Черная шутка топонимики: название деревни Zorndorf, переделанное из славянского корня, стало звучать по-немецки как «деревня гнева». Очень возможно и поэтому баталия в прусских реляциях была привязана именно к Цорндорфу, ибо в данном случае nomen est omen. По своей жестокости и эмоциональному накалу к этой битве меньше всего подходит распространенный для XVIII века термин кабинетной «войны в кружевах». Фридрих передает устно своим войскам утром перед баталией цветистым слогом: «Вам надлежит усердствовать о совершенном истреблении яиц, дабы из них не вылупился молодняк»[292]. «Пруссаки пардону не дают», — кричат друг другу «синие» в разворачивающихся колоннах.
Русские об этом узнают и отвечают тем же[293]. Поскольку в их позиции все пути к массовому отступлению отрезаны, они дерутся с мужеством отчаяния. Так, во всяком случае, звучит самый ходовой аргумент с прусской стороны для объяснения упорства неприятеля. С ним стóит быть осторожным: вряд ли рядовая масса армии представляет в деталях свое положение[294]. Несомненно другое: обе армии находятся в состоянии аффекта. Российская армия проводит несколько тревожных дней в ожидании, ночью стоит во фронте под ружьем, конница не расседлывала лошадей (№ 78). За спиной «синих», пришедших с Фридрихом, многодневный марш всего с несколькими часами отдыха. Но и батальоны из корпуса Дона, которые действовали против русских до прибытия короля, вопреки его иронии про «чистеньких», тоже измотаны: «В продолжение четырех недель [до баталии] нам не разрешалось снимать ни камзола, ни башмаков, ни чулок»; «От слабости многие с лошадей на марше падали»[295].
Пруссаки вне себя от сожжения Кюстрина. Анонимный офицер из корпуса Дона рисует что-то вроде репетиции московского 1812 года, причем приличные дамы босиком в крестьянских телегах, похоже, особенно воздействуют на его воображение:
Перед нашими глазами горящий Кюстрин, по пути бесчисленное множество несчастных, лишившихся имущества, в слезах. Дамы из общества в неглиже, частью босиком, у многих осталось лишь то, что было на них […] Много крестьянских телег с дамами в мантильях, ночных чепцах, другие с куафюрами, все в отчаянии и горести. Деревни, дворы, риги и сараи заполнены беженцами. Родители, в страхе ищущие детей, и дети — родителей[296].
Поэт Эвальд фон Клейст жаждет крови: «Скоро, совсем скоро наступит жатва смерти. Русские созрели. Они превратили Кюстрин в груду камней. От участвовавших в этом деле войск не должно и костей остаться»[297]. Настрой дополняют сообщения, да и личные впечатления об «эксцессах» русских иррегулярных частей, вкупе с голодом и жаждой.
Стоят многодневные «жары» — как и во все эти военные лета, которыми отмечена жаркая и засушливая середина XVIII в.[298]. В глаза бьет немилосердное августовское солнце, летит дым от пороха и подожженных деревень; там и тут взрываются зарядные ящики. Дело происходит на землях «песочницы Европы», как называют эти прусские земли. Сгущающаяся пыль из-под копыт лошадей заставляет всадников «проскакав с пятьдесят шагов, останавливаться и осматриваться, где ты находишься»[299]. Вообще дым и пыль объясняют многие непредсказуемые движения и поступки этого дня. В доброй половине рапортов и пруссаков, и русских находятся пассажи вроде «в превеликой пыли… много ездя найти не смог»[300] или «…мы огляделись, и после того как пыль улеглась, не обнаружили другую половину нашего корпуса»[301]. Насколько ветер с пылью и дымом досаждал участникам баталии, видно из того, в чем потом обвиняют главнокомандующего Фермора: «Лютеран, генерал командующей, армию поставил под ветер и всю погубил»[302]. На самом деле и с другой, прусской, стороны положение не особо лучше: «Неприятель зделал такой дым и жар, что часто и руки пред собою видеть нельзя было» (№ 111).
Начинается двухчасовая артиллерийская дуэль. Петр Панин пишет «1 час и 55 минут» (№ 4), и это в высшей степени характерно. Часы — вообще отдельная и большая тема. Все в эту эпоху подчинено принципу регулярства. Обладание часами, как и умение фиксировать пространство на планах и картах, — органичная привилегия подданных регулярного государства, механизм которого подобен часовому. И даже больше — мира, «заведенного» Великим Часовщиком[303]. Наличие часов — это и признак, и фактор того, что время из церковного становится «государственным» и личным[304].
«Тайминг» наряду с измерением пространства определяет автобиографику этого периода, и особенно это характерно для военных «юрналов». Время — критерий социального положения. Для простых жизней «ненужная дробность»[305], которая фиксируется много что по годам. Тогда как дни, часы и уж тем более минуты — маркер светского (на монастырских часах, как в Спасо-Евфимиевом монастыре в Суздале, нет минутных стрелок) и привилегированного социального положения. «Надобно помнить, в чем есть нужда и не упущать ни минуты», — наставляет управляющего командующий артиллерией К. Б. Бороздин (№ 33). Хронометраж — символ статуса[306], объект вожделения купчиков вроде Ивана Кулибина, который пока чинит чужие механические часы в Москве, и дьячков вроде Герасима Скопина, мастерящего себе самодельные солнечные[307].
Часы — приоритетный объект реквизиции у пленных: по негласному закону войны они отдаются в первую очередь вместе с кошельком и офицерским шарфом (№ 81)[308]. Так что офицер — человек с часами не в меньшей степени, чем человек с ружьем. Здесь и сейчас, под огнем прусских батарей, время сжимается, и за пять минут в этом аду многое может произойти. Офицеры то и дело справляются по своим «томпаковым, насеребреным в Кениксберхе» (№ 81), сколько это уже продолжается и скоро ли конец. Но канонада продолжается.
На артиллерию возлагают особые надежды с обеих сторон. Главный стратег и создатель Обсервационного корпуса П. И. Шувалов вообще считает инфантерию только прикрытием для своих чудо-орудий[309]. Но и в Пруссии артиллеристы выросли во мнении Фридриха II. Ввиду неизбежных потерь при фронтальной атаке русских он стремится минимизировать их артподготовкой, ибо «ничто не устоит против канонады»[310]. Артиллерия должна восполнить ухудшающиеся боевые качества прусской пехоты, сильно поредевшей за два года войны и разбавленной сомнительным контингентом пленных и новонабранных.
Эта дуэль проиграна русскими подчистую. При расстановке артиллерии, которой в том числе занимался лично Фермор[311], допущены фатальные просчеты. Большая часть орудий была размещена первоначально на левом фланге в рядах ОК, поскольку отсюда до обходного маневра Фридриха ожидался основной удар[312]. Пруссаки же распределили свои тяжелые орудия (подвезя их дополнительно из Берлина и Кюстрина) по всему фронту[313]. Артиллерией у «синих» командует полковник Карл Фридрих фон Моллер, прусский Бонапарт эпохи Тулона. Во многом именно его удачной расстановке орудий Фриц обязан своими победами при Лобозице и Росбахе, его «гению» он доверяет так же, как коннице Зейдлица. Но заслуга Моллера не только в удачной расстановке. Прусская артиллерия несравненно более мобильна: их батареи при необходимости перемещаются по полю взад и вперед между фронтами противоборствующих сторон и от фланга к флангу в зависимости от складывающейся ситуации, даже рискуя при этом подвергнуться атаке неприятеля[314].
Тогда как у русских, из‐за недостатка лошадей и плохого состояния имевшихся, почти половина орудий Обсервационного корпуса была вообще оставлена на марше, а количество зарядов ограничено ста выстрелами на ствол[315]. Орудия «красных» оживают со значительным опозданием, вызванным перетаскиванием их с места на место при перемене фронта[316]. Из-за этого же пушки, стоя на ровном поле, оказываются совершенно беззащитными перед «кавалерийской фурией» и «наглой атакой инфантерии»[317]. В ходе битвы, при перебитой прислуге и лошадях российская артиллерия быстро оказывается обездвиженной. «Отвозные» команды, назначенные для перевозки орудий, и солдаты прикрытия их бросают[318].
Первоначально разница в дальнобойности артиллерии была в пользу русских: из своих единорогов они могли обстрелять пруссаков, когда их линии только начали сближаться с нашими. Тогда как прусские ядра не долетали до «красных» (один из командующих артиллерией, Корнилий Бороздин (№ 32–36), сообщал, как ядра падали перед его лошадью). Заметив это, «синие» стали прибавлять в заряды пороха, переменили «авантажные места» — и дело пошло[319].
Едва заметное глазу возвышение местности в несколько метров около Цорндорфа, которое русские собирались, но не успели занять, дало прусской артиллерии дополнительные выгоды. Сообщение о прусском ядре, поразившем «в одном гренадерском полку 42 человека», остается на совести Тильке. Но и другие очевидцы пишут, как пруссаки вырывали «картечными выстрелами по целому плутонгу»[320]. А в одном из наших писем одно и то же ядро сносит голову раненому гренадеру и убивает обоих его сопровождающих (№ 28). На первом этапе баталии пруссаки смогли нанести существенно больший урон российским войскам, оставаясь почти вне поля видимости последних: «Кроме неприятельских шляп едва видеть что было можно»[321]. По словам самих пруссаков, «их щастие при баталии было, что российская артиллерия болшею частию переносила или недоносила»[322].
Именно драматическое начало баталии, как мы увидим, произвело и наибольшее впечатление на авторов писем: «Был дожьжик ис 90 пушек 12 и 18 фунтовых» (№ 44); «Когда был страх, то пушечныя ево ядры. Очень от них у нас урон был велик» (№ 78).
Наконец «ровно в 11 часов» к канонаде присоединяется пальба «из мелкого ружья»[323]. Русские слышат из‐за дыма сначала бой барабанов, потом полковых гобоистов, играющих хорал «Ich bin ja Herr in Deiner Macht»[324]. Это прусский авангард под командованием генерал-лейтенанта Генриха фон Мантейфеля атакует правое крыло русских, где по прихоти судьбы командует бригадой другой, «наш» Иван Мантейфель[325]. Первоначальная цель Фридриха, сосредоточившего на этом фланге основную мощь для атаки в три линии[326]: разбив на этом фланге русских, загнать всю их армию в близлежащие болота.
До сих пор Фридрих вполне чувствовал себя в роли драматурга, определяющего декорации и игру в пьесе. Однако уже здесь начинаются случайности, которых «Федор Федорович» опасался накануне. Обходя зажженный казаками Цорндорф, часть пруссаков отстает и не может выполнить диспозицию короля. Их гренадеры авангарда и первая линия пехоты перемешиваются друг с другом и, расстреляв патроны, остаются без поддержки. Из-за плохой видимости и попавшейся по пути рощицы наступающее крыло пруссаков расходится под углом друг к другу и размыкает фронт. В результате атакующие силы пруссаков вместо сжатого кулака распылены. Образуется брешь, чем не могут не воспользоваться русские.
Расстреляв запас патронов, до того, по словам хроникеров, безмолвные[327] (а в реальности, надо думать, сквозь зубы матерящие «лютерана») полки первой линии «красных» «с криком
Пока же натиск «красных» легко обращает пруссаков в бегство; драгуны бригадира Гаугревена поддерживают порыв. Около полдвенадцатого неприятель «в конфузию пришел»: захвачены несколько прусских передовых батарей, попадает в плен флигель-адъютант Фридриха II граф Шверин, командующий этим крылом генерал-лейтенант фон Каниц ранен, потери пруссаков достигают половины состава[330].
Интермеццо. Зейдлиц с трубкой, король со знаменем, и все в дыму
В результате этой атаки разомкнут, однако, и русский фронт. На увлекшихся и потерявших строй русских из‐за лощины обрушивается самая страшная в прусской армии сила, тяжелая кавалерия под командованием Фридриха Вильгельма фон Зейдлица. В этом месте в прусском повествовании наступал апогей патриотического пафоса. Голос гимназического учителя достигал звенящей ноты, когда он рассказывал, как король несколько раз посылал адъютантов к Зейдлицу с приказом об атаке, напоследок пригрозив, что тот ответит головой. Бледный стоял тот, но гордый: «Скажите королю, после битвы моя голова в его власти, а пока я волен ей распоряжаться, как считаю нужным на королевской службе»[331]. «Seydlitz wartet und Seydlitz wacht, / An strahlt ihn der Ruhm, er steigt zu Pferde, / Hundert Schwadronen, es donnert die Erde…»[332]. «Пронеслось шорохом: — Зейдлиц кинул трубку!.. — Он кинул трубку!.. В суровом, грозном и величественном молчании полки понеслись на русскую пехоту»[333].
Оставим в стороне вопрос, какую такую трубку — бросая ее, Зейдлиц якобы давал сигнал к атаке — можно было разглядеть в цорндорфской пыли и дыму. Вообще подозрительно, если в баталии, в которой «как в никакой другой было наделано столько ошибок»[334], где все для обеих сторон шло
Наведем лорнет: в отличие от бесспорной роли кавалерии для исхода битвы в целом, нарисованная стройная композиция никем из непосредственных свидетелей не подтверждается. Дотошные прусские военные историки, сверяясь с местностью, сомневались в драматической сцене уже потому, что скорость развития событий никак не согласуется с расстояниями на поле боя и расстановкой фигур на нем. Предполагая, что Зейдлиц атаковал без всякого на то приказа короля — тоже то есть без особого «регулярства», спонтанно, как и русские[335]. Сам Зейдлиц, неумеренный не только в обуздании лошадей, умер вскоре после войны от сифилиса и воспоминаний не оставил. Известны лишь мемуары главного адъютанта кирасиров лейб-гвардии, Фридриха Адольфа гр. фон Калькройта. Поздние, местами путаные и дошедшие только в переводе — оригинал был издан на французском для семейного пользования и мне недоступен — они все же явно аутентичны в деталях. И дело рисуется в них несколько иначе.
Утро Цорндорфа якобы началось для Зейдлица с неудачной атаки на русскую пехоту. Собрав командующих своими тремя кирасирскими полками, он объявил им, что баталия проиграна, он не может приказать атаковать, но ждет общего решения. Полковники высказались за атаку. Поскакали. По пути нам попадаются: человек 20 русских кирасиров, «которых, естественно, изрубили» (zusammengehauen, — восторженно брызгает старческое перо). Затем прусский пехотный полк, удалявшийся на шагу с поля баталии «с перевернутым дулом вниз ружьем, по тогдашнему обыкновению при смене караула». Затем «большая канава» (Цабернгрунд). Кто-то перескочил ее, кто-то стал огибать по окольной тропе. Получается то же, что и с предыдущей атакой прусской пехоты. Из-за «чрезвычайно сильной пыли» кавалерия теряет друг друга из виду: часть с Зейдлицем во главе действительно атаковала русских, тогда как другая очутилась уже около часу дня совсем в другом месте, на противоположном фланге и оставалась затем не у дел[336].
Но пусть и так, частью, не столь стройно, все же несомненно, что конница Зейдлица сминает «тонкую красную линию». Тогда, в свою очередь, наш «правой фланг пошел на ретираду»[337]. Хаос, похоже, усиливается тем, что вторая русская линия за дымом и пылью не разбирает бегущих на них обратно из-под сабель Зейдлица и дает по ним залп[338].
Поскольку на правом фланге в рядах главной армии находится высшее командование в лице Фермора, штабы и пришлые волонтеры, они также захвачены бегством. Некоторым, как австрийцам с Сент-Андре и принцу Карлу Саксонскому, секретарю Фермора Никифору Шишкину, злополучному квартирмейстеру Андрею Ирману[339] удалось переправиться через преграждавший дорогу Митцель.
Еще в разгар дня (25 августа. —
Уже в сумерках, после стихшей канонады, жители одной из деревень округи видят, вероятно, ту же кавалькаду всадников, прихвативших местного проводника, чтобы тот показал им дорогу на север к Румянцеву[341]. Принц Карл со свитой и примкнувшими бегут в Зольдин. Далее кто-то, как Шишкин с Ирманом, подался к Румянцеву, кто-то, как наш претендент на курляндский престол, боясь прусских отрядов, бежит аж в Дризенскую крепость с ее сильным русским гарнизоном — почти в 100 километрах на восток от Цорндорфа! Откуда в свите принца собираются уже было сообщить миру «печальнейшее и ужаснейшее известие об армии, от которой столь многого ждали», но вовремя узнают, что слухи о гибели РИА преувеличены. К армии принц вернулся лишь через четыре дня после баталии[342].
Другие выжидают, возвращаются обратно, не имея карты, многие блуждают по окрестностям или попадают по пути в плен к «прусским мужикам». Офицеры оказываются между двух огней: оставшись на этом берегу Митцеля, они — особенно остзейцы — рискуют попасть под горячую руку собственным солдатам. Как, к примеру, ротмистр Кирасирского полка Франц Брукендаль, порубленный «в пьяном образе» кирасиром Козьмой Сергеевым[343]. Покидая же поле битвы, велика вероятность попасть под «дубину прусской народной войны»[344]. Отсюда характерная особенность реляций о потерях при Цорндорфе, выдающая масштабы «смятения»: большое количество среди обер-офицеров, особенно младшего звена, «безвестно пропавших». Помимо того, что «пропалые» числятся вместе с убитыми, отдельно ведомость упоминает еще и безвестно пропавших по репортам от полков — 33 младших офицера от поручиков до прапорщиков, корнетов и штык-юнкеров![345] Ни в одной битве Семилетней войны такого и близко нет.
Есть сведения о том, что бегущих с поля встречали около ручья Митцель «заградотряды»:
Les genereaux russes indignés contre les fuyards firent border le marais par notre propre infanterie pour les obliger de se former et retourner a la charge, ils ont si bien obei que pendant toute la nuit le petit feu a continué avec vehemence <…> Samedi matin tous les fuyardts (
Однако источник — реляция того же принца Карла Саксонского в Варшаву — доверия не вызывает, поскольку составлен беглецами задним числом, изобилует неточностями и единичен. Никаких других подтверждений ни у русских, ни у пруссаков этому не имеется.
Сам Фермор легко контужен; согласно некоторым свидетельствам, окружен прусской кавалерией, лишь чудом избежал пленения[347]. Перекрестные данные противоречивы: по одним, командующий с сильным прикрытием проследовал около полудня в Фюрстенфельде (это, кстати, могло бы объяснить, почему в своей первой реляции о битве Фермор помещает баталию именно там, в 10 км от реального ее места)[348]. По другим, и их все же большинство, не бежал-таки, но укрылся в лесу рядом с полем битвы где-то на левом крыле. Скорее всего в окрестностях хутора Квартшен, хотя некоторые источники упоминают фольварк Бирк(ен)буш на другом конце поля, где в начале баталии стояла кавалерия пруссаков[349], и вновь появился непосредственно перед войсками лишь ближе к вечеру.
Находясь на опушке, куда стекались раненые и отступила часть малого обоза, командующий пытался оттуда наладить управление войсками. Но «рассеяние» охватило не только солдат, попадались и пьяные офицеры. Насколько к тому моменту субординация нарушена, иллюстрирует эпизод, когда «один афицер, подскоча к нему (Фермору. —
Находившийся на той же опушке леса и слегка задетый пулей генерал П. И. Панин также оставил поле боя. Иллюстрацией этого эпизода в биографии будущего победителя Пугачева может служить не только дело бригадира Михаила Стоянова, вместе с которым Панин даже вроде бы собирался ехать сдаваться пруссакам в Кюстрин[351], но и публикуемый (№ 4) обратный перевод его реляции И. И. Шувалову. Сама эта реляция, которая, попав в руки пруссакам, сильно подпортила русские позиции в пропагандистской войне, явно преследовала и цель загодя (перед дознанием Конференции, вскоре последовавшим) отвести обвинения в оставлении поля битвы. На фоне бродящих по окрестностям волонтеров и генералов поведение Фермора представляется куда менее предосудительным, чем это традиционно рисовалось с позиций «борцов с немецким засильем» («первым — увы! — собрал манатки Вилим Фермор»)[352].
На самом поле боя только выучка и стойкость старых русских полков предотвратили их полный разгром. Сбившись в «кучи» спиной к спине по дюжине человек[353], русские пехотинцы отбивались от конников Зейдлица, но не бежали. Накал действия достигает в этой части высшего драматизма. Покинутые прикрытием, с поредевшей убитой или разбежавшейся прислугой, с перебитыми лошадьми русские артиллеристы первой линии остаются один на один с несущейся на них лавой прусской конницы. Поручик Михаил Хрущов[354] стреляет из двух своих «секретных» гаубиц в таком темпе, что ствол одной из них разорвало; из восемнадцати его людей с ним остается всего двое. Из оставшейся гаубицы они ведут огонь до последней возможности, но не могут втроем откатить орудие, и его захватывают пруссаки[355].
Однако и прорвавшиеся за фрунт прусские эскадроны остаются без всякой поддержки своей рассеянной пехоты. Здесь их встречает жестокая пальба артиллерии русской второй линии, остававшейся на месте. Конница вынуждена отступить, по отдельным сведениям какая-то часть ее даже была окружена и частично уничтожена[356]. Особую роль в отражении прусской атаки по разным свидетельствам сыграли Первый и Третий гренадерские полки[357].
Дальше все начинает тонуть в дыму. Конечные результаты и глубину продвижения пруссаков не фиксирует ни один известный источник. Приходится реконструировать их по отдельным обрывкам и контексту. Очевидно, в виду все еще ненарушенных боевых порядков русского левого фланга, под огнем артиллерии и лишенные поддержки своей пехоты, прусские эскадроны надолго тут задержаться не могли. Характерно, что свидетельства единодушно сообщают только о прорвавшихся за фрунт желтых гусарах Малаховского, но так же единодушно молчат о тяжелой коннице Зейдлица[358].
При всех оговорках и поправках на исчезновение артефактов за прошедшие двести пятьдесят лет какие-то выводы позволяют сделать и археологические данные. Они фиксируют продвижение прусских батальонов до определенной границы, не доходящей до места построения русских войск — далее которой, на месте русского правого фланга, следов пребывания прусской пехоты нет[359]. Это может служить дополнительным осторожным аргументом в пользу того, что помимо краткого пребывания кавалерии пруссаки во время баталии тут отсутствовали.
Несомненно в любом случае, что первоначальные позиции на правом фланге остались за русскими, что и позволило организовать оборону на конечном этапе баталии. Очевидно, пусть и в частично расстроенном виде, остались на месте и полки центра. Об этом косвенно свидетельствует письмо М. Н. Леонтьева (№ 81): уже в финале битвы он встречает солдат Невского полка примерно на том же месте, где они находились по первоначальной диспозиции.
Между 12:00 и 13:00 устанавливается некоторое затишье[360]. Солнце в зените, жара, чуть осевшая пыль, первые смелые мухи слетаются на свежую мертвечину. «Ils en veulent encore? Eh, bien, qu’on leurs-en-donne!»[361] — поглядев на оставшиеся красные массы, цедит было сквозь зубы Фридрих, но осекается под испуганный шепот адъютанта: «Сир, это не Ваша реплика!»
В районе полудня король решает идти до конца и отдает приказ о наступлении на изначально слабейший русский левый фланг. Первой вперед выдвигается артиллерия и снова начинает обстреливать «красных» в упор. Однако на сей раз русская кавалерия, прежде всего кирасиры под командованием швейцарца Томаса Демику, неожиданно упреждает пруссаков, прорывается к орудиям, выдвинутым вперед, и захватывает часть их. Прусское прикрытие застигнуто врасплох. Батальон, в котором служило много захваченных ранее в плен саксонцев, сдается вместе со знаменами:
Прежде чем мы смогли перезарядить ружья, они (русская кавалерия. —
Уже приведенные в беспорядок в первой атаке (восточно)прусские и померанские батальоны из корпуса фон Дона охватывает настоящая паника. Они бежали так далеко за линию огня, что их пришлось собирать затем в течение двух дней. О случившейся новой катастрофе в своих рядах Фридрих написал: «Ces b… ont eu une terreur panique dont on n’a pu les faire revenir»[363]. Мстительный король до конца жизни так и не простил бежавших с поля полков: их ветераны были лишены государственных пособий, офицеры долго оставались без производства. Любопытно, что, по мнению наблюдателей, причиной бегства была не трусость, а правовая коллизия. Многие из бежавших составляли уроженцы Восточной Пруссии — земель, находившихся после присяги под скипетром русской императрицы (№ 116). В письмах самих восточных пруссаков (№ 113, 114) прямых свидетельств этому нет, однако и они подтверждают: «Король имеет многих егеров, которыя и того недостоины, чтоб они на один час Его хлеб ели. Кои напред сего весма прославились, те ныне превеликим позорищем были» (№ 114).
Несомненно, что восточнопрусским подданным приходилось действовать с оглядкой на новые реалии своей родины. Будь то комплименты, отпускаемые в письмах российской армии в опасении цензуры (№ 113), или эпизод, когда у капеллана Теге, захваченного в плен, пруссаки хотят отобрать лошадь. Он грозит последствиями семье того, кто собирается это сделать, находящейся в Кенигсберге, — и добивается своего[364]. Лояльность официального Кенигсберга тем более очевидна: например, по деятельному участию местной прессы в «битве после битвы» за право приписать победу при Цорндорфе русским[365].
Король лично пытается поправить дело. Вероятно, здесь, а не в первой атаке русских случился эпизод, запечатленный на канонической картине Карла Рёхлинга 1904 г. и неизменно присутствующий в каждом описании Цорндорфской битвы: Фридрих II бросается навстречу бегущим войскам и, схватив полковое знамя, пытается воодушевить их на бранный подвиг.
Endlich komt der König mit Cavallerie gejaget, und nim[m]t einem Fahnenjuncker vom Berlinischen Wurtembergischen Regiment die Fahne aus der Hand und ruffet: Meine Söhne wer ein ehrliches Preußisches Hertze hat der folge mir[366].
Илл. 1. Карл Рёхлинг. Фридрих Великий в битве при Цорндорфе
Более или менее достоверен на картине Рёхлинга передний план. Фанен-юнкер, надо думать, опешил не столько от неожиданности, сколько от непринужденной легкости, с которой щуплый король одной левой (правой помахивает шпагой) держит полковой стяг (тогда как князь Андрей, как мы помним, «едва удерживал в руках тяжелое знамя»). Ну да Бог с ним. Ибо с задним планом все еще менее очевидно. Несмотря на размахивающего с энтузиазмом треуголкой принца Морица (справа), в действительности королевский порыв солдатские массы, мягко говоря, не поддержали. Английский посланник сэр Эндрю Митчелл описывает происходившее так:
Около часа пополудни я встретил прусского короля в районе центра в первой линии, где принц Мориц Дессауский во главе нескольких полков поздравил его с
Послеполуденный нарратив покрыт такой же непробиваемой коркой традиции, как эпизод с атакой Зейдлица. Насколько далеко зашло дело при этой второй контратаке русских на самом деле, можно опять-таки заподозрить разве что из реконструкции по обрывкам случайных свидетельств. Промотаем пленку вперед: только что встреченный нами принц Мориц Ангальт-Дессауский через полгода после Цорндорфа в битве при Хохкирхе (Гохкирхене) осенью 1758 г. тяжело ранен и попадает в плен к австрийцам. Здесь принца навестил бывший «благочестивый лейтенант» его полка, вышедший в отставку Карл фон Пейстель. Принц Мориц делился с ним тяжелыми впечатлениями от морального состояния прусской армии, в том числе сказавшимися в Цорндорфский день:
О, Господь прогневался на нас, потому что мы перестали надеяться на него […] Взять это недавнее дело с русскими: три раза мы были отброшены, король намеревался было уже отвести войска. Но я сказал: «Ваше Величество, так не годится, Вы должны надеяться на Бога, а не только на отвагу Ваших храбрецов. Господь поможет!» Тогда я взял две бригады, еще раз ударил на неприятеля, и мы разбили его и удержали поле за собой[369].
Оба собеседника были приверженцами строгого пиетистского благочестия, так что некоторая экзальтация тут вполне объяснима. Но даже если реальность выглядела менее высокопарно, очень похоже, что и на прусской стороне дело снова решает стихийный порыв, а не расчет и приказы короля, к тому моменту смертельно усталого и деморализованного поведением своей пехоты. Почему Фридрих обошел этот критический эпизод после битвы полным молчанием, тоже понятно. Конфликты в командовании случались не только в российской армии, и отношения принца Морица с королем были, мягко говоря, натянутыми. Годом ранее в битве при Колине Фридрих, выхватив шпагу, орал на принца, который упорно отказывался повернуть свои войска: «Ко всем чертям, принц Мориц, сделайте фрунт, когда я приказываю!» После чего тот, сжав зубы, приказ выполнил, и битва пруссаками была немедленно проиграна.
При Цорндорфе же помимо атаки «силезских» полков с принцем Морицем катастрофу пруссаков снова помогла предотвратить кавалерия Зейдлица и драгуны из корпуса Дона (№ 114). Пруссаки частью отсекли, частью разогнали атакующую русскую конницу, отбив часть захваченных орудий и пленных[370]. Необстрелянный состав Обсервационного корпуса, как и их соседи справа увлекшийся атакой и расстроивший ряды, не в состоянии оказать такого же организованного сопротивления, какое оказали старые русские полки. В результате рубка здесь превосходит все бывшее до сих пор. Где-то здесь, видимо, «пал с коня с мечем» полковник Новотроицкого кирасирского полка Александр Приклонский (№ 78). Командовавшего Обсервационным корпусом Броуна то ли за отказ сдаться в плен, то ли за проявленную при этом недостаточную проворность, то ли из‐за внезапного наступления русских (версии расходятся) прусский гусарский лейтенант искромсал до неузнаваемости. Поэтому многие наши письма сообщают о нем как об убитом, хотя Броун чудом выжил и благополучно губернаторствовал затем в Риге[371].
Авторы наших писем также подтверждают, что наряду с проигранной артиллерийской дуэлью следующей причиной, почему Цорндорф не стал Полтавой или Вильманстрандом, стало «асабливо нападение какое было на наш корпус каторай левое крыло сачинял» (№ 44). О жестокости происходившего на этом фланге можно судить и по письму № 81: Казанский (пехотный) полк, к которому принадлежал упоминаемый в нем «весь изрубленный капитан Рославлев», был поставлен для усиления вместе с Обсервационным корпусом. Помимо убийственного артиллерийского огня, русские потери при Цорндорфе приходились в основном на кавалерийские атаки. Здесь пруссаки также захватили секретные шуваловские гаубицы, выставленные затем напоказ в качестве трофеев в Кюстрине и в Берлине[372]. Приставленные к ним расчеты предпочитали умирать на месте: «Их (русских. —
Die Gens d’Armes erbeuten eine Canone wobey 30 Rußen. Diese feuern solange bis sie nichts mehr zu verfeuern haben, worauf sie sich mit denen Bajonnets desperat wehren. Als sie sehen daß sie überwunden seyn, legen sie eine Hand auf die Canone und die andere aufs Gesichte und in dieser Position sterben sie unter denen Degens der Gens d’Armes mit Contenence[374].
2 акт: Генеральное смятение
Ко второй половине этого рокового дня русский фронт как таковой перестал существовать. Накал драматизма снова достигает высшего предела: солдаты Обсервационного корпуса частично прижаты к болоту Хофебрух (№ 115, 116), где многие утонули или были зарублены, частично рассеялись по лесу или бежали за лощину Гальгенгрунд, на сей раз уступив пруссакам свои позиции полностью[375]. Прусские гусары прорвались к обозам и хутору Квартшен, где собирались раненые и покинувшие поле офицеры и генералитет, тем еще более усилив хаос в русских тылах (№ 81). Кровожадный Архенгольц сообщает о сожженных заживо «тысяче казаках» в овчарне Квартшена, но похоже, это позднейшее добавление[376].
Главнокомандующего Фермора подоспевшей коннице удалось отбить[377]. Но два генерал-лейтенанта — Иван Алексеевич Салтыков и командующий гренадерами Обсервационного корпуса Захар Григорьевич Чернышев — захвачены в плен. В своей записке Фермору Чернышев изложил обстоятельства пленения:
Dans la journée de 14. ayant eu plusieurs chevaux tué sous moi et reduis à commander mon aille pendant plus d’un heur à pied j’avais pris sur le champ de batallie (
Бежавшие из смятых порядков набрели на разбитый ядрами легкий обоз, в котором были бочки с вином (водкой) и офицерские экипажи. Спиртное и экипажи быстро разграбили; офицеры после баталии выкупали у своих солдат собственные вещи или обнаруживали краденное на других[379]. Как явствует из писем (№ 81), не отставали тут от наших и прусские гусары. Но еще в большей степени, нежели бочонки со спиртным, к значительной потере управляемости и на прусской стороне привело то, что пруссаки наткнулись на полевую кассу. Правда, не всей армии, как это представлял дело Фридрих, а только Обсервационного корпуса и пары полковых[380].
Несмотря на общую панику в рядах Обсервационного корпуса, драматургия битвы все-таки и здесь выходит за рамки простого бегства. Из письма прусского корнета явствует, что сопротивление на этом фланге также было ощутимым и действенным: «Получили мы такой картечной и мушкетной огонь, что я еще удивляюсь, когда размышляю, каким образом возможно человеку от того спастись. Ужасное дело сколько людей и лошадей пало» (№ 111).
При ближайшем рассмотрении становится также ясно, что ход битвы постепенно стал представлять собой чреду атак и контратак: «Правда уступали они (русские. —
О постепенности развития событий можно заключить и из письма А. И. Бибикова (№ 30): командуя полком в Обсервационном корпусе, в момент наступления корпуса на пруссаков он теряет из виду своего человека Ваську Чилибея с запасной лошадью. Тот, думая, что хозяина убили, ходит и ищет его среди мертвых тел «в самых пулях на месте баталии», пока случайно не встречает. Понятно, если бы это место сразу вслед за русской атакой заняли пруссаки, так запросто он бы там бродить не смог.
«Со всех полков люди перемешались между собой и стреляли совершенно беспорядочно. То они прогоняли неприятеля от себя, то неприятель вынуждал их отступить назад, что происходило по меньшей мере по четыре раза с обеих сторон, и продолжалось до 5 часов вечера» (№ 4).
В пятом часу вечера сражение проиграно — нет, виноват, потеряно из виду — на всех пунктах. В пыли и дыму при появлении кавалерии пехотинцы не знали, свои это или их уже обошел неприятель. Не только русские, но и пруссаки в суматохе стреляли без разбора и рубили собственные ряды[382]. Из-за смешения всех и вся, а также по причине расхода зарядов артиллерийский, а потом и ружейный огонь с обеих сторон практически прекратился — в ход пошли «штыки, приклады и сабли»[383]. Баталия на глазах теряла всякий облик «регулярства». Почти все высшие командиры с русской стороны были или выведены из строя, или бежали. И сражающиеся, и мародеры смешались друг с другом. Плотность и достоверность личных свидетельств резко уменьшаются: один за другим с поля боя выбывают раненые или бежавшие авторы будущих записок и мемуаров. У оставшихся исчезают сколько-нибудь точные ссылки на хронологию — уже не до того.
С распадом общего «ордера-де-батали» с российской стороны в ключевой момент боя все предоставлено инициативе отдельных офицеров и генералов, организовывавших контратаки и выстраивавших боевые порядки из оставшихся войск. Имена генералитета, не покинувшего поле брани, перечислены в реляции Фермора императрице с просьбой о награждении их орденом Св. Анны (на большее командующий не дерзал). Это генерал-майоры Яков Мордвинов (№ 60), Степан Языков, бригадир Яков Фаст, генерал-майор Томас Диц (№ 102–103) (он увез с поля боя изрубленного Броуна) и артиллерии генерал-майоры Петр Гольмер и Карл Нотгельфер (№ 92). Упоминались также генерал-майор Петр Олиц, полковники Густав Фридрих Розен и Рейнгольд Вильгельм фон Эссен[384].
Практически все русские и иностранные источники согласно отмечают особую инициативность в баталии уроженца швейцарского кантона Во на русской службе, генерал-майора Томаса Демику (
В наступившей к исходу этого дня ситуации у офицеров появлялись шансы для своего «Тулона». Инициативу могли проявлять и солдаты, которые «усильно просили о построении себя»[385]. В то же время военная культура была еще далека от знакомых нам «классических» образцов Наполеоновской эпохи, и подобный порыв, как и у «Федора Федоровича» с полковым знаменем, чаще заканчивался конфузом. Как вспоминал спустя лет пятнадцать после баталии военный инженер Матвей Артамонович Муравьев,
Разбились как наши, так и пруские по кучкам, где два, и три или и десять человек и палили ис пушек всякой, кому куда вздумалось. Тут всякой был кананер, а особливо абсервационные салдаты, надев на себя белые полатенцы чрез плечо, и перевязав так как шарфы[386], бегали повсюду мертвецки и пьяны, так что и сами не знали, что делали, да и команды не было никакой и слушать неково. Наехал я тогда на одну их артель, стояла у них бочка вина. Оне мне налили стакан и дали, бранив: «Пей, такая твоя мать». Я ж им сказал: «Что вы, ребята, делаете? Видети ли вы, от неприятеля вся наша армия уже разсеяна?» То они сказали мне: «Будь ты нам командир, поведи нас». И я, вынев свою шпагу, повел их в то место, где стоял при пушках неприятель, говоря: «Пойдем и отоймем у них пушки». Оне, послушав меня, пошли, а и я, яко предводитель, поехал вперед против своего фронта <…> Вдруг же оглянулся назад, уже и никого нет. Благодарил тогда я Бога, что избавился от таких пьяных[387].
Забавно, что почти зеркальная сцена разыгрывалась в это время с противоположной прусской стороны. Там уже знакомый нам кавалерист Фридрих Адольф фон Калькройт стоит на левом фланге, прикрывая пехоту.
Огонь до нас почти не доходил, кроме двух легких пушек, которые стояли у русских в лощине недалеко от нас, и из которых у нас уже было убито несколько человек. Я предложил группе пехотинцев, стоявшей рядом с нами, и бывшей почти без офицеров, отнять эти пушки; но изможденные усталостью и знойным днем, они проследовали за мной не далее как на 150 шагов[388].
«С обеих сторон, но особенно российской, войска состояли из небольших групп, некоторые из которых сражались даже без офицеров», — подтверждает очевидец баталии[389]. Бригадир Михаил Стоянов: «солдаты оборонялись почти собою», а когда затем пруссаки стали выстраивать новый фрунт, чтобы окончательно сбить русских с поля, «солдатство сами собою без генералитета и штап-офицеров выходили из леса и становились на месте баталии»[390]. Отсюда пошла «народная» версия событий, которая рисует «солдатскую битву», ведомую без офицеров за честь армии и державы на свой страх и риск:
Рассказы о «солдатской» битве распространялись, однако, не только в народе. Вот как рассказывал спустя полвека о Цорндорфе старик генерал-поручик Владимир Иванович Лопухин, сам при Заграничной армии не бывший:
Вино, не от своих маркитантов, рекою разливалось в [Обсервационном] корпусе; люди с кругу спились, плохо и слушались <…> Пруссаки тут-то и расшевелились. Солдаты опомнились. Смотри, пожалуй, что затеял Федор Федорович! Выстроились стеною, в штыки ударили и за попойку разбили пруссаков на голову[394].
С одной стороны, инициативность командиров и самоорганизация российской армии с ее артельным устройством действительно не позволили превратить побоище в катастрофу. С другой — эпизод с повальным пьянством и потеря управляемости были настолько очевидны, что вопреки ущербу для репутации армии с подачи Фермора они нашли свое отражение даже в итоговом высочайшем манифесте, который по приказу командующего затем периодически зачитывали в ротах[395].
После Цорндорфа и годом ранее прошедшего по столь же хаотичному сценарию сражения при Гросс-Егерсдорфе стали очевидными не только сильные стороны, но и пробелы русской армии в том, что называлось
Пока же к исходу Цорндорфского дня обе стороны были совершенно измотаны, боевые порядки разрушены, управление армиями фактически отсутствовало. Кавалерия пруссаков, занятая грабежами, измотанная предыдущими атаками и неспособная атаковать в болотистой местности, перестала быть боеспособной. Тут, для любителей альтернативной истории, проявились и преимущества изрезанной низменностями позиции, которых в первоначально выбранной местности могло бы не быть. «Лощина висельников» в центре русской позиции оба раза мешала наступательному порыву кавалерии Зейдлица. При второй атаке на русский левый фланг и Обсервационный корпус, обходя болотистую почву в этих лощинах, где лошади вязли, он был вынужден подставлять своих людей под шквальный огонь русской картечи. Страдавшие от жажды так же, как и люди, лошади были уже настолько загнаны, что атака была возможна лишь на умеренном аллюре — и все это резко увеличивало потери[397].
Последним разочарованием дня для Фридриха стал фактический саботаж его пехотой фронтальной атаки русских позиций по всему фронту, которой он надеялся к вечеру окончательно сбить неприятеля с поля боя. К этому моменту противники развернулись друг против друга на 90 градусов: русские стали за все той же болотистой лощиной Гальгенгрунд, пруссаки перед ней — там, где в начале баталии стоял русский левый фланг. Русские не только выстраивают, пусть и наспех, боевые порядки, но и активно, несмотря на потери, продолжает действовать артиллерия: «Неприятель, — пишет прусский корнет Арендт, — [снова] собрал свои кучи и горы заставил артилериею» (№ 111).
На сей раз не только «прусские» полки под командованием генерал-майора Карла Фридриха фон Рауттера бежали при первых залпах противника (Рауттер вскоре был отправлен взбешенным Фридрихом в отставку)[398], но и проверенные «силезские» батальоны Фридриха Вильгельма фон Форкада продвигались вперед с большим трудом. Сам Форкад тяжело ранен. По свидетельству короля, его пехоту привлекала все та же разбитая русская касса и офицерские экипажи в лощине в центре позиции, и «войска вместо того, чтобы идти вперед, довольствовались грабежом и поворачивали, как только они были нагружены добычей»[399]. В дневнике офицера из «силезских» батальонов этот эпизод описан так:
«Трижды мы атаковали [русских] безрезультатно; на четвертый раз нам удалось, наконец, прорваться к лощине, хотя пришлось выдержать невероятно жестокий огонь. Ни один русский не сходил с позиции, но стрелял до тех пор, пока его не закалывали. Они даже вскарабкались на деревья и [обозные] телеги, и стреляли до тех пор, пока мы их не сбивали штыками». Между тем сгустились сумерки. К семи часам пополудни продолжалась лишь артиллерийская перестрелка, к полдевятому все затихло. Истерзанные зноем люди вынуждены были пить воду из близлежащего «болота, совершенно побагровевшего и загустевшего от человеческой крови, и почти совсем вычерпали его»[400].
«Из-за непрерывного огня мы были похожи на мавров, и с ног до головы покрыты толстым слоем пыли. Самого короля было совсем не узнать из‐за пыли, и его присутствие выдавал лишь голос»[401].
Боевой дух обороняющихся русских подкрепляют то и дело возникающие слухи о подходе Румянцева. Патриотическая фантазия рисует картины à la Ватерлоо, подставляя на место неожиданно нагрянувших пруссаков там третью дивизию Румянцева здесь. Увы, как мы уже знаем, в отличие от Блюхера граф Петр Александрович и не думал спешить к погибшей, по его мнению, армии. Тем не менее под занавес дня на поле действительно появляются новые всадники. Их встречают ликованием, и это еще более помогает собрать людей из «рассеяния». Хотя на самом деле ими были более чем вовремя подоспевшие из России три казачьих полка под командованием войскового атамана «старика Данилы Ефремова»[402].
В девятом часу Фридрих приказывает пруссакам отойти. Полдевятого он уже писал на барабане в Берлин записку о победе, заметив: «Если бы мы не сражались за общее благо (pour le public), я никак не смог бы сохранить порядок в войсках — это и без того стоило больших усилий». Потом, подумавши, заменил le public на la patrie, решив, что сражались за отечество[403]. В ушедших следом письмах брату Генриху он выражается жестче: «После того, что я видел 25-го [августа], считаю своим долгом сказать Вам о необходимости держать Вашу пехоту при самой суровой дисциплине и заставить их
Еще более мрачно живописует ситуацию в своем дневнике находившийся при короле в качестве наблюдателя за целевым использованием английских субсидий сэр Эндрю Митчелл:
Несколько часов перед концом дела (битвы. —
По счастью для нас, русские не знали о нашем положении, о том, что наша пехота бежала, и что мы нуждались в амуниции: если бы они атаковали нас ночью или рано утром, то могли бы одержать легкую победу[406].
3 акт: Плен
В результате смещения фронтов основное поле битвы по обе стороны от лощины Гальгенгрунд, где лежали массы убитых и тяжелораненых, стало нейтральной территорией, которая простреливалась с обеих сторон. Около полуночи аванпосты еще устраивают перестрелку, сопровождавшуюся короткой канонадой, но потом все затихает[407]. Под покровом темноты русским удалось вернуть на свои позиции часть оставленных днем орудий и даже остатки полевой кассы[408]. Именно эта ночь и это поле описаны в письме «Pakalache» (№ 28): «Всю ночь скакать туда-сюда, задевая за ноги умирающих <…> и слышать множество людей, окликавших меня по имени, прося как милости, чтобы я их прикончил и положил конец их жалобам и страданиям». Тут же искал с кирасирами своего убитого брата, объезжая поле, Иван Приклонский (№ 78): «Езьдя по тому месту искал тела не мог найтить и кирасирам ево сулился, хто б ево сыскал».
Если бы пруссаки пошли на предложенное Фермором на следующий день трехдневное перемирие, раненые на нейтральной территории имели бы шансы выжить. Однако с наступившим утром это пространство опять стало мертвой зоной. Противники снова выстроились в ордер баталии, ибо каждый полагал другого способным к нападению, и до полудня гремела вполне серьезная артиллерийская дуэль. Русская кавалерия еще попыталась отбить свой полевой обоз, а прусская атаковала без особого успеха русский фронт. На таких позициях стороны простояли сутки друг против друга, так и не возобновив полноценного сражения. Часть генералов, как тот же лихой Демику, настаивали на возобновлении сражения, но Фермор, сославшись на недостаток амуниции, предложение отклонил[409].
Помимо опасений атаки на марше и соображений престижа (оставить за собой поле боя), российская армия ожидала подхода бежавших с поля боя и рассеявшихся по лесу солдат[410]. Собрать большинство удалось достаточно быстро, поскольку бежать без языка, ориентирования и при постоянной опасности нападения «прусских мужиков» было особо некуда[411]. Тем не менее отставшие русские продолжали выходить из лесов еще долгое время спустя после ухода своей армии (№ 113, 116). Несмотря на «пардону не давать», взятое уже после битвы число пленных было все же довольно значительным.
Большие войны последующих эпох по-настоящему заканчивались тогда, когда похоронен последний павший солдат. В XVIII в. с этим обычно справлялись быстро, финальную точку тут скорее составляло возвращение последних пленных. У Цорндорфа послесловие получилось длинным.
Стратегия выживания при пленении предусматривала два универсальных принципа: первый — «а поговорить?», второй — иметь при себе, чем задобрить противника. Наряду с кошельком приоритетным объектом реквизиции у пленных, как мы уже знаем, служат часы. Именно часы, кафтан и деньги спасают жизнь Михайле Леонтьеву (№ 81). «Они (в данном случае казаки. —
Что касается пользы знания иностранных языков, то поручик Шлиссельбургского полка Александр Иванович Анненков (№ 17) не истек кровью на нейтральной территории, так как был подобран неприятелем, а не зарублен — благодаря знанию немецкого:
Ранен я был уже под вечер часу в 5-м в левую лядвию или стегно[413] <…> и не мог уже встать <…> Уж на рассвете, увидев небольшую партию гусар, едущих оттуду, где наша армия стояла, думая, что они наши, стал их крича просить, чтобы меня взяли, но оные как скоро услышали мой голос, <…> хотели меня срубить, но я, видя оное их злое намерение <…> стал просить по немецки сказывая о себе, и обещая им все отдать, что я имею, которые на оные мои представления согласились[414].
Еще пример, пусть и явно стилизованный во вкусе начала XIX в.:
Когда полк принца Прусского вытеснял русских, стрелявших под прикрытием и с самих деревьев в так называемом Гальгенгрунде, неприятельский солдат бросился к ногам лейтенанта Хагена, вскричав «Ah mon cher Monsieur! Ayez pitié, sauvez moi la vie»[415]. Изумленный тем, что встретил француза среди варваров (наличие франкоговорящих русских не допускается. —