— Припозднились мы с тобой, Серый! — сказала бабка Йордана. — Даже Ощипанная Бона нынче придет вперед нас.
Она натянула повод, сделала новую петлю и крутанула веретено, которое спустилось от ее руки, точно огромный паук.
Так она и будет до самых огородов идти и крутить на ходу пряжу.
Старушка тревожилась зря. Ощипанная Бона не придет вперед них. Потому что Ощипанная Бона еще никак не найдет свою мотыгу.
Она стояла посреди двора и пыталась вспомнить, куда девала ее вечером, придя с поля домой. Какой вчера день был? Пятница. Весь день пололи помидоры, трава вымахала по колено, сорго уже выкинуло метелки. Мотыги срезали его с сочным похрустыванием, а бабка Йордана собирала и охапками относила своему ослу. Вечером, как идти домой, все набили полные сумки и корзины этой травой — кормить домашнюю живность. Она тоже приволокла корзину, хотела бросить ее курам, но заметила, что во дворе ни одной курицы нет.
— Цыпа-цыпа! — стала их звать Бона. — Неужто в этакую рань спать ушли?
Но этого не могло быть, потому что обычно они встречали ее у самых ворот и озверевшие от голода, клохтая и хлопая крыльями, корили за то, что забыла про них.
— Цыпа-цыпа! — опять позвала она и тут только заметила их по ту сторону проволочной решетки. У нее потемнело в глазах.
За этой решеткой рос у нее семенной лук. За этой решеткой было шестнадцать соток отличнейшей жирной земли, которую она всю весну вскапывала, куда всадила две кринки семян и с нетерпением ждала, когда взойдет лук. Тот самый ядреный, золотистый лук, который в этот год шел по сказочной цене — десять левов кило!
Столько трудов, столько надежд, и вот на́ тебе — эти куры поганые!
— Кыш, проклятые!.. Кыш! — в ярости завопила Бона, стряхнула с мотыги корзину, перескочила через нее и, толкнув калитку, с размаху метнула мотыгу в куриную стаю. Несмотря на свою толщину, женщина она была сильная, с крепкими бедрами и круглым животом, из-за чего юбка у нее всегда спереди немного задиралась.
Куры от неожиданности закудахтали и опрометью кинулись кто куда, лишь одна осталась на месте, уткнувшись головой в рыхлую землю и перебирая в воздухе ногами.
— Получила? Дух из тебя вон! — злорадно крикнула Бона. — В другой раз будешь знать, как на грядки лезть!
Куры, пробравшиеся сюда через дыру под оградой, теперь не могли отыскать дороги обратно. Насмерть перепуганные воплями хозяйки, они кудахтали и тыкались головами в решетку.
Бона вылавливала их одну за другой и со злостью швыряла через ограду — с такой силой, что куры не успевали расправить крылья и камнем плюхались на землю.
Вернув их во двор, она прошлась вдоль всей ограды и отыскала место, через которое куры проникли на грядки. Они, оказывается, вырыли под решеткой лаз — Бона подгребла туда земли, засыпала дыру и приставила к ограде кусок каменной плиты. И уж тогда пошла взглянуть, что там такое с курицей, по-прежнему валявшейся на грядке.
Это была одна из лучших ее несушек, с грязно-белыми перьями, повыщипанными на грудке и брюшке. Ее восково-белые ноги с налипшей грязью теперь уже недвижно торчали в воздухе.
— Что? Дух из тебя вон! — повторила Бона. — Чтоб вас всех чумой поразило, лезете куда не надо…
Она подхватила курицу за ноги и со словами: «От тебя теперь проку мало!» — взмахом мотыги отсекла ей голову.
Потом занялась потоптанными грядками. Сопя и чертыхаясь, разравнивала землю руками, пока совсем не смерклось и тонкие, как сосновые иглы, перышки лука было уже не разглядеть. Тогда Бона воткнула мотыгу между грядками, подобрала убитую курицу и вернулась в дом.
До поздней ночи кипела на огне кастрюля. Курица была не первой молодости, и вариться ей надо было долго. Ощипывая ее, Бона обнаружила большое яйцо с еще не затвердевшей скорлупой, которое та снесла бы на другой день. Обнаружила она и множество желточков, мелких и покрупнее, — те тоже в свое время превратились бы в яйца.
Злоба в ее душе утихла, сменившись смятенным чувством, которое она определила одним словом: «Грех!» Грех, конечно, что она со злости замахнулась на эту птицу, которая все лето сидела бы в гнезде и неслась. Грех, что от ее руки погибло столько жизней — эти желтые комочки в куриной утробе… не успев родиться, белого света увидать…
Она вспомнила про свою затею с семенным луком.
Как-то раз услыхала она, женщины говорили в поле, что теперь легко нажить денег на продаже семенного лука. По неведомым причинам в овощеводческой Болгарии стало не хватать лука, он с каждым днем дорожал и стоил уже левов восемь, а то и десять. Десять левов! Шутка сказать! Отвести под лук хотя бы десять соток да снять с них двести — триста кило, так столько огребешь денег — машину купить можно. Да и трудов-то особых не требуется: побросай семена, заровняй грядки, поливай из лейки, разок-другой прополи — и все. У одного человека из-под Плевена, говорят, приусадебного участка было тридцать соток, так он столько денег выручил, что купил сыну и машину и квартиру в городе.
Так однажды толковали между собой бабы, а Бона тайком прикидывала в уме: на огороде позади дома, где прошлый год они сажали кукурузу и ячмень на корм скотине, в эту весну можно спокойно вырастить семенной лук. Семена у нее имеются, возьмет разобьет грядки и спрашиваться ни у кого не станет. Муж ей не помеха — он работал на железной дороге, на отдаленном участке, домой приходил только раз в неделю переодеться, так что она без него посадит лук, а там он пускай себе ворчит сколько влезет.
Бона никому ни словом не обмолвилась насчет своих планов, чтобы никто не последовал ее примеру, а как-то утром, сказав Милору, бригадиру, что ей нездоровится, вооружилась мотыгой и пошла на зады. Земля тут была с осени вспахана, так что копать было легко, и в два дня она разрыхлила все комки и разбила грядки. Раскидала навоз, семена намочила и поставила в тепло под печку, чтобы проросли, а потом высеяла их на грядки. Она была из потомственных огородников, и эти дела были ей не в новинку.
Бабы в селе считали ее ленивой — на работу она являлась последней, любила постоять, опершись на мотыгу, а когда в обед ложились немного вздремнуть, то не разбуди ее — проспит до вечера.
Но одно дело на общем поле, где работе не видать конца-краю. А у себя в огороде взрыхлить землю да грядки разбить всего каких-нибудь два денька и нужно.
Муж вечером пришел домой и глазам своим не поверил. Не поверил и в затею ее — разбогатеть одним махом.
— А кукурузу где сажать будем? — спросил он, кривя шею, потому что его обкидало чирьями.
— Где? У тебя на бороде! — Ее разбирала досада, что он не хочет понять. — Ему дело говоришь, а он про свою кукурузу толкует…
— А птицу чем кормить будем? — продолжал он, глядя на кур.
Так и не убедила его, он уехал злой и четыре субботы не показывался, а на пятую приволок белье и одежду, до того грязные и замызганные, словно в преисподнюю в них лазил.
«Люди из ничего деньги делают, а мой дураком был, дураком и помрет, — размышляла она. — Но уж если я загребу денежки, ни гроша он у меня не получит… Всё отдам Данчо, пускай своему извергу «Москвича» купит…»
Данчо была ее дочка, которая работала в городе на фабрике, а изверг — зять, уже два раза требовавший развода, потому что не дали за дочерью никакого приданого.
«Я ему заткну глотку-то, — мысленно грозилась Бона. — Только кабы не вышло опять так же, как… с той курицей, что не снесла яиц…»
Она поужинала куриным крылышком, но и это не принесло облегчения. В доме, кроме нее, не было ни души, огонь догорал, мясо оказалось жесткое, а когда она легла, ей приснился бригадир Милор, будто он тонет в омуте возле плотины, она протягивает ему руку, чтобы вытащить, а он норовит заглянуть ей под юбку…
Разбудил ее свисток цыганки Эмиши, напоминавшей хозяйкам, что пора выгонять скотину.
Бона поскорей привела себя в порядок, захватила на обед половину курицы, но еще долго стояла посередине двора, припоминая, куда вчера закинула свою мотыгу.
Когда она пришла на огороды, женщины уже окучивали помидоры.
Женщины рыхлили почву, двигаясь между рядами колышков, которые напоминали какой-то призрачный, высохший лес без веток и корней. Лишь бледно-зеленые помидорные стебли свидетельствовали о том, что в этом лесу что-то растет. Женщины работали босиком, и, когда прикасались к стеблям голыми икрами, на коже появлялись желтые пятна. Эта желтая, неприятно пахнущая жидкость была единственным защитным средством растения.
С дальнего края огородов, где в кирпичном сарайчике стояли весы, показался Милор со связкой мочалы. Рубаха на нем была расстегнута до пояса, на обнаженной груди торчали седые космы. Слегка спотыкаясь на кочковатой тропке, он на ходу вынул из кармана складной нож и в двух местах перерезал связку. Потом прошел по рядам и дал каждой из женщин по пучку мочалы, которую те заткнули за пояс.
У того ряда, где трудилась Бона, бригадир задержался, осматривая кусты.
— Эге! — сказал он. — Да вы, когда подвязываете, пасынкуете или нет?
— Тебя забыли спросить! — огрызнулась Бона.
— А ну-ка вернись, вернись! — приказал Милор. — Это вот как называется?
Он присел на корточки перед одним из колышков и показал на самые нижние побеги, на которых не было ни цветов, ни завязей и которые полагалось отсекать.
— Подумаешь! — сказала Бона, вернувшись и наскоро обломив их.
— Эх, Бона, Бона! — сказал бригадир, качая головой. — Плачут по тебе грабли…
— А ты сам не можешь уж и нагнуться? — вмешалась Тана. — Ничего, не переломишься…
Ее слова послужили сигналом, и женщины загалдели. Они не выносили, когда кто-то барином расхаживал возле них и распоряжался.
Милор слушал их, отойдя в сторонку, и улыбался краем губ. Он прекрасно понимал их. И знал, сколько взрывчатки накопилось в душе у каждой — от одного неосторожного слова, как от искры, все может вспыхнуть. Поначалу, когда кооперативы только-только организовались, крестьянки держались с председателями и бригадирами молчаливо и робко, выслушивали их замечания и не смели слова поперек сказать, только стискивали зубы и злобно взмахивали вслед рукой. Теперь не то. Женщины уже не молчат. Да и сами председатели сменили нрав: когда наведываются к ним (впрочем, теперь они наведываются нечасто), беседу ведут с оглядочкой, стараются побольше улыбаться, прежние начальственные замашки уже не в моде. Обе стороны уразумели ту простейшую истину, что без женщин кооперативу не прожить. Хороши или плохи, они его опора, без их рук, без их мотыг даже председательская контора травой зарастет.
— Ишь, расшумелись, — сказал Милор, глядя на женщин, опершихся на мотыги, чтобы немного передохнуть. — Знаете, на кого вы похожи?
Он хотел рассказать им про ужа и муравьев, но побоялся. Сказал, что они похожи на тигриц, — чтобы умаслить немного.
— А ты — на старого кота! — огрызнулась Тана, но в голосе ее уже не было прежней сварливости.
— Давайте работайте! — примирительно сказал бригадир и повернул назад. Он по опыту знал: самое умное — уйти, чтобы они работали, а не трепали попусту языками.
Шагая вдоль берега реки, он заглянул с обрыва на то место, куда закинул убитого ужа. И снова увидал его белый, высохший скелет, начисто обглоданный муравьями. Убил он ужа с неделю назад — чуть было босыми ногами не наступил на него и, схватив палку, двумя ударами перешиб ему хребет. Потом кинул с обрыва, чтоб не пугал баб, а нынче утром, заглянув вниз, обнаружил, что рядом с этим местом находится муравейник…
Бабы были схожи с этими красноватыми букашками, которые сновали теперь возле муравейника. С виду кроткие, трудолюбивые, но всегда готовые обглодать до костей…
Вот что хотел им сказать Милор, да не посмел…
Кооперативные огороды раскинулись на небольшом полуостровке и были ограждены рекой, зеленым поясом разросшегося ивняка и матами из ржаной соломы, поставленными для того, чтобы защищать рассаду от ветра. Огородники Юглы десятилетиями проявляли здесь свое мастерство. Плодородный песчаник, впитавший в себя множество удобрений, сгнившие корни и листья, стал из желтого коричневым. Две канавки поили его водой из реки, запруженной выше по течению.
Здесь прошла у Желы вся ее жизнь. На том самом месте, где она сейчас махала мотыгой, когда-то находился огород ее отца. Он был человек усердный, работящий. Весной, бывало, ни за что спать не ляжет, покуда не перетаскает рассаду из теплиц на грядки. Вдвоем с матерью они еще затемно приходили сюда, прихватив с собою медный котел и веревку. Мать спускалась с обрыва и, подоткнув с одного бока юбку, входила в реку, зачерпывала котлом воду, а отец, широко расставив ноги для упора, вытягивал его наверх. Пока рассветет да пока другие огородники придут, они знай себе поливают свой огород. Потом появились водочерпалки. Крестьяне копали колодцы — их так и называли копанями, — стенки выкладывали камнем, а сверху ставили железные водочерпалки, крашенные в красный цвет. Лошадь, которую погонял прутиком кто-нибудь из детей, с утра до вечера ходила вокруг копани, медленно, монотонно, без конца…
Теперь огороды орошались каналами, но, пожалуй, других перемен и не было. В остальном все осталось так, как повелось еще при дедах и прадедах: ранней весной надо перекопать землю в теплицах, натаскать на деревянных носилках навозу, пересадить рассаду, прополоть, окучить… И ноги вечно в мутной воде… Ох уж эта вода! К старости югленские огородники при очередном приступе ревматизма не раз поминали ее недобрым словом.
— Тетя Жела, присесть бы, а? — сказала Ганета. — Сжаришься на этом солнце.
Солнце стояло в зените и впрямь припекало со всем жаром молодого, летнего солнышка. Кофты у огородниц взмокли под мышками.
— По одному ряду осталось, — сказала Жела. — Лучше еще потерпеть малость, а уж потом отдохнуть как следует.
Она уже много лет была звеньевой, и ее слушались.
Резковатая манера, с которой она говорила (манера не врожденная, а скорее усвоенная на собраниях и посиделках, где если не крикнешь — не услышат), внушала им уважение. Они и сами понимали, что иначе с ними не совладать.
Работа продолжалась, женщины, согнувшись, шли между рядами колышков, переходя от куста к кусту. Жаркое дыхание вскопанной земли и лучи солнца быстро сушили вырванную траву.
Два раза бабка Йордана набирала полный фартук травы и относила своему ослу. На второй раз увидала — лижет, бедняга, траву языком, пить, значит, хочет — и отвела его к каналу. Минко зашел в воду и опустился на колени — уж очень хотелось ему искупаться.
— Потом, потом! — дернула за повод старуха. — Я тебя к плотине свожу… А сейчас некогда мне.
— Всю воду из канала выхлестал, — сказала она женщинам, вернувшись. — И лечь норовил в нее…
— Жарища такая, — отозвалась Бона, — что я и сама не прочь бултыхнуться… Как, бабоньки, сегодня тоже купнемся?
— Еще бы! — воскликнула Ганета. — Благодать-то какая — искупаться! Живи мы поближе к реке, я бы даже ночью купаться бегала… Как ты, тетя Жела.
Двор у Желы был над самой рекой. В теплые вечера она спускалась по ступенькам, которые вырубила в земле, раздевалась под плакучей ивой и входила в воду. Здесь, на краю села, где поблизости не было ни дорог, ни тропинок, ивы надежно прятали ее от людских глаз, и она сидела в воде до тех пор, пока кожа не покрывалась пупырышками. Иногда она брала с собой мережу, забрасывала ее умеючи, по-мужски, и в несколько заходов налавливала рыбы на целую сковороду, вкусной осымской рыбы, полюбившейся ей еще с детских лет…
«Давно я рыбки не ловила», — подумала она сейчас и пожалела, что не догадалась утром положить мережу в кошелку. Возле плотины, где они купались, река кишмя кишела рыбой. К тому же в эти часы Дим Бой, речной сторож, обычно похрапывал где-нибудь в тенечке.
Но вот наконец окучен и последний ряд. Огородницы вышли на край поля и окинули взглядом все это ровное пространство, которое они несколько дней вскапывали своими мотыгами. Им было приятно смотреть на подсыхающую, очищенную от сорняков землю, на нежные стебли с кудрявыми листочками, на желтые цветы, светившиеся, как звездочки. После долгих часов усталости и напряженного труда под знойным солнцем недолгая радость наполнила их сердца, радость от сознания, что ими что-то сделано.
С другого края поля, где сверкали стекла парников и белели косынки женщин из соседнего звена, показался Милор.
— Вот это я понимаю! — сказал он, подойдя к ним и по глазам поняв, что они сами довольны своей работой. — Все вычищено, подвязано — совсем другое дело!
— Сколько ты нам начислишь? — взглянула на него Тана. Она была высокая, костлявая, с темно-карими глазами, в которых бригадиру всегда виделся какой-то вызов. — Ежели меньше, чем по два трудодня, — значит, бессовестный ты человек.
— Вот именно! — поддержала ее Ганета. — Руки отваливаются из-за твоих помидоров, будь они прокляты…
— А это уж что обмер покажет, — ответил Милор. — Я ни при чем.
— Ни при чем, говоришь? Ни при чем? — покрутила головой Бона. — Была бы с нами твоя кучерявая, так небось сколько сказали бы, столько б и начислил.
В соседнем звене работала былая любовь Милора — Цана Димитрица, кудрявая деревенская красавица, и, хотя ее кудри уже тронуло сединой, женщины продолжали ревновать к ней бригадира.
— Бона! — оборвал ее Милор, напуская на себя строгость. — Смотри у меня, а то как ощиплю тебе…
— Как бы тебе самому перья не ощипали! — вспыхнула Бона. Она не любила, когда ей напоминали о прозвище, которое прилепилось к ней с девичьих лет. — А то «ощиплю»!.. Да ты взгляни на себя, головешка потухшая!
Бригадир безнадежно отмахнулся — лучше с ними не связываться, себе дороже. Женщины отошли в тень, под деревья, а он отправился за землемерным циркулем. Надо было замерить, сколько они сделали, потому что день был субботний — каждой не терпелось уйти пораньше, чтоб успеть и по дому кое-что сделать.
«Потухшая головешка…» — безо всякой обиды вспомнил он, входя в сарай. — Что говорить, так оно и есть… Ушло былое и никогда не вернется! До чего же быстро пролетела жизнь! Вроде я все такой же, каждый день я — это я… А взглянул сейчас на женщин — они ведь тоже уже совсем не те, что были… Взять Желу… На одной парте сидели с нею, вместе скотину пасли на Чукаревце, вместе на посиделки ходили… У ее брата граммофон был, а она пела, да так, что перепевала певиц с пластинок… «Танголита»… Они с Пеной обе сшили себе плиссированные юбки, в праздник повязывались шелковыми косынками… Косынки были мягкие, блестящие — помню, как мне нравилось проводить ладонью по косынке Пены, а Желы и коснуться не смел. Жела мне и сейчас как родная сестра…»
Милор улыбнулся. Вспомнилось, до чего мягкий был шелк — совсем как нежная женская кожа, которой еще не коснулось ни солнце, ни чужой взгляд… Он был неутомим по части женского пола… С юных лет и до недавнего времени… Бригадир с самого основания кооператива, больше пятнадцати лет работает с женщинами. И захочешь в святые записаться — не выйдет! Он знал, что ходили насчет него по селу разные слухи, но ни одна жена не пролила слезинки, не пожаловалась и ни один муж не хватался из-за него за нож или топор, чтобы защитить свою честь. Милор покорял женщин своей улыбкой, крепким мускулистым телом, природным умением дарить любовь, не чванясь, не лукавя. А что еще женщине надо?
Циркуль лежал на куче скатанных рогож. Он закинул его туда через окно, и теперь, чтобы достать, пришлось лезть наверх. Сухое потрескивание рогожи напомнило ему один давний летний вечер, такие же вот рогожи под дощатым навесом и женщину с гладкой, мягкой кожей, пахнувшей влажной землей и травами. Ощипанная Бона. Их звено тогда весь день поливало грядки, а он смотрел, как женщины шлепали по воде, подоткнув подолы, видел ее круглые колени, и его так и тянуло на двусмысленности, на которые она отвечала долгим ленивым взглядом. Ему тогда было сорок четыре, а она была похудей, чем сейчас, и не было этого кирпичного сарая с весами, только рогожа под навесом словно была та же самая — такая же темно-желтая, она потрескивала под тяжестью их тел, как потрескивает брошенная в костер сухая солома…
Милор достал циркуль и направился к помидорным грядкам, хотя солнце пекло немилосердно и у него не было ни малейшей охоты шагать по рыхлой земле.
Женщины сидели под тенистой акацией и обедали.
— Ешьте, ешьте! — сказал он, когда они позвали его сесть с ними. Он незадолго перед этим сжевал огурец, и есть уже не хотелось.
Часом позже, когда он лежал возле кирпичной стены сарая, они прошли мимо него, и Ганета, задиристая, как всегда, сказала ему:
— На пляж идем, Милор… Только посмей подглядывать за нами…
Он улыбнулся ее шутке и опять закрыл глаза. Знойное марево дрожало над прогретой землей, над стеклами парников и зелеными купами ив, и ему вдруг подумалось, что он похож на тот выполотый женщинами бурьян, который сейчас увядал между рядами колышков.
Мережа была в мешке, задубевшем от влаги и насквозь пропахшем рыбой. Жела сняла его с гвоздя, повесила на руку. Обула старые галоши, в которых было удобно ступать по неровной, колючей гальке. В них и в воду можно войти.