– Ну почему, Тата, почему?! Почему ты вредничаешь, можешь мне объяснить? Почему со мной не хочешь уроки делать?
– Потому… Потому что папа понятно все объясняет…
– А я что, непонятно? А ну, хватит вредничать, пойдем уроки делать! Ну? Чего сидишь? Вставай с дивана, я сказала! Идем!
Тата вжалась в диванную подушку, смотрела на нее снизу вверх, как испуганный зверек. Люда повернулась, выключила телевизор, снова встала над ней:
– Ну?! Я жду! Вставай, идем!
Она видела, что еще чуть-чуть, и Тата зарыдает отчаянно. Видела, но справиться с собой не могла. Будто лопнуло внутри что-то, какой-то механизм сломался, который отвечает за терпение да смирение. И кто знает, что бы она дальше сделала – наверное, силой стащила Татку с дивана… Но тут в прихожей хлопнула дверь и в проеме гостиной показался Саша. Вид у него был такой, будто он бежал сейчас очень быстро – дышал тяжело, волосы на лбу взмокли.
Татка скользнула ужом с дивана, бросилась к нему с криком:
– Папа! Папочка! Ты пришел, папочка… Пришел…
Люда только руками развела да тяжело и горько вздохнула. Потому что со стороны все выглядело так, будто она ребенка истязала зверски, а папочка это почувствовал и примчался на всех парах, чтобы вытащить из беды… Вон как ловко подхватил на руки, как обнял, как прижал к себе милую дочь! Ни дать ни взять спаситель явился…
В тот вечер он не ушел никуда. Остался дома. Люда и не стала ничего спрашивать про ночное дежурство, а ведь могла бы спросить… Причем не просто так спросить, а с издевкой. Имела право. Но не стала… Как-то вдруг схлынуло вместе с раздражением все накопившееся отчаяние, и пришло другое чувство, похожее на равнодушие. Впрочем, оно было ничуть не слаще прежнего отчаяния, которое раньше держала в узде, не показывала…
Ночью Татка опять прибежала к ним в спальню, ужом пробралась к Саше под бок. Бормотала что-то с хныканьем про страшный сон, а Саша в ответ нашептывал ей на ухо что-то ласково-успокаивающее. И никто из них не услышал, как Люда безмолвно плачет в подушку, изо всех сил стараясь удерживать ровное дыхание. Слезы бежали по щекам, скапливались в уголках губ, и она слизывала их языком, ощущая горько-соленый вкус. И в который уже раз принималась спрашивать неизвестно кого – за что? За что ей послано такое наказание – нелюбовь родной дочери? Почему ж так несправедливо ее любовь только отцу выдана, по какой такой мерке? Вся, вся отцу выдана, до самого донышка. А ей – ни капли… За что, за что?
На следующий день с утра у нее голова болела так сильно, что работать не смогла. Отпросилась домой пораньше. Тихо открыла дверь квартиры своим ключом…
И застыла в прихожей, прислушиваясь. Саша и Тата были в гостиной, беседовали меж собой. Но боже мой, что это была за беседа… Лучше бы она этого не слышала, честное слово! И впрямь следовало бы объявить о своем присутствии, но она почему-то не могла сдвинуться с места. Стояла и слушала затаив дыхание…
– …Да, я давно уже хочу с тобой поговорить. Таточка… Вернее, спросить тебя… Конечно, ты маленькая еще, чтобы с тобой обсуждать такие вопросы, но… Ты ведь у меня умная девочка, правда? Ты постараешься услышать меня, не будешь сердиться?
– Нет, пап… Я не буду сердиться, обещаю тебе, – тихо и немного торжественно обещала Тата. – Говори, пап…
– Хорошо, я попытаюсь… Скажи мне, Таточка… А если мы с мамой… Если я вдруг не стану здесь больше жить… Нет-нет, не смотри на меня такими глазами, это неправильно! То есть я хотел сказать… Если мы с тобой не станем здесь больше жить…
– А где мы тогда станем жить, пап?
– Ну, допустим, у другой тети… У очень хорошей тети… Как ты к этому отнесешься?
У Люды сердце зашлось, и она невольно оперлась рукой о стену. Он что, совсем с ума сошел, что ли? Как можно такое – ребенку? Да как он посмел вообще… И что теперь делать? Ворваться в гостиную и скандал закатить? При Татке? Нет, нет, так нельзя…
Она и сама не помнила, как ей удалось снова пробраться к двери, как открыть ее тихо и выскользнуть на лестничную площадку. Долго там стояла, хватая ртом воздух и пытаясь унять нервную дрожь. Потом снова шагнула к двери, вошла в прихожую, крикнула с порога с вызовом:
– Дома есть кто? Идите возьмите у меня сумки, едва дотащила с работы! Сегодня как раз продуктовые заказы давали…
Саша выскочил на ее зов в прихожую, забрал стоящие у ее ног сумки. Лицо у него было испуганное и виноватое, и глаз на нее не поднял, быстро ушел с сумками на кухню. Заглянула в гостиную… Татка сидела на диване, старательно выпрямив спину, смотрела прямо перед собой. И тоже в глаза матери не посмотрела. Не соизволила. А может, испугалась просто…
Наверное, надо было ее пожалеть. Все-таки такой стресс для ребенка. Наверное, надо быть мудрой матерью. Понять, простить. Ведь родной ребенок, ее дочь все-таки… Ведь ее материнская любовь никуда не делась, куда она денется-то? Наверное, надо было быть мудрой, да. Но где ж этой мудрости столько набраться, чтобы сделать все правильно? И как оно будет правильно – кто знает? Пока же только большая обида в душе растет… Обида и отчаянное неприятие сложившейся перспективы.
Ничего Татке не сказала, ушла на кухню. И Саше ничего не сказала. Только поздно вечером, когда все в доме утихло, позвала его в спальню, проговорила твердо:
– Садись и слушай меня внимательно. Не перебивай. Не бойся, долго я говорить не буду. Я коротко скажу. Значит, так, Саш… Если собрался уходить – уйдешь один. Понял? Татку я тебе не отдам. Я ее мать, а она мне дочь. Хитростью уведешь – верну обратно. Закон на моей стороне. И еще, чтоб ты знал… Если уйдешь – я как отрежу тебя. Целиком, полностью. Будто и не было. И ребенка ты больше никогда не увидишь. Ни-ког-да! Я ее мать! Я имею право как мать! И не говори мне, что она к тебе привязана, все равно не услышу! Не будет тебя – ко мне будет привязана! Ты меня хорошо понял, Саш? Так что если собрался – уходи прямо сейчас! Вставай и уходи! Вещи твои я потом соберу и отдам… А если ты меня не понял или не услышал, еще раз повторяю: ребенка ты больше не увидишь! Я все для этого сделаю, все, что в моих силах! Потому что ты измучил меня окончательно, не могу больше, не могу! Все!
О, с каким удовольствием, с каким злорадным остервенением она это проговорила… Будто длинной автоматной очередью в него выстрелила. О, как сладко было все это проговаривать, будто бальзам лить на душу, истерзанную долготерпением…
А он и согнулся так, будто его прошили той самой автоматной очередью. Согнулся, застонал. И вдруг разогнулся и завалился на кровать, лицо бледное. И лежал не двигаясь. Она поначалу не поняла, что это с ним… Потом догадалась: приступ сердечный прихватил, наверное. И тут же пришел испуг – надо ведь что-то делать! Лекарство срочно дать надо! Нитроглицерин! «Скорую» надо вызывать! Срочно!
Выскочила из спальни, бросилась на кухню, на ходу прокричала надрывно:
– Ирина! Вставай! «Скорую» вызывай! Саше плохо! Срочно! Я сейчас… Я пока лекарство быстро найду… А ты в «Скорую» звони, Ирина!
Краем глаза увидела, как Ирина в ночной рубашке уже бежит к телефону, как выскочили в коридор испуганные Лена с Таткой. У Татки лицо застывшее, полуобморочное, рот открыт, будто закричать хочет, да не может. Но с Таткой потом, потом… Сейчас надо этот проклятый нитроглицерин найти. Где же он, где? Все коробки перерыла, руки дрожат, голова ничего не соображает…
– Мам, «Скорая» едет! Сказали, через десять минут! – крикнула из коридора Ирина.
Ну, слава богу… Десять минут всего. А вот и лекарство спасительное…
Сжала в кулаке блистер и вдруг поняла, что не может ступить ни шагу. Ног не чувствует. И в груди полоснуло острым ножом… Задохнулась, схватилась за сердце, едва не упала. Хорошо рядом был стул, села на него тяжело. А в голове барабанная дробь бьется – надо идти, идти ведь надо… Лекарство Саше дать… Надо, но тело не слушается, проклятое! Будто параличом его свело!
Сколько она так просидела? Не помнила. Не понимала. Десять секунд? Двадцать? А может, целую минуту? Наконец удалось немного вдохнуть в себя воздуха… Потом почувствовала – кто-то смотрит на нее пристально. Подняла глаза… Татка стояла в дверях кухни, прижав кулаки ко рту, смотрела на нее с ужасом. Вернее, на ее ладонь смотрела, в которой был зажат блистер. И будто очнулась под этим Таткиным взглядом, и силы взялись откуда-то…
Встала со стула, быстро прошла в спальню. Саша лежал на кровати по-прежнему лицом вверх, только не было больше на этом лице ни боли, ни страдания. И будто улыбался даже. Так, как он один умел улыбаться – будто приглашал в эту улыбку других. Рука его свесилась с кровати вниз, ладонь лежала на полу тыльной стороной вверх, будто он просил чего…
По этой руке она поняла почему-то, что его уже нет. Опоздала она с лекарством. И «Скорая» тоже опоздала. Хотя и приехала, как обещала, ровно через десять минут…
Врачи констатировали быструю смерть. Мол, все равно бы ваш нитроглицерин уже не помог, не казнитесь, женщина. Не станут же они уточнять, что случилось до этого, что к этой смерти привело…
И никто уточнять не станет. Уже никогда. Только она одна будет знать… Всю оставшуюся жизнь будет знать, и каяться, и будет вспоминать их последний с Сашей разговор… И не разговор даже, а истязание – для него. А для нее – автоматная очередь злорадного остервенения.
А еще ей надо будет Татке в глаза смотреть. В те самые глаза, что глядели на нее, когда она сидела на кухне, сжав в ладони лекарство. Что в этот момент в голове у девчонки происходило, что? Какие она страшные выводы делала? И не объяснишь ведь, что она со стула в эти секунды встать не могла… Потому что не поверит. Да что бы она ей ни объясняла вообще – не поверит…
Потом были похороны – тяжелые, молчаливые, почти без слез. Плакали только Ирина с Леночкой, больше никто плакать не мог. Люда все время смотрела себе под ноги, головы почти не поднимала, будто боялась людям в глаза глядеть. Татка застыла восковой свечечкой, даже и не дышала будто. Бледная была, полуобморочная. Люда хотела ее на кладбище не брать, но Татка так взглянула на мать, будто пронзила холодной ненавистью: не смей, мол, за меня что-то решать! Так и стояла, пока могилу засыпали землей, шептала что-то тихо. Только по губам можно было понять – папочка, папочка… Ирина подошла к ней, попыталась за плечи обнять, но Татка стряхнула ее руки, болезненно исказив лицо и проговорив тихо: не трогайте меня! Не трогайте…
Лица Елизаветы Максимовны под густой черной вуалью почти не было видно. И за поминальным столом тоже сидела, так и не сняв вуали. Дрожащей рукой поднесла стопку с водкой ко рту, медленно зажевала куском черного хлеба. Ни к чему больше не притронулась.
Люда потом села с ней рядом, попыталась заговорить, но Елизавета Максимовна вдруг резким жестом подняла вуаль, глянула на Люду сердито. Почти зло. И проговорила так же зло:
– Оставьте меня в покое с вашими разговорами, дайте мне с сыном проститься! Вы… Вы ведь так и не узнали его… Жили рядом и не узнали… Только я одна знаю, каким он был, мой сын… Так что оставьте меня, прошу вас. И никогда больше не беспокойте, пожалуйста! Никого из вас прошу меня больше не беспокоить! Никогда!
– Но как же, Елизавета Максимовна… Как же так… Ведь Таточка – ваша родная внучка…
– Вы что, не слышите меня, да? Я же сказала: оставьте! Это все вы… Это из-за вас… Я же вас предупреждала, что у него сердце больное… Вы его все погубили, вы! И все на этом, и все… Знать вас не хочу больше… Где тут у вас дверь, мне надо уйти! Не надо меня провожать, оставьте… Оставьте меня уже, ради бога…
Так и ушла, снова опустив черную вуаль на лицо. Даже на внучку напоследок взглянуть не захотела… На долгие годы ушла.
Люда первое время не знала, как подойти к дочери, с какой стороны. Казалось, Татка живет своей жизнью и вовсе не собирается впускать туда мать. Утром уходила в школу, как обычно, потом приходила домой, садилась за уроки. Если звали к столу – шла тихой тенью, съедала равнодушно то, что было в тарелке. Казалось, она и вкуса еды не понимает, ей все равно.
– Таточка, поговори со мной, пожалуйста… – тихо просила Люда, присаживаясь рядом с дочерью. – А хочешь, так поплачь… Давай вместе по папе поплачем, хочешь?
Татка поднимала глаза, смотрела с удивленным отчуждением – что, мол, от меня хочет эта женщина? Как вообще может предлагать такое? Как смеет?
И тогда Люда принималась плакать одна. Скорее от равнодушия дочери, чем от горя. Хотя Таткино к ней равнодушие сплелось с горем воедино в один тугой клубок, и как его надо разматывать – непонятно… За какую такую ниточку ухватиться… А может, надо просто подождать? Пусть Таткина боль уляжется… Дети, говорят, быстрее адаптируются в новых жизненных обстоятельствах? Да, пусть время пройдет…
Время шло. Ничего со временем не менялось. Татка по-прежнему была отстраненна и молчалива. Ходила в школу, училась хорошо. Учительница ее хвалила. Говорила, что не ожидала от ребенка такой реакции – чтобы смерть отца так повлияла на прилежание к урокам. Обычно наоборот бывает…
Люда слушала учительницу, пожимала плечами задумчиво. Мол, я и сама не знаю, отчего так. Но на самом деле знала, знала… Вернее, догадывалась. Просто Татка таким образом не хочет ее к себе подпускать. Хочет исключить саму необходимость в какой-либо помощи с уроками. Да и не только с уроками… Однажды она застала Татку в ванной, склоненной над тазом с мыльной пеной. Сначала удивилась: чего это она там делает? Оказалось, бельишко свое стирает. Сама. Трусики, колготки, белый воротничок от школьной формы. И не нашлась даже, что сказать, лишь проговорила удивленно:
– Да зачем, доченька… Я ж это все в стиральную машину кидаю…
Татка будто и не услышала, молча продолжала возню в мыльной воде. Люда махнула рукой, вышла из ванной. В коридоре прислонилась спиной к стене, сглотнула слезы обиды. Ну вот как с ней общаться, как? Как найти подходы, с какого боку? Ведь не должно быть так, не должно! Это ужасно несправедливо и неправильно, чтобы родная дочь родную мать не признавала и в упор не видела!
А может, с ребенком что-то не так? Может, это какое-то психическое отклонение и как-то лечится? Надо бы с Нинкой посоветоваться, она ж в больницу кастеляншей устроилась, наверняка у них там врачи всякие есть. И которые во всяких отклонениях разбираются – тоже есть. Может, она с таким врачом договорится и он посмотрит на Татку, посоветует что-нибудь хорошее?
Нинка ее за такое намерение осудила, но с врачом обещала свести. То есть обещала привести его прямо домой, вроде как своего знакомого, чтобы Таткину психику не травмировать. И не просто так, а за деньги. Немалые, между прочим. Какой же врач просто так захочет в такие игры играть?
В назначенный день они и заявились – Нинка и Леонид Сергеевич, врач-психиатр. Солидный такой дядечка, в возрасте, с лысиной и при очках в золотой оправе. Улыбчивый. Люда накрыла стол к чаю, созвали всех домочадцев. И Володя, Ирин жених, аккурат в гостях оказался, и Лена дома была. В общем, большое такое застолье получилось, и Татке пришлось за стол сесть. Сидела, молчала, как обычно, ожидая, когда можно будет встать и уйти. Леонид Сергеевич пытался как-то ее расшевелить, вопросы всякие задавал… Она отвечала вежливо, но односложно – да, нет, не знаю. Потом так на него взглянула, с таким отчаянием… Чего, мол, вы ко мне привязались, дяденька? Не видите разве, что я не хочу отвечать на ваши вопросы! Не хочу, и все…
Потом они долго сидели на кухне, и Люда сквозь слезы проговаривала свою беду:
– Понимаете, она очень к отцу была привязана… С самого рождения… И даже нельзя сказать, что привязана, понимаете? Это… Это вообще безобразие какое-то… Будто я и не мать ей, а чужая женщина… Отцу вся любовь, а мне – ничего, ну просто ни капли! Да разве это нормально, доктор, скажите? Разве так у других бывает?
– А вы сами, Люда… Вы сами как к дочери относитесь? Может, вы свою обиду выражаете как-то?
– В смысле – выражаю?
– Ну… Сердитесь на дочь… Раздражаетесь…
– Да нет, что вы! Я ж наоборот… Уж я так и сяк перед ней выплясываю, чуть не гопака с выходом из-за печки танцую! Все время пытаюсь как-то до нее достучаться, а она молчит…
– Ничего, пусть молчит. Вы к ней не навязывайтесь, не надо.
– То есть… Как это? Мне что, вообще на нее никакого внимания не обращать, что ли? Пусть растет как чертополох на огороде? Нет, я так не могу, я же мать… Вы уж лучше лекарство какое для нее пропишите, чтобы она одумалась, осознала… Что ближе матери у нее теперь и нет никого…
– Люда, поймите… Я не говорю, что она должна расти как чертополох на огороде, нет… И да, вашего материнства никто отменять не собирается. Просто не надо его насаждать… как бы это сказать… слишком агрессивно, понимаете? Дайте себе отчет в том, что у девочки и впрямь была сильная привязка к отцу. И с его смертью она никуда не делась. Она просто другие формы приобрела, с трагической окраской. Поверьте, что девочке сейчас очень, очень тяжело…
– А вы думаете, я этого не понимаю, что ли? Я же мать, я все понимаю… И про эту привязку трагическую тоже все понимаю… Но неужели она никогда не исчезнет, эта привязка? Как думаете, доктор? Может, со временем?
– Боюсь, что нет, дорогая моя. Не исчезнет. Синдром Электры – очень тяжелая вещь…
– Что? Какой еще синдром? Объясните.
– Ну, это что-то вроде Эдипова комплекса, только наоборот… Не мать и сын друг к другу привязаны, а отец и дочь… И знаете, что я вам еще скажу, Люда? Может, это и хорошо, что ваш муж ушел… Да, как бы кощунственно это ни звучало… И все, и не спрашивайте у меня ничего больше, потому что никто и никогда не может предугадать, во что любой синдром может вылиться и преобразоваться…
– Погодите… Я сейчас совсем не поняла, что вы хотите сказать, доктор.
– И не надо. Не надо вам ничего понимать. Человеческая душа – это такие потемки, что, бывает, самый хороший специалист ничего там разглядеть не может. Так что мой вам совет – оставьте дочь в покое. Не приставайте к ней, не навязывайтесь. Чем больше вы будете навязываться, тем больше будете становиться врагом. Я думаю, что со временем все как-то образуется, Люда… Примет какие-то приемлемые формы – для вас обеих… Она повзрослеет, сможет сама в себе разобраться, да… Только она сама может изжить свой комплекс, понимаете? А чтобы изжить, надо его сначала в себе распознать, а потом уж как-то отработать… Но сейчас она слишком мала, чтобы…
– Значит, ничем вы мне не помогли, доктор… Что ж… – тихо вздохнула Люда, протягивая Леониду Сергеевичу конверт с деньгами. – Вот, возьмите…
– Нет, нет, я не возьму! Уберите, уберите! – с сожалением отвел он от себя Людину руку. – Если вы считаете, что я вам не помог, я не возьму…
Они поспорили еще немного, но доктор настоял на своем. После его ухода Люда снова села за стол, огладила рукой лежащий на нем конверт, задумалась…
Не навязываться, значит. Даже как-то оскорбительно звучит. Нет, это ж надо было матери такое сказать! А воспитанием кто будет заниматься? Жизни учить? В люди выводить? И вообще… Что значит не навязываться? Нормальная материнская забота о ребенке – это всего лишь навязывание? А не навязываться – это значит что? Плюнуть на ребенка, да? Этот доктор и сам не понимает, что сказал! Оттого и денег не взял, наверное! Сообразил, видать, какой глупый совет дал – не навязываться!
Ладно, без докторов обойдемся. Своими силами как-нибудь… Все равно обязанностей матери никто отменить не может. Вон даже в законе черным по белому написано – родители обязаны заботиться о своих детях! И она тоже будет заботиться и волю материнскую проявлять будет! А как без этого? Никак…
С тех пор и началась у них в доме тихая война. Люда перестала церемониться с Таткой, применяя к ней те же методы воспитания, что когда-то применяла к Ирише с Леночкой. То есть требовала полной прозрачности дочернего бытия: где была, с кем была, зачем была, что там делала – мать все должна знать! И чтобы без глупостей и вранья было!
Как раз наличия глупостей в Таткиной голове Люда и боялась больше всего. И потому отслеживала все ее шаги как под микроскопом, с особой тщательностью. И даже с некоторой излишней яростью, будто эта ярость была неким доказательством ее материнского права. Перетрясала школьный портфель, инспектировала ящики стола, за которым Татка делала уроки, без конца бегала в школу, расспрашивала учителей на предмет Таткиной успеваемости…
С успеваемостью было все в порядке. А в остальном – полный крах. Потому что любое Людино вмешательство в свою маленькую жизнь Татка воспринимала как оскорбление. Любой вопрос-требование – как преступное любопытство.
Нет, Татка не огрызалась, не хамила, не скандалила. Она просто съеживалась в комок и глядела на мать с ненавистью. А Люду эта открытая ненависть приводила в еще бо́льшую ярость… И конца этой войне не было. Шли годы, а лучше их отношения не становились, и они так и бежали по кругу: Люда пыталась догнать и доказать дочери свое законное на нее материнское право, Татка держала оборону, выбрасывая впереди себя облако неприязни.
С сестрами у нее тоже контакта не получалось. Потому что сестры всегда были на стороне матери, увещевали Татку по очереди:
– Как же тебе не стыдно, Татусь… Мама же всех нас любит одинаково… Да она для нас только и живет, изо всех сил старается! Надо быть хоть немного благодарной, Татусь… Вон опять из-за тебя мама вчера плакала! Неужели тебе ее нисколько не жалко? Ты же не маленькая уже, понимать должна…
Татка упорно молчала, глядя в сторону. Да, она была уже не маленькая. В следующее воскресенье по случаю ее шестнадцатилетия намечался большой семейный праздник, были званы гости, и Люда с ног сбилась, пытаясь устроить все как можно торжественнее. Были приглашены даже родители Иришиного мужа Володи, и Елизавета Максимовна обещала прийти – в кои-то веки! – и Лена собиралась привести на семейный праздник своего нового парня… Люда возлагала на этого парня большие надежды – все-таки Леночке двадцать три года уже исполнилось, недавно институт окончила, самое время и замуж пойти. А как же иначе? Надо, чтобы все хорошо у дочерей сложилось, все счастливо и правильно. На то она и мать, чтобы желать им самого лучшего… Вот Ириша с Леночкой это понимают, слава богу. А Татка… Ходит, как всегда, с недовольным лицом. Всем своим видом показывает, что терпит. А чего терпит-то, чего? Ведь для нее же этот праздник устраивается, ее поздравлять люди придут! Вон даже на платье новое не взглянула…
Хотя да, с платьем нехорошо вышло. Пошла и купила его сама в магазине, Татку даже с собой не взяла. Да и все равно она бы с ней не пошла… Уперлась бы и не пошла. Но ничего, все равно наденет это платье как миленькая. Хотя бы для бабушки наденет, для Елизаветы Максимовны. Такую честь бабушка оказала внучке – согласилась-таки прийти… Семь лет не виделись…
В воскресенье все собрались за большим столом. Ириша шепнула Люде на ухо, исподволь разглядывая нового парня Леночки:
– А он вроде бы ничего, мам… Серьезный такой… И Ленку вроде любит!
– Да, да… – рассеянно кивнула головой Люда.
Она и не смотрела в сторону парня. Она исподволь разглядывала Елизавету Максимовну. Постарела ее бывшая свекровь, постарела… Стать уже не та. О сыне горюет, наверное. Зато подарок Татке какой отвалила – умереть не встать! Кольцо старинное, с большим изумрудом! И зачем, спрашивается, этой соплюхе такое кольцо? Надо будет забрать его потом у нее, припрятать до лучших времен. А то потеряет еще…
Странная все-таки женщина ее свекровь, очень странная. Тогда, после Сашиных похорон, и глядеть больше на внучку не захотела, и знать ее не захотела, и ни разу о ней не вспомнила, а тут – поди ж ты! На шестнадцатилетие явилась и глаз не сводит… Наверное, потому, что Татка стала очень походить на Сашу. Ну просто вылитый отец! Тот же умный печальный взгляд, тот же поворот головы, тот же разрез глаз… Вот Елизавета Максимовна наклонилась, шепчет что-то на ухо Татке. А та слушает и головой кивает. О чем они там говорят, интересно? Эх, надо было рядом с бывшей свекровью сесть, тогда все услышала бы…
Впрочем, до конца торжества Елизавета Максимовна не досидела. Встала, попрощалась со всеми, сославшись на головную боль. И вдруг добавила довольно решительно:
– Надеюсь, вы не будете возражать, уважаемые, если я у вас украду именинницу? Хочу, чтобы она меня проводила… Я старый человек, мне помощь нужна…
Люда не успела и опомниться и свое материнское слово сказать, как Татка подскочила с места и повела свою бабку к выходу, крепко поддерживая под локоток. Наплевала на всех гостей, значит. Будто некому больше проводить эту хитрую старуху до дома! Такси бы ей вызвали, в конце концов…
Но не станешь же при всех возмущаться, правда? Тем более торжество и впрямь подошло к концу, уже и родители Володины засобирались…
Ладно, пусть идет, провожает старуху до дому. В конце концов, она ж ей родная бабка… Тут не убавишь и не прибавишь, как есть, так и есть…
Часть 4
Таточка
В такси ехали молча. Елизавета Максимовна чуть прикрыла глаза, и Тате казалось, что она вовсе о ней забыла. Но когда выходили из такси, проговорила властно:
– Дай руку, помоги мне! И сумку мою с сиденья возьми, сама с таксистом рассчитайся. Я очки не взяла, не вижу ничего. Деньги там, в кармашке сбоку…
Оказалось, в доме еще и лифт не работает. Елизавета Максимовна произнесла насмешливо: