Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Письма с Прусской войны. Люди Российско-императорской армии в 1758 году - Денис Анатольевич Сдвижков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Политика полей у страниц также подчиняется правилам эпистолярного этикета. В официальных письмах широкие отступы по горизонтали и поля по вертикали обязательны. Однако в частных письмах вставки на полях встречаются довольно часто. Иногда из‐за недостатка бумаги практически все поля использованы для того, чтобы уместить на них окончание письма, как в грузинском письме № 85. Зато даже в этих походных условиях авторы практически не допускают замаранных слов. Обратные примеры чрезвычайно редки, ибо помарки рассматриваются в эпистолярном этикете эпохи как «великая неучтивость»[135].

При отсутствии устоявшихся орфографических и грамматических правил, разумеется, не соблюдаются они и в корреспонденции. Пунктуация редко отсутствует вовсе; но там, где она есть, употребляется, как можно ожидать, тоже вразнобой. Наряду с современными (запятая, точка) используются архаические формы, типичные для европейского XVIII в. в целом (надстрочные точки в конце предложения; там же как вариация могут стоять двоеточие, точка с запятой, точка и косая черта и т. п.), или заимствования (точка или запятая после порядкового числительного в датах аналогично немецкому узусу («12. сентября»). В одном случае (№ 9) точками вообще разделено каждое слово в письме.

Если передача на письме московского «аканья» общераспространена, то в написании слов нерусского происхождения («отаковали», «батальяны») или географических названий («Кенец берх») явной становится разница в образовании и культурном багаже.

С точки зрения современной пунктуации текст кажется «неживым», лишенным эмоций и интонаций. Эпистолярная культура елизаветинской России отличается тут и от собственных книжных норм, и, в сравнении, от немецкой культуры корреспонденции. Там с пафосом «естественности» и чувственности письма иной раз стали представлять собой «исключительно, к месту и не к месту употребленные, восклицательные знаки» — удвоенные, утроенные и учетверенные[136]. То же касается многочисленных «Ах!», «О!» и прочих атрибутов последующей сентиментальной эпохи. Можно ли отсюда заключить, что правы люди этой самой следующей эпохи, как тот же не дающий мне покоя Иван Иванович Бецкой со своей метафорой о «бездушных» телах до Екатерины II или пруссаки, характеризующие русских как бесчувственных варваров?[137] Вряд ли.

Исследователи эпистолярной культуры опираются преимущественно на тексты, созданные культурной элитой — чем офицерство в елизаветинской России, и тем более, в полевых полках, явно не является. Тем не менее и в наших письмах есть прямые свидетельства об эмоциональном климате эпохи. Секретарь Алексей Ильин пишет о «льющих слезы» офицерах, отправляющихся в армию. И хотя «плаксивым» они себя признавать не хотят, но и «нечувствительный человек» служит синонимом для человека «негодного» (№ 53). В другом месте выражение шока передается через: «немые были и не чювствовали себя» (№ 56).

Эмоционализация присутствует и в употреблении междометий: вместо привычных «Ах!» и «О!» европейского сентиментализма — универсальное «ей-ей» («ее (ей-ей) сердечно сажелею» см. № 27, 32 и др.), вводные типа «чур» («Толко чур не так вот как прежде», № 61) или уже совсем просторечное «ну-та ли» (№ 61). Оставляю при этом открытым вопрос, означает ли разница в формах выражения разницу в самих эмоциях. Эмоциональную нагрузку несут и сформулированные «чувствительно» места. Например, «Боже милостив, Господи, как мы бесчасны» или «alors pour l’Amour de Dieu soyez moi fidelle» (№ 28, 78)[138]. Только «вопросительной» или «удивительной» (восклицательный) знаки при них отсутствуют. Восклицательный знак вообще употребляется редко и исключительно формально, при обращении (№ 69, 70, 89). Очевидно, он воспринимается как атрибут высокого формального штиля и книжной культуры. Восклицательный знак употребляется также в местах, к которым требовалось привлечь особое внимание читателя, например: «А за прусским лагарем <…> вседневно примечание было!»[139]

Перенос и в русских, и в немецкоязычных письмах обозначается редко и, как правило, не современным способом, а особым значком, как, к примеру, в прусских письмах (№ 111, 112) или двумя параллельными штрихами аналогично современному знаку равенства (например, в письме П. И. Панина жене № 8 и др.). В качестве знака «вместительного» (скобки)[140] могут употребляться квадратные скобки (№ 55); тире и дефис отсутствуют вовсе.

В одном месте, стремясь придать эмоциональность тексту, остзеец прибегает к приему на манер детских книжек с картинками в тексте, вставляя их вместо слова «сердце» («желаю иметь великое счастье, чтобы еще раз в этой жизни тебя мое вселюбезное ♥ мог обнять», № 99).

Из других пикториальных знаков отметим присутствие в письмах (№ 7, 8, 67) сверху на полях креста. Какие-то особые благочестивые пассажи при этом отсутствуют. Крест представляет собой, очевидно, благословение автором своего письма и должен помочь ему дойти до адресата. Маркирование подобным образом личных документов подтверждается аналогичными примерами: так, в дневнике 1786 г. помещик при поминании умерших «выставлял в таких случаях слева на полях крестик»[141]. И в светском по характеру «Маршруте Четвертого гранодерского полка» 1757–1763 годов. Я. Я. Мордвинова по всей тетради снизу на полях идет постраничная запись-скрепа: «Млстью — Гда — бга — испса — нашего — Иисуса — Христа — поблагодати Иево — вседержителя — десницы — всегда — ныне — иприсно — ивовеки — веков — Аминь»[142]. Аналогичная практика засвидетельствована для консервативного купечества и столетием позже: «При начале письма отец почти всегда ставит крест в знак того, что пишет, испрашивая Божьего благословения»[143].

«Безпримерное происшествие»

Не пыль во поле пылит. — Прусак с армией валит;

Наши зачали палить, — дымом с сажицей валить…

Они билися-рубилися четырнадцать часов.

Миновалася баталья, — стали тела разбирать…[144]

Рискуя утомить «штатского» читателя обилием подробностей и деталей, все же не могу далее не привести настолько подробную, насколько ее позволяют реконструировать источники, картину того, с чем столкнулись наши герои накануне, во время и после баталии, при написании своих писем. Привлечение личных свидетельств позволит, надеюсь, избежать анонимности и автоматизма описания военных событий в жанре «ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт».

Если микроистория немыслима без детального описания реалий времени и места, то Цорндорфская баталия представляет для этого исключительно благодатную почву. «Никогда и ни о какой баталии так много писано не было, как о помянутой цорндорфской или, как некоторые называли, кюстринской», — справедливо в сем случае замечает Болотов[145]. Неопределенный итог Цорндорфа стал не только предметом войны перьев в европейской прессе и публицистике, но и внутренних разбирательств, следы которых отложились в различных архивах. В России невиданные потери в битве и неоднозначные результаты похода 1758 г. привели сразу к нескольким расследованиям. Непосредственно после баталии отдельные реляции были составлены по неформальной инициативе И. И. Шувалова (№ 3, комментарий). Отдельное расследование по своему ведомству провел его брат генерал-фельдцейхмейстер П. И. Шувалов[146]. Вскоре при участии третьего брата А. И. Шувалова последовало формальное разбирательство со стороны Конференции при Высочайшем дворе, которое уже шло по привычным рельсам: только что апоплексическим ударом С. Ф. Апраксина закончилось расследование неудач предыдущей кампании 1757 г. В Заграничную армию в феврале-марте 1759 г. был направлен комендант Петропавловской крепости (и шурин А. И. Шувалова) Иван Иванович Костюрин, разосланы опросные листы генералитету и штаб-офицерам, вызван и допрошен главнокомандующий В. В. Фермор[147], а затем отдельно и его капеллан, пруссак Христиан Теге[148]. К этим разбирательствам примыкает дело бригадира Михаила Стоянова, включающее обширные допросные тексты[149]. А также более мелкие военно-судные дела, касающиеся беспорядков во время «смятения», «порубления» офицеров, разграбления экипажей и обоза[150].

Однако и в Пруссии обстоятельства битвы привлекали к себе не меньшее внимание, от разбирательств по поводу ненадлежащего поведения на поле битвы прусских полков[151] до свидетельств местных хроникеров и бесчисленных попыток историков и любителей восстановить детальный ход сражения.

И все-таки даже в сопоставлении всех этих свидетельств из пыли и дыма, вот уже 260 лет густой пеленой окутывающих Цорндорфские поля, по-прежнему проступают не всегда ясные контуры. Установить, «как было на самом деле», вряд ли получится. Но это и не требуется. Подобно современному фильму с множественным выбором финалов, каждая из «своих» битв имеет право на существование, и наш корпус писем вливается в это море текстов.

Итак:

Идет 1758 год. «От рождения Ея Императорского Величества» и «от победы, полученныя под Полтавою» же 49‐й, как многозначительно сообщает календарь[152]. Для нас важнее, что это третий, а для России второй (считая с вступления ее в боевые действия в июне 1757 г.) год «от зачатия Прусской войны». Она же — «Третья силезская» или «Прусско-австрийская» в немецких землях, «Померанская» в Швеции, «Франко-индейская» и «Завоевательная» в Новом Свете, «Третья Карнатикская» в Индии. И уже по одному этому разнообразию названий можно судить о масштабе войны, известной потомкам как «Семилетняя».

Российская империя на этот момент довольствуется пусть широким, но все еще окном в Европу. На юге она по-прежнему отрезана от моря. Ее западные границы проходят по линии Киев — Смоленск — Рига, вдоль Западной Двины и Днепра. Между Пруссией и Россией еще лежит обширная Польша, разделяющая также владения прусского короля на Балтийском побережье с анклавом в Восточной Пруссии. У нас нет с пруссаками реальных долгосрочных противоречий, в отличие от Франции и Швеции, с которыми Россия состоит на этой войне в скорее случайном союзе. Наш интерес «воевать Фридерика» более умозрительный. Лишь недавно растолкав всех локтями и усевшись за столом великих держав, мы намерены вытеснить с него следующего парвеню, который только что унизил Австрию, усилив свое Прусское королевство присоединением богатой Силезии. Многократно воспроизводимая цель — «сократить короля Прусского», «который столь умножил военную силу и мечтает стать владыкой Севера», чтобы сделать его «нестрашным и незаботным» «для здешней Империи» — что должно подтвердить нашу «инфлюенцию» в европейских делах[153].

Праздничный фейерверк на новый 1758 г. в Петербурге обещает, что «российская Минерва» «усугубит свои удары» против «новых титанов», и «воссияет всеобщая тишина с вечным благодарением Европы»[154]. Пока же, несмотря на одержанную под Гросс-Егерсдорфом победу над пруссаками, поход 1757 г. по Восточной Пруссии под командованием Степана Федоровича Апраксина результатов не принес. После хаотического отступления российская Заграничная армия находится в жалком состоянии, и пруссаки не верят в возможность ее скорой мобилизации[155].

Зря. Уже в январе 1758 г., как только более или менее установилась зима (хотя и без снега, что сильно осложняет дело), русские вновь выступают в поход уже под начальством Вилима Вилимовича (Уильяма) Фермора[156]. В новеньких душегрейках под кафтаны и рукавицах, выправленных на пожалованные императрицей деньги (по рублю каждому — и как тут не оценить истинно «матернее усердие» Елисавет Петровны: надень варежки, замерзнешь)[157]. Акция, заметим, вовсе не спонтанная. Вроде бы далекая от военных дел императрица задолго до того рассчитывала привлечь «генерала мороза», замечая: «Тогда как прусские войска <…> в их коротких кафтанах не могут выносить холода, с [моими] можно действовать и зимой», даже «с особенным оживлением (besonders vergnüglich) высказывалась по поводу зимних операций»[158].

Занятый на юге борьбой с «цесарцами», Фридрих II не в состоянии противодействовать русским, а оставленный на «восточном фронте» корпус блокирует наступление шведов с севера около Штральзунда. 22 января 1758 г. русские беспрепятственно занимают Кенигсберг, а затем и всю Восточную Пруссию.

Первоначальный план предстоящей летней кампании был разработан в Петербурге Конференцией при Высочайшем дворе[159]. Он предусматривал сосредоточение Главной армии на польском правобережье Вислы в ожидании Обсервационного корпуса. Это отдельное новое формирование, фактически армия в армии — творение и любимое детище гр. П. И. Шувалова, созданное специально ввиду Прусской войны. Корпусом на тот момент командовал Джордж (Юрий, Георг) Броун[160]. Фермору предлагалось послать отряд в Померанию, отвлекая пруссаков там, договориться с польскими магнатами о создании магазинов для русской армии на западных территориях Польши, а после того главным силам в координации с Броуном «с крайней поспешностью» идти в направлении на Берлин и занять ключевую крепость Кюстрин, сделав ее главным лагерем российской армии. Овладение Кюстрином должно было отрезать померанский корпус пруссаков и стать желательным финалом кампании на этот год, избегая при этом по возможности генеральной баталии.

Вопреки господствовавшему у русских военных историков мнению, Придворная конференция отнюдь не связывала командующего по рукам и ногам. Скорее наоборот: «Без получения особого приказа Фермор ничего не предпримет, дожидаясь сперва повеления от своего двора»[161]. Тогда как Петербург как раз тактично сообщал Фермору при доведении общего плана, «что не будучи с вами на месте, не можем давать вам на все литеральных предписаний»[162].

С началом навигации армия получает амуничное и мундирное довольствие, восполняет недостаток в людях и в лошадях. «Приближалась весна <…> Солдат чистил ружье, офицер расплачивался по счетам и снаряжал экипаж. Все готовилось, ожидая приказа к выступлению»[163]. С первой половины мая, «как скоро трава показалась», русские начинают пересекать Вислу сначала отдельными отрядами, а затем, уже в начале июня, выступает вся армия. Следуя далее по нейтральной Польше через Познань, она — вопреки плану Конференции, очень и очень неспешно, постоянно поджидая отстающий Обсервационный корпус, — доходит к августу до Одера на расстояние 80 км перед Берлином, занимая так называемую Новую Марку (Ноймарк, Новая Мархия) в Бранденбурге. Ее даже успевают окрестить «российской Новой Маркой» (Rußisch-Neumark, № 115). Разъезды доносят, что дороги на Франкфурт-на-Одере и крепость Глогау свободны. Но Фермор выжидает, ограничиваясь захватом моста через Одер в Шведте.

Cтратегия русских заключается в том, чтобы сохранить за своим театром военных действий второстепенную роль, обеспечив вдоль Балтийского побережья зону влияния России, а при удачном исходе и включив в нее новые территории. Которые в идеале, через договоренности с Польшей, могут помочь расширить присутствие империи на Балтике на севере, и даже «почти всю левантскую коммерцию в здешних руках иметь» на юге[164].

Российская Заграничная армия расценивалась в Европе как вспомогательный корпус (Russische Hülfsarmee или Auxiliararmée)[165] в австро-прусском противостоянии. Так видят начало войны и сами офицеры РИА: «объявлена от двора российскаго война, в цесарскую помощь, против прусской армии»[166]. Ко второй кампании, однако, акценты сдвигаются: армия видится воюющей «малой кровью на чужой территории» за собственные интересы[167]. Занятие Восточной Пруссии в начале кампании и удержание ее за собой идеально отвечает таким представлениям, и генерал-аншеф явно хочет продолжать в таком же духе. Принятое на военном совете в июне 1758 г. решение не идти на юг к Франкфурту-на-Одере, а занять территории к северу Фермор обосновывает возможностью воевать «без супротивления и пролития человеческой крови». Зная, как известия о военных потерях действуют на «всеми образами щадящую кровь своих подданных Государыню» (№ 3)[168], Фермор просит заступления перед теми, «которые только одну баталию на уме имеют, не взирая на дальнейшие следствия». Защищенный с юга Вартой, а с запада Одером, он собирается ждать, заключая недвусмысленно: «Как бы дело между Цесарской и Прусской армиями не решилось»[169].

Однако пассивность генерал-аншефа заходит слишком далеко даже для осторожного Воронцова. Вена во что бы то ни стало хочет видеть армию Фермора перешедшей Одер, действуя дальше вместе с фельдмаршалом Дауном, и через своего посланника Эстерхази методично давит на вице-канцлера. Воронцов заклинает командующего — для большей доходчивости, на немецком: «Jetzt ist jede Stunde, jedes Augenblick kostbar. Die bis hier über den Feind erhaltene Vortheile sind nur in so weit beträchtig, als sie den Weg zu einer complette[n] Victorie bahnen. Ein glückliches Treffen kann also allem Unruhen, in welchen man hier ohne Unterlass findet, ein Ende machen <…>»[170]. Однако, когда письмо достигает адресата, все уже коренным образом поменялось.

Форшпиль

Непосредственная цепь событий, приведшая две армии в Цорндорф, начинается с разгромом австрийцами прусского обоза в конце июня 1758 г. под Ольмюцем (Оломоуц) в Моравии. Еще непосредственно перед тем гр. Дона, командующий Померанским корпусом против шведов и русских, был извещен, что ему не следует ждать никакой помощи от короля[171]. Однако теперь пруссаки вынуждены снять осаду австрийской крепости и отступить через горы обратно на север в Силезию. Наступает момент затишья, и Фридрих II решает наконец самолично «похристосываться с русскими»[172].

Между тем казаки с калмыками, держась за хвост своих лошадей, уже переплывают за Одер и показываются на его западном берегу[173]. Прусскую столицу в страхе перед нашествием московитов начинают покидать знатные семьи, магазины и казну грузят на барки. В королевском замке в Берлине пакуют подводы в ожидании эвакуации в Магдебург[174].

13 августа русская армия вплотную подходит к Кюстрину, защищавшему подступы к столице и движение по Одеру. Пообедав в окрестностях, генералитет с Фермором и волонтерами скачет на рекогносцировку (см. № 56). Рано утром 15 августа начинаются перестрелки вокруг крепости. Русским с ходу удается отогнать прикрытие и занять форштадты, однако ворваться в саму крепость с ходу они не смогли и без подготовки начинают с лежащих через болота возвышенностей ее обстрел.

Один из первых же выстрелов попадает в громадный армейский сенной сарай, и через пару часов уже полыхает весь старый город внутри стен, тесно застроенный деревянными фахверковыми строениями. «Приготовления [в крепости] были сделаны из рук вон плохо: картузы и ядра не подходили к пушкам. Артиллеристов не было, их прислали из армии лишь в ночь, когда неприятель начал бомбардировку»[175].

Возведенная в XVI–XVII вв. на острове при слиянии Одера и Варты, крепость считалась одной из наиболее мощных в Пруссии и в немецких землях вообще[176]. Здесь когда-то останавливался на пути из Кенигсберга в Голландию Петр I. Здесь юным кронпринцем Фридрих II присутствовал при казни своего друга фон Катте, а затем почти два года провел в крепости сам, осужденный своим отцом за попытку бегства из-под его власти. Прусский король, как и все остальные, уверен, что «Küstrin n’a rien à craindre; dès que l’on rompt les ponts, aucune bombe n’y peut atteindre»[177]. Так что случившаяся катастрофа означает и его личный просчет. В Петербурге сожжение крепости празднуют как крупную победу. «Ундер офицерам и рядовым армейской артилерийской и инженерной команд» жалуют первым по два, а последним по одному рублю. Офицер же орудийного расчета, выпустившего «счастливый» снаряд, получает годовое жалованье «не в зачет»[178].

В Кюстринском пожаре гибнут сотни тысяч шефелей муки и прочего провианта в армейских магазинах, местные и привезенные из Кенигсберга архивы, а также спрятанные под защиту крепостных стен ценности местных элит. Гарнизонные солдаты и содержавшиеся здесь пленные под видом борьбы с пожаром ломают крыши и двери, а затем преспокойно продают награбленное. Жар настолько силен, что в арсенале плавятся пушки и выгорают деревянные быки моста, находившиеся в воде[179].

Русские «чрез тот пожар имели некоторую надежду» на сдачу крепости[180]. Однако в отсутствие осадных орудий и при недостатке боеприпасов (неприятельские ядра велено покупать по 3 копейки за штуку) огневой мощи хватило только на устроенный фейерверк, но причинить существенного вреда собственно оборонительным сооружениям крепости русская артиллерия не могла[181]. Как свидетельствует парламентер, поручик Карл Отто фон Штакельберг (см. № 97), 17 августа 1758 г. после пожара крепости

Я был послан с трубачом потребовать сдачи города, после того как посылали двух других офицеров, и они вернулись с известием, что не могли попасть внутрь. Меня благополучно впустили, и я выполнил свое поручение. Меня очень учтиво приняли комендант (полковник фон Шак (Шак фон Вутенов). — Д. С.) и все находившиеся там старшие и младшие офицеры, среди них генерал Платен-младший[182], затем я благополучно вернулся назад — с ответом отрицательным[183].

Наступает момент неопределенности: в российской армии взвешиваются возможности организации правильной осады или движения главных сил к Берлину. Австриец Сент-Андре подает 22 августа Фермору «промеморию», в которой пишет, что осаждать Кюстрин без осадных орудий бессмысленно, надо идти на север и соединиться со шведами. Впоследствии все, кому не лень, обвиняют Фермора в том, что тот не перешел вовремя Одер. Но и его преемники не желали лезть в осиное гнездо, рассуждая, что «по ту сторону Одера баталию давать опасно: в случае несчастия никакой верной ретреты (retraite — отступления. — Д. С.) нет»[184]. В чем, однако, австриец был прав, так это в недопустимой раздробленности русских сил, что вскоре и подтвердилось: «Die ganze Armée mit Einbegrif des Observations Corps wäre meiner Meinung jederzeiten so zu stellen, daß selbe in einem forçirten Marsch sich conjungieren und einander secundiren könnte[185]».

Пока суд да дело, русские занимались в округе заготовкой сухарей и фуражированием, а принц Карл Саксонский, состоявший при армии Фермора, забавлялся стрельбой из арбалета по голубям и поросятам (№ 115–116). Тем временем, получая все более грозные депеши с Одера, Фридрих II оставляет австрийцев на попечение своего младшего брата Генриха и стремительным двухнедельным маршем перебрасывает часть своих войск навстречу русским. Прусские войска проделывают в день (и/или ночь) в среднем по 25 км по дрянным дорогам — достижение выдающееся даже для последующих времен. Жара стоит такая, что конница вынуждена передвигаться только по ночам[186].

Срединная Пруссия столкнулась с непредвиденной войной на несколько фронтов, которая не позволяла прибегнуть к более безопасной и выигрышной для армий Старого режима оборонительной стратегии[187]. В первый, но не последний раз она пытается решить задачу методом блицкрига и выведения одного из противников — слабейшего, по тогдашнему мнению Фридриха — из борьбы. Конечная цель: «атаковать российскую армию и поразить ее настолько, чтобы нам не было более чего бояться с этой стороны»[188].

Вновь прибывшие с Фридрихом войска («силезские батальоны») соединяются 11 (22) августа 1758 г. в окрестностях Кюстрина с 18-тысячным померанским корпусом графа фон Дона. В сумме прусская армия располагает от 35 000 до 40 000 человек и порядка 200 орудий.

По мере приближения решительных событий нарастает концентрация «устной» истории — легенд Фридерицианы. В анналы попадает все больше поступков и фраз главного актера драмы, чаще придуманных или искаженных до неузнаваемости, но все-таки составляющих пласт нарратива, который нас занимает. Так, на смотре корпуса Дона король якобы язвительно роняет по адресу померанцев, в составе которых полки, разбитые русскими год назад в Восточной Пруссии: «С иголочки (propre Leute)… Мои-то вон грязные черти (Grasteufel) — зато кусаются».

Здесь Фридрих впервые видит русских в лице захваченных его гусарами казаков, и пока это идеально отвечает его представлениям о неприятеле: «Смотрите, с каким сбродом мне тут приходится сражаться!» С варварами не церемонятся: «Одному [казаку] генерал выбил два зуба, другого еще один генерал избил за то, что тот не отдавал свой нательный крест»[189]. Пленные калмыки служат в качестве сувениров: уже после Цорндорфа Фридрих послал пару таковых, к примеру, в подарок принцу Фердинанду Брауншвейгскому[190].

Что с другой стороны сцены? Фермор уверен, что прусский король будет переправляться через Одер по существующим мостам — в Кюстрине, под защитой крепости, или ниже по течению в Шведте. Туда командующий российской армией отрядил отдельную дивизию под командованием П. А. Румянцева в 11 000 человек, одновременно и для поддержки коммуникации со шведами, которые действовали (вернее, бездействовали[191]) севернее. Для рекогносцировки и патрулирования территории между главной армией и Румянцевым на Одер отправлен отряд полковника Николая Хомутова. Разведывательные данные РИА получает помимо «фронтовой разведки» от сети конфидентов, в основном поляков на прилегающих к Пруссии и собственно прусских территориях, связанных с дружественными Петербургу магнатами, а также католического духовенства, которое не жалует Фридриха. Во главе русской резидентуры стоял настоятель аббатства на померанской границе Иосиф Лок, имевший свою сеть осведомителей[192]. В Заграничной армии его деятельность, вознаграждаемая, помимо золота, русскими соболями и даже церковными синекурами, курировали глава походной канцелярии по секретной части П. П. Веселицкий, затем С. В. Акчурин (№ 62, 84) и армейский обер-аудитор А. П. Устьянцов (№ 56)[193].

За два года, проведенных здесь насильно по воле отца, Фридрих II прекрасно изучил Кюстрин и его окрестности[194]. Отлично знает местность и командующий прусской кавалерией Зейдлиц: он вырос в Шведте пажом при дворе местного «бешеного маркграфа» Фридриха Вильгельма (будущий прадедушка наших Александра I и Николая I), объезжая молодых лошадей и скача через крутящиеся мельничные крылья.

Пруссаки заблаговременно готовят средства для форсирования Одера: в камышах спрятаны собранные в окрестностях челноки, флигель-адъютант Шуленбург переправляет из Берлина материалы для моста по Фридрихсканалу, соединявшему с XVII в. Одер и Шпрее[195]. Выбор переправы существенно облегчается тем, что Одер в это время резко обмелел (т. н. Versommerung)[196]. Прусский король посылает 22 августа отряд с артиллерией в район Шаумбурга под Кюстрином (совр. Шумилово), который обстреливал противоположный берег, занятый русским отрядом, и своей активностью создавал видимость подготовки к переправе[197]. Главная армия пруссаков разбивает тем временем лагерь возле Кюстрина. И хотя за этим прусским лагерем, как уверяет Фермор, «вседневно с высоких мест примечание было!»[198], а активность пруссаков вниз по Одеру русские разъезды заметили, однако ночью движение главной армии явно проморгали[199].

По пробитии вечерней зори Фридрих неожиданно, в том числе для своих подчиненных, выступает в поход. Только что повалившихся на землю солдат будят пинками и строят в походные колонны. К 5 утра 23 августа ниже по течению в Гюстебизе, где Одер становится ýже, «король Пруской по известному смелому проворству своему» совершенно незамеченным[200] переправляется на восточный берег. Сначала на челнах, а потом по быстро наведенному мосту из медных понтонов, оставив на западном берегу тяжелый обоз. «Мой девиз — победить или умереть. Кто думает иначе, тому не стóит идти за Одер — пусть убирается ко всем чертям[201]». И вот уже с той стороны «на пещаных горах по Одеру пехота как муравьи вверх лезут, коих король купно с авангардиею на судах перевести велел, дабы сперва на вышних той стороны реки посты занять; а как мост поспел, то и армея перебралась оставляя багаж назади» (№ 113).

По тем же «пещаным горам» муравьями в обратном направлении к Берлину скатывался русский авангард в 1813 г., а потом в 1945 г. солдаты 1-го Белорусского фронта в боях за Кюстринский плацдарм. Паром ходит тут и сейчас. Так что место с точки зрения переправы, можно сказать, намоленное. Еще в июле 1758 г. на военном совете РИА было постановлено занять не только «чрез реку Одеру мосты», но и «где берега к переходу способны»[202], каковых на заболоченном Одере совсем немного. И тем не менее утром 23 августа решительно никаких русских разъездов (éclaireurs) тут нет[203]. Единственные, кто встречает Фридриха на восточном берегу, — это его приятно удивленные подданные.

Опять рука с задней парты устной истории: Можно дальше? — Да, пожалуйста. Подданные окружают своего доброго короля, и рождается еще один сюжет Фридерицианы. «Дети мои, — говорит король, — я не мог прийти раньше, чтобы не приключилось этого несчастья. Но потерпите, уж мы им зададим». Появляется женщина, спрашивает, как там служит ее муж, унтер-офицер Биндар (Мюллер, Шмидт). «Ну как же, знаю старину Франца (Армина, Вольфганга) — здоров себе, здоров, матушка». Благодарныя слезы орошают пески одерския, зане отец отечества оное спасе. Сцену заволакивают клубы пыли, поднятой армией. Король исчезает, чтобы появиться впоследствии на чувствительных гравюрах и литографиях.

Спасибо, садитесь. Возвращаемся обратно к событийной канве. После переправы прусские гусары перерезают коммуникацию между главной армией и дивизией Румянцева на севере. Посланный от Фермора курьер уже не смог к нему пробиться. Действие перемещается на время на дополнительную сцену, и начинается мутная история с графом Петром Александровичем. С одной стороны, он уже тогда слывет не только знающим, но и решительным генералом. С другой — Екатерина II в самом зените славы фельдмаршала не сдержалась от замечания, что Румянцев слышал-де цорндорфскую канонаду, но предпочел не вмешиваться, хотя его появление в тылу пруссаков могло бы решить дело в пользу русских[204].

Позднее Румянцев строил свою защиту на утверждении, что узнал о происходящем с главной армией лишь в самый день баталии[205]. В реальности о переправе Фридриха ему стало известно от разведчиков полковника Хомутова, которые были отрезаны пруссаками от основных сил и вынуждены скакать к дивизии Румянцева. До самого Петра Александровича рапорт об этом дошел якобы только в полночь 14 (25) августа, то есть накануне битвы. Тогда как к главной армии, отстоящей ровно на том же расстоянии от места переправы пруссаков, те же известия поступили на два дня раньше. Вопрос не для школьников: с какой скоростью должен скакать русский разъезд, чтобы преодолеть 30 км за два дня? Так или иначе, посоветовавшись с состоявшим при нем генерал-квартирмейстером Штофельном[206], Румянцев решил оставаться в своей главной квартире в местечке Хоэнкрениг (Hohenkränig) на правобережье Одера, в 50 км от Цорндорфа, и удерживать занимаемый пост в Шведте[207].

Со второй половины дня 14 (25) августа сюда стали поступать известия с места Цорндорфской баталии от бежавших иностранных волонтеров и русских. Они убеждали в полном разгроме главной армии. Возникает ощущение, что Петр Александрыч, выжидая, чем кончится дело у Фермора, держал мост через Одер скорее для себя. В случае чего у него оставалось пространство для маневров — либо соединиться со шведами на севере, либо идти на восток к тыловому корпусу Резанова[208].

Примыкающая к этим событиям переписка между Фермором и Румянцевым подчеркнуто корректна. «Его рейсграфское сиятельство» ни единым словом Румянцева не обвинил. С другой стороны, непростые отношения между ними не были тайной[209]. При последующем разбирательстве Румянцев опасался «предосуждений» от «командующего генерала»[210], и не зря. Пусть и не из первых рук, появились прямые свидетельства об экивоках Румянцева. Бригадир Михаил Стоянов в показаниях осени 1758 г. передавал слова казацкого полковника Дячкина из отряда Румянцева: «Мы де слышали, как у вас (в главной армии. — Д. С.) не только ис пушек, но из мелкого ружья стрельбу, и мы де просились у Румянцева, только он нас не пустил». И даже якобы приказал следовать «еще далее от армии»[211].

Личный проповедник Фермора Христиан Теге, по его словам, был арестован и заключен в Петропавловскую крепость весной 1759 г. после того, как Фермор «жаловался в Петербурге на одного знатного русского генерала, что он не подал ему условленной помощи». После чего-де «знатный генерал», мать которого имела влияние при дворе, обвинил Фермора, а заодно и Теге в измене[212]. Предположение вполне достоверное. И вряд ли случайно, что с началом следующей кампании Фермор, тогда еще главнокомандующий, оставил этого «знатного русского генерала» прозябать в тылу[213].

Как бы то ни было, при многократном превосходстве сил будущий герой Ларги и Кагула не смог или не захотел захватить в самый день баталии хотя бы наведенную пруссаками переправу через Одер. Против посланной Румянцевым уже под вечер, в пятом часу пополудни, якобы «сильной партии» бригадира Берга[214] ее защищал один вспомогательный вольный полк под командованием шведа Хордта (Гордта), состоявший из всякого сброда: бывших осужденных, австрийских и шведских пленных, только что прибывших рекрутов. Гордт писал в своих мемуарах, что во время этого боя «мы слышали каждый пушечный залп» близкой баталии, чем-де и воспользовался, чтобы успешно сымитировать подошедшее от короля подкрепление[215]. В результате посланный Румянцевым отряд отступил, пруссаки сохранили переправу и, главное, обеспечили перевозку тяжелого обоза с амуницией, без которого они были бы после баталии в отчаянном положении.

Только 27 сентября, когда все было уже решено, Румянцев получил наконец от Фермора приказ соединиться с ним[216] и (довольно неспешно) ему последовал. Насколько нервной между тем была обстановка в третьей дивизии Румянцева, видно по следующему: после оставления ее главной квартиры пруссаки обнаружили бумаги и письма, в числе которых, на минуту, — секретные донесения польского конфидента, письмо «главе» русской резидентуры аббату Иосифу Локу, сведения о поставке провианта Заграничной армии польским магнатом Сулковским и фрагменты полковых журналов с паролями и лозунгами — брошенными в местной корчме! Счастье, что разодранные листки не попали к переводчикам и остались лежать в архиве мертвым грузом[217].

Пассивность демонстрировали и союзники: ни австрийский корпус под командованием бывшего лифляндца Эрнста Гидеона Лаудона, ни шведы, остановившиеся в 100 км от Одера, не предпринимали активных действий, предпочитая выжидать исхода столкновения[218].

В самой армии Фермора днем 23 августа появляется перебежчик-австриец — гусарский лейтенант фон Гайслер, лихой малый, переодевшийся прусским желтым гусаром полка Малаховского и незаметно присоединившийся к армии Фридриха на марше[219]. Затем с прусскими разъездами гусар Малаховского сталкиваются и казаки, уверяясь, что имеют дело не с разрозненными всадниками, а с авангардом следующей за ними прусской армии (№ 112). К исходу дня 23 августа Фермор доподлинно извещается о том, что Фридрих со всей армией движется на него с севера. На рассвете следующего дня русские спешно покидают свой основной лагерь в лесах под Кюстрином (выбираются «из этой дыры», фыркает в своей реляции представитель австрийцев Сент-Андре)[220] и маршируют «на чистые места». В отсутствие трети армии Фермор несомненно желал бы от баталии уклониться, как и рекомендовала петербургская Конференция в таких случаях, но его визави «никакова способу» к этому не оставляет[221].

Первоначально предполагалось, что российская армия примет бой в районе Каммина. Здесь был оборудованный укрепленный лагерь, за которым находилась цепь возвышенностей, окруженных флешами и редутами со рвами[222]. Утром 24-го туда прискакали волонтеры и принц Карл со своей свитой, ожидая Фермора со всей армией. Однако тогда же, рано утром 24 августа, прямо на марше российский главнокомандующий меняет свое решение. Иностранцы в бешенстве, возникает перепалка на повышенных тонах, переданная в отчете Сент-Андре в Вену[223]. «Временами можно и соврать, — огрызается Фермор в ответ на их обвинения. — Благодарю Бога, что я не полез в эту западню!»

Что именно происходило в голове Вилима Вилимовича, до конца остается неясным. По единодушному мнению, в том числе и непредвзятых наблюдателей, укрепленная позиция у Каммина была более приспособлена для отражения атаки пруссаков[224]. Фермор в ответ на опросные пункты последующего расследования Конференции туманно пишет: «Для баталии местоположение при Каммине, по собственному моему осмотру, как к Кистрину следовали, неудобно, что одна гора другую пушечною пальбою командует». Другие объяснения более правдоподобны: во-первых, армия, пройдя 6 миль от Кюстрина, «от жаров утомилась», и Фермор предпочел остаться ближе к воде и лесу, не доходя до открытой равнины вокруг деревни Цорндорф. Остановившись там временно до подхода Обсервационного корпуса и дивизии Румянцева, тем более что неприятеля пока не было видно. А во-вторых, «дабы не подать солдатству повод, что не видя еще неприятеля, тем же путем, которым пришли, ретируемся»[225]. Конференция, заседая за своим малинового бархату с позументом столом в полутора тысячах километров от места баталии, похоже, не стала настаивать и сочла позицию при Цорндорфе выбранной «в принужденном состоянии»[226].

В конечном итоге Фермор посылает в район Каммина большой обоз под начальством генерала Леонтия Михайловича Карабанова под прикрытием сборной команды от 4000 до 6000 человек гренадеров с 6 орудиями. Остальная же армия 24 августа после марша останавливается на равнине, пересеченной несколькими лощинами, с небольшим леском посередине и песчаными возвышениями, между хутором (амтом) Квартшен (Quartschen) с двумя большими овчарнями и старинной капеллой тамплиеров, деревнями Цихер (Zicher) и Цорндорф (Zorndorf). Через Цорндорф проходила дорога из Кюстрина к Ландсбергу, часть бывшей Via Regia, позднее «Рейхсштрассе № 1» соединявшая воедино Германию от Ахена до Эйдткунена через Берлин. Так что армии всех войн, двигавшиеся между востоком и западом, рано или поздно проходили тут.

От приближающегося с севера неприятеля российскую армию отделял ручей (заболоченный правый приток Одера) Митцель (Mietzel) — «небольшой, но очень глубокий»[227]. После полудня к армии присоединяется измученный маршами Обсервационный корпус[228]. Здесь солдатам дают краткий отдых, а затем, уже вечером, в количестве, по разным данным, от 45 000 до 60 000 человек[229] армия стала в ордер баталии.

Что она собой на этот момент представляет?

Цорндорфское сражение продемонстрировало уязвимость непропорционального развития родов войск в России. Пехота РИА превосходит пруссаков по общей численности, не уступая в боевых качествах. Наблюдатели отмечают: русская «пехота, особенно гренадеры, состоит из людей рослых и выносливых, привыкших к слепому послушанию»[230]. Однако русские сильно уступали в количестве и качестве кавалерии, особенно тяжелой[231]. Свидетельства единодушны в низкой оценке русских лошадей, малорослых и слабосильных[232], — что особенно сказывалось на тяжелой коннице. Невысоко оценивались и боевые качества кавалеристов, прежде всего по недостатку «регулярства» и боевого опыта. «Die Gußaren und Cosaken aber seynd eine Pestilenz bey der Armée»[233]. Российские гусары времен Прусской войны, среди которых «было очень много венгерцев и прочих иностранцев»[234], описываются так:

Афицеры тоже от фрунта и от мест своих отлучаютца, ездят по сторонам с сабакамы, кричат и тровут (травят. — Д. С.) зайцов и то нет ничего (ничего им не бывает. — Д. С.). Гусар ежелы во фрунте пыян и валяетца с лошади илы разстрепан и неопрятен то также невзискуетца, и чем был гусар грубее в речах и всегда на пияную руку отвечал, тем болше почиталсе храбрее[235].

В начале весны 1758 г. австрийцы даже направили для усиления армии Фермора «саксонско-польский кавалерийский корпус», однако из‐за внезапного для цесарцев выступления Фридриха II их повернули с полпути из Кракова[236].

О плюсах и минусах иррегулярной конницы в РИА в изобилии писали и враги, и союзники русских. Очевидный негативный эффект, который грабежи и бесчинства казаков с калмыками имели для положения армии в завоеванных землях и в пропагандистской войне, уравновешивался тем, что благодаря им движения русских были практически непроницаемы для неприятеля. «Совершенно невозможно было, — пишет, к примеру, в своем дневнике в июле 1758 г. гр. фон Дона, — найти кого-либо (в прусской армии. — Д. С.), кто мог вести разведку, добраться до неприятельского лагеря и составить полное представление о его настоящей позиции. Из-за множества иррегулярных войск до него (русского лагеря. — Д. С.) не смогли бы добраться и малые патрули». Имевшиеся в прусской армии гусары и немногочисленные босняки с подобными задачами не справлялись, и «синим» приходилось двигать крупные массы войск, производя своего рода разведку боем[237].

Артиллерийско-инженерный корпус составлял элиту РИА. Артиллерию лелеет всесильный П. И. Шувалов («российска грудь, твои орудия, Шувалов» — М. В. Ломоносов), который не жалеет средств на ее модернизацию. Это должна быть своего рода тогдашняя «кузькина мать» империи, обеспечивающая «безопасность границ и приобретенную над соседями инфлюэнцию»[238]. «Как артиллерия главное оружие есть, — прямо писал П. И. Шувалов, — то не могут быть ограничены ни труд, ни попечение, прилагаемые для его благосостояния»[239].

Артиллерия модна и у тогдашних военных стратегов в Европе, силой вещей привлекая наиболее образованных офицеров. Между прочим, к теоретическим расчетам баллистики приложил руку и уже знакомый нам Леонард Эйлер. Его сын Христофор «Леонтьевич» служил в Семилетнюю войну в прусской артиллерии, а затем при Екатерине II начальником Сестрорецкого завода изготовлял лафеты для русских орудий[240]. Опираясь на выросшее после Петра I поколение образованных профессиональных артиллеристов — таких, как Корнилий Богданович Бороздин, Матвей Григорьевич Мартынов, Михаил Васильевич Данилов[241], Каллистрат Львович Мусин-Пушкин, погибший при Цорндорфе, и др., — в первой половине 1750‐х гг. П. И. Шувалов обновляет организационную и материальную часть артиллерии, реформирует артиллерийскую школу в Петербурге, вводит новые типы орудий.

Не все из «новоинвентованного» прижилось. «Секретные» или «шуваловские» гаубицы с дулами особой овальной формы для поражения картечью пехоты, а также «близнята» — дву- или многоствольные легкие орудия на одном лафете — не смогли себя зарекомендовать в ходе войны. Зато введенные тогда же «единороги», универсальное орудие, соединившее преимущества пушки и гаубицы, скобы на котором делались в форме единорогов из фамильного герба Шуваловых, надолго остались на вооружении РИА[242].

Новые гаубицы составили секретный Бомбардирский корпус под командованием упомянутого К. Л. Мусина-Пушкина. Расчеты этих орудий приносили особую присягу, а их статус был выше общеармейского: что-то вроде ракетных батарей «катюш» в Великую Отечественную. Именно они, надо думать, были прежде всего среди канониров, предпочитавших при Цорндорфе умирать вместе с орудиями[243]. Артиллерией Фермор полагал компенсировать слабые стороны российской армии в столкновении с Фридрихом, тем более, что она хорошо показала себя в предыдущем сражении при Гросс-Егерсдорфе.

Однако сказывается диспропорция в боевом опыте: к началу войны даже среди старших офицеров-артиллеристов РИА более половины, а среди младших и все 90 % были необстрелянными[244]. Русские расчеты считаются менее поворотливыми и меткими, чем пруссаки; да и обученной обслуги элементарно не хватает[245]. У артиллерии РИА также проблемы с конной тягой, часто не хватает лошадей и ездовых. После Цорндорфской баталии из‐за большого падежа оставшиеся орудия частично транспортировали вручную[246].

Старые полки русской армии стали в несколько линий. По большинству свидетельств, в том числе по официальному плану, в две, хотя некоторые источники говорят о трех. Очевидно, подразумеваются резервы, поставленные между первой и второй линиями[247]. Пространство между первой и второй линиями составляло, если верить шведу Армфельту (№ 112), 2400 шагов, то есть порядка 1,8–2 км. Несколько полков были поставлены справа и слева на «боковых фасах», между двумя линиями перпендикулярно к ним, что придавало построению вид каре.

Кавалерия также располагалась на флангах, а часть ее и между линиями. Походный обоз с амуницией, экипажами офицеров и полевой кассой расположился в овраге Гальгенгрунд, «лощине висельников». В названии нет никакой мистики: рядом располагался холм, который служил местом казни еще накануне войны. Русские, сами того не подозревая, располагаются в зловещем месте прямо на костях, к которым вскоре добавятся новые[248].

Первоначально крайними во фрунте по обыкновению поставили самые надежные полки. Однако позднее прибытие Обсервационного корпуса все спутало. «Шуваловцы» встали под углом к линиям Главной армии, и в результате это крыло заняли хорошо экипированные, но уставшие с марша, необстрелянные и неслаженные полки[249].

История баталии — история пространства и история в пространстве. Ее логика в значительной степени диктовалась данными местности, однако ландшафт, эта вроде бы золотая рыбка объективности, обманывает ожидания. И здесь применимы слова Томаса Карлейля о Кунерсдорфе: «Давешней арены событий более не существует; описания в старых книгах безнадежно неузнаваемы»[250]. Уже к середине XIX в. Теодор Фонтане писал в своих «Странствованиях по марке Бранденбург», что лощины Цабернгрунд и Гальгенгрунд на Цорндорфском поле, которые сыграли важную роль в драматургии баталии, сглажены и осушены. К началу XX в. немецкий Генштаб отмечал, что рельеф был ранее намного более «угловатый» (kantiger), а небольшой лесок Штейнбуш, также важный для понимания логики событий, сведен вовсе[251]. Тем более это относится к ландшафту теперешней польской сельской глубинки после многолетней машинной обработки земель и ирригационных работ. Археологические исследования поля битвы подтверждают, как бережно его подчищали от всего, что представляло малейшую ценность, и насколько сильно сказалась на нем впоследствии сельскохозяйственная деятельность и «черная» археология[252].

При исторически существовавшем на середину XVIII в. ландшафте из‐за пересеченного рельефа местности тут не могло быть правильного построения: две неровные линии и массы войск на боковых фасах создавали «своего рода вытянутый четырехугольник с ломаными линиями, вероятно, единственный в своем роде», как пишет более или менее беспристрастный очевидец[253]. Другое правдоподобное описание: «две вытянутые линии и две боковые, наподобие прямоугольника»[254]. Сам Фермор описывал построение в линии, следующие рельефу с низменностями посередине: «Армия в ордер-де-баталии поставлена углом к завороту по положению места и облежащей высоты, ибо на расстоянии двух верст, аще в прямую линию поставить то многие б полки в лощинах свое место получить <…> могли»[255].

Это построение русской армии традиционно трактовалось пруссаками как свидетельство отсталости и наследие русско-турецких войн. Что, в свою очередь, обусловило ревнивое внимание к вопросу русских историков. Очевидно, что вопрос того не стóит. Зависимость тактики от внешних условий и противника в РИА, воевавшей на разных границах обширной империи, несомненна — в том числе исходя из опыта последней перед Семилетней большой войны, Русско-шведской 1741–1743 гг.[256] В армии никто не сомневался, что «нынешняя (Прусская. — Д. С.) кампания не мало с турецкими быть сравниваема не может»[257]. «Карей» (каре) или его подобие, там, где он все же применялся против пруссаков, свидетельствовал, как правило, либо об угрозе кавалерийской атаки, и/или о недостатках ориентирования на местности и организации военной разведки при невозможности определить, откуда ждать неприятеля. Именно так складывалась ситуация при Цорндорфе: заболоченная и лесистая местность существенно уменьшала возможности конной разведки, а легкой пехоты (егерей) у русских пока не было. Выбор à la каре позиции с защищенным тылом и флангами, подобной Цорндорфу, означал, что из возможных зол — неожиданности нападения неприятеля, высоких потерь из‐за плотности боевых порядков или невозможности отступления — приоритетным считали первое[258].

Между тем Фридрих, переправившись на восточный берег Одера, свободно мог напасть на русский вагенбург с тяжелым обозом у Каммина, после чего отступление русских стало бы неизбежным из‐за недостатка снабжения. Ведь именно из‐за перехвата австрийцами своего обоза сам Фридрих только что был вынужден снять осаду Ольмюца. Однако он настроен на уничтожение живой силы противника и «окончательное решение» вопроса с российской армией, по крайней мере в эту кампанию[259]. Зная о невозможности атаки на выбранных Фермором позициях, Фридрих совершает под прикрытием леса еще один блестящий маневр и вместо фронта РИА, как рассчитывал российский командующий, собирается зайти ей в тыл.

После небольшой перестрелки между казаками и гусарами ночью с 24-го на 25‐е пруссаки располагаются по обоим берегам Митцеля (здесь русские не удосужились даже уничтожить мост через него). Враждующие армии отделены друг от друга всего лишь изрезанным тропинками лесом. Кавалерийский авангард пруссаков находится в 1000 шагах от боевых порядков РИА: «Из своего лагеря мы могли видеть их (русских. — Д. С.) бивачные огни»[260].

В комнатке на Нойдаммской большой мельнице Фридрих беседует со своим постоянным спутником Анри де Каттом и, верный репутации короля-философа, правит неудачные места в стихотворении Жан-Жака Руссо. Позднейшим комментаторам это казалось манерной выдумкой, но на этот раз зря — правка сохранилась в бумагах короля[261]. Собрав генералов, Фридрих оглашает громко диспозицию на завтрашний день: «Завтра, если Богу угодно, будет баталия». Затем вполголоса в сторону, командующему кавалерией Зейдлицу: «Это я для обозных (Packknechte)», — желая сохранить репутацию фаталиста и агностика[262].

Король пребывает в прекрасном настроении и, по всем свидетельствам, вполне уверен в совершенном успехе, хотя и оставил по обыкновению подробные указания на случай своей гибели в бою — в сем случае даже в двух экземплярах[263]. Ибо рациональный Фридрих хорошо знает о непредсказуемости баталии, существующей вне плоскости «века разума»: «Я устраиваю так, чтобы сбить неприятеля, не потеряв много людей; но <…> мелочь может поменять все»[264]. Война вообще существенно скорректирует его философию, и по мере ее продолжения Фридрих все чаще начинает говорить о роли случая и удачи[265].

В ту же ночь всех горожан Нойдамма по приказу короля мобилизуют со своими лопатами и прочим шанцевым инструментом на постройку второго моста через Митцель[266].

Предоставив полную инициативу противнику и свернув палатки, российская армия нервно ожидает в боевых порядках сюрпризов от своего визави за лесом[267]. Сакраментальный вопрос — о чем они думают? «Самая ясная полночь, какую я когда либо запомню, блистала над нами. Но зрелище чистого неба и ясных звезд не могло меня успокоить: я был полон страха и ожидания», — пишет взятый Фермором в Мариенвердере своим капелланом пастор Христиан Теге[268]. Потом, однако, «ослабев от душевного волнения, крепко заснул» и он. Как, уверен, большинство тех, кто мог себе это позволить. Как беззаботно спали, к примеру, и перед Бородином. Люди эпохи были не столько сентименталисты, сколько фаталисты[269]. В theatrum mundi барокко смерть была законным и постоянно представленным на сцене действующим лицом. Для простых смертных возможная гибель нередко казалась избавлением от невыносимых тягот войны, вожделенным покоем[270], «прирученной смертью» (la mort apprivoisée)[271]. «Смерть свою за покои щитают», — отзывается А. Т. Болотов негодующе о своих крестьянах[272]. Но в том же духе пишет домой и молодой остзеец поручик Карл фон Кеттлер: «Mein Gott wen wird unser elendes Leben einmahl ein Ende haben!» («Бог мой, когда же закончится, наконец, наша жалкая жизнь!», № 105).

Двумя полюсами на шкале отношения к смерти могут служить главные протагонисты Прусской войны: с одной стороны, философский стоицизм Фрица («Вы вечно, что ли, жить хотите?»), с другой — панический ужас Елизаветы Петровны перед кончиной, с ее известными запретами носить траур при дворе и устраивать погребальные процессии в центре столицы.

Честолюбивые и/или неимущие офицеры же, вполне можем предположить, потирали руки и строили планы, предвкушая производство на «упалые места».

В отличие от Федора Федоровича Вилиму Вилимовичу вряд ли до Руссо. Привыкнув командовать огромным и пока еще неповоротливым механизмом армии, отягощенной массой обозов, Фермор не мог себе представить таких экспромтов от противника. Изумление проскальзывает даже в его оправданиях перед Конференцией, когда Фермор пишет об «азартном неприятеле», «который своими поспешными движениями и королевским присутствием в своей земле почти невозможное возможным делает»[273]. Судя по всему, он вряд ли штудировал присланный в начале кампании союзниками-австрийцами мемуар о военном искусстве Фридриха и способах борьбы с ним[274]. Вообще в поведении Фермора в непосредственный канун битвы несомненно сказывается психологическое давление от необходимости сражаться с лучшим в Европе полководцем, как опять-таки полвека спустя в столкновениях с Наполеоном.

Ситуация на доске меняется резко не в пользу русских. Фридрих идет на сознательный риск, вклинившись между ними. Однако он достиг сразу нескольких целей, отрезав треть армии, дивизию Румянцева, от основных сил, — а с ним большую часть кавалерии. Он заставляет русских развернуть фронт на 180 градусов против первоначальной диспозиции. Полки второй линии оказываются в первой. Частично их успели поменять, но не все. В Обсервационном корпусе впереди оказываются теперь 4‐й и 5‐й Мушкетерские полки, тогда как более сильный Гренадерский во второй линии. Приходится перетаскивать и артиллерию, не везде поспевая к сроку.

Российская армия оказывается зажатой между лесами, болотами и ручьем Митцель, «имея перед собой два водоема и болота, не преодолимые иначе как вплавь»[275]. Скученность в несколько линий на узком пространстве уменьшала русскую линию огня, и, наоборот, «почти ни одно прусское ядро не могло пролететь мимо»[276]. Равнина в этом месте, как говорилось, была разрезана тогда еще заросшими редким лесом и частью заболоченными лощинами. Они и небольшой лесной массив непосредственно перед русскими позициями со стороны Цорндорфа фактически разделяли поле битвы на части.

В выборе русской позиции, помимо большой спешки, если не сказать, паники, видны в целом недостатки квартирмейстерской работы[277]. Возможность обходного маневра пруссаков явно не учитывалась вообще; лесные пути, которыми армия Фридриха затем обходит русских, не разведаны. Хотя там достаточно узких мест, чтобы надолго задержать раздельно двигавшиеся прусские колонны[278]. Вот где сказывается отсутствие в русской армии егерских полков, которые наиболее пригодились бы в подобной ситуации.

Очевидно невыгодной стороной стиля командования Фермора было то, что решения принимались им в этот момент единолично[279]. Вступает в силу вечный бич российской армии — дрязги в генералитете. О неприязни между Фермором и Румянцевым уже упоминалось, но еще более напряженные отношения сложились у аншефа с командующим Обсервационным корпусом Броуном. Весной 1758 г. тот жаловался на Фермора в Петербург и даже в сердцах подавал прошение, не желая быть под его командой. Императрице Елизавете Петровне пришлось лично замирять двух командующих, но, несмотря на формальное перемирие, трения оставались[280]. В то же время Фермор ценил в Броуне способного командующего, ибо помимо него, как он сам замечал осенью 1758 г., «у меня нет среди генералитета ни одного сколько-нибудь годного подчиненного»[281]. По словам недолюбливавших его австрийцев, Фермор, «скрытный и замкнутый […] Не известен ни один из генералов, к которому командующий испытывал бы особое доверие, кроме генерал-майора Дица [см. № 102–103] и Мордвинова [№ 60], полковника Ирмана, своего генерал-адъютанта капитана Борисова [см. № 62] и своего лейб-медика, немца. Все это, впрочем, люди не очень далекие (besitzen nicht viel Witz)»[282].

Паралич связи командования с генералитетом сказывается на баталии: кроме общей диспозиции, написанной до баталии[283], ни одного приказа от Фермора до конца битвы больше не поступало. Если бы Лев Николаевич Толстой вознамерился вместо Бородина описать Цорндорф, то, наверное, порадовался бы, насколько происходившее вписывается в его философию истории. Ход битвы никак не зависел от главнокомандующего, атаки предпринимались самостоятельно генералами на местах или вообще происходили стихийно. Почти как и год назад, «диспозиции наперед никакой не было сделано, да и некогда было делать, а всем сам Бог управлял и распоряжал»[284].

Однако последовавшее после маневра Фридриха превращение из преимуществ в недостатки русских позиций было, как стало ясно в ходе самого сражения, не последней метаморфозой. Ограниченность маневра для русских означала и невозможность маневра для пруссаков. Юркая армия Фридриха теряла один из главных своих козырей. Она физически не могла обойти русские позиции, как обошла, к примеру, австрийцев под Лейтеном в предыдущем, 1757 г. Пруссакам ничего не оставалось, как атаковать в лоб, и на следующем после артиллерийской дуэли этапе сражения уже они понесли тяжелые потери от русского огня. Как мы увидим при ближайшем рассмотрении, управляемость событий и с прусской стороны сильно преувеличена, а Фридрих оказывается почти такой же, как Фермор, фигурой в «колоссальных руках пуппенмейстера».

1 акт: Prussac idiot[285]. Синие начинают и проигрывают

«Настал, наконец, сей достопамятный день!»[286] В три ночи Фридрих поднимается со своего кресла в комнатке на Нойдаммской мельнице (десятилетия спустя тогдашний мельник предпочтет не отдавать это кресло в музей, так как желает, чтобы «патриотическая реликвия» стала его смертным одром)[287]. «Доброе утро, господа! Поздравляю, баталия выиграна!» — обращается король, нахлобучивая шляпу, к своим спутникам (скорее всего, впрочем, и это из репертуара «легендарной» истории. Звучит слишком красиво, да и в аутентичных источниках не упомянуто). Затемно, полчетвертого утра 25 августа, пруссаки выступают тремя колоннами, сопровождаемые местными лесничими, которые показывают дорогу на узких лесных тропах, восполняя несовершенство карт[288]. От такой информации может зависеть исход баталии: незнание местности под Франкфуртом привело к ошибкам в диспозиции Фридриха и стало одной из причин разгрома пруссаков под Кунерсдорфом годом позже.

Еще в лесу колонны встречаются, конница перестраивается, к восьми часам утра при ярко сияющем солнце «синие» показываются вдали из‐за разделявшего армии леса. «Чуть утро осветило пушки, пруссаки тут как тут», — меланхолично рифмует поручик Лермонтов (Иван из 5-го Мушкетерского, вскоре, увы, убитый). «Началось! Вот оно! Страшно и весело!» — говорит лицо прапорщика Толстого, тоже Ивана, из Новгородского пехотного на противоположном фланге. Этот отделается легким ранением. А Пушкин? Тоже есть, но не просто, а Мусин. Еще Бенкендорф, Раевские, Нащокин, Беллинсгаузен, барон Врангель и даже Ленин такой молодой (подпоручик, Александр). Все еще в одном фрунте, всё только начинается.

С восьми до девяти, нимало не препятствуемый русскими, неприятель разворачивается на Цорндорфском плато в ордер баталии и ставит батареи.

Слова «маскировка» в военном лексиконе еще нет и в помине. Солдаты Семилетней войны щеголяют в разноцветных мундирах. Армия Фридриха в традиционном синем — вернее, голубом, поскольку дешевая краска на униформе рядовых быстро выцветала[289]. Противостоящую им Российско-императорскую армию по идее следует обозначать как «зеленых». Однако на самом деле это скорее «красные», поскольку в жаркое время русские оставляют верхние кафтаны в полковом обозе и сплошь остаются в красных камзолах (№ 115, 116), благо ночи пока стоят «ясные и теплые»[290].

Итак, «синие» против «красных», почти как на командно-штабных учениях или в игре «Зарница». Прусские егеря, правда, уже в неприметном зеленом. Но пройдет сто лет, прежде чем англичане начнут писать о гибельности своей, также красной, униформы и появится хаки. Тогда как французы будут щеголять в духоподъемных красных штанах аж до 1915 г.

Пока же утреннее солнце подсвечивает пруссакам, наступающим с юго-востока, идеальные мишени: плотные красные ряды русской пехоты со сверкающими штыками, среди которых стоят орудия на красных лафетах, с красными же зарядными ящиками. Спрятаться негде: действие разворачивается на жнивье, ибо, как и все остальные вокруг русского лагеря, Цорндорфское поле убрано русскими. Еще за день до баталии они обмолачивали зерно и пекли сухари (№ 3)[291]. Барóчные дымки занимающихся там и сям в Цорндорфе пожаров обрамляют сцену. «Да тут ни одно ядро не пропадет!» — веселится рачительный Фридрих, окинув взглядом позиции неприятеля.

В деcятом часу первый прусский канонир, прищурившись, прикладывает фитиль. Пока ядро летит, у нас есть время, чтобы сказать еще несколько слов об обстоятельствах разгорающейся баталии.



Поделиться книгой:

На главную
Назад