Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Новеллы и повести. Том 2 - Ивайло Петров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Новеллы и повести. Том 2

Георгий Мишев

МАТРИАРХАТ

Разбудили ее ласточки.

Недалеко от окна тянулись телефонные провода — даже сквозь сон слышалось ей ровное их гудение. Она знала, что по утрам они провисают под тяжестью черных пичужек. Великого множества пичуг, еще затемно выпорхнувших из своих гнезд. Она словно видела сейчас, как они улетают и прилетают, чистят клювом примятые за ночь перышки и о чем-то болтают без устали на своем ласточкином языке.

«И о чем только болтают? — думала Жела, прислушиваясь к их голосам. — Может, рассказывают, кому что привиделось ночью… Либо уговариваются, как будут днем учить птенцов летать…»

Под крышей у них издавна висело гнездо — комочки глины, скрепленные птичьей слюной. Каждую весну в нем поселялось прилетавшее с юга птичье семейство, но она не могла разобрать, вернулись ли это прежние обитатели или кто-нибудь из их потомства. На днях, подметая сени, она заметила на полу тонкие, почти прозрачные голубоватые скорлупки, а из гнезда торчали темные головки только что вылупившихся птенцов.

Ласточки беспокойно закружили у нее над головой. Одна из них пищала особенно тревожно, и Жела поняла, что это мать.

— Да не бойся ты! — сказала она. — Знаю я, каково матерью-то быть.

И ей подумалось, что птицам тоже вовсе не сладко живется на этом свете. Натаскай в клюве глины да соломы, слепи гнездо, день-деньской летай туда-сюда, чтобы насытить раскрытые клювики… Потом, когда крылья у птенцов поокрепнут, наступит время проводить их на телефонные провода, учить их летать. А научишь — улетят они и больше не вернутся…

Мимо проехал грузовик. Его громыханье постепенно улеглось в отдалении, и снова утреннюю тишину заполнил гул проводов. Этот гул всегда пробуждал в Желе знакомое радостное чувство.

Чувство, которое было связано с далекими днями детства, когда она была маленькой девочкой, а на том месте, где сейчас их дом, расстилались луга, поросшие высокой густой травой. Шоссе тогда не было. Она помнила трудовые батальоны — как-то летом прибыли они, разбили палатки на берегу Осыма, под ветлами. Работали до самой осени, рыли через луга канавы, дробили камни, а потом приехали паровые катки и, неуклюже поворачиваясь, разровняли каменное полотно дороги. На другую весну в канавах зазеленела первая травка, зацвела вероника, полез молодой щавель. В одно такое весеннее утро, когда трава от росы казалась белой и только там, где ступал ягненок, оставался ярко-зеленый след, Жела со своей подружкой Пеной, помахивая ветками шелковицы, шли за ягнятами, которые бежали вдоль обочины и возились между собой. Уже давно рассвело, от росы веяло прохладой. Когда они проходили мимо одного из телефонных столбов, их внимание вдруг привлек какой-то гул.

— Слышишь? — сказала Жела. — Передают…

— Чего? — спросила Пена. Она была годом моложе Желы, глаза голубые, как васильки, ситцевая косынка узлом стянута на затылке.

— По телефону передают, — ответила Жела.

Она подобрала камешек, подошла к просмоленному снизу столбу.

— А хочешь, я тоже что-нибудь передам?

Она постучала камешком, провода загудели громче, Жела приникла ухом к столбу и стала слушать. Она почувствовала слабый, терпковатый запах оструганного дуба.

— Алло, алло! — закричала Жела. — Говорит село Югла…

Она видала в общине телефонный аппарат, за которым надрывался помощник кмета[1].

Пена тоже подобрала камешек, постучала по столбу с другой стороны, крикнула «алло, алло» и прижалась ухом. Провода гудели, точно растревоженный улей.

Было раннее утро в канун Георгиева дня, с ярко зеленеющей травой на лугах и высоким, синим небом, каким оно бывает в мае. Летали ласточки, резвились на траве ягнята, радуясь последним своим денечкам. Жела чувствовала себя по-детски счастливой и не подозревала, что это утро на всю жизнь запомнится ей. С той поры каждый раз, когда она проходила мимо телефонного столба и слышала гул проводов, в ней пробуждалось воспоминание о далеких годах детства.

«Господи! — думала она. — Неужто это и впрямь было когда-то?.. Неужто я была девчонкой, носила сукман из толстой шерстяной материи, бегала, пасла ягнят, коз, волов… Прижималась ухом к столбам, пахнувшим горьковатым запахом оструганного дуба…»

Она встала и начала одеваться.

*

— Который час? — спросил Тодор.

Будильник тикал на окне, недалеко от изголовья, но стрелок не было видно — часы шли только перевернутыми циферблатом вниз. Тана дотянулась до него, посмотрела:

— Десять минут пятого.

Тодор мог еще поваляться, поезд был в пять, но ей пора было вставать.

— Вскипятить тебе молока? — спросила она, натягивая платье.

— Свари лучше яиц, — ответил муж, не открывая глаз. — От молока меня уже воротит.

— Воротит, потому что оно есть, — сказала она. — Поглядим, что ты запоешь через месяц…

Он промолчал. И без нее знал, что буйволица стельная, вот уже несколько недель ее доят только утром и молока набирается — еле-еле дно закрыть.

Тана вышла во двор. У них был хороший дом, болгарский двухэтажный дом в четыре комнаты, с десятком ступенек перед входной дверью. Но они с мужем занимали только нижний этаж. Жили там круглый год, а верхние комнаты пустовали, нарядно прибранные «для гостей». Только Йонка, дочка, спала наверху, когда приезжала на каникулы.

Рядом с домом, под небольшим навесом из тарного железа стояла печка, в которой пекли хлеб. Перед ее закопченным устьем Тана летом разводила огонь и стряпала.

Она взяла из корзины охапку соломы, подложила сухих кукурузных стеблей и чиркнула спичкой. Пока вода вскипит, она управится с другими делами.

Возле колодца, на стволе алычи, висел рукомойник. Тана подобрала концы платка и умылась, нагнувшись и расставив ноги, чтобы не забрызгать тапочки. Потом подхватила ведро и пошла доить.

Буйволица лежала позади дома, привязанная к обглоданному стволу старой яблони. Услыхав звяканье ведра, она скосила глаза и тяжело поднялась. Цепь, лежавшая на земле, не шевельнулась.

— Да ты у меня никак отвязалась, Средана! — воскликнула Тана, решив, что отстегнулся ремень. Но, нагнувшись за ним, увидела, что он перетерся.

«Сшить бы надо», — подумала Тана, понимая, что без привязи буйволица смирно стоять не будет. Она и всегда-то при дойке слегка сатанела, а теперь и вовсе становилось все трудней и трудней выцедить из нее скупые струйки молока.

Тана отделила цепь и пошла в сарай, где стоял ящик с разным мелким инструментом. Отыскала шило, кусок медной проволоки и сделала несколько стежков. От ремня пахло прогорклым буйволовым жиром, он весь потрескался, истерся, чуть что — опять порвется в другом месте, и она подумала, что если буйволица как-нибудь ночью дернет посильнее, то, конечно, отвяжется и наделает бед. Во дворе ничего особенного не росло, только вот если в люцерну заберется — будет худо. Двадцать соток приусадебного участка позади дома у них было засеяно люцерной.

Тана принесла в ведре немного воды, чтобы ополоснуть буйволице вымя. Вымя было уже маленькое, дряблое, раньше-то молоко лилось толстыми струями, ведро наполнялось до краев, пена, шипя, вздымалась, точно снежный сугроб, а теперь еле слышно постанывали две струйки.

Струйки постанывали, звякала цепь, буйволица беспокойно мотала головой и переступала с ноги на ногу, потому что ей было больно.

— Да погоди ты! — прикрикнула на нее Тана. — Потерпи немного.

Она всегда покрикивала на нее, как и на Тодора.

Когда она вернулась к печке, Тодор уже мылся под рукомойником. Она поставила ведро, по тропочке между бобовыми грядками прошла к колодцу, возле которого у нее было посажено немного чесноку, латука и перца.

Брынза, яйца да чеснок — обычный завтрак, но Тодор от чеснока отказался.

— Знаешь ведь, что мне в поезде ехать. А от меня чесноком разить будет. Нехорошо.

— Ешь, ешь! — сказала она. — Тебе небось не целоваться.

Пока он завтракал, она перемыла посуду и намешала корму цыплятам, которые, проснувшись, пищали в ящике, прикрытом проволочной сеткой.

— Ну, я поехал, — сказал Тодор, выполоскав у рукомойника рот.

С тех пор как он устроился на работу в городе, Тана приметила за ним это непрерывное мытье. И бриться стал через день, башмаки начищать по утрам на приступках. «Форсу городского ради», — говорила она с досадой.

— Ты для кого это так прихорашиваешься? — с язвительной улыбкой спрашивала она. — Ничего, полюбят и небритого…

Он отмалчивался, а она продолжала насмешничать, уверенная, что вряд ли еще кому приглянется этот тщедушный человечек с длинным лицом и желтыми кошачьими глазками.

— Сумку-то взял? — крикнула Тана ему вслед, хотя прекрасно видела у него под мышкой сложенную вдвое сумку, в которой он вечером привозил продукты из заводского магазина.

Он замедлил шаги и вместо ответа показал сумку. Готовый парусиновый пиджак мешком висел на его костлявых плечах, и вся его сутуловатая фигура вызывала у Таны жалость. Так было всегда. Еще в ту пору, когда он только заглядывался на нее, а ей и в голову не приходило, что она станет его женой, он вызывал у нее это чувство. Другим представлялся ей настоящий мужчина.

Тодор ушел. Вскоре она услыхала шум утреннего поезда и увидела на макушках деревьев первые солнечные лучи. Кастрюля с водой уже кипела на огне, Тана подоткнула фартук и прошлась по бобовым грядкам. Стручки молодые, душистые и сварятся быстро. Чтобы суп был повкуснее, она сорвала горсть алычи и тоже бросила в кастрюлю.

Теперь оставалось застелить постель, подмести, накормить кур и трех уток, плескавшихся во дворе в каменном корыте, отнести молоко в селькооп, на приемный пункт, и выгнать буйволицу на площадь, где цыганка Эмиша собирала свое небольшое стадо.

Пока она управилась со всеми этими делами, бобы сварились, а из репродуктора полились первые такты утренней гимнастики.

Тогда Тана налила себе миску супу и села поесть, потому что она-то свою гимнастику уже проделала.

*

У малыша были густые ресницы, курносый носишко и яркие, как у девочки, губы. «На меня похож», — думала Ганета, не решаясь разбудить его. Она стояла, наклонившись над ним, чувствуя его теплое дыхание, и смотрела, как пульсирует жилка у него на шее. Стояла и не шевелилась до тех пор, пока со двора не донеслись шаги свекрови.

— Вставай, Лецо… вставай! — громко сказала Ганета.

Старуха вошла в комнату. Она была вся скрючена от ревматизма и ходила, опираясь на палку, а в груди у нее вечно хрипело, точно она собирается рассмеяться, только до смеха никогда дело не доходило.

— Все еще спит? — спросила она. — С коих пор рассвело.

— Вставай, сынок! — опять позвала Ганета. — Опоздаешь, ребята смеяться над тобой будут.

Лецо с трудом приподнял веки, слипшиеся от сладкого сна. Невидящим взглядом посмотрел на нее и снова погрузился в сон.

— Может, не трогать его, а? — сказала Ганета. — Ты его потом отведешь…

— Нет, дочка, нет… — сказала свекровь. — Неслух он, убегает… Нешто мне за ним угнаться?

— До того сладко спит…

— Всю ночь спал, будет с него.

Наконец малыш поднялся, но, пока мать натягивала на него рубаху и штанишки, голова, еще тяжелая от сна, все падала на грудь. Он вышел за порог и сел на залитые солнцем ступеньки. Зевал, тер кулачонками глаза, но скоро его кликнули завтракать.

Лецо сел хлебать тюрю, а Ганета пошла в кладовку, сменила белье. Вот уже несколько дней в обед, когда солнце особенно припекало, женщины стали ходить на речку купаться, и, раздеваясь, она чувствовала на себе их взгляды. Она была моложе всех, с высокой грудью, упругими бедрами. И ей доставляло удовольствие первой скинуть с себя все и пойти к воде.

Она провела ладонью по гладкой коже бедра, погладила живот и подумала, что через несколько лет после родов ее тело снова стало по-девичьи гибким. Это подбодрило ее, придало уверенности, но, когда она снова натянула платье, еще хранившее тепло ее тела, ей опять стало тоскливо. Платье было из ситца, сшитое еще прошлым летом, с зеленоватыми узорами вроде петушиных перьев, но уже выцветшее от солнца и частых стирок. Какая красивая была расцветка, когда муж покупал ей эту материю. Знать бы, что это последнее платье, попросила б купить еще три метра… Теперь уж она не могла шить себе новые платья, приходилось считать каждую стотинку, пока не вернется муж. «Как-нибудь дотяну, — подбодряла себя Ганета. — Обойдусь без обновок. Потерплю…» И терпела. Лишь изредка, вот как этим утром, в самые радостные минуты вдруг начинало щемить сердце…

Свекровь и сынишка были во дворе, кормили утят. Ганета заранее намешала проса и рубленой крапивы, голодные птенцы толклись в корыте, старуха кричала «утя-утя-утя» и палкой отгоняла кур, которые подбирались к кормушке. Только одна курица беспрепятственно расхаживала возле утят — она три недели просидела в гнезде и высидела эти желтые пушистые комочки.

— Тут один обжора ужасный, — сказал мальчуган. — Я буду его звать Желторотый Разбойник.

Ганета как-то прочла сынишке сказку Каралийчева о маленьком утенке, и ему понравилось прозвище Желторотый Разбойник.

— Хорошо, хорошо. Пошли! — сказала Ганета, уже вскинув мотыгу на плечо.

— Утя-утя! — подзывала свекровь утенка, который все норовил отойти в сторону. Наседка беспокойно кружила возле корыта, крайне удивленная непослушанием птенцов.

У школьного двора их ждала председательша. Она всегда на лето устраивалась воспитательницей в детский сад, потому что муж у нее — председатель сельсовета. Ей было лет сорок, она окончила восемь классов, красила волосы «колораном» и для пущей элегантности шила платья в обтяжку. Достигала ли она желанной цели — трудно сказать, но с первого взгляда было видно, что платье ее в любую минуту может лопнуть по швам.

— Что нужно сказать тете? — спросила Ганета, когда они подошли к воспитательнице.

Мальчик поздоровался.

— Он знает, знает… — улыбаясь, сказала председательша. — Он умный мальчик, только озорник… Иди сюда, мой хороший…

«Ишь, лиса! — подумала Ганета, — Нарочно торчит утром у ворот, к матерям подлизывается…»

Потом, уже отойдя от школьного двора, решила, что эти фигли-мигли у них в селе не пройдут. В Югле давно уже знали цену этой бабенке с ее улыбочками, модными нарядами и краской «колоран».

*

Осел стоял на привязи у старого амбара, под широким навесом. Дед Петр много лет назад сколотил ему ясли из старого ящика из-под яиц; на истертых ослиной шеей досках еще проглядывала в двух местах отпечатанная трафаретом надпись «Яйцекооп». Бабка Йордана с вечера насыпала в ясли травы, принесенной с огородов, но длинноухий за ночь уплел все до последнего стебелька и теперь, понурив голову, сонно размышлял о своих житейских проблемах.

Он был уже в преклонном возрасте, шерсть его стала мышиного цвета — на спине светлей, чем на брюхе, только одна темная полоса тянулась от ноздрей по гриве и до пучка черных волос на кончике хвоста.

— Газету читаешь, что ль? — спросила его бабка Йордана, подойдя к нему и принимаясь отвязывать тонкую веревку, обмотанную вокруг стояка. Она была в старой безрукавке из овчины, на спине холщовая торба, в которой она брала с собой еду на весь день, а вечером приносила траву для осла.

Не под силу ей было возиться с этим ослом, и она решила продать его — ждала только, чтобы минуло девять месяцев после смерти мужа. Дед Петр скончался в феврале в один субботний день, хотя до этого никогда не хворал и ни на что не жаловался. Для своих семидесяти пяти он был крепок и вынослив. Запрягши осла в тележку, ходил подсоблять людям — свезет зерно на мельницу, кукурузу и тыквы с личных участков перевезет, а уж осенью при сборе винограда никто без него не обходился. В кооперативе осталось всего несколько телег — жди, пока подойдет твоя очередь, так что осел и тележка деда Петра были для всех хорошим подспорьем. Но так продолжалось до той субботы, когда дед Петр сказал, что, пожалуй, приляжет, вроде у него мерцание какое-то перед глазами, лег и уж больше не встал. Бабка Йордана горько плакала, как только можно плакать по человеку, с которым прожил под одной крышей целых сорок шесть лет. Ей пришлось до того похоронить двух детей, смерть была ей не в диковинку, и, проводив своего старика, она быстро свыклась с одиночеством. Вот только к ослу к этому никак не могла приноровиться.

Ей никогда не доводилось ходить за скотиной. В прежнее время держали в хозяйстве и коров, и лошадей, и волов, но это было мужское дело, а теперь что ни утро берись за вилы, выгребай за ослом, накладывай ему соломы и сена, таскай воду да любуйся, как он цедит ее сквозь зубы и роняет слюну. Как и большинство жителей Юглы, бабка Йордана недолюбливала ослов. В этом равнинном селе, раскинувшемся в плодородной долине речки Осым, в былые времена растили буйных коней с лоснящейся шерстью, дымчатых коров, рослых буйволиц с тугим выменем, дававших густое, жирное молоко. Ослов в селе не держали. Их видели только у жителей горных селений, когда те привозили шерсть на чесальни. Эти низкорослые животные, нагруженные огромными тюками, безропотно несущие тяготы своей ослиной доли, вызывали жалость или насмешку. Но то было много лет назад; времена переменились, появились машины, примерный устав сельхозкооператива оставил в каждом дворе только кур, по пять штук овец да иногда по буйволице. Коней, всех до единого, свели на общую конюшню, где они быстро одряхлели и один за другим окончили свои дни в котле — чтобы войти составной частью в рацион современной птицефермы. Примерный устав дело свое знал, но крестьяне тоже не дремали, выискивая в нем уязвимое местечко. Искали, искали и нашли. Решая большие проблемы, устав упустил из виду один пунктик. Насчет ослов. Об ослах в нем не упоминалось ни словом. Сколько ослов разрешается держать? Сколько ослиного молока полагается сдать? Как быть с ослиными шкурами?.. По этим вопросам устав хранил молчание. Крестьяне тоже молчком возблагодарили его за это и двинулись в горные селения. А когда воротились — каждый вел за собой по ослу. Старые кузнецы-тележники только того и ждали. Сковали ободья размером поменьше, выточили спицы и чеки, похожие на игрушечные, и смастерили первые маленькие тележки — точь-в-точь как настоящие телеги. Покрасили их масляной краской в четыре цвета, между колесом и основанием оси поместили тонкие стальные шайбы, чтобы пели эти тележки так же, как их прабабки, рожденные в кузне Сали Яшара…[2]

Тележки получились на славу, и скоро они замелькали на улицах села, но первое время только ребятишки да женщины решались сесть в их расписные кузова, мужчины же опасались, как бы тележки не развалились под их тяжестью. А потом убедились, что опасались зря — тележки на поверку оказались гораздо крепче, чем можно было подумать. И люди начали возить на них мешки с зерном на мельницы, кадки с виноградными выжимками на винокурни, а когда вырубили Волчий заказник, то и дрова тоже вывозили по большей части опять на них же, только предварительно снимали кузова.

*

— Н-но, Серый! — крикнула бабка Йордана, окрутив ему шею веревкой. Она звала длинноухого этой универсальной ослиной кличкой, потому что не помнила, как называл его покойный хозяин.

Осел, презрев самолюбие, покорно двинулся за нею.

По-настоящему звали его Минко — красивое и звучное имя, далекий отзвук юности, прожитой в горах. Но пришло время, когда уже безразлично, как тебя кличут, — куда важней словчить и выбраться со двора без хомута на шее.

Минко дрогнул только, когда они приблизились к тележке и он почуял запах машинного масла. Но старуха продолжала брести к воротам, а это означало, что и сегодня обойдется без хомута. С того дня, как дед Петр лежа выехал из ворот и остался на краю села в том огороженном месте, где летом растет высокая трава, бабка Йордана все реже вспоминала о тележке. С утра она выводила осла на поле, привязывала там к дереву и приносила ему травы, а он в уплату за это вечером нес на спине мотыги, которыми работали женщины. Так жизнь и шла, хотя веревка — вещь тоже не больно приятная, потому что вечно осаживает, не дает выйти за пределы круга. Но ко всему в конце концов привыкаешь! Минко был доволен своей новой жизнью, без упряжи, и плешина вокруг шеи стала снова зарастать шерстью.

Когда они вышли на улицу, бабка Йордана вынула из торбы клубок пряжи и деревянное веретено с колесом-маховиком. Этим веретеном крестьянки скручивают пряжу и называют его скруткой.

Она нацепила нитку на согнутый крючком гвоздик, завертела веретено, и оно опустилось у нее чуть не до земли. Потом нитка закрутилась и оно поднялось.



Поделиться книгой:

На главную
Назад