсоры оказывали значительное влияние на сами следования. Это относится, например, к проекту «Исследование свободного рынка» в Чикагском университете; он осуществлялся при поддержке Фонда Волкера и под руководством Хайека, которому далеко не всегда удавалось противостоять стремлению фонда контролировать реальную работу над проектом. Ван Хорн и Мировски сообщают, что бизнесмен Гарольд Ланау и сотрудники фонда были «не просто финансовым аксессуаром подъёма Чикагской школы. Они были активными участниками, они решительно и настойчиво следили, чтобы каждый доллар был потрачен с толком, вникали и в методологию, и в организацию»[213].

Но поначалу мысли Хайека занимала организация интеллектуалов. Как мы видели, он был убеждён в важности битвы идей. В 1949 г., после успеха «Дороги к рабству» и основания Общества Мон-Пелерен, Хайек выпустил важную статью, в которой изложил доводы в пользу создания трансатлантического сообщества защитников индивидуальной свободы и свободного рынка, которое могло бы противодействовать влиянию левых идей. Во всех демократических странах, считал Хайек, «а в США даже больше, чем где бы то ни было, существует прочное убеждение, что влияние интеллектуалов на политику ничтожно. Это без сомнения так, если говорить о возможности интеллектуалов навязывать своё, отличное от массового мнение при принятии текущих решений. Но на длительных промежутках времени они никогда не были более влиятельны в этих странах, чем сегодня. Источником их власти является влияние на формирование общественного мнения»[214]. Хайек был глубоко впечатлён тем влиянием, которое английское Фабианское общество оказало на формирование социальной политики в Англии посредством своих книг, Лондонской школы экономики и внедрением образованной элиты государственных служащих в правительственные учреждения и общественные организации. Как он писал Попперу, движение, всерьёз воспринимающее успех фабианцев, должно строиться всё же не по планам «либерального интернационала»: «Поэтому наше дело отличается от любой политической задачи тем, что по сути своей должно быть долгосрочным проектом, нацеленным не на то, что можно осуществить немедленно, а на идеи, которые необходимо возродить, если мы хотим предотвратить опасности, в данный момент угрожающие индивидуальной свободе»[215]. Это и было главным мотивом Хайека при организации Общества Мон-Пелерен. Он считал, что победа в интеллектуальной борьбе приведёт в долгосрочной перспективе (но не раньше) и к политическому успеху.

Хайек утверждал, что новые идеи внедряются в господствующее общественно-политическое течение благодаря влиянию интеллектуалов, которых он называл «торговцами подержанными идеями»[216]. Под интеллектуалами он понимал весьма неоднородную группу людей, чьи реальные познания в той или иной конкретной области, как правило, по меньшей мере ограниченны, но чьё умение толковать и красиво излагать самый широкий круг вопросов признаётся всеми: «Этот класс состоит не только из журналистов, учителей, священников, лекторов, публицистов, радиокомментаторов, беллетристов, карикатуристов и артистов, которые могут мастерски владеть техникой передачи идей, но, как правило, любительски владеют тем содержанием, которое они излагают. Сюда входят и такие профессионалы, как учёные и врачи, которые благодаря навыкам общения с печатным словом делаются носителями новых идей, не относящихся к сфере их профессиональной деятельности. Благодаря профессиональный репутации этих специалистов в их собственной области их с уважением выслушивают и по всем остальным темам. Наш рядовой современник мало что знает о событиях и идеях, не считая того, что он черпает из работ таких посредников»[217]. Хайек считал, что мировоззрение этого класса интеллектуалов отличалось откровенно «либеральным», социалистическим или прогрессистским уклоном.

Предрасположенность интеллектуалов к идеям интервенционизма повышала их общественный статус, пока эти идеи пользовались широкой популярностью, и наоборот. Эта конформистская культура создала своего рода порочный круг взаимозависимости, что крайне негативно сказалось на разнообразии интеллектуальных позиций и остроте общественного внимания, необходимых для результативных дискуссий: «Для нашей проблемы особенно важно то, что каждый учёный может назвать хотя бы несколько примеров из своей области, когда люди незаслуженно получают репутацию крупного учёного, потому что, по мнению интеллектуалов, придерживаются «прогрессивных» политических взглядов. Но я ещё ни разу не сталкивался со случаем, когда ложная репутация была бы заслужена благодаря консервативной политической ориентации учёного»[218].

Согласно Хайеку, специалистов-экспертов слишком часто оценивают по их политическим симпатиям, а не по достижениям на собственном научном поприще. Эти достижения и заслуженная благодаря им репутация в определённой профессиональной области значат меньше, чем приверженность «модным общим идеям»[219]. Своей общественной и политической деятельностью интеллектуалы помогают пропагандировать эти общие идеи. Специальное знание выводится за рамки общественного обсуждения, поскольку оно уже адаптировано и отфильтровано для публики интеллектуалами социалистического и коллективистского толка. В результате общественное обсуждение превращается в пережёвывание тем, которые считаются важными потому, что были предложены и неоднократно повторены интеллектуалами: «Можно без преувеличения утверждать, что как только самая активная часть интеллектуалов принимает некоторый набор убеждений, их дальнейшее распространение в обществе становится почти автоматическим и неостановимым. Они служат органами, которые нужны современному обществу для распространения знаний и идей, а их мнения и убеждения являются тем фильтром, через который должны пройти все новые концепции, чтобы дойти до широкой публики»[220]. Защитники индивидуальной свободы и рынка, считал Хайек, должны противодействовать этой тенденции и оказывать долговременное влияние на идейный климат. Тем самым законодательство, политические курсы и политическая борьба в будущем примут более адекватный вид, соответствующий правильному взгляду на свободное общество.

Статья Хайека произвела большое впечатление на тех, кто окружал его в то время. Но это был довольно странный манифест, потому что он декларировал утопическую мечту, именно такую иллюзию, за которые Хайек упрекал самих социалистов. Кроме того, английский Хайека, второй его язык, оставлял желать лучшего. В частности, Леонард Рид, устроивший публикацию статьи в журнале «University of Chicago Law Review» в 1949 г., считал, что её содержание затуманено не совсем внятным стилем Хайека: «Правильному восприятию статьи, как мне кажется, несколько препятствует стиль изложения. В ней слишком много мест, где то, что Вы хотели сказать, не вполне ясно именно по причине фразеологических особенностей выражения смысла. Но статья слишком важна, чтобы быть доступной пониманию лишь тех, кто способен с помощью значительных мыслительных усилий дедуцировать Ваши блестящие соображения»[221].

В социалистических симпатиях интеллектуалов Хайек видел умственную леность, угрожающую самым основам свободы. Его послание заключало в себе такой заряд энергии, что стилистические недочёты не имели никакого значения. Именно этот почти мессианский пыл, который почувствовали неолиберальные и симпатизировавшие Хайеку читатели, и сделал статью важным стратегическим заявлением. Я позволю себе привести её заключение целиком, ибо оно звучит как призыв к оружию для трансатлантического неолиберального движения, которое начало формироваться после 1945 г.:

«Означает ли это, что свободу начинают ценить только утратив её, что весь мир должен пройти через мрак социалистического тоталитаризма, чтобы стремление к свободе опять окрепло? Может быть, и так, но я надеюсь, что это необязательно так. Эта тенденция будет сохраняться до тех пор, пока те, кто направляет и формирует общественное мнение, будут симпатизировать идеалам социализма. Чтобы избежать этого, нам следует предложить новую программу либерализма, программу, взывающую к воображению. Нужно внести в работу созидания свободного общества дух интеллектуального приключения и отваги. Нам нужна либеральная утопия, нужна программа, которая не будет ни простой апологией сложившегося порядка вещей, ни разновидностью социалистического безумства; нужен истинно либеральный радикализм, который не пощадит чувствительность властей предержащих (в том числе профсоюзов), не будет чрезмерно практичным и не ограничит свои задачи только политически реализуемым. Нам нужны интеллектуальные лидеры, способные устоять против искушения властью и влияния, готовые трудиться для воплощения идеала при малых шансах на быстрый успех. Нужны люди, приверженные принципам, готовые сражаться за их полную реализацию даже в отдалённом будущем. Практические компромиссы они должны будут предоставить политикам. Свободная торговля и свобода возможностей — это идеалы, которые всё ещё способны воспламенить воображение многих, но лозунги «умеренной свободы торговли» и «ослабления контроля» не могут претендовать ни на интеллектуальное достоинство, ни на ответный энтузиазм.

Успех социалистов должен научить нас тому, что именно их отважный утопизм обеспечил им поддержку интеллектуалов и влияние на общественное мнение, которое ежедневно делает возможным то, что ещё вчера казалось недостижимым. Те, кто ограничивал себя только практически возможным (при данном состоянии общественного мнения), постоянно обнаруживали, что их усилия делаются политически нереализуемыми из-за изменения общественного мнения, которое они и не пытались направлять. Если мы не сумеем ещё раз сделать философское обоснование свободного общества животрепещущим вопросом интеллектуальной жизни, если не сумеем привлечь к этому наши лучшие и самые энергичные умы, перспективы свободы безрадостны. Но битва ещё не проиграна, если мы сумеем возродить ту веру во власть идей, которая отличала либерализм в его лучшие дни. Интеллектуальное возрождение либерализма уже началось во многих частях мира. Придёт ли оно вовремя?»[222]

Как показали события последующих десятилетий, это было ещё не поздно. Но понадобилось целое поколение, чтобы предложенная Хайеком стратегия идеологической чистоты принесла плоды.

Утопические элементы программы Хайека не были воспроизведены в политических стратегиях неолиберальных интеллектуалов и аналитических центров, которые способствовали возрождению рыночной идеологии в послевоенный период. Напротив, по мере созревания неолиберализма рынок выступал в облике чистого здравого смысла, обладающего непреодолимой логикой. Это представление, конечно, тоже было иллюзорным. Одни рынки добились успеха, другие провалились. Идеологическое обоснование превосходства рынка во всех сферах экономической и социальной жизни всех времён превратилось в политическую веру, столь же утопическую, как и любая другая. И тогда и сейчас самые трудные вопросы сводились и сводятся к тому, когда рынок работает лучше всего и когда он не работает совсем. Но просто удивительно, до какой степени чисто идеологические элементы программы Хайека нашли воплощение в Англии и США после 1980 г. Свободный рынок стал организационным принципом для микроэкономических реформ, особенно в форме приватизации государственных активов, национализированных промышленных отраслей, государственных предприятий и коммунальных служб. Профсоюзы были усмирены, и их влияние сошло на нет. Валютный контроль был отменён, а финансовые рынки последовательно дерегулированы. Рыночные механизмы стали моделью для организации здравоохранения. Разумеется, институты социального государства, прогрессивное налогообложение и всеобщее государственное образование сохранились, но даже и в этих сферах к концу XX в. государственное финансирование и государственная поддержка заметно снизились. Трудно представить другую «утопию», которая нашла столь полное воплощение. Чистота, за которую ратовал Хайек, воспринималась не как абстрактный план, а как оптимистическая идеологическая и интеллектуальная тактика. Результаты были ошеломляющими.

Сторонников же неолиберальной теоретической платформы привлекала не утопическая составляющая, а убедительная аргументация Хайека в пользу альтернативной идеологической инфраструктуры, способной изменить «климат мнения». Статья Хайека оказала мощное гальванизирующее воздействие на создателей и лидеров трансатлантического неолиберального сообщества — либералов «в старом смысле слова» — того сообщества, которое Хайек и его идеи помогли вызвать к жизни в послевоенный период[223]. Оставалось только облечь плотью костяк, составленный первыми членами Общества Мон-Пелерен. Эти люди были интеллектуалами и учёными; после заседаний общества они, естественно, возвращались в свои университеты и к своей работе. Движение нуждалось в такой группе сторонников, которая смогла бы популяризировать и распространять неолиберальные идеи на более широком пространстве, выходящем за пределы разрозненных и изолированных академических очагов. Идеи, изложенные в «Дороге к рабству», уже привлекли внимание многих представителей деловой элиты, которые играли видную роль в коалиционной оппозиции Новому курсу, — таких, например, как Джаспер Крейн из DuPont Chemicals. Этому сообществу посвящена глава 4. А в конце 1940-х годов были уже намечены основные пункты программы и основные элементы интеллектуальной и политической стратегии.

Поппер, Мизес и Хайек подвергли резкой критике отличительные черты (как они их понимали) «либерализма» Нового курса и английской социальной демократии. Поппера в наименьшей мере устраивала радикальная рыночная программа; поэтому он не играл столь видной роли в зарождении и созревании неолиберальной политики после 1945 г. Однако Поппер предпринял мощную критику Платона, Гегеля и Маркса, которая послужила интеллектуальным оружием неолиберализма. Хайек стал интеллектуальным и организационным лидером нового движения. В статье «Интеллектуалы и социализм» он решительно отказался идти на теоретический компромисс в вопросе о превосходстве рынка; его примеру последовали Милтон Фридмен и другие чикагские экономисты. За ним последовали и многие из пылких идеологических предпринимателей, которые руководили неолиберальными аналитическими центрами и пропагандировали свободный рынок. Мизес тогда не пользовался такой известностью, но, вероятно, именно его бескомпромиссное видение рынка восторжествовало в конечном итоге. Взгляды Мизеса на бюрократию оказали влияние на чикагских экономистов, виргинских теоретиков общественного выбора и, что самое важное, на бизнесменов, которые оказывали финансовую поддержку трансатлантической неолиберальной политике[224]. Мизес пользовался особым расположением бизнесменов, поскольку считал корпорации двигателем социального и экономического прогресса. Без поддержки богатых людей и фондов движение никогда не встало бы на ноги. Он прозорливо определил потребление как по природе своей демократический акт, а рынок как форум для выражения этого волеизъявления[225]. Выводы Мизеса стали ключевым компонентом доводов в пользу рынка, которые в 1980-х годах приводили сторонники Тэтчер и Рейгана.

Поппер и Хайек сформулировали первопринципы альтернативной позиции, суть которой состояла в приоритете индивидуальной свободы при сохранении за государством строго определённых полномочий — сильно ограниченных, но достаточных для поддержания правил конкуренции и свободного рыночного капитализма. Мизес был ещё менее расположен к любой государственной власти[226]. Однако на этой стадии в тех трёх их работах, которые мы рассмотрели, пока не было никакой детальной и целостной альтернативной политической или экономической программы[228]. Поппера, Хайека и Мизеса по-прежнему слишком занимали события, происходившие в континентальной Европе, из которой они эмигрировали. Они не смогли предвидеть будущее богатство и общее благополучие послевоенного периода. Формулирование работоспособной альтернативной политики — это главным образом заслуга второй чикагской школы в лице Милтона Фридмена и Джорджа Стиглера. А заслуга Поппера, Мизеса и Хайека состояла в том, что они издали глас сирены, предупреждавший о возможных трагических последствиях движения в том направлении, которое, как им представлялось, было избрано политикой, экономикой и обществом Запада. Но их критика положила начало движению, которое возглавил Хайек. В следующих двух главах я подробно рассмотрю особенности трансатлантического неолиберализма и того сообщества, которому он обязан своим успешным распространением. Однако начальные его проявления, заключенные в идеях Поппера, Мизеса и Хайека, стали теми первыми шагами, которые в конце концов приведут трансатлантический неолиберализм из кабинетов учёных в государственную политику и политическую борьбу.

Глава 3. Прилив поднимается: неолиберальные идеи в послевоенный период

Сейчас сложились все условия для того, чтобы заменить старую систему взглядов новой, чтобы создать стратегию, которой будут руководствоваться законодатели будущего поколения, — хотя на представителей нынешнего поколения она вряд ли окажет воздействие.

Милтон Фридмен «Неолиберализм и его перспективы» (1951)

Критика «либерализма» Нового курса и социальной демократии, в совокупности представленная работами Людвига фон Мизеса, Фридриха Хайека и Карла Поппера, послужила той основой, на которой после 1945 г. начало формироваться специфически неолиберальное мировоззрение. За 30 лет, прошедшие после публикации статьи Хайека «Интеллектуалы и социализм» в 1949 г., трансатлантическое движение набрало ход и заняло господствующие позиции. Основные его положения — философские, политические и экономические — были детально разработаны такими учёными, как Милтон Фридмен, Джордж Стиглер, Гэри Беккер, Джеймс Бьюкенен и Гордон Таллок, а также Хайек и Мизес. Центр исследовательской деятельности — хотя, конечно, не вся эта деятельность — переместился из Англии и континентальной Европы в США, главным образом в Чикаго и Виргинию. В тот же период целая система, располагавшая людьми, организациями и деньгами, распространяла новую весть по обе стороны Атлантического океана. В 1970-е годы свод диагнозов и политических рекомендаций был дополнен институциональной инфраструктурой, которая впрыскивала неолиберализм в политический кровоток США и Англии. Адреналин, выработанный этим течением у Консервативной и Республиканской партий, радикально изменил политическую и экономическую жизнь обеих стран. Эта и следующая главы посвящены идеям и организациям, которые составляли ядро трансатлантической неолиберальной политики.

1940-е годы во многих ключевых отношениях знаменовали собой начало неолиберализма. В это десятилетие к мощной критике интервенционистской ориентации английского и американского общества присоединились концепция превосходства свободного рынка и стратегия возрождения рыночной политики. В 1930–1940-е годы ранние неолибералы полагали, что они переосмысливают либерализм, дабы подняться и над старой экономической доктриной laissez faire, принадлежавшей XIX в., и над интервенционистским «либерализмом» Рузвельта, Кейнса и Бевериджа. Наследие безработицы 1930-х годов и Второй мировой войны укрепило прогрессистскую и социал-демократическую направленность английской и американской политики после 1945 г. Господство этой политики ставило неолиберальных мыслителей в положение обороняющихся.

Однако для нарождавшегося неолиберализма и оппонентов Нового курса и социальной демократии послевоенный политический ландшафт вовсе не был настолько безнадёжным, как может показаться. Многие признаки указывали на зарождение обратного течения. Критические выступления Хайека, Мизеса, Поппера и возникновение Общества Мон-Пелерен были показательным явлением. В США нарастала готовность новых консерваторов оспорить господство демократов. Она проявлялась во всплеске антиколлективистской риторики, сопровождавшей начало холодной войны, в появлении диксикратов (южных консервативных демократов, выступавших за расовую сегрегацию), и в успешном противодействии, которое Конгресс оказал Справедливому курсу Трумэна в конце 1940-х годов. В Англии в 1951 г. выдохшиеся (хотя и добившиеся почти всех своих целей) лейбористы уступили власть консерваторам. Неолиберализм был только одним из притоков этого мощного оппозиционного течения, которое, особенно в США, брало начало на низовом уровне, не затрагивая пока политические элиты и ведущих политиков. В конце 1940-х годов и в 1950-х годах неолиберализм тёк в одном русле с антикоммунистическим, антииммиграционным и традиционалистско-консервативным потоками. Но к концу 1970-х годов трансатлантический неолиберализм стал идейной основой альтернативной социально-экономической программы для республиканцев и консерваторов (а нередко и для лейбористов и демократов).

В этой главе я показываю, как неолиберальные идеи обретали отточенность и ледяную логичность. В 1970-х годах ни интеллигентное красноречие Милтона Фридмена, ни эмоциональная открытость Рональда Рейгана уже не могли скрыть того, что за ними стояла философия, построенная на холодном и абстрактном индивидуализме, стояла теория, в такой же мере опиравшаяся на жёсткие принципы дисциплины свободного рынка, в какой могла бы опираться на любое более позитивное понятие прогресса. Тем не менее это мировоззрение было по-прежнему очень утопическим, исходившим из иллюзорного представления об идеальном свободном рынке. Кроме того, основа этой альтернативной политической философии была заложена в 1950-е годы. Зрелый неолиберализм отличался гораздо большей агрессивностью в отстаивании рыночных моделей как рецептов для решения любых проблем политики; он гораздо меньше соглашался на компромиссы с господствовавшим «либерализмом» Нового курса или Великого общества и с социальной демократией. Анализ политических концепций ведущих его представителей — Милтона Фридмена, Генри Саймонса, Джеймса Бьюкенена и Джорджа Стиглера — позволяет точнее определить и описать позицию трансатлантического либерализма в отношении к другим политическим и экономическим теориям. Неолиберализм отличался от классического либерализма Адама Смита. Его специфическая особенность состояла в акцентировании того, в чём эти мыслители видели главную связь между экономической и политической свободой, ту связь, которая выдвигала неолиберальные идеи также в центр дебатов о природе свободы, — шла ли речь о гражданских правах или о холодной войне.

Трансатлантическая неолиберальная политическая доктрина брала начало в мощной критической кампании 1930–1940-х годов, которая развивалась в дискуссиях о будущем либерализма, происходивших в Вене, Фрайбурге, Швейцарии, Париже и в Лондонской школе экономики. Но это только часть картины. Для большей полноты нужно учесть как минимум ещё три важных течения; без них невозможно понять развитие послевоенного неолиберализма. Первое течение — это ранняя, до 1950-х годов, чикагская школа, объединявшая важных прародителей неолиберализма, в идейном отношении весьма близких к учёным из ЛШЭ — Эдвину Кеннану, Лайонелу Роббинсу и самому Хайеку. Хотя лидером ранних чикагцев обычно считается Фрэнк Найт, в плане истории неолиберализма центральной фигурой был, несомненно, Генри Саймонс. В 1930–1940-е годы он высказывал примерно такие же мысли о будущем либерализма, как и его неолиберальные европейские коллеги, включая Хайека. Саймонс также сыграл важную роль в развитии денежной теории Фридмена.

Далее, в Западной Германии в 1950-е годы, в эпоху «социальной рыночной» экономики существовало политическое течение с отчётливым неолиберальным самосознанием. Эта группа, которой раньше других довелось участвовать в реальной государственной политике, была связана с Обществом Мон-Пелерен через министра финансов Западной Германии Людвига Эрхарда и главных своих теоретиков, Вальтера Ойкена и Вильгельма Рёпке. Интеллектуалы, которые создавали в 1920–1940-х годах концепцию специфически немецкого неолиберализма и к которым был близок Хайнек, были известны под названием ордолибералов, поскольку группировались вокруг журнала «Ordo». Для немецкого неолиберализма, как и для концепции Саймонса, характерно требование строгого государственного надзора за соблюдением правил конкуренции. Признавая, что результаты деятельности рынка могут быть дестабилизирующими и проблемными, ордолибералы отводили государству важную роль: оно должно смягчать нежелательное в социальном плане воздействие рынка и обеспечивать надлежащее функционирование рыночных механизмов. Тем самым они признавали необходимость социального государства и строгого антимонопольного законодательства в рамках Soziale Marktwirtschaft [социальной рыночной экономики]. Эти элементы совершенно отсутствовали в чикагской доктрине. Ордолиберазлизм снискал благосклонность христианско-демократических правительств Конрада Аденауэра и самого Эрхарда.

Наконец, проникновение чикагской теории в различные политические сферы в США привело в 1960-х годах к возникновению теории общественного выбора и концепций рационального выбора. Оба направления базировались на наработках неоклассических экономистов и, в частности, рассматривали индивида как рационального максимизатора полезности. Критики неолиберализма — такие, например, как Наоми Кляйн, Дэвид Гарви и Эндрю Глин, — вообще были склонны считать, что неолиберализм представляет собой не более чем отражение доминирования неоклассической экономической доктрины[229]. Действительно, во многих известных публикациях неолиберальных экономистов — ориентировались ли они на Леона Вальраса, Альфреда Маршалла или Кеннета Эрроу — рациональные индивиды, максимизирующие полезность в рамках модели общего равновесия, присутствуют как нечто само собой разумеющееся. Неолибералы обычно не задавались вопросом, как можно было бы доказать такие неоклассические модели и работают ли они. Вместо этого теории рационального и общественного выбора просто приняли в качестве допущения полезность модели рационального агента, которая составляла основу неоклассических разработок, а затем применили эти разработки к ещё не затронутым сферам политики, регулирования и государственного управления. Эти новые подходы развивались как внутри чикагской школы, в виде, например, предложенной Джорджем Стиглером концепции захвата регуляторов, так и вне её, — Уильямом Райкером в университете Рочестера и его последователями из политологической школы рационального выбора. Те же самые тенденции характерны для Джеймса Бьюкенена, который получил докторскую степень по экономике под руководством Фридмена в Чикагском университете, и для Гордона Таллока, тоже учившегося в Чикаго; оба они потом стали лидерами виргинской школы общественного выбора. Это важное взаимодействие распространило предполагаемый объяснительный потенциал неолиберальной мысли на те новые значительные сферы, которые ранее не были предметом внимания экономистов. Поэтому работа этих ключевых экономистов, формально не принадлежавших чикагской школе, тоже принципиально важна для правильного понимания развития трансатлантической неолиберальной политики.

Во многих из этих событий и явлений послевоенного периода центральную роль играл Милтон Фридмен. Наряду с Хайеком он стал самым значительным деятелем и теоретиком неолиберализма, а также возглавил чикагскую экономическую школу (правда, как мы увидим, этих школ было по меньшей мере две). Идеи Милтона Фридмена, высказанные им публично и в частном порядке, являют собой детальную картину того, как научные дискуссии вокруг разных неолиберальных концепций кристаллизовались в целостную и убедительную программу политической и экономической реформы. Анализ работы Фридмена и той роли, которую играли в Чикаго в 1950-е годы другие важные фигуры, — шурин Фридмена Аарон Директор, Стиглер, Эдвард Леви, Коуз и сам Хайек, — помогает понять, как неолиберализм срастался с учёными кругами в США.

Значение отдельных мыслителей, конечно, не подлежит сомнению. Но не менее важен тот дух сотрудничества, который различные неолиберальные группы внесли в трансатлантические дискуссии, происходившие на междисциплинарном, международном и межконтинентальном уровне. Это был не просто проект, задуманный одним или несколькими учёными, и ни один представитель неолиберализма не может считаться канонической фигурой[230]. Тем не менее более чёткое и энергичное продвижение идей свободного рынка и дерегулирования, инициированное чикагской и виргинской школами, начало брать верх над менее радикальными и решительными соображениями о роли рынка, которые доминировали в Европе и в Чикаго до 1950 г. В этой более энергичной позиции, по всей видимости, отразилось и то обстоятельство, что американцев после войны занимали одни проблемы, а европейцев другие. В США на первом плане стояли такие вопросы, как расовая политика, антикоммунизм и обязанности единственной в своём роде сверхдержавы. Европейцы больше всего думали об экономическом возрождении и ликвидации последствий войны. Фридмен и его коллеги считали себя полноправными участниками общественной дискуссии о роли США в мире и об экономической свободе внутри страны; видимо, они в какой-то мере даже ощущали себя главными действующими лицами в идеологической холодной войне.



Поделиться книгой:

На главную
Назад