Она прошла через кукурузу, которая росла у нее за домом. Темные листья шуршали, касаясь ее юбки. Спустилась вниз по земляным ступенькам.
Сумерки выползали из ивняка и стлались по реке, еще не в силах погасить ее блеск. В скользящем зеркале реки отражалось небо, еще не остывшее на западе. Из листвы и камышей, из травы и бочажков — дневного своего прибежища — с пронзительным голодным писком вылетали комары. Лягушки и кузнечики наполнили вечер своей музыкой, но привыкшее к ней человеческое ухо не слышало ее.
Жела вынула мережу, погрузила в воду, провела вдоль берега, чтобы сеть хорошенько расправилась. Свинцовые грузила застучали по гальке. Потом она намотала веревку на правую руку, подобрала конец и, зажав его зубами, вошла в воду и метнула мережу перед собой. Плю-ух! — мережа крышкой упала на воду, и веревка натянулась.
Первый бросок вышел удачно. «Жаль, Кыню нет, поглядел бы, как я сеть закидываю», — подумала она.
Кыню был ее муж.
Она вдруг спохватилась, что уже несколько дней не вспоминала о нем, словно он навсегда ушел и из села и у нее из сердца. Эта мысль неприятно кольнула ее.
И пока медленно вытягивала веревку, вглядываясь во вздрагивающий купол мережи, она вспоминала о том, как он тогда учил ее кидать сеть. Это было на поляне. Они расчистили местечко от камней и кустов бузины, чтоб не мешались, и он показывал ей, как собирать сеть, как замахиваться. После нескольких попыток мережа вздулась шаром и осела на траву. Муж был доволен ею.
По тому, как вздрагивал купол, она поняла, что рыба попалась. Представила себе, что теперь творится там, под водой, в переплетениях мокрых нитей, возле грузил, которые волочатся по дну и мешают перепуганным рыбам отыскать выход на волю. Представила себе их агонию, которая началась под сетью и вскоре завершится в заскорузлом мешке, полном чешуи и пропитанном запахом их предков. И ей подумалось, что, будь она маленькой девочкой, ей наверняка стало бы жалко их. В детском сердце всегда много любви к другим — быть может, потому, что оно ощущает свою беззащитность и само нуждается в любви. Но сейчас она не испытывала никакой жалости, вытянутой рукой крепко ухватила мережу и, когда вытащила ее на берег, увидала, что там бьются два усача…
Кыню умел ловить рыбу. В армии он был в стройбате, работал на Дунае, на строительстве дамб. Оттуда-то он и привез мережу — пожалуй, первую в их селе. В те времена в их речке рыбы было много, а рыболовов — по пальцам перечесть.
Никаких тебе членских книжек, никакого Общества охотников и рыболовов, никаких речных сторожей: выходи среди бела дня и лови, никто тебе слова не скажет. Она помнила, как в те годы — она еще была молодой, только-только замуж вышла — пошли они с мужем рыбачить, она шла по берегу, несла его одежу, а он вышагивал по реке, точно аист, и забрасывал мережу против течения. Рыбы бились у него в руках и шлепались на берег, а она, радостно вскрикивая, подбирала их и, хотя они издыхали у нее на глазах, не чувствовала ни капли жалости. Тогда-то и поняла Жела, что детство ушло, что человеческая душа с годами тоже стареет и тот свет, который бывает в человеке спервоначалу, постепенно меркнет, тускнеет, как тускнеет от грязи серебряная чешуя этих рыб, когда они падают на берег.
Это в ту пору попросила она мужа дать и ей закинуть мережу. И он тут же расчистил камни и бузину на полянке, желая поскорей научить ее своему рыбацкому делу…
Жела улыбнулась. Сколько всяких историй связано с этим увлечением ее мужа!
Вспомнилось ей, как он однажды перехитрил речного сторожа Дим Боя, — история, которую Кыню так любил рассказывать друзьям…
Дим Бой был их сверстник. Она помнила его еще мальчонкой, плаксивого, вечно хлюпающего носом, не умеющего даже собственное имя выговорить полностью — Димитр Бойчев. Он из всего имени облюбовал два слога, не подозревая, что они останутся его прозвищем до конца жизни.
Этот самый Дим Бой, став инспектором рыбнадзора, пронюхал, что Кыню по ночам промышляет со своей мережей, и сказал в корчме, что ежели поймает его, то сдерет две тысячи штрафу. К тому времени вышел закон, запрещавший ловить рыбу без членских книжек, так что крестьяне рыбачили по ночам, когда и закон и верные его слуги спят… Две тысячи! Да за такие деньги тогда неплохую лошадь купить было можно, и, само собой, кому охота отдать коня за мешок рыбы?
— Меня-то тебе не поймать! — сказал Кыню, — Хоть среди бела дня выйду с мережей, а ты и не учуешь… Давай на спор!
Любил он иной раз прихвастнуть, муженек ее, она его знала как облупленного. И в тот раз тоже полез в бутылку, и, слово за слово, побились они с Дим Боем об заклад. Она помнила, как муж тогда пришел домой слегка подвыпивши и долго не мог заснуть, потому что хмель уже улетучивался и он начинал сознавать, что связался со сторожем зря.
«Надо чего-нибудь придумать», — пробухтел он, изложив ей, как было дело. Единственное, что подсказало ему воображение, — одеться в какое-нибудь рванье, вымазать физиономию сажей и пойти к реке в таком обличье.
А она научила его, как выиграть спор. В условленный день Кыню надел старое женино платье, повязал голову белым платком, взял в руки бак и узел грязного белья и направился туда, где югленские бабы обычно занимались стиркой. Поставил бак на два камня, развел огонь, чтобы вскипятить воду, и, вытащив из-под платья припрятанную мережу, полез в реку.
Дим Бой, который, выслеживая браконьера, за весь день ни разу не присел, видел издали стелившийся по берегу дымок и женщину в белом платке, но ему и в голову не пришло, что эта самая прачка в тот же вечер заявится в корчму и вытряхнет на глазах восхищенной публики кучу еще живых усачей и кленей…
Жела улыбалась. Настоящий артист ее Кыню! Впрочем, и приглянулся он ей в первый раз тогда, когда они играли в постановке «Йончовы постоялые дворы». Он изображал приехавшего из города купца, щеголеватого, в сером костюме, а у нее была роль хозяйки… Эх, молодость, молодость! Все-то им было весело, по всякому поводу сыпали шутками, работали в охотку, ночи были коротки, не думалось, что когда-нибудь придет старость, что понадобятся деньги поднимать сына-студента, что надо будет заботиться о трудовом стаже для пенсии… Кыню уже восьмой год работает в Мадане, возвращается домой только по большим праздникам да в отпуск, и она уже свыклась с одиночеством, все реже вспоминает о нем, все реже видит его во сне или слышит его голос…
И тут она услыхала чей-то голос.
Она отошла уже далеко от своего двора, натянутая веревка подрагивала, вода с тихим плеском омывала ей ноги.
— Слышь, что ль, тебе говорю! — произнес голос из темноты. Это был Дим Бой. Он стоял на берегу — казалось, силуэт из черной бумаги наклеен на ночное небо. Из-за плеча у него торчало дуло карабина, похожее на какой-то чудной ключ.
— Чего тебе? — спросила Жела.
— Вылезай!
Он узнал ее, но нарочно не называл по имени.
— Не суйся не в свое дело! — сказала она, сматывая мокрую веревку.
— Это и есть мое дело! — сердито крикнул он. — Вылезай, тебе говорят! Стрелять буду!
— Полегче, полегче! — сказала Жела и вытянула мережу на камни. Одна рыбина, ловко извиваясь, пыталась выскользнуть из сети. Жела высвободила ее, и по тому, как укололо пальцы, догадалась, что это угорь. Хотела было кинуть его обратно, но удержалась, чтобы Дим Бой не подумал, что она испугалась его.
— Ах, растуды твою… — выругался Дим Бой, закуривая сигарету. — Не ожидал я от тебя такого, Жела…
— Катись ты! — крикнула она. — Плевать мне, чего ты ожидал…
— Вылезай! — приказал он, стараясь, чтобы голос прозвучал как можно строже. — Вылезай, а то ведь я могу и снасть отобрать.
— Ори больше! — сказала она. — Пока не наловлю на одну сковороду, никуда не пойду.
Дим Бой походил по берегу, нашел спуск, слез к ней на камни. Он был маленький, сухонький и двигался бесшумно, как и требовала его служба.
— Знаешь небось, закон строгий… — сказал он. — За одну рыбку я могу…
— Ты все можешь! — оборвала она.
Запустила руку глубоко в мешок, ощупала холодные, скользкие рыбины и стала не спеша сворачивать сеть. Ей было неприятно разговаривать с этим человеком — ишь сопит тут, шмыгает носом.
— Я на нижний луг шел, — сказал он. — Туда каждую субботу прикатывают городские на машинах… Разводят костры и спят под открытым небом. Но взяло меня сомнение, не ставят ли они переметы… Дай, думаю, пойду другим берегом, чтоб незаметно… Иду, значит, и вижу: кто-то сеть закидывает…
— Ясно! — огрызнулась Жела. — Увидал! Ну и что? Сейчас тебе за это медаль повесят…
— Тебе хорошо говорить… Нешто я могу пройти мимо, когда я тебя засек…
— Меня-то засек, а которые на целые банкеты налавливают, тех не видишь…
Сторож прикусил язык. Она ударила по самому больному месту. Когда односельчанам хотелось его позлить, они напоминали ему о его слабоволии, о его раболепии перед начальством и о ловкости, с которой он, когда нужно, умел находить лазейки в законе. Он был вроде того угря, который кололся, чтобы выбраться из сети.
Дим Бой служил в рыбнадзоре с 1933 года, с перерывом на те несколько лет после Девятого сентября, когда революция одним махом вымела всех, кто был на службе при прежнем режиме. В эти годы он работал возчиком, а потом опять понадобился инспектор рыбоохраны, он подал заявление и как-то вечерком занес председателю местного совета сома килограмма на два. Дим Бой искренне тогда считал, что этими двумя килограммами все и ограничится, но, когда он снова вооружился карабином, пришлось и самому ловить и выдавать разрешения на еще множество килограммов, множество разных сомов, усачей и кленей, без которых не обходилась в области ни одна конференция или совещание… Вкуснющая это штука — речная рыба, поджаренная на подсолнечном масле, с золотистой корочкой, хрустящим хвостом и до того аппетитным запахом, что уже им одним можно закусить стаканчик виноградного вина…
Галоши у Желы были полны воды и негромко похлюпывали. Намокший подол шлепал по ногам. Продев палец под ремень карабина, Дим Бой шел за нею, и на душе у него было тошно.
— Куска хлеба из-за вас лишусь, — помолчав, сказал он. — Почему я за вас страдать должен?
— Один ты страдаешь! — бросила Жела.
— Да ведь служба проклятая… Год остался и семь месяцев… Кабы не это…
Он шмыгнул носом, сплюнул и продолжал шагать, угадывая дорогу по шлепающему звуку ее юбки. Они подошли к земляным ступенькам.
— Да, треклятая моя служба… — повторил он и вслед за Желой поднялся на ее участок, стараясь в темноте не сбиться с тропки.
Жела привела его в летнюю кухоньку, зажгла свет, заставила его сесть и вынула из шкафа запылившуюся бутылочку ракии.
— Хлебни маленько, пока я рыбу почищу, — сказала она и налила ему рюмочку. — До смерти есть охота…
— Поехали! — сказал Дим Бой, чокаясь с бутылкой.
Рука у него была как у молодого, с плоскими ногтями. Из-под выгоревшей брезентовой куртки выглядывала заношенная зефировая рубаха. «Жена двоих внучат нянчит, вот он у нее и ходит заброшенный», — подумала Жела.
Она пошла переоделась в сухое и занялась рыбой. Сторож отпивал из стопки и смотрел, как уверенно орудуют ножом ее руки.
«Жела-верховодка», — вспомнилось ему, как они в детстве дразнили ее, а она гоняла с ними по лугам и любого мальчишку могла заткнуть за пояс… У мужа ее, который вечно пропадает где-то на рудниках, в голове ветер, и кабы не Жела, они б и по сю пору ютились в старом сарае деда Станчо, господь его прости… На счастье, Жела — баба деловая, собрались с силами, понаделали кирпичей, поставили дом и во дворе тоже всего понастроили. Что тут было раньше? Пустошь… А теперь двор. С разными строениями, дорожки залиты цементом, деревья фруктовые — каких во всей округе поискать. И все это благодаря вот этой женщине… Ауфвидерзен!.. Почет и уважение!.. Меня спроси, я скажу: вот такую бы и выдвигать в руководство, потому толковая и головы ни перед кем не клонит. Да разве ее выдвинут?
Огонь разгорелся, масло зашипело, по кухоньке разнесся вкусный запах. Дим Бою надо бы уйти, двойное будет преступление, если он отведает этой рыбки, но никакой силой нельзя было его сейчас поднять с места…
Жена косила люцерну. Он увидел ее высокую худую фигуру, она склонялась и взмахивала косой, стальное лезвие которой со змеиным шипением пробивалось сквозь густую стену люцерны. «Шщик-хруп! Шщик-хруп!» — долетали до него отрывистые звуки.
«Надо бы подсобить», — подумал Тодор и повесил сумку на забор. Но пока он дошел до заднего двора, Тана уже отставила косу и набивала травой плетеную корзину. Ему показалось, что она искоса взглянула в его сторону, но притворилась, что не видит, и, поднатужась, с трудом взвалила корзину на спину. Опять злится, подумал он, и напускает страдальческий вид, точно малое дитя, которому нравится, чтоб все его жалели.
— Дай-ка! — сказал он, протянув руку к корзине, но она обошла его и прибавила шагу, сгибаясь под тяжестью ноши.
Тодор пошел за нею. Если кто издали посмотрит на них, мелькнула у него мысль, то, наверно, подумает, что они дурачатся, как молодожены, что им весело и легко в этот летний вечер, полный светлячков и запаха свежескошенной травы. Вечер и впрямь был хороший. Тодор мельком взглянул на тлеющий оранжевый закат, но ему сейчас было не до закатов и мягкие, теплые сумерки не радовали его, потому что Тана опять на него злилась.
— На сверхурочную оставались, — сказал он, пока она насыпала буйволице люцерну. — Все оставались, не я один… Конец месяца…
— Будь она проклята, работа ваша! — сказала она, дергая буйволицу за цепь. — Отойди! Отойди же ты!
Цепь проделась в копыто, буйволица натягивала ее и могла порвать либо цепь, либо потертый ремешок вокруг шеи.
— Отойди! — кричала Тана, ударяя ее по колену.
«Надо мне, пожалуй, отойти, — подумал Тодор. — Не то поругаемся, еще хуже будет…»
Шестнадцать лет уже, как они поженились, дочка подросла — в городе учится, в автомеханическом техникуме; так шла у него жизнь до сих пор и, верилось, точно так же будет идти и дальше.
Наконец цепь звякнула, высвободившись из копыта, и буйволица потянулась к люцерне.
Тана пошла в дом.
— В конце месяца всегда так… — сказал Тодор, идя за ней следом. — Говорят — план… Разве уйдешь?
— А у нас тут планов нету?! — обернулась она и метнула на него сердитый взгляд. — Так я всю жизнь и буду тянуть одна? Целый день махай мотыгой, а домой придешь — берись и косить, и скотину поить, и стряпать, стирать… Тебе этого не видно.
— Как не видно… — сказал Тодор. — Но…
— Виноград опрыскивать надо, кукуруза травой заросла, а тебя нету… Одно воскресенье есть свободное, так ты опять бежишь свой план выполнять…
— Никуда я не бегу. Просили, чтобы завтра тоже, но я… нипочем… Бай Димитр заместо меня…
Тана сняла с забора его сумку, вынула хлеб, пощупала. Хлеб был не горячий, но мягкий.
«Ничего, поостынешь… — подумал Тодор. — Покричишь малость и остынешь…»
Чтобы переменить разговор, он подробно рассказал, как ему удалось купить две буханки: случайно увидал в булочной дочку Йордана Гончара — Веску, она его признала и дала хлеба без талона да еще велела и другой раз заходить, в ее смену, с пустыми руками не отпустит…
С прошлой осени хлеб в городе отпускали только по талонам, которые выдавались по месту жительства. Горсовет провел в вечерних поездах проверку и обнаружил, что много хлеба уплывает в село; говорили, будто некоторые кормили им скотину, потому что ему цена пятнадцать стотинок кило, а килограмм отрубей стоит втрое дороже. Поэтому выдали талоны городским жителям и сочли дело решенным.
— Хорошо, что мне девчонка та встретилась, — сказал Тодор. — Сбережем мучицы…
Муки у них оставалось еще с полцентнера, и он радовался, что, если будет привозить хлеб из города, они спокойно дотянут до нового урожая. Как истинный крестьянин, Тодор считал, что только тогда можно назвать год удачным, когда муки́ старого урожая с избытком хватает до нового.
— Ты должен выхлопотать себе талоны, — сказала Тана, собирая на стол. — Раз работаешь в городе, обязаны дать…
— Сама знаешь, я же не прописан… — сказал он.
И с опаской подумал, что снова дал ей повод прицепиться. Несколько месяцев уже, как он подал заявление насчет городской прописки, и ему осточертело ходить за ответом, а она сейчас непременно спросит, ходил ли он опять.
Чтобы опередить вопрос, Тодор сказал, что человек, который занимается пропиской, уехал в Софию на две недели. Он, мол, после обеда заходил, и секретарша сказала… «Получилось правдоподобно», — подумал он, но чуть погодя сердце опять виновато сжалось, потому что он обнаружил в своих объяснениях уязвимое место: день-то субботний, во всех учреждениях работают только до обеда, так что никакая секретарша ничего ему сказать не могла… Если Тана догадается, опять крик поднимет.
Из тактических соображений он отошел к рукомойнику и, чтобы выиграть время, долго тер руки мылом, сморкался и отфыркивался, а когда вернулся и сел за стол, Тана уже налила супу и, похоже, угомонилась.
— Ничего тебе не добиться, — снова заговорила она. — Рохля ты. Что ни скажут — со всем соглашаешься! А надо быть понахальней, ходить, пороги обивать… В дверь выгонят — ты в окно лезь…
— Еще чего! — сказал Тодор. — Пороги обивать…
— Того самого! Не придешь — никто о тебе не побеспокоится. Но ты ведь…
— Что ты ко мне привязалась? — Он швырнул ложку и вскочил. — Сколько живем, ни разу не сумел тебе угодить… Вечно всё не так!
Он долго шарил по карманам в поисках сигарет, пока не спохватился, что уже несколько лет как бросил курить. Опять же из-за нее бросил: она не выносила табачного запаха, каждый божий день подсчитывала, сколько денег уходит на курево, и, устав от всех этих разговоров, он сдался. Иногда только, тайком от нее, покупал маленькую пачку, выкуривал до конца смены восемь сигареток, а чтобы не пахло табаком, жевал чеснок либо петрушку. Теперь он жалел, что нет при себе ни одной сигареты: закурить бы в открытую, окутаться бы теплым дымком, совсем бы в нем спрятаться…
Есть уже не хотелось, и он побрел на улицу. Вышел за ворота, сел на лавочку и стал вглядываться в темноту — ждать, не мелькнет ли огонек чьей-нибудь сигареты. Вокруг стояла тишина. Село засыпало.
— Еще немножко… — умолял малыш. — Ну хоть чуточку! Мне еще не хочется спать.
— Сейчас не хочется, а утром не поднимешь! — сказала Ганета и выключила телевизор. Экран мигнул, и его свет, сворачиваясь в одну точечку, спрятался внутрь, как прячется улитка в свой домик. А потом исчезла и точечка, осталось зеленоватое холодное стекло.
— Тогда почитай мне! — сказал мальчик.
Она помогла ему раздеться, укрыла одеялом, потом прилегла рядом и прочитала две сказки. Знала — так он скорее заснет.
К концу сказки, когда трое братьев заспорили о красавицах, она услышала его ровное дыхание, осторожно высвободила руку и погасила свет. Тьма хлынула в отворенное окно и заполнила комнату.
Ганета лежала на своей широкой двуспальной кровати и прислушивалась к дыханию сынишки. С тех пор как Богомила посадили, малыш перебрался со своей железной кроватки к ней. «Теперь я буду папкой!» — радовался он, потому что ему сказали, что папка уехал далеко и вернется только через полтора года. И вечером, когда они раздевались и ложились спать, он целовал ее в щеки и губы — так делал тот человек, который вернется через полтора года.
Стало жарко, и она приложила локоть к прохладному полированному дереву кровати. Ей казалось, что даже в темноте видно, как оно блестит. Она вспомнила чувство, которое испытала, когда в первый раз внесли в комнату эту кровать, — пока Богомил прилаживал боковины, она держала спинку, пахнувшую политурой, столярным клеем и буком, гладила ее сверкающую поверхность, которая ненадолго мутнела под ее пальцами.