Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Критические статьи - Александр Порфирьевич Бородин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

КОНЦЕРТ БЕСПЛАТНОЙ МУЗЫКАЛЬНОЙ ШКОЛЫ. —

КОНЦЕРТЫ РУССКОГО МУЗЫКАЛЬНОГО ОБЩЕСТВА (7-й и 8-й)

Концерты Бесплатной школы занимали всегда видное место в ряду концертов, имеющих действительно музыкальное значение. Они отличались не только хорошим исполнением оркестровых и хоровых вещей, но и чрезвычайно интересным выбором музыки1. В состав программ всегда входило немало замечательных произведений, имеющих живой современный интерес для искусства и по большей части вовсе неизвестных нашей публике или исполняемых у нас очень редко. Несмотря на недавнее существование Школы и на малочисленность ее концертов, она успела уже познакомить публику со множеством превосходных произведений, имеющих неоспоримо важное значение в развитии музыкального искусства, но составляющих до сих пор достояние только весьма тесного кружка записных любителей и знатоков музыки. Таким образом, Школа немало содействовала распространению музыкального образования в массе публики и упрочила за собою значение серьезного музыкального учреждения. Настоящий концерт ее принадлежит к числу наиболее замечательных2. На этот раз Бесплатная школа доставила нам возможность слышать в прекрасном исполнении одно из интереснейших и капитальнейших произведений современного искусства — «Те Deum» Берлиоза. Это одно из позднейших его сочинений (ор. 22) и, бесспорно, самое совершенное по внутреннему достоинству музыки. Пьеса эта написана для больших хоров с тенором соло, органа и громадного оркестра. Она была исполнена в первый раз 30 апреля 1855 года в Париже, в церкви St. Eustache при участии 900 музыкантов и под управлением самого автора. У нас в Петербурге ее еще никогда не давали целиком; публика наша имела случай познакомиться только с одним нумером «Те Deum» («Tibi omnes»), который некогда был исполняем в концертах Бесплатной же школы и очень понравился публике3. Всех нумеров в «Те Deum» восемь, из которых шесть вокальные, а два чисто инструментальные. В печатной партитуре, впрочем, один из нумеров («Prélude militaire») почему-то выпущен; он находится только в оригинальной рукописной партитуре, присланной Берлиозом в подарок нашей Публичной библиотеке. В концерте были исполнены все восемь нумеров.

Первый нумер — гимн «Те Deum laudamus» (Allegro moderato, 3/4, F-dur) —хоровой, с большим оркестром и органом. Он построен главным образом на теме («Те Deum laudamus»), которую поют сначала сопрано, и на другой теме, играемой сначала одним органом, унисоном во всех регистрах, и служащей потом контрапунктом первой теме. При дальнейшем развитии обе темы переплетаются весьма разнообразно, друг с другом и с прочими фигурами в оркестре и хоре. Вообще этот нумер отличается большою полифоничностью и сложностью разработки. Несмотря на такую сложность, однако же, голоса всюду ведены крайне ясно, естественно и свободно. Общий характер музыки — спокойный, светлый, грандиозный и вполне церковный. Красота ее и оригинальность, строгая выдержанность церковного характера, превосходное употребление хора и инструментальных масс, при отсутствии всякого стремления к чисто внешним эффектам, делают этот нумер замечательнейшим образцом церковной музыки вообще. В целом первый нумер, бесспорно, лучший из всего «Те Deum’a».

В самом конце его тональность изменяется из F в H-dur и нумер этот переходит непосредственно во второй «Tibi omnes». Второй нумер (Andantino, 3/4, H-dur) начинается прелестною прелюдией органа, за которою следует самый гимн «Tibi omnes», сначала у одних сопрано, с деревянными духовыми, чередующимися с органом. Замечательно хорош и оригинален здесь «Sanctus» как по музыке, так и по неожиданному изменению тональностей (из Н в Cis и наоборот) и красивому и эффектному аккомпанементу деревянных духовых. Постепенное crescendo «Sanctus’a» разрастается и приводит к сильному массивному «Pleni sunt coeli» и проч. Как хорош здесь эффект массы в ff после предшествовавшего рр и следующее затем тихое заключение органа! Вслед за этим тема гимна, с другим текстом, переходит к тенорам, затем идет снова «Sanctus», но только гармоническая обстановка, колорит и оркестровка всего этого уже совершенно другие — гораздо торжественнее и грандиознее; необыкновенный эффект производит здесь медь, неожиданно врезающаяся с своим А в гармонию H-dur остальных инструментов и хора. В третий раз тема гимна идет у басов и здесь достигает, как и самый «Sanctus», высшей степени развития относительно силы и величия. Весь нумер заключается музыкой начальной органной прелюдии, идущей на этот раз не у органа, но у струнных с контрапунктирующими фигурами деревянных духовых. Самые последние заключительные такты играет один орган. Нумер этот превосходен по содержанию музыки и по фактуре. С начала и до конца он оригинален, дышит необыкновенною теплотой и искренностью выражения. Он едва ли многим уступает предыдущему по красоте музыки, хотя и совершенно противуположен ему по фактуре.

После этого, по рукописной партитуре Берлиоза, следует маленький, оркестровый нумер «Prélude militaire», который, как значится в партитуре, играется в том случае, когда «Те Deum» исполняют по поводу победы. Этим мотивируется военный характер прелюдии. Нумер этот один из самых оригинальных во всем сочинении и построен весь на первой теме «Те Deum laudamus», которой придан военный, несколько маршевой характер. Начинает маленький барабан, потом тема идет у деревянных духовых, переходит к рогам и наконец к тромбонам и др. Перед концом прелюдии есть один чрезвычайно красивый и своеобразный гармонический поворот. Вообще этот нумер очень свеж и хорош по музыке. Непонятно, почему он выпущен в печатной партитуре.

Прелюдия переходит непосредственно в четвертый нумер: «Dignare». В целом четвертый нумер (Moderato, 4/4) уступает первым двум по музыкальному достоинству; но зато начало и конец здесь очень хороши и симпатичны. Музыка его отличается вообще теплотою и мягким, несколько пасторальным оттенком. Он написан для хоров с органом и небольшим оркестром, без тромбонов и ударных инструментов.

Пятый нумер — «Christe, rex gloriae» (Allegro non troppo, D-dur, 4/4) — хоровой, с участием тенора соло, с оркестром без тромбонов и органа. Общий характер музыки—торжественный. Этот нумер, однако же, значительно слабее предыдущих и менее оригинален. Всего слабее здесь теноровое соло — сентиментальное и несколько изысканное. Тем не менее и этот нумер не лишен замечательных красот в деталях. Так, например, очень хорошо дальнейшее ведение первой темы, построенной на диатонической гамме; весьма эффектен один гармонический поворот, в конце, когда при общей гармонии D-dur басы и медь берут неожиданно С. Если этот эффект недостаточно рельефен, так разве только вследствие отсутствия тромбонов в составе меди. Вообще странно, почему при общем торжественном характере музыки этого нумера, при частом употреблении массы в f, при массивном tutti ff в конце Берлиоз исключил из оркестра тромбоны и употребил в дело сравнительно небольшой оркестр.

Шестой нумер (Andantino, 3/4, g-moll)—молитва «Тe ergo quaesumus» для тенора соло, с хором и несколько изысканным оркестром: тут есть и английский рожок, и бас-кларнет, и три тромбона, и корнеты, хотя вовсе нет ни рогов, ни ударных. По музыке это самый слабый нумер из всех. Тема, на которой он построен, натянута, сентиментальна и напоминает какую-то плаксивую «Lacrimos’y». В оркестре тема эта ведена оригинально, но некрасиво, в трех октавах: сначала у струнных, потом у деревянных духовых. Недостатки музыки не выкупаются даже особенностью и исключительностью оркестрового состава, который здесь не производит никакого эффекта, что в сочинениях Берлиоза чрезвычайная редкость. Зато в конце нумера есть прелестный хорик «Fiat super nos», пианиссимо, без оркестра. Он написан в церковных тонах, и не только эффектен в исполнении, но и очень хорош по музыке.

Седьмой нумер, «Judex crederis» — с хорами, органом и громадным оркестром — самый эффектный из всех. Он начинается решительным и мрачным вступлением органа в es-moll (Allegretto maestoso, 9/8), за которым идет хор басов, в унисон с контрабасами, с чрезвычайно эффектным аккомпанементом меди. Потом тема переходит в сопрано и далее к тенорам, разрастаясь в могучий хор, полный силы и мрачного величия. Он оркестрован сильно, массивно и очень эффектно. Тональности в нем меняются так часто, что Берлиоз счел даже за лучшее не ставить здесь никаких знаков в ключе. За ним следует плавное, певучее и мягкое «Salvum fac» (3/4), очень красивое в женских голосах, с деревянными духовыми и струнными. Оно переходит в мелодическое «Per singulos» мужских голосов, аккомпанируемое своеобразно и эффектно арпеджиями альтов и виолончелей, с красивыми фигурами скрипок и духовых инструментов. Впрочем, сама мелодия басов не особенно хороша по музыке. За нею в струнных и женских голосах слышится опять музыка «Salvum» в 3/4, но в то же время басы уже вступают со своим «Judex crederis» в 9/8. Первая фраза этого «Judex crederis», повторяясь далее р, поочередно, басами обоих хоров, с своеобразною и превосходною гармонизацией на низком регистре и изумительно новым и эффектным употреблением меди на самых низких нотах, приобретает необыкновенно мрачный и торжественный колорит. Это одно из самых оригинальных и лучших мест по музыке не только в этом сочинении, но и в подобного рода музыке вообще. Хор растет и развивается в tutti, и наконец тема «Judex crederis» идет ff у хора унисоном, с массивнейшим оркестром и органом, достигая здесь апогея силы и выразительности. Заключение этого нумера составлено из тех же самых элементов, о которых мы упоминали выше, но по музыкальному достоинству оно ниже середины. Невозможно передать словами весь эффект этого нумера. Это верх совершенства по образцовому употреблению голосовых и оркестровых масс, по силе и красоте. Впрочем, с точки зрения более серьезных музыкальных требований, в целом он должен быть поставлен ниже первых двух нумеров. Слабые стороны его следующие: во-первых, некоторая декоративность, сильно напоминающая манеру Мейербера; во-вторых, местами несколько оперный характер музыки, что составляет недостаток в произведении церковного стиля; в-третьих, пестрота и отсутствие того единства, которым проникнут, например, первый нумер.

Заключительный нумер «Те Deum’a» — оркестровый, изображающий собою «Marche pour la présentation de drapeaux» (4/4, В-dur). Самый марш по музыке плох и сильно отзывается Мейербером. Недурен здесь только один гармонический поворот из Des в b-moll. Зато очень хорошо и оригинально следующее потом место, играющее как бы роль trio в марше. Подобно «Prélude militaire», оно построено на первой теме «Те Deum laudamus», в разработке fugato, но с маршевым характером. До сих пор оркестровка идет почти исключительно военная, духовая, струнные только кое-где прихватывают несколько нот. Но после fugato повторяется марш уже с участием струнных и арф, которые до сих пор ни разу не были в деле. Очевидно, что Берлиоз рассчитывал в этом случае на совершенно особенный эффект их. Орган в этом нумере вступает всего два раза: в fugato, где он играет вторую тему первого нумера (слегка измененную), и затем в конце, где играет ту же тему (но без изменения), в виде контрапункта.

Невозможно в таком беглом обзоре разобрать в частности все красоты этого замечательнейшего произведения, которое должно быть поставлено, бесспорно, наряду с самыми оригинальными, лучшими сочинениями по церковной музыке. Это не один из тех бледных сколков с Генделей и Бахов, как множество всяких немецких месс и ораторий новейшего времени. Это и не какая-нибудь итальянская, дилетантски-салонная музыка, вроде «Stabat Mater» Россини. Если мною указаны кое-какие недостатки и слабые стороны, то они имеют значение только относительное и нисколько не уменьшают высокого музыкального достоинства «Те Deum’a» в целом. Вспомним, что при строгом разборе не найдется буквально ни одного большого музыкального сочинения, которое бы во всех частях своих и деталях вполне удовлетворяло серьезным требованиям искусства. Нельзя не поблагодарить Бесплатную школу и г. Балакирева, стоящего во главе ее, за подобный выбор пьесы для концерта. Выбор этот доставил истинное наслаждение всем, кому дороги интересы музыкального искусства в его современном развитии.

Полноте наслаждения немало содействовало превосходное исполнение, под управлением г. Балакирева, и прекрасный состав исполнителей. Массивные хоры Школы пели на этот раз положительно безукоризненно: крайне согласно, верно и с тщательным соблюдением всех оттенков. Г-н Васильев исполнил партию тенора соло вполне удовлетворительно. Вместо фисгармоники, на эстраде красовался настоящий большой орган великого князя Константина Николаевича, вследствие чего чередование органа с оркестром выходило очень эффектное. Про оркестр нечего и упоминать: превосходный состав его слишком известен публике, посещающей концерты, в которых исполняется серьезная музыка. Словом, лучшей обстановки можно желать разве только в смысле той, какая была при первом исполнении пьесы в Париже. Но такая обстановка, очевидно, немыслима ни для какого частного концерта.

Про верную и рельефную передачу духа сочинения и всех музыкальных красот берлиозовской партитуры также распространяться не приходится. Высокий дирижерский талант г. Балакирева оценен и признан как публикою, так и беспристрастными музыкантами; тонкий вкус, глубина понимания, обширная музыкальная эрудиция и крайне строгое отношение его к музыкальному делу также известны и были доказаны не раз. Отрицать это сознательно могут разве только те, кому есть какой-либо интерес в умышленном игнорировании истины.

Кроме «Те Deum’a» в концерте исполнена была еще одна из любимейших симфоний Бетховена — «Пасторальная». Она слишком известна для того, чтобы разбирать ее в подробности. Я напомню только, что в этой симфонии Бетховену показались уже тесными рамки условной сонатной формы и что эпизодическая буря, между скерцо и финалом, составляет громадный шаг в истории развития свободной симфонической музыки. Эпизод этот, лучший во всей симфонии, и до сих пор остается самым художественным воспроизведением бури в оркестре. Симфония была сыграна вполне безукоризненно. Не говоря уже об удивительной отчетливости и верной передаче самых тонких оттенков, все исполнение дышало жизнью и увлечением. Даже финал, несколько вялый и растянутый, вышел здесь как-то особенно оживленным.

При всех достоинствах симфонии, главный интерес в этом концерте сосредоточивался все-таки на «Те Deum’e». Оно и понятно: симфония слишком хорошо известна, пьеса же Берлиоза, помимо ее высокого музыкального значения, имеет для нас еще интерес новизны. Нельзя не сознаться, что было бы весьма желательно слышать «Те Deum» в подобном исполнении еще раз4. Такие капитальные вещи, богатые новыми и первостепенными музыкальными красотами, положительно требуют повторения.

Перейдем теперь к 7-му концерту Русского музыкального общества5. Концерт начался первым аллегро и анданте из недоконченной симфонии (h-moll) Ф. Шуберта. Обе части исполнялись у нас еще в первый раз. Первая часть (Allegro, 3/4) написана в условной сонатной форме, ясна, проста по содержанию и разработке тем, свежа по музыке. Первая тема в басах и виолончелях рр очень хороша и сильна; быстро наступающая вторая-тема положительно слаба и напоминает дюжинный немецкий вальс. В этом Allegro всего лучше средняя часть, построенная на элементах первой темы; в ней много силы и новизны (взяв в расчет, конечно, что Allegro написано в 1822 году). Все же, что построено на разработке второй темы, большей частью слабо и довольно рутинно, даже для того времени. В противуположность большинству прочих сочинений Ф. Шуберта, это Allegro отличается замечательною сжатостью формы, отчего оно немало выигрывает в силе впечатления. Следующее затем Andante, также в условной сонатной форме (E-dur, 3/8), вообще слабее и несколько растянуто; но и в нем есть весьма недурные и новые вещи по музыке (как хорош и оригинален, например, подход к первой теме в средине Andante!). Первая тема — общенемецкая, малозамечательная; вторая лучше, с пасторальным оттенком и отчасти славянским характером. Оркестровка обеих частей симфонии простая, скромная, но хорошая. В целом музыка эта должна быть причислена к числу лучших сочинений Ф. Шуберта.

После этого сыграна была, также в первый раз, «Фантазия на финские темы» А. С. Даргомыжского. Как известно. у него есть несколько оркестровых пьес комического характера и построенных на народных темах (например, «Украинский казачок» и т. д.). Прототипом этого рода музыки служит всем известная, гениальная «Камаринская» Глинки. К этому же роду принадлежит и «Фантазия на финские темы». Но если музыка «Украинского казачка» напоминает еще несколько «Камаринскую», то «Фантазия на финские темы» не имеет ничего общего с последней. Она построена на народных финских темах и рисует разгулявшихся и раскутившихся финнов, которые сперва затягивают одну из своих заунывных песен (интродукция fis-moll, 5/4), потом, развеселившись, пускаются в пляс, сначала умеренный, но мало-помалу разгорающийся до крайних пределов финской удали и финского задора, вялого, хилого, неуклюжего и комичного в высшей степени (Allegro, A-dur, 2/4). Нет никакой возможности передать на словах весь юмор и комизм этой прелестной музыкальной картинки. Даргомыжский является здесь таким же великим музыкальным жанристом, как и в своих комических романсах («Червяк», «Титулярный советник» и проч.). Что касается до технических красот музыки, то «Фантазия на финские темы», несмотря на маленький объем свой, представляет богатый материал для изучения. Она переполнена совершенно своеобразными, новыми приемами и эффектами — гармоническими, инструментальными и ритмическими. Музыкальные курьезы, самые небывалые, самые разнообразные, встречаются здесь на каждом шагу; перечислить их в частности решительно невозможно — пришлось бы останавливаться чуть не на каждом такте пьесы. И все это блещет самым неподдельным юмором и остроумием. Из оркестровых вещей Даргомыжского «Фантазия на финские темы» положительно самая лучшая. Впечатление пьесы на публику высказалось ясно в единодушных рукоплесканиях и криках «bis», после которых пьеса была повторена.

За пьесой Даргомыжского следовал фортепианный концерт Шумана, исполненный г. Беггровым. Концерт этот уже известен нашей публике; его играли у нас и Клара Шуман, и А. Рубинштейн6. На этот раз публика имела право только пожалеть об исполнении пьесы. Г-н Беггров играл до того вяло, бездушно, скучно, до того извратил живой темп финала, что пьеса совершенно утратила свой характер.

Затем исполнены были, в первый раз, два отрывка из оперы «Демон» г. Б. Шеля: «Восточные танцы» и заключительный хор. Оба нумера по музыке слабы. Танцы (собственно лезгинка) выигрывают еще тем, что первая тема их настоящая восточная и верно передающая движение лезгинки; но, к сожалению, дальнейшее развитие ее бледно и вяло. В танцах мало жизни, увлечения, красок. При всем том лезгинка гораздо лучше хора, который по музыке просто плох. Если он и мог кому-нибудь понравиться, так разве только благодаря красивому исполнению в голосах.

Концерт окончился увертюрой к опере «Нюрнбергские певцы» Вагнера. Трудно представить себе что-нибудь скучнее и бесцветнее этой музыки! Хоть бы одна свежая мысль в целой увертюре! Хоть бы проблеск вдохновения! И что за неуклюжее, насильственное сочетание тем! Что за невыносимая оркестровка! Медь ревет без умолку в продолжение всей увертюры и просто приводит в отчаяние; так и радуешься всякому такту, где какой-нибудь трубач или тромбонист остановится, чтобы перевести дыхание. По непомерной сухости, торжественности и обилию медных инструментов можно подумать, что это форшпиль в какой-нибудь бездарнейшей оратории, изображающей падение стен Иерихона. А между тем это не более как увертюра к комической опере из народного быта. Вообразите себе музыку к народной комической опере — и ни малейшего следа жизни и юмора! Сколько нужно иметь слепой веры в авторитеты, чтоб не видеть всей бездарности подобной музыки!

Перейдем теперь к 8-му концерту7.

Главный интерес этого концерта сосредоточивается, бесспорно, на новой, Второй симфонии г. Римского-Корсакова «Антар». Симфония эта представляет произведение замечательное как по новизне и красоте музыки, так и по изумительно блестящей и колоритной оркестровке. По форме она принадлежит к тому роду симфонических сочинений, который был создан Берлиозом. Это — симфония в нескольких частях, написанная на определенный сюжет, причем разделение на части и построение каждой из них определяется не условною рамкой сонаты, но исключительно содержанием самого сюжета. Сюжет симфонии г. Римского-Корсакова — восточная сказка, содержание которой я постараюсь передать в коротких словах. Антар, возненавидевший людей, потому что они платили ему за добро злом, решился покинуть их навсегда. Он удаляется в Шамскую пустыню, где находятся развалины города Пальмиры. Там он вдруг видит бегущую газель. Мучимый голодом, он гонится за нею с копьем. Но в это время раздается страшный шум: за газелью летит чудовищная птица и хочет растерзать ее. Антару становится жаль газели, он вмиг переменяет свое намерение и вместо нее поражает птицу. Раненое чудовище с грохотом проваливается в пропасть, причем делается такая буря, что Антар не может удержаться на ногах и падает без чувств. Когда он очнулся, он видит себя в роскошном дворце, где множество рабов и рабынь ему прислуживают и услаждают его пением, плясками и яствами. Оказывается, что это дворец царицы Пальмиры — Пери, которая под видом газели искала спасения от нападения злого волшебника, принявшего на себя образ чудовищной птицы. Антар, поразив чудовище, спас Пери. В благодарность за спасение Пери обещает сделать жизнь его полною наслаждений, предупреждая, однако, что каждое из них оставляет после себя горечь, излечиваемую только другим наслаждением. Затем очарование исчезает, и Антар видит себя по-прежнему в пустыне. Это собственно и составляет сюжет 1-й части симфонии. Остальные три части изображают три наслаждения, которым по очереди предается Антар. Первое из них — сладость мести (2-я часть симфонии). Упившись местью, Антар хочет испытать сладость власти (3-я часть симфонии); пресытившись ею, он просит сладости любви, которую и находит в объятиях самой Пери, превратившейся в красавицу-бедуинку. Но Пери напоминает Антару, что это наслаждение — последнее и что горечь, оставляемая им, ничем уже не излечивается. Тогда Антар умоляет Пери отнять у него жизнь при первых же проявлениях этой горечи. Пери исполнила и это желание. Таким образом, после долгого обоюдного счастья Антар умирает возле нее, как только яд пресыщения начинает проникать в его душу (4-я часть симфонии).

Восточный элемент, фантастические подробности сюжета, характер Антара и разнообразие положений, в которых он находится, дают музыканту обильную пищу для фантазии. И надобно сказать, что г. Римский-Корсаков мастерски воспользовался всеми элементами.

Каждая частность сюжета воспроизведена им в музыке необыкновенно рельефно и с неподражаемою верностью. Как хорошо, например, изображение пустыни (аккорды трех фаготов и т. д.) в начале и конце 1-й части. Как картинно изображение бегущей газели, где верно передано не только движение бега (ритмические фигуры скрипок), но обрисована отчасти уже личность самой Пери, скрывающейся под видом газели (фигуры флейты; эти фигуры флейты составляют элементы темы, характеризующей далее поэтическую личность Пери в 4-й части). Сколько оригинальности в изображении чудовищной птицы, тяжелый полет которой так выразительно передается струнными. Необыкновенная гармония, совершенно своеобразная, как нельзя больше идет к этому фантастическому чудовищу, хищная натура которого так и слышится в характеристических клеваниях духовых. Сколько неги и воздушной грации в музыке, которой услаждают Антара во дворце Пери. Заметим кстати, что плясовая тема этой музыки — подлинная арабская и обставлена превосходно. И через все это проходит унылая тема, обрисовывающая разочарованного Антара. В смысле описательной музыки 1-я часть симфонии — верх совершенства и в особенности замечательна по необыкновенно картинной передаче самых разнородных подробностей сюжета. 2-я часть столько же верна сюжету, но передает скорее общее настроение Антара, упивающегося местью, нежели изображение отдельных частностей мщения. Поэтому она не представляет такой пестроты и разнохарактерности музыкальных элементов, какою отличается 1-я часть. По форме она также круглее и законченнее. Музыка этой части необыкновенно хороша, дышит восточной страстностью, энергией и какою-то необузданной свирепостью, вполне отвечающей программе. Тема, рисующая Антара, проходит и тут, но колорит ее уже совершенно другой, нежели в 1-й части. Оркестрованная в меди, она приобретает характер грозной силы. Музыка 3-й части изображает великолепную обстановку власти на Востоке. Тут есть и торжественный военный марш; тут есть и пляски невольниц, и ликование. Сама тема Антара получила здесь опять новый колорит — светлый и грандиозный. Одна из тем (вторая) здесь также подлинная арабская, напоминающая персидский хор «Руслана», но только еще красивее. Впрочем, по музыке эта часть несколько слабее двух первых, особенно конец ее. Музыка 4-й части чрезвычайно симпатична и построена, главным образом, на подлинной же арабской теме, полной любви и нежного томления. Тема эта идет сначала у английского рожка, с аккомпанементом кларнета и фаготов; далее же у виолончелей и скрипок, причем она получает характер уже более страстный. Так же удивительно симпатична здесь и вторая тема, рисующая личность Пери. Сколько в ней грации, теплоты и грусти! В первой части были только намеки на нее, здесь же она является в полном развитии. Тема самого Антара получает здесь характер мягкий, нежный и полный глубокой грусти. Конец этой части необыкновенно хорош и поэтичен, на арфах, флейтах и альтах.

Все четыре части носят на себе вполне восточный колорит как по гармонизации, так и по оркестровке. Относительно оркестровки «Антар» — положительно одно из совершеннейших и самобытнейших произведений современной музыки. Невозможно перечислить всех изумительных оркестровых эффектов, которыми переполнена каждая из частей этого сочинения, и найдется весьма мало мест, которые оркестрованы некрасиво (например, в одном месте 2-й части некрасиво употреблены рога и т. д.). И как все это ново и колоритно. Сколько тут фантазии самой прихотливой и роскошной!

Во всей симфонии нет и тени чего-нибудь рутинного, обыденного. Вообще «Антар» представляет новое доказательство необыкновенно сильного творческого таланта г. Римского-Корсакова, композиторская деятельность которого составляет крайне отрадное явление в нашем музыкальном мире. Говоря о достоинствах этой симфонии, я должен указать также и на слабые стороны. Автору можно сделать упрек в том, что тема, изображающая самого Антара, не вполне оригинальна; что в 3-й части не довольно величия и грандиозности; что в 4-й части музыка местами холодновата; что симфония несколько грешит пестротою элементов в деталях; но последнее обстоятельство находит себе оправдание отчасти в самом сюжете.

После симфонии г-жа Щетинина сыграла известный концерт Гензельта и сыграла очень мило. О самом сочинении г. Гензельта говорить нечего — оно бесцветно и плохо не только в музыкальном, но даже и в техническом отношении. Все виртуозные трудности здесь пропадают даром и не производят никакого эффекта. Какая разница в этом отношении, например, с концертом Литольфа, не говоря уже о концертах Листа. А что за странная оркестровка у г. Гензельта, что за наивные темы!

За этим следовала испанская фантазия Глинки «Ночь в Мадриде». Первостепенные красоты и оригинальность ее так известны публике, что было бы излишне разбирать ее в частности. Пьеса эта, по требованию публики, была повторена.

Потом г-жа Хвостова прелестно спела три самые разнохарактерные романса: «Waldgespräch» [12] Шумана, «Еврейскую мелодию» Мусоргского и «Серенаду» Гуно. Романс Мусоргского был повторен.

В заключение исполнена была увертюра «Гофолия» («Аталия» тож) Мендельсона. Увертюра эта также слишком известна даже тем, кто слушает музыку только в Павловском вокзале.

1878.

МОИ ВОСПОМИНАНИЯ О ЛИСТЕ[13]

(июнь — июль 1878 года)

Иена 3 июля 1877 года

Забравшись с моими будущими докторами философии в Иену1, я поглощен был, понятно, интересами, не имеющими ничего общего с музыкою, и забыл даже думать, что в двух шагах от меня живет Лист. (Я разумею в Веймаре.) К тому же, уезжая из Петербурга, я слышал вскользь от Бесселя, что Лист должен быть в Ганновере. Вот сидим мы это 30 июня в ресторане и просматриваем газеты. Вдруг читаем, что 2 июля будет в Иенском соборе концерт духовной музыки. Большинство вещей новых, в том числе четыре листовских: «Benedictus» из «Krönungsmesse»[14] для скрипки с органом и фортепиано, «Ave maris stella»[15] для мужского хора с органом, «Ave Maria» Arcadelt’a [16], сделанная для органа Листом, и «Cantico del Soll» di San Francisco d’Assisi a 1224[17] для баритона соло, мужского хора, органа и фортепиано (из неизданных вещей Листа). Кроме этого много вещей интересных, из старых — Баха, Палестрины; из новых — Лассена и проч.; вдобавок ко всему курьез: похоронный марш Шопена (Adagio из его b-moll’ной сонаты), сделанный Листом для виолончели, фортепиано и органа. Как уже это попало в число церковных вещей — не понимаю. Разумеется, мы поспешили запастись билетами. При этом нам сообщили частным образом, что, по всей вероятности, Лист сам приедет в Иену послушать свои вещи, так как он теперь в Веймаре. Не желая упустить такого удобного случая познакомиться с Листом, чего мне давно хотелось, я порешил не откладывая, завтра же ехать к нему в Веймар. Нужно сказать тебе, что из Иены в Веймар — рукой передать, все равно что из Петербурга в Павловск. Вот на другой день, 1-го числа, в 11 ч. 51 м. я и прикатил в столицу гроссгерцогства Саксен-Веймарского.

Рассчитывая, что Лист, по немецкому обычаю, обедает в час, я положил сначала пообедать и уже после обеда идти на поиски за великим Maestro. Так и сделал. Вообрази курьез: кого ни спрошу—никто не знает, где живет Лист. Вижу наконец вывеску «Hôtel de Russie»[18]: ну, думаю, где стоит «Russie», там наверное обязаны знать все. Стремлюсь туда и натыкаюсь прямо на стереотипную фигуру оберкельнера с графской физиономией, английским пробором и толстым золотым перстнем (один из самых противных типов немецкого «человека»). Оберкельнер смерил меня своим оловянным взглядом, не одобрил, и на вопрос процедил сквозь зубы: «Bedauere sehr»[19] и проч. Я мысленно послал его к черту и отправился наудачу далее. Вдруг — о welche Wonne![20] передо мною Kunsthandlung[21], а в ней за стеклом торчит огромный Лист, фотографированный, разумеется. Ну, думаю, тут уже непременно знают, где он живет! Так и вышло: лаконизм оберкельнера с лихвою вознаградился потоком самых подробных указаний со стороны жиденькой немочки, которая, не ограничиваясь словесною инструкциею, проводила меня за двери и, мотая тоненьким пальчиком в воздухе, указывала направление: rechts, links[22], опять links, опять rechts («ты к швее-то не заходи»—как в «Женитьбе» Гоголя) и наконец-то immer grade aus[23]. Иду я направо, иду налево, к швее не захожу, наконец выхожу на Wielandsplatz, а тут как в наших сказках: одно распутье— дорога направо, дорога налево, а прямо-то «grade aus» и дороги нет, ее загородил огромный медный Виланд, с толстыми икрами и медным, неподвижным лицом. Кроме меня и его на площади никого нет; спросить не у кого; кругом точно вымерли все. Только где-то поблизости мелким бисером сыплются беглые фортепианные нотки. Впоследствии я узнал, что это играла моя компатриотка Т., которая как раз угодила нанять квартиру, против самой спины Виланда.

Я сунулся опять наудачу в боковые улицы, по направлению могучих икр медного поэта. Оказалось, что левая икра была обращена к Amalienstrasse, правая к Marienstrasse. Обе улицы вели к музыкальным знаменитостям: одна на кладбище к покойному во всех отношениях Гуммелю, другая — в парк, к живому во всех отношениях Листу.

По последней я и направился «immer grade aus!». Это была — Marienstrasse. Лист должен жить совсем на конце улицы, у парка. Оказалось, что и тут я ошибся домом. Спрашиваю: где живет Лист? — Какой Лист? Никакой Лист тут не живет! — Ну по близости нет ли? — Н... нет. Всё тут жильцы известные... Ана! Ана! Вот тут спрашивают какого-то (?) Листа,— крикнула краснощекая немка другой немке в том же доме. Вмешался длинный, неуклюжий немец: «Стойте! Вот тут напротив живет, кажется, какой-то доктор Лист». Иду напротив. Домик № 1 —17 — в три окна, крохотный каменный двухэтажный, угловой, белый, весь обвитый диким виноградом. С улицы хода нет. Железная решетка. Калитка ведет в садик — изящный чистенький, точно языком вылизанный. В саду гуляет какой-то господин в соломенной шляпе. — «Здесь живет Herr Doctor[24] Лист?» — «Здесь, но только теперь он обедает; после обеда ляжет отдохнуть и ранее 4 1/2 часов его видеть нельзя». — «Тьфу ты пропасть! Какая досада!»— подумал я и от нечего делать пошел бродить по городу.

Времени было много, и я, в виде пролога к свиданию с великим современником, принялся электризовать себя воспоминаниями о великих покойниках по части искусства. А в Веймаре всего этого пропасть. Каждый уголок, каждая улица, каждая площадь говорит здесь о прошлом искусства — и хорошем прошлом!

Вот кладбище, в одном склепе с коронованными гроссгерцогами покоятся останки Гёте и Шиллера, в дубовых гробах, украшенных лавровыми венками; у гроба Шиллера, сверх того, серебряный венок — приношение гамбургских женщин, по случаю столетия годовщины дня рождения великого поэта.

Вот дом, где жил Гёте весь остаток своей долгой жизни, с 1776 года до 1832, то есть 56 лет. Вот маленький, простенький, старинной архитектуры домик; на дверях написано: «Hier wohnte Schiller!»[25] Тут он и умер в 1805 году, переселившись из Иены, где был профессором некоторое время. Тут же, за малую лепту, можно видеть и разные «реликвии» Шиллера, из тех, что по тарифам железных дорог значатся под именем домашних вещей.

А вот и всем известная бронзовая группа обоих поэтов, неразлучных и при жизни, и по смерти; не разлучаемых и в народной памяти — на пьедестале надпись: «Dem Dichterpaar Schiller und Göthe das Vaterland» [26]. Немецкие остряки не щадят, однако, этой памяти и называют группу ехидно — «Schulze und Müller» [27]. Вот домик Виланда, домик Гердера и бронзовые статуи их. Но эти разлучены; пьедесталы у них отдельные, стоят они на разных местах, и об них остряки ничего не говорят. Есть и домик Луки Кранаха; даже с его гербом. В гроссгерцогской библиотеке можно видеть и Chormantel[28] Лютера, и придворный костюм Гёте, и домашний халат того же Гёте, и многое другое в том же роде. Да всего не перечтешь. Электризоваться великими именами вообще я начал уже в Иене. Крохотный университетский город до того переполнен вещественными доказательствами пребывания в нем великих людей, что если бы, например, приезжий, пропитанный благоговением к великим именам, идя по улице, хотел, положим, плюнуть: некуда! остается плюнуть в платок. Около одного дома нельзя — тут жил Гёте; около другого нельзя — тут жил Шиллер, Гегель, Шеллинг, Окен, Фихте, Арндт, Меланхтон и проч. Я сам чувствовал себя сначала несколько неловко: потому — сразу попал под одну кровлю с Лютером. Великий реформатор жил как раз через стенку от меня. Рядом с домом, где я поместился, жили — с одной стороны, Гёте, с другой — Шиллер; напротив меня Гёте писал «Германа и Доротею»; недалеко от меня Шиллер писал «Валленштейна». Просто беда! — Чуть не на каждом доме дощечка с великим именем. Нужно, впрочем, признаться, что между последними есть и такие, память о которых сохраняется только потому, что они написаны на домах. Вообще страсть немцев увековечивать на домах имена великих жильцов приводит иногда к курьезам; например, в Бонне есть два дома в разных частях города и на обоих значится: «Здесь родился Бетховен!»

Проболтавшись по городу до 41/2 часов, спешу в Marienstrasse, к заветной решетке. Вхожу в калитку. Гляжу — господина в соломенной шляпе нет, а сидят в саду две дамы. «Ist Herr Doctor zu sprechen?»[29] — собезьянничал я по-немецки. «О ja wohl! Oben, eine Treppe hoch!»[30] Ну слава богу! Я поблагодарил, подняв почтительно, по-немецки, высоко шляпу и направился «эйне треппе гох», а сам думаю: «Ну а вдруг это какой-нибудь вольнопрактикующий врач Лист?»

Не успел я отдать карточки, как вдруг перед носом точно из земли выросла в прихожей длинная фигура в длинном черном сюртуке, с длинным носом, длинными седыми волосами. «Vous avez fait une belle symphonie»[31] — гаркнула фигура зычным голосом, а длинная рука протянулась ко мне. «Soyez le bienvenu!» [32] И тут же в коротких, но сильных выражениях он успел высказать свое résumé относительно каждой из частей симфонии и показать мне, насколько эта вещь ему нравится и хорошо знакома в подробности.

Мускулистая рука крепко сжала мою руку, втащила в комнату и усадила меня на диван. Мне оставалось только откланиваться и благодарить. Величавая фигура старика, с энергическим выразительным лицом, оживленная, двигалась передо мною и говорила без умолку, закидывая меня вопросами относительно меня лично и музыкальных дел в России, которые ему, очевидно, недурно известны. Разговор шел то на французском, то на немецком языке, перескакивая ежеминутно с одного на другой[33]. Он много расспрашивал о Корсакове, о котором он очень высокого мнения: «М-г Rimsky — est un très grand talent!»[34] Рассказывал, между прочим, как ужасно провалился «Садко» Корсакова в первый раз в Вене; как А. Рубинштейн, дирижировавший тогда «Садко», привез Листу партитуру и сказал: «Эта вещь провалиласть у меня, но вам она, наверное, понравится». И «Садко» и «Антара» Лист ставит очень высоко. Расспрашивал о том, как исполнялся «Christus»[35] в концерте «Бесплатной школы»3. Когда я сказал, что «Stabat mater speciosa» [36], к сожалению, не могла быть исполненною с органом, а шла с фисгармоникою, — он сказал: «Тут есть громадные трудности; во втором издании я сделаю непременно иначе; нужно, чтобы орган прямо вступал с голосами и сопровождал их сплошь». — Я заметил, что Корсаков сделал особенную уловку... «Угадываю! — перебил Лист, — он заставил вступить орган немного раньше голосов; так? Я знаю, что значит дирижировать подобные вещи! Он поступил очень умно!» и т. д. Расспрашивая о Балакиреве, он сказал: «Жаль, что вы не слыхали, как у меня играет ваша компатриотка m-elle Vérà Timanoff вот эту вещь», и указал на весьма истрепанный экземпляр балакиревского «Исламея», лежавшего тут, так что, видимо, его только что играли. «У меня сегодня было matinée[37], и она как раз сегодня ее играла». (Как я потом узнал, Лист, заставляя ее играть эту вещь, шутя говорил: «M-elle Vera! Eh bien! Tranchez la question orientale à votre manière!»[38]) «Она играла „Исламея“ на последнем собрании у гроссгерцога,— прибавил Лист. — Вы знаете, что гроссгерцог хорошо знает ваши вещи и очень их любит. У нас в Германии их, разумеется, не гутируют.

Вы знаете Германию? Здесь пишут много; я тону в море музыки, которою меня заваливают, но боже! до чего это все плоско (flach)! Ни одной свежей мысли! У вас же течет живая струя; рано или поздно (вернее что поздно) она пробьет себе дорогу и у нас». Спрашивал о Кюи и др. Между прочим, говорил, что ему очень нравится трио Направника; что сначала, когда он читал его только в партитуре, оно показалось ему длинно и вяло, но когда он слышал его в исполнении, он нашел, что она прекрасно и эффектно сделано.

Из нашего разговора я заметил, что инструментальною русскою музыкою он интересовался гораздо более, нежели вокальною, что, впрочем, вполне понятно, так как русского языка он не знает. Но и вообще, как мне показалось, симфоническая, камерная и фортепианная музыка, по-видимому, интересуют его более, нежели оперная.

Когда я благодарил его за любезности, приходившиеся на мою долю, он с досадою перебивал меня: «Да я не комплименты вам говорю; я так стар, что мне не пристало говорить кому бы то ни было иначе, чем я думаю; меня за это здесь не любят, но не могу же я говорить, что пишут хорошие вещи, когда нахожу их плоскими, бездарными и безжизненными». Узнав, что я живу не в Веймаре, а в Иене, он сказал: «Ба! Значит мы с вами завтра увидимся?» Я, разумеется, отклонил какой бы то ни было визит с его стороны. «Ну вот что, tenez! Je vous invite demain à diner dans le Baeren (отель „Zum schwarzen Baercn“). Sie sind also mein Gast für Morgen; vergessen Sie es nicht»[39], — напомнил мне он на прощанье. Просить его играть я не решился: было бы слишком бесцеремонно.

Говорил он превосходно на обоих языках, свободно, бойко, с увлечением, быстро и много, как умеют говорить только французы. При этом он не сидел ни минуты на месте, ходил, жестикулировал и всего менее напоминал собою духовную особу. Рот его широко раздвигался и крепко захлопывался, громко отчеканивая каждый слог и напоминая мне несколько дикцию покойного А. Н. Серова. Высказав, что ему было нужно, он захлопывал рот окончательно, откидывал седую голову, останавливался и вперял в меня свой орлиный взгляд, как будто хотел сказать: «А ну-ка! Посмотрим, что ты мне теперь на это скажешь?» Впоследствии я видел, что у него есть еще другая манера говорить: едва шевеля губами, тихо, каким-то старческим и аристократическим говорком, напоминая мне дикцию другого покойника— H. М. Пановского.

Он так меня замотал, по твоему выражению, что, прощаясь, я даже забыл спросить его, какой это обед, на который он пригласил меня; в котором часу; нужно ли быть во фраке или нет. Обо всем этом я вспомнил уже на дороге из Веймара в Иену. Приехав туда, я нашел на станции А. и Г.[40] — моих будущих докторов философии, нетерпеливо ожидавших рассказа о свидании с великим Maestro и впечатлении, которое он на меня произвел.

На другой день меня взяло раздумье: «Как я пойду на обед? А ну как там дамы да бомонд? А у меня кроме дорожного платья ничего нет?» Я порешил извиниться перед Листом и не пойти вовсе. Но как и где это сделать? Очевидно, что Лист не остановится же в гостинице «Zum Bären»: он в Иене свой человек. Наконец мы втроем порешили отправиться в собор, в надежде, что так как концерт будет там, то, наверное, там знают, когда приедет Лист и где остановится. Пошли мы, собственно, зря, между прочим, наудачу. Подходим к собору — там гудит орган. Мимо нас прошмыгнул какой-то господин в маленькую дверь, боковую (главные двери были заперты). Мы за ним. Входим: нет почти никого, человек пять кое-где разместились по скамьям. Под старинными готическими сводами так и раскатывается d-moll’ная фуга Баха. Мы сели. Видим — народу прибывает понемногу. Чей-то зычный голос прокричал: «Na! jetz kann mann doch anfangen; rasch hinauf, die Herrn Sänger! Wir haben wenig Zeit; es muss noch einmal Alles durchgenommen bis der Meister noch nicht da ist!»[41] Оказалось, что мы случайно попали на репетицию концерта, который должен был быть еще в 4 часа вечера, а теперь был всего 11-й час утра. Можешь представить, с каким наслаждением мы, совсем неожиданно, выслушали почти весь концерт. Исполнители были превосходные; большею частью все придворные артисты Веймарской капеллы, солисты и придворные оперные певцы. Хор очень хороший — академического (университетского) общества пения «Pauliner», состоящего исключительно из студентов. На нас никто не обращал внимания; никто не приглашал, но никто и не гнал нас. Мимо нас таскали ноты, виолончели, скрипки; шмыгали оперные певцы. Вдруг около 12 часов все заполошилось, устремилось к двери с выражением напряженного внимания. «Der Meister kommt! Der Meister, der Meister ist da!»[42]

Распорядители концерта во фраках и белых галстухах забегали, засуетились. Двери распахнулись, и выступила характерная черная фигура Листа под руку с дамою; как я узнал впоследствии — баронессою М.[43] За ними следовала целая фаланга листовских учеников и учениц, правильнее учениц, потому учеников— всего был один — Зарембский, поляк, из Житомира, очень даровитый пианист. Вся эта юная толпа очень непринужденно и бесцеремонно вкатилась в собор и, треща на всевозможных языках, посыпалась по скамейкам. В этой толпе я увидал и нашу соотечественницу — m-elle Véra Т[44]. Лист, по-видимому, ее особенно жалует, потому, усаживаясь с баронессою М. и композитором Лассеном, он спохватился, где m-lle Vera, и видя, что она сидит в заднем ряду, без церемонии вытащил ее и посадил около себя.

Он слушал очень внимательно, хотя большею частью с закрытыми глазами. Когда дошла очередь до его вещей, он встал и окруженный распорядителями направился на хоры. Вскоре у дирижерского пюпитра показалась его большая, седая, смелая голова, энергическая, но спокойная и уверенная. Издали он очень похож на нашего Петрова — та же маститость, то же сознание, что он у себя дома везде, где он действует. Дирижировал он без палочки, рукою, спокойно, определенно и уверенно; замечания делал очень мягко, спокойно и коротко. Когда очередь дошла до вещей с участием фортепиано, он ушел в глубь хора и вскоре седая голова его показалась за роялем. Мощные круглые звуки рояля полились как волны под готическими сводами древнего собора. Играл он божественно! Что за тон, что за сила, что за полнота! Какое пианиссимо, какое morendo! Юноши мои так и кисли от восторга. Когда дошло дело до «Marche funèbre»[45] Chopin’a, очевидно было, что вещь эта вовсе не была аранжирована: Лист импровизировал партию фортепиано, в то время когда орган и виолончель играли по нотам; каждый раз при повторении он играл иначе, даже совсем не то, что прежде. Но что он сделал из этого! Уму непостижимо! Орган внизу тянет pianissimo аккорды и терции; фортепиано с педалью дает рр, но полные удары; виолончель поет тему. Эффект выходит поразительный: совершенно как будто отдаленный похоронный звон густых колоколов, из которых один ударяет прежде, чем другой перестал гудеть. Я никогда, нигде, ничего не слыхал подобного. Потом что за crescendo! Мы были на седьмом небе! Я только тогда вспомнил о намерении подойти к Листу и просить извинения, что не могу принять приглашение на обед, когда он уже уходил под руку с баронессою М., окруженный своим штатом юных пианистов, которые довольно бесцеремонно тормошили великого Meister’a, и хотя, видимо, очень ухаживали за ним, но без почтительного страха. Подойти к нему не было ни малейшей возможности, я решил проводить его «Zum Bären» и там fair mes excuses[46]. Проходя в двери, я был остановлен Т., которая очень радушно и ласково подбежала ко мне: «Лист сказал нам, что вы в Иене. Давно ли вы здесь?» и т. д. Я сообщил ей, между прочим, о намерении уклониться от обеда. «И думать не смейте! Вы ужасно обидите Листа! Он на вас рассчитывает и еще в Веймаре объявил нам всем, что вы обедаете у него сегодня. Идите за мной!» Прежде чем я успел сказать ей что-либо, m-lle Véra схватила меня за руку и втащила в пестрый кружок ее подруг: вот это самый и есть Herr N.; mein Landsmann[47], — представила она меня.

«До обеда далеко, обед в 2 часа еще, Meister пошел отдохнуть немного, пойдемте есть вишни пока!» Пестрая толпа высыпала на улицу, потащила меня за собою. Мы, как мухи, облепили чье-то крыльцо, мигом расхватали вишни у стоявшей тут же торговки. Меня поместили между Т. и какой-то очень милой пианисткой из Дюссельдорфа; рассыпав вишни на бумагу на коленях, они бесцеремонно пригласили меня к участию: «Helfen Sie doch!»[48] На вишни все накинулись как школьники, барышни смеялись и трещали на всевозможных языках. Я точно сто лет был знаком с ними. Наконец пора была идти в отель «Zum Bären», который был очень недалеко. В отель пришли мы, однако, слишком рано. Там было отведено особое помещение для нас, пока готовили стол в Speisesall’e[49]. Барыни без церемонии начали прихорашиваться перед зеркалом и даже пошли подпудриваться. «Der Meister ruht noch! Der Meister ist noch nicht da»[50],— слышалось кругом.

Наконец пробило два часа, все двинулись в столовую. Стол был сервирован прекрасно, убран цветами и т. д. Лист пришел с распорядителями и с неизбежною своею дамой — баронессой М., композитором Лассеном и еще кое-кем. Увидев меня, он закричал: «Ah! soyez le bienvenu!»[51] и сейчас же начал меня знакомить с баронессой, Лассеном, своим другом — Justizrath[52] Гилле, главным распорядителем. Мне уже было резервировано место за столом. Лист сидел на конце, во главе стола, я возле Листа по левую руку; по правую сидела напротив меня баронесса. Она вступила сейчас же со мною в беседу, наговорила любезных вещей и сообщила, что она с Листом играла мою симфонию у гроссгерцога два дня тому назад; симфонию и она и Лассен знают, очевидно, очень подробно. Лист был очень любезен, весел и разговорчив; подливал соседям вино и т. д. Главным предметом разговора была опять-таки русская музыка, которою баронесса интересуется, по-видимому, не менее Листа. Говорили на этот раз много о русских операх: «Руслане», «Юдифи», «Маккавеях», «Псковитянке», «Каменном госте», «Ратклифе» и их авторах, об «Антаре» Корсакова, «Ромео и Джульетте» Чайковского... и многом другом, что в Веймаре известно...[53]

«Restez-vous longtemps a Jena? — сказал, между прочим, Лист. — Eh bien, je vous prends par le collet; venez me voir encore à Weimar; nous ferons votre symphonie ensemble»[54]. Я пояснил, что я не пианист и не могу играть с ним. «Eh bien, c’est madame la baronne, qui voudra bien jouer la symphonie avec m-r Lassen.— Avez-vous un bon éditeur?[55] Постойте, я вам представлю Канта, моего издателя из Лейпцига, il pourra vous être utile, tenez!»[56] Он позвал Канта и представил его мне. Обед прошел оживленно и весело. Возле меня сидела по другую сторону придворная певица Анна Lankow, очень милая, бойкая и веселая; я ей передавал кушанья, и мы подливали друг другу вино. После обеда Лист пошел отдохнуть. Баронесса тоже исчезла. Мы еще поболтали малость и отправились гурьбою в собор. Я хотел, по немецкому обычаю, заплатить за обед; оказалось, что Лист уже заплатил за всех и не велел принимать ни от кого платы. В соборе я уже поместился не на взятом мною месте, а в листовской компании. Имя Листа не стояло на афише в ряду исполнителей. Когда я спросил его, кто же будет играть фортепианную партию, он замялся как-то и схитрил: «C’est... Naumann... bon pianiste!»[57] И это, разумеется, была неправда. Мы с А. и Г. отлично видели за фортепиано седую, типичную голову Листа. Марш Шопена и на этот раз он играл опять-таки по-новому, не так, как на репетиции; очевидно, то была новая импровизация. «Посмотрите! Вот так он всегда делает; никогда не скажет, что это он играет, чудак!» — сказала Т. После концерта, когда гроссгерцог, поговорив с Листом, уехал, публика бесцеремонно обступила Листа и рассматривала его без стыда, в том числе и мои юноши, которые как-то очутились у него под самым носом. В это время ко мне подбежал Гилле с приглашением отправиться после концерта к нему, где соберется вся листовская компания. И вот все мы гурьбою двинулись по направлению к дому Гилле, который живет относительно далеко от собора. Лист шел впереди, под руку с своею неизменною дамою; затем я под руку с Гилле; Лассен, артисты и весь штат учениц Листа. Густая толпа публики, несмотря на дождь, накрапывавший порядочно, провожала нас. Прохожие — солдаты, студенты, купцы, офицеры, дамы и проч.— при встрече с Листом останавливались и почтительно раскланивались. Мои юноши без зазрения совести шли чуть не рядом с Листом и продолжали его рассматривать. Подходя к дому Гилле, заслышали уже чад от жарящихся Bratwürstchen. «Wir sind schon da! Es richtet schon nach Bratwürstchen»[58], — загудели молодые ученицы, и вся толпа ввалилась гурьбой в сад Гилле, где действительно застилало дымом от колбас, которые жарились на открытом огне. Вход был убран цветами. Гилле в отчаянии размахивал руками: «Alles ist verloren! Wir kriegen Regen!»[59], а закуска была приготовлена в саду! Действительно, пошел дождь сильнее. Все поразбрелись по беседкам и перенесли туда столы. Я расположился с баронессою, которая много беседовала со мною. Она очень простая, умная, милая женщина. «Если вы хотите послушать Листа, — сказала она, — приходите всего лучше ко мне. Он иногда капризничает; Вы не можете заставить его играть, а я всегда сумею сделать это. Кроме таких-то и таких-то дней, я всегда дома. Venez quand vous voulez; vous serez toujours le bienvenu»[60]. Я, разумеется, поблагодарил за любезность и сказал, что непременно воспользуюсь приглашением.

Наконец Листу и его спутникам настала пора возвратиться в Веймар. Все направились на станцию железной дороги. Лист был сильно утомлен и вдобавок страдал, по-видимому, болью в желудке: катар желудка — его обычная болезнь. Он как-то вдруг осунулся. Баронесса, Лассен и Гилле уложили его в вагоне 1-го класса, и он заснул. Между тем произошли неожиданные курьезы: не хватило места для всей компании; хотели прицепить новый вагон. Опять вышла какая-то неурядица... Наконец оказалось, что где-то на дороге соскочил с рельса вагон и пришлось иенскому поезду простоять на станции около полутора часов. Компания, сильно умаявшаяся, приуныла сначала, потом все пошло по-старому: расселись пить пиво и прочее, болтали, смеялись. Лист спал в вагоне глубоким сном. Наконец поезд тронулся и мы распрощались.

Иена, 12 июля

1877 года

Я тебе писал раньше, что получил приглашение от баронессы М., которая хотела устроить так, чтобы я мог наслушаться Листа со всем комфортом. Вскоре я получил приглашение, через Гилле, быть у Листа в воскресенье на matinée. Затем узнал, что Лист в субботу едет в Берлин. Рассчитывая, что едва ли он может иметь matinée в воскресенье, когда только в субботу отправляется в Берлин, — я вместо воскресенья решил быть у Листа в понедельник, помня, что это у него свободный день. Вот в понедельник— с утренним же поездом я и покатил в Веймар. К Листу было еще рано, и я направился к m-lle Vera, которая еще в Иене взяла с меня обещание быть у ней. «Что же это вы не были вчера на matinée? — был первый вопрос ее. — А как вас ждали! Как Лист вас ждал! Он уверен был, что вы непременно будете! А как он хорошо играл вчера! И мы как хорошо играли!» Так мне сделалось досадно! Но делать нечего — не поправишь! Я просидел у m-lle Vera до 2 часов. Она мне много и хорошо играла: сыграла весь репертуар пьес, которые должна была играть в концерте в Киссингене в пятницу. От нее я узнал неожиданным образом, что урок Листа, то есть занятия с учениками, перенесены в виде исключения на понедельник. Ну, думаю, тем лучше, пойду к Листу в часы занятий его с учениками, посмотрю, как он занимается с ними. Нужно заметить, впрочем, что он никого не пускает к себе в часы занятий. Пообедав, я отправился с визитом к баронессе М. потому, что к Листу все еще было слишком рано.

«Ах, как жаль, что вы не были вчера у Листа на matinée, он очень ждал вас! Гилле известил нас, что вы непременно будете!»— были первые слова баронессы. Она женщина очень милая, простая, очень хорошо образованная и музыкальная. Говорили мы на этот раз о самых разнообразных вещах: о «Нови» Тургенева, о позитивизме, дарвинизме, Геккеле, философии Шопенгауэра, фортепианном переложении «Антара» Корсакова, которое лежало раскрытым на рояле, о Вагнере, о веймарских художниках... Проболтав с нею более часа и получив приглашение на вечерний чай — с Листом, я откланялся. Прихожу к Листу в 41/2 часа, и следуя советам М., велел доложить, что я такой-то, приехавший нарочно из Иены, к занятиям Листа с учениками. Без этого, по словам М., человек Листа, иногда от избытка усердия, категорически отказывается даже доложить Листу о приезде в подобные часы. Вхожу. Какой-то голландский пианист (Кунен) играет пьесу Таузига. Лист стоит около рояля. Человек 15 окружают рояль. «Ah, vous voilà enfin»[61], — закричал мне седой Meister. «Дайте же мне вашу руку! Что же это вы не были вчера? А Гилле уверил меня, что вы непременно будете». Мне было ужасно досадно. «Я показал бы вам, что еще недурно играю сонату Шопена с виолончелью и проч.» Далее он рекомендовал мне своих учеников: «Это все знаменитые пианисты, если не в настоящем, то в будущем, непременно». Толпа беззастенчиво расхохоталась. Я тут встретил почти всех тех, с которыми уже познакомился в Иене, в день концерта. «А мы совсем неожиданно перенести на сегодня». Все засмеялись опять. «Однако за дело, kleine m-elle Véra[62], которая со мною делает все, что хочет: захотела, чтобы урок был сегодня, — нечего делать, должен был перенесли урок на понедельник, — сказал Лист, — а всему виною господа! Г. N — сыграйте-ка нам!..» Прерванные занятия продолжались. Лист останавливал иногда учеников и учениц, садился сам, играл и показывал; делал разные замечания, большею частью полные юмора, остроумия и добродушия, вызывавшие обыкновенно добрый смех даже со стороны того, кому делал замечание. Он не сердился, не горячился; ученики не обижались. «Versuchen Sie es einmal à la Véra zu spielen»[63], — говорил он иногда, желая кого-либо заставить прибегнуть к мошеннической уловке, употребляемой Т., чтобы вывернуться из затруднения во всех случаях, где ее миниатюрные ручонки оказывались слишком маленькими. Он добродушно смеялся, когда попытка не удавалась. Если кто-нибудь говорил, что он не может сыграть того-то и того-то, Лист усаживал его все-таки за рояль, прибавляя: «Nun zeigen Sie uns, wie Sie das nicht können»[64]. Во всех своих замечаниях он был, при всей фамильярности, в высшей степени деликатен, мягок и щадил самолюбие учеников. Когда дошла очередь до Т., он заставил ее сыграть Es-dur’ную расподию, которую она приготовила к концерту в Киссингене. Сделав ей несколько мелких, но очень дельных замечаний, он сел за рояль и наиграл своими железными пальцами некоторые места. «Это должно быть торжественно, как триумфальное шествие!» — воскликнул Лист, вскочил со стула, подхватил Т. под руку и начал шагать величественно по комнате, напевая тему рапсодии. Все снова рассмеялись. Когда Т. сыграла с огнем, с соблюдением самых тонких оттенков, Лист обратился ко мне и сказал: «Das ist doch ein famoser Kerl, die kleine Véra»[65]. «Если Вы так же сыграете в концерте,— обратился он к Т., — то знайте — какие бы овации Вам ни выпали на долю, все это будет меньше того, чего вы стоите!» Слезы радости навернулись на раскрасневшемся лице девушки. За нею последовали опять другие ученики и ученицы... Замечу кстати, что между ним и его учениками отношения какие-то патриархальные; ужасно простые, фамильярные и сердечные, нисколько не напоминающие обыкновенные, формальные отношения учеников к профессору; это скорей отношения детей к отцу или внучат к дедушке. Ученицы, например, без всякой церемонии целуют иногда у него руку, и он к этому до того привык, как видно, что не находит тут ничего странного. Он их целует в лоб; треплет по щеке и по плечу; подчас ударит по плечу и довольно крепко, заставляя обратить внимание на что-либо. При всем добродушии в замечаниях его проскальзывает иногда некоторое ехидство. Особенно он, по-видимому, любит пройтись насчет Л.[66] «Ах, не играйте так! Играйте вот как! — показал он одной ученице. — Так только играют в Лейпциге, — прибавил он, — там пояснят вам, что это чрезмерная секста, и воображают, что этого довольно, а как ее сыграть — путем никогда не покажут!» Или: «В Лейпциге нашли бы, что это очень мило», — заметил он по поводу довольно бесцветно и дрянно выполненного места из шопеновского этюда. Нужно заметить, что Лист никому ничего не задает сам, а предоставляет каждому выбирать, что ему угодно. Впрочем, ученики всегда спрашивают предварительно: приготовить ли им такую-то или такую пьесу, потому что случается, что, когда начнут играть что-нибудь не нравящееся ему, он остановит без церемонии и скажет: «Бросьте, что вам за охота играть такую дребедень!» Собственно на технику, постановку пальцев и прочее он обращает ужасно мало внимания, а главным образом упирает на передачу выражения, экспрессию. Впрочем, за редкими исключениями, у него все ученики владеющие уже хорошо техникою, хотя учившиеся и играющие по разным системам. Собственно своей, личной манеры Лист никому не навязывал. Кстати об его игре: вопреки всему, что я часто слышал о ней, меня поразила крайняя простота, трезвость, строгость исполнения; полнейшее отсутствие вычурности, аффектации и всего бьющего только на внешний эффект. Темпы он берет умеренные, не гонит, не кипятится. Тем не менее энергии, страсти, увлечения, огня— у него бездна. Тон круглый, полный, сильный; ясность, богатство и разнообразие оттенков — изумительные.

Когда урок, продолжавшийся часа два с половиною, кончился, Т. стала просить Листа, чтобы он перенес следующий урок с пятницы на субботу, потому что ей неудобно приготовить что-нибудь по случаю концерта. — «Вот так она всегда со мной делает!— ткнул на нее пальцем Лист, обращаясь ко мне, — а я... ну как я ей откажу! Она всегда хочет быть права и заставляет меня сделать по-своему! Ну что же, господа? — обратился он к прочим ученикам. — Согласны ли вы будете отложить на субботу, а? — «Конечно, конечно», — затрещали все. — «Ну, так и будет! В субботу!» Вообще Лист, видимо, жалует ужасно Т. Когда она сыграла одну вещь (действительно великолепно), он воскликнул: «Браво! Этого из вас никто так не сыграет!» — обратился он к остальным ученикам. Всех учеников при мне играло 2; учениц 3. Когда ученики стали уходить, Лист провожал их в переднюю и помогал некоторым одеваться; ученицы многие, прощаясь, целовали руку, он их целовал в лоб. Когда все ушли, он долго еще смотрел им вслед и, обратившись ко мне, сказал: «А какой все это отличный народ, если бы вы знали!.. И сколько здесь жизни!..» «Да ведь жизнь-то эта в тебе сидит, милый ты человек!» — хотелось мне сказать ему. Он в эту минуту был очень хорош. Когда я взял шляпу, Лист сказал: «Куда же Вы?» Я пояснил, что иду в отель, а затем к баронессе М. «Прекрасно, значит мы увидимся скоро. До свидания!» Видимо, он порядочно устал.

Заняв комнатку в маленькой буржуазной гостинице Thüringer Hof, я отправился к М. Когда я вошел, Лист был уже у нее. Мы поболтали о разных разностях, вошел человек и доложил, что чай готов. Лист поднялся, предложил руку баронессе, и мы двинулись в столовую. Хозяйка представила мне своего сына, юношу лет 16, и мы вчетвером уселись за изящно сервированным столом, я по правую, Лист по левую руку баронессы; больше никого не было. Чай приготовляла сама хозяйка в спиртовом английском приборе. К чаю поданы были всевозможные закуски, вино и пиво. Лист за чаем был очень разговорчив, и мы с ним много болтали о музыке. После чая хозяйка повела нас в гостиную к роялю. Прежде всего она подсунула Листу одну из его рапсодий, прося показать, как играется то-то и то-то. Это была, без сомнения, очень прозрачная женская хитрость, которую раскусить, разумеется, было немудрено. Лист рассмеялся. «Вам хочется, чтоб я сыграл ее? Извольте; только прежде всего я хотел бы сыграть симфонию m-r с самим автором. Куда хотите: на primo или на secondo?» — обратился он ко мне. Я — разумеется, и руками и ногами! Наконец я уговорил сесть баронессу; она согласилась только на andante. Лист сел на secondo. Лист не удовольствовался, однако, этим. «Баронесса очень любезна, но мне все-таки хочется проиграть эту вещь именно с вами; не может быть, чтобы вы не могли играть ее; вы так хорошо аранжируете для фортепиано, что я не верю, чтобы вы совсем не играли. Садитесь!» Не говоря более ни слова, он взял меня за руку и усадил на secondo, а сам сел на primo. Я было опять на дыбы. «Allez, jouez donc! autrement Liszt vous en voudra; je le connais, moi»[67], — шепнула баронесса. Я хотел было начать andante, которое было раскрыто; но Лист перевернул ноты и мы начали финал, потом скерцо, потом первую часть — так и проиграли всю симфонию со всеми повторениями. Лист не давал мне останавливаться: по окончании одной части перевертывал ноты и говорил: «Allez toujours!»[68] Когда я врал, пропускал или не доигрывал, он мне замечал: «Зачем пропускать — это так хорошо!» «Ah! le cher compositeur, il’a si bien composé et il ne veut pas le jouer!» [69]

Когда кончили, он по нескольку раз проиграл еще одни отдельные места симфонии и по косточкам разобрал всю до мельчайших подробностей. Между прочим, он дал мне несколько мелких, но практических советов относительно аранжировки (плод очень внимательного отношения к симфонии), на случай если я буду издавать симфонию вторым изданием; где, например, написать октавой ниже и поставить над этим 8~ для удобства чтения. В различных местах у него были еще раньше сделаны карандашом всякие пометочки, NB, кое-где поставлены пропущенные в корректуре знаки — диезы, бемоли.

Когда мы кончили, он сказал: «Мы знаем мало вашей музыки, но зато, как видите, изучили вас весьма основательно». Потом он и баронесса стали настойчиво просить, чтобы я спел мои романсы и показал что-нибудь из оперы. От пения я решительно отклонился. «Ведь у Глинки тоже не было настоящего голоса, однако он пел свои вещи», — приставала баронесса. Чтобы отвязаться, я сыграл им один женский хорик, который обоим очень понравился. Наконец я в свою очередь стал просить, чтобы Лист что-нибудь сыграл. Они взяли с меня слово, что я еще приеду к ним в Веймар, покажу мою 2-ю симфонию и т. д. Лист приставал, нет ли у меня манускриптов, чтобы я показал ему. Порешили, что я приеду в субботу на урок к нему, а вечером к баронессе, переночую в Веймаре и буду в воскресенье на matinée. Лист сел за фортепиано и сыграл рапсодию свою и еще что-то, не помню чье. Играл, впрочем, не много: было уже поздно!

В 12 часов мы разошлись. Я проводил Листа (который плохо видит ночью) под руку до квартиры его, но он все-таки проводил еще меня до угла, чтобы направить на ближайшую дорогу к моему отелю.

Утром я уехал в Иену и в тот же день телеграфировал Б[есселю], чтобы он прислал Листу мою Вторую симфонию и некоторые романсы.

Иена 18 июля 1877 год

Я тебе писал, что Лист пригласил меня на субботу (14 июля) к себе, на занятия с учениками, затем на matinée в воскресенье; кроме того, баронесса просила меня на субботу вечером, к чаю. В пятницу я получил телеграмму от нее, где она напоминает мне, чтобы я завтра, то есть в субботу, непременно был у нее. Я поехал в субботу, по обыкновению, в 11 час. 52 мин. и, пообедав, направился прежде всего к Т. Каково же было мое удивление, когда Т. сообщила мне, что занятия учеников у Листа были вчера, то есть в пятницу вместо субботы. Оказалось, что концерт в Киссингене не состоялся. Т. не уехала и снова упросила Листа переменить субботу на пятницу. Meister, избаловавший вконец m-lle Verà, опять не мог отказать ей и перерешил. Посидев у Т., я отправился с ней к Листу. Поводом к тому, что мы отправились вместе, послужило, между прочим, одно обстоятельство: мне хотелось узнать, как играют у Листа «Исламея» Балакирева, и я просил Т. сыграть «Исламея», она сказала мне, что давно не играла его, а на своем, довольно тугом, новом рояле она не сыграет хорошо, а если бы мы пошли к Листу, то там она сыграет лучше, так как рояль у Листа слабее. Мы порядком-таки порасколотили там рояль, сказала Т. — «Вы только скажите Листу, что вам бы хотелось знать, как <я> играю „Исламея“, он сейчас же заставит меня сыграть при вас. Вот увидите!» — Так и вышло; только что я заикнулся об «Исламее», Лист сейчас же сказал: «Ma chère m-elle Vérà! Jouez-nous „l’Islamey“. Vous verrez comme elle le joue bien!»[70] — обратился он ко мне. Нужно заметить, что у Листа мы нашли еще ту самую пианистку Scheuer из Дюссельдорфа (с которой я ел вишни на крыльце в Иене, после концерта) и еще очень хорошего пианиста Луттера. Scheuer доигрывала последнюю часть концерта Грига, а Луттер на другом инструменте (пианино) изображал оркестр. Это была репетиция; концерт предполагалось играть завтра на matinée. Кончив его, они тотчас же и ушли. Мы с Т. остались одни у Листа. Она прекрасно сыграла «Исламея», хотя в темпе несколько более медленном, чем играл его Н. Г. Рубинштейн. Что за сила! Что за механизм!.. Затем мы болтали с Листом о музыке, об операх [А.] Рубинштейна, которые лежали у него на рояле. Потом он уселся за рояль, желая показать кое-какие места в этих операх. Сыграл увертюру к «Нерону», танцы и еще кое-что; затем я сказал ему, что танцы в «Демона» лучше. «Дайте-ка сюда ,,Демона“! — сказал Лист, — я не знаю этих танцев». Я дал «Демона», отыскал танцы, и он проиграл их все. Потом показывал еще кое-какие вещицы, частями. Мне это напомнило совсем балакиревские вечера. Лист сидел за роялем; я — по правую руку, переворачивал ноты, а Т. по левую его руку. И как это приятно было слушать Листа совсем уже по-домашнему! Играл он тоже à la Balakireff, дополняя в аранжементе то басы, то средние ноты, то верхи. Мало-помалу из этих импровизированных дополнений начала вырастать одна из тех превосходных транскрипций Листа, где так часто переложение фортепианное бывает неизмеримо выше самой музыки, составляющей предмет переложения. Лист импровизировал довольно долго. Когда он кончил, мы с Т. собрались уходить.

Лист удержал меня: «Ах да! Ведь мы сегодня увидимся еще у баронессы, не правда ли? Прежде чем идти к ней, зайдите ко мне, мы пойдем туда вместе. Ко мне придет еще Зарембский (один из самых видных учеников Листа). Мне хотелось бы еще при вас проиграть с ним вашу симфонию, прежде чем играть ее сегодня вечером, потому что»... Тут я не расслушал путем, что он сказал далее (Т. перебила каким-то вопросом). Я сказал, что зайду, и мы ушли. На дороге я спросил Т., что такое сказал Лист, когда мы уходили. — «Что ему хотелось пройти с Зарембским вашу симфонию при вас, прежде чем играть ее сегодня перед гроссгерцогом». — «Каким гроссгерцогом?» «Да ведь мы сегодня будем у баронессы М. с Листом?» — переспросил я Т.— «Ну да, разве вы не знаете, что сегодня великий герцог хотел быть у баронессы именно с тем, чтобы познакомиться с вами, лично. Лист ему об вас так много говорил, что гроссгерцог, узнав о вашем приезде в Веймар, просил Листа, чтобы он непременно познакомил его с вами: вот они и условились сегодня быть у баронессы М. Разве вы не слыхали? Затем-то она и телеграфировала вам, чтобы вы непременно были»...

Так и порешили. Около 8 часов я зашел к Листу. Зарембский был уже там, во фраке, белом галстуке, белых перчатках. Он с Листом проиграл мою симфонию: Лист в secondo, а Зарембский в primo. Сыграли черт знает как хорошо! Особенно скерцо — сущий огонь! Множество мелочей, которые у нас обыкновенно пропадают, выступали здесь ужасно рельефно. ... Мы ... отправились втроем к М. Она была еще одна и очень любезно встретила нас. Я разыграл комедию извинения, и все произошло, разумеется, так, как говорила T. «Vous êtes en voyage; du reste nous sommes ici à la campagne»[71], — засмеялась хозяйка. Минут через 10 раздался звонок. Баронесса, я и Лист встали: вошел гроссгерцог. Это был высокий, немолодой уже мужчина, в черном сюртуке, в белом жилете, светло-сиреневых перчатках и с цилиндром в левой руке. Баронесса представила ему меня. Он подал мне руку И сразу выгрузил целый запас любезностей, говоря, что он глубоко уважает весь наш музыкальный кружок, весьма любит нашу музыку, крайне интересуется нашей деятельностью, что до сих пор ему лично удалось только узнать одного Кюи (которого он называет «М-г Coui») и то мельком, в Байрейте, что он ужасно рад случаю познакомиться со мною и прочее и прочее. Я, разумеется, благодарил его. Затем все пошли в гостиную, где стоял рояль. С гроссгерцогом приехал какой-то excellenz [72] и какая-то придворная дама, которая весь вечер, даже за чаем и ужином, оставалась в перчатках и в шляпе (этикет это, что ли?). Начали с моей симфонии. Я стоял около рояля и ворочал страницы. Гроссгерцог сидел немного дальше у рояля, внимательно и серьезно слушал (переглядываясь с Листом), который так и кис от удовольствия при разных оригинальных и пикантных местах, перекидываясь торжествующими взглядами то со мною, то с гроссгерцогом, улыбаясь, кивая одобрительно головою и т. д. Когда кончили, гроссгерцог подошел ко мне, рассыпался в любезностях и даже распространился насчет разных деталей.

Затем гроссгерцог пожелал, чтобы я непременно поиграл ему еще что-нибудь из моей оперы. Нечего было делать: я сел и по требованию баронессы и Листа сыграл два хоровых нумера, хотя гроссгерцог и Лист хотели, чтоб я сыграл еще танцы. Лист и гроссгерцог расспрашивали меня много о частностях исполнения сценического, об оркестровке — словом, выразили большой интерес и жалели, что не могу произвести им вокальных нумеров. После этого, поблагодарив меня, гроссгерцог встал, подал руку баронессе; Лист подал свою придворной даме, и все отправились в столовую — к чайному столу. Возле баронессы по правую руку сел гроссгерцог, по левую Лист, по правую руку гроссгерцога — я; возле Листа — придворная дама; подле меня по правую руку exeellenz, возле него сын баронессы и Зарембский. Гроссгерцог все время разговаривал главным образом со мною, затем с хозяйкой дома. Он, видимо, старался показать мне свое знакомство с русскою музыкою и литературою, говорил без умолку, очень просто и очень любезно. После чая, тем же порядком, все перешли в гостиную. Зарембский превосходно сыграл фантазию своего сочинения, очень интересную и эффектную, a la Liszt. Затем гроссгерцог встал, сказав ему и Листу несколько любезностей, еще раз поблагодарив меня и наговорив кучу приятностей, в заключение протянул руку и сказал по-русски: «Прощайте, до сфи-да-ния», отчеканивая каждый слог. За ним вслед откланялся excellenz. После их ухода Зарембский еще превосходно сыграл фантазию на «Rheintöchter»[73] Иосифа Рубинштейна, очень блестящую и трудную. После этого мы двинулись домой: было 12 часов. Баронесса просила, чтобы я перед отъездом непременно побывал у нее. Проводив Листа до дому (он живет в двух шагах от баронессы), мы с Зарембским пошли домой.

На другой день я встал рано и пошел гулять... Ровнехонько в 11 был уже у Листа.

Многие, в том числе и баронесса, были уже там. Вскоре приехал и гроссгерцог. Он встретил меня уже как знакомого, спросил, как я провел ночь, где остановился в Веймаре и прочее.

Помещение Листа небольшое, и состоит всего из трех комнат, и то небольших. Поэтому в гостиной, где рояль и пианино, поместились только дамы и гроссгерцог. Мужчины оставались в соседней комнате. Тем не менее Лист, увидев меня, взял за руку и через спальню увлек в гостиную. «Vous serez mieux la bas!»[74] — сказал он. Начались занятия. Публики было так много, что не хватило стульев для всех. Мужчины большею частью стояли. Дамы сидели в шляпках, с зонтиками в руках. Мужчины бомондные, в том числе и гроссгерцог, были в черных сюртуках, со шляпою в руке и маленькою тросточкою, которую не выпускали из рук. Те и другие в перчатках. Не бомондные, как и аз многогрешный, были в самых разнообразных костюмах, пиджаках и прочее. Дамы, за исключением русских, то есть баронессы и Т., одеты были большею частью крайне безвкусно и нелепо, хотя многие очень щеголевато. Играли все ученики и ученицы Листа. Пели две барыни, довольно дрянно; аккомпанировал Лист. Аккомпанирует он превосходно. Matinée кончилось в 1 час. Пианисты и пианистки были, большею частию, очень сильные, хотя очень разнообразные. Т. занимала, разумеется, одно из самых видных мест на matinée. Она прелестно и с шиком сыграла две мазурки Шопена (из малоизвестных), которые приготовила к концерту в Киссингене. Scheuer, дилетантка из Дюссельдорфа, исполнила чистенько свой концерт Грига, причем Луттер изображал на пианино оркестр; Реннебаум (из Нюрнберга), пианистка, не обладающая очень сильною техникою, хорошо сыграла «Cloches de Geneve» и «Lorelei»[75] Листа; Луттер прекрасно исполнил «Dance macabre»[76] Сен-Санса в переложении Листа; Aus der Ohe очень юная, но сильная пианистка, с изумительно длинными ручными кистями и пальцами — бравурно сыграла трудную фантазию на «Дон-Жуана» Листа. Зарембский — также прелестно выполнил Rheintöchter Иосифа Рубинштейна, как и накануне. Вокальные нумера были: 2 дуэта Раффа и «На северном голом утесе» Листа. Репертуар, как видно, состоял главным образом из пьес новой фортепианной школы.

После matinée гроссгерцог снова подошел ко мне и, сказав, несколько любезностей, распростился со мною. Лист проводил всех гостей вниз, в сад, прощаясь с ними. Мы с Т. и 3[аремб-ский] отправились обедать в Hôtel de Russie. Оттуда я прошел к Т., где и пробыл до 41/2. Затем мы пошли снова к Листу, так как он обещал мне дать свою фотографию. Лист только что встал (я писал, что он до этого часа отдыхает после обеда). Мы поболтали немного. Лист выложил мне на выбор целый ворох разных cártes-portraits[77], кабинетных портретов и прочее. Хотя там были и большие, но я их не взял, потому что они, по-моему, менее похожи на него; по крайней мере, я таким Листа не видал. Поэтому я предпочел взять маленький кабинетный портрет, поразительно похожий на него.

Когда я выбрал, Лист сделал на обороте очень милую надпись4. Кроме того, он подарил мне на память еще рукописный набросок одного варианта для конца своей «Divina Comedia»[78] с чрезвычайно красивыми, смелыми и оригинальными гармониями. Поблагодарив его за то и другое и распростившись с ним, я уехал обратно в Иену с тем, чтобы оттуда уже отправиться в Марбург и т. д.

21 июля в субботу, расставшись с моими будущими докторами философии, которые остались в Иене, я отправился в Марбург. Путь лежал через Веймар, и я не утерпел, остановился на сутки в этом городе, моем Венусберге, где роль Венеры играл седой Лист. Вспомнилось мне, что в этот день у Листа последний урок, завтра последняя matinée, после которой Maestro уедет в Рим, и весь кружок его разъезжается в разные стороны.

Идти к Листу было еще рано, и я отправился к баронессе М. Она сообщила мне, что в четверг Лист получил от Бесселя мои романсы и Вторую симфонию, вчера играл ее с баронессою в четыре руки, остался ужасно доволен и назначил играть ее завтра на matinée, куда хотел приехать и гроссгерцог. При этом она пригласила меня на вечерний чай, прибавив, что, кроме меня и Листа, никого не будет, с тем чтобы на досуге просмотреть втроем мои романсы. От нее я пошел к Листу на урок. Когда я вошел, Meister стоял у рояля и что-то толковал столпившимся около него ученикам. Увидав меня, он закричал: «Ah! Soyez le bienvenu, mon cher M-r[79]; a мы вчера играли вашу Вторую симфонию», и при этом высказал свое одобрение в самых веских выражениях. Урок прошел как обыкновенно, с тою разницею, что Лист сыграл à livre-ouvert[80] фуги Римского-Корсакова и вместе с остальными фортепианными вещами последнего, только что полученными, роздал их для разучивания ученикам своим. Нечего и говорить, что фуги были сыграны превосходно, свободно, вступления тем в новых голосах оттенялись с изумительною рельефностью. Урок кончился. Лист удержал меня: пришел Зарембский, с которым Лист хотел пройти Вторую симфонию к завтрашней matinée. Неугомонный Meister опять деспотически засадил меня за фортепиано с Зарембским, а сам слушал; когда дело дошло до andante и финала, он сказал: «Andante, vous le jouerez et puis je vous remplacerai; je ferai le final mieux que vous, n’est ce pas?»[81] — засмеялся Лист. Перед вступлением к финалу я встал. Лист сел на мое место и бойко, с огнем, с энергией и увлечением сыграл финал. После этого он перебрал мою симфонию по косточкам, останавливаясь с большим вниманием на различных подробностях гармонизации, голосоведения, формы и проч., которые он находил наиболее оригинальными, и я имел новый случай убедиться, с каким горячим интересом он относится к музыкальному делу вообще и к русскому в частности. Трудно представить себе, насколько этот маститый старик молод духом, глубоко и широко смотрит на искусство; насколько в оценке художественных требований он опередил не только большую часть своих сверстников, но и людей молодого поколения; насколько он жаден и чуток ко всему новому, свежему, жизненному, враг всего условного, ходячего, рутинного; чужд предубеждений, предрассудков и традиций — национальных, консерваторских и всяких иных.

Тем дороже мне было встретить его теплое сочувствие и слово одобрения, выраженное не в форме светской любезности или общих мест, но в виде простых, ясных, всегда мотивированных выводов из анализа вещи.

(От души жалею на этот раз, что поводом к беседе с ним служила именно моя вещь; это лишает меня возможности привести здесь его подлинные, характерные и пластические выражения 5.)

Вечером у баронессы М. таким же образом мы перебрали большую часть моих романсов. Лист заставил меня петь и объяснять ему текст, а сам аккомпанировал, анатомируя затем гармонию и даже декламацию. По поводу одного уже чересчур смело гармонизованного романса, который именно более других понравился баронессе, — Лист воскликнул: «Bah! ici Vous aurez la critique sûrement contre Vous; c’est un peu trop poivré!» — «C’est du paprika?»[82] — засмеялся я. «Non c’est du Cayenne!»[83] — рассмеялся Лист. Потом они толковали все с баронессой о том, кто бы у них мог спеть мои романсы, и просили меня перевести текст на немецкий язык. В заключение, разговаривая со мною о Дрезеке, Лист попросил баронессу сыграть одну из частей сонаты этого автора, а затем сел за рояль и сыграл остальные, обращая мое внимание на различные подробности оригинальной и красивой гармонизации.

На другой день, на matinée кроме множества фортепианной музыки появился еще отличный скрипач, француз Soret, который приехал в Веймар с тем, чтобы потом начать с Т. концертное путешествие по Германии и Австрии.

Когда очередь дошла до моей симфонии, то Лист, садясь с Зарембским за рояль, отыскал меня глазами в толпе и добродушно крикнул на всю комнату: «Ну уж вы простите, если я кое-где совру; я плохо вижу». Действительно, Лист даже и при помощи pince-nez плохо видит, и когда не знает вещи наизусть, то иногда ошибается в знаках; если это происходит не перед публикою, то он обыкновенно при этом сердится и с досадой схватит красный карандаш и тут же поставит чудовищной величины бемоль, диез или бекар. Эта matinée была последнею и продолжалась очень долго. Лист, по-видимому, был чем-то озабочен и несколько рассеян; оказалось, что в этот вечер должна была приехать в Веймар дочь его — Козима, с Вагнером, для того чтобы дня через два уехать вместе с Листом.

Распростившись с милым Maestro, я отправился сначала обедать в компании с Soret, Т. и 3., а потом к 3., который хотел мне показать свою крайне талантливую фантазию для фортепиано с оркестром и потолковать об оркестровке. Нужно заметить, что во время моих экскурсий в Веймар мне часто приходилось сходиться со многими Listianer и Listianerinen, так там называют листовскую молодежь. Все это большей частью народ простой, радушный, откровенный и подчас болтливый. От них я без всякой инициативы с моей стороны скоро узнал всю подноготную о Meister’e и его кружке. Узнал, например, что Лист вообще неохотно принимает новых учеников и к нему попасть нелегко; для этого необходимо, чтобы он или сам сильно заинтересовался личностью, или за нее ходатайствовали люди, которых Лист особенно уважает. Но раз допустивши кого-либо, он редко удерживается в тесных рамках исключительно преподавательских отношений и скоро начинает принимать близко к сердцу частную жизнь своих учеников; входит иногда в самые интимные интересы и нужды их как материальные, так и нравственные; радуется, волнуется, скорбит, а подчас не на шутку будирует по поводу их домашних и даже сердечных дел. И во все это он вносит столько теплоты, нежности, мягкости, человечности, простоты и добродушия! На моих глазах было несколько примеров подобных: отношений, которые заставляют высоко ценить Листа как человека. Как видно, ни годы, ни долгая лихорадочная деятельность, ни богатая страстями и впечатлениями артистическая и личная жизнь — не могли истощить громадного запаса жизненной энергии, которою наделена эта могучая натура.

Все это взятое вместе легко объясняет то прочное обаяние, которое Лист до сих пор производит не только на окружающую его молодежь, но и на всякого непредубежденного человека. По крайней мере, полное отсутствие всего узкого, стадового, цехового, ремесленного, буржуазного, как в артисте, так и в человеке — сказывается в нем сразу.

Но зато и антипатии, которые Лист возбуждает в людях иного закала, не слабее внушаемых им симпатий. По крайней мере, мне случалось встречать и у нас и в Германии немало людей, вовсе не музыкальных, путем даже не знающих, кто такой и что такое Лист, но которые чуть не с пеной у рта произносят это имя и с особенным злорадством пересказывают про него разные небылицы, которым подчас сами не верят.

Это было мое последнее свидание с Листом. Покидая Веймар— мой Венусберг, я, однако, не сразу оторвался от моей седой Венеры (разумей — Листа). Я попал в Марбург. Здесь жила, умерла и похоронена св. Елизавета, поэтический образ которой вдохновил великого Maestro. На месте, где она была похоронена, стоит один из самых изящных готических соборов. Видал я его и прежде, но тогда он говорил мне только об одной Елизавете. На этот раз с воспоминанием о ней связывалось воспоминание и о художнике, воспевшем ее. Женственный, светлый образ Елизаветы сливался для меня с величавою фигурой седого мастера. Да и немудрено. В них есть много общего: оба случайно родом из Венгрии, занесены судьбою к немцам, стали достоянием католической церкви, но во всем, что в них есть симпатичного, не видно ничего ни венгерского, ни немецкого, ни католического, а только одно общечеловеческое.

1881.

ВОСПОМИНАНИЯ О М. П. МУСОРГСКОМ

Первая встреча моя с Модестом Петровичем была в 1856 году (кажется, осенью, в сентябре или октябре). Я был свежеиспеченным военным медиком и состоял ординатором при 2-м сухопутном госпитале; Модест Петрович был офицером Преображенского полка, только что вылупившимся из яйца. Первая встреча наша была в госпитале, в дежурной комнате. Я был дежурным врачом, он дежурным офицером. Комната была общая; скучно было на дежурстве обоим. Экспансивны мы были оба; понятно, что мы разговорились и очень скоро сошлись. Вечером того же дня мы были оба приглашены на вечер к главному доктору госпиталя — Попову, у которого имелась взрослая дочь, ради которой часто давались вечера, на которые обязательно приглашались дежурные врачи и офицеры. Это была любезность главного доктора. Мусоргский был в то время совсем мальчонком, очень изящным, точно нарисованным офицериком; мундирчик с иголочки, в обтяжку; ножки вывороченные, волосы приглажены, припомажены, ногти точно выточенные, руки выхоленные, совсем барские. Манеры изящные, аристократические; разговор такой же, немножко сквозь зубы, пересыпанный французскими фразами, несколько вычурными. Некоторый оттенок фатоватости, но очень умеренной. Вежливость и благовоспитанность — необычайное. Дамы ухаживали за ним. Он сидел за фортепианами и, вскидывая кокетливо ручками, играл весьма сладко, грациозно и проч. отрывки из «Trovatore», «Traviata»[84] и т. д., и кругом его жужжали хором: «Charmant, délicieux»! [85] и проч. При такой обстановке я встречал Модеста Петровича раза 3 или 4 у Попова и на дежурстве, и в госпитале. Вслед за тем я долго не встречался с Модестом Петровичем, так как Попов вышел, вечера прекратились; я перестал дежурить в госпитале, состоя ассистентом при кафедре химии.

Вторая встреча была осенью в 1859 году, у бывшего адъюнкт-профессора Академии и доктора в Артиллерийском училище С. А. Ивановского. Мусоргский был уже в отставке. Он порядочно уже возмужал, начал полнеть, офицерского пошиба уже не было. Изящество в одежде, в манерах и проч. были те же, но оттенка фатовства уже не было, ни малейшего. Нас представили друг другу: мы, впрочем, сразу узнали один другого и вспомнили первое знакомство у Попова. Мусоргский объявил, что он вышел в отставку, потому что «специально занимается музыкой, а соединить военную службу с искусством—дело мудреное» и т. д. Разговор невольно перешел на музыку. Я был еще ярым мендельсонистом, в то же время Шумана не знал почти вовсе — Мусоргский был уже знаком с Балакиревым, понюхал всяких новшеств музыкальных, о которых я не имел и понятия. Ивановские, видя, что мы нашли общую почву для разговора — музыку, предложили нам сыграть в четыре руки. Нам предложили а-мольную симфонию Мендельсона. Модест Петрович немножко сморщился и сказал, что очень рад, только чтобы его «уволили от andante, которое совсем не симфоническое, а одна из ,,Lieder ohne Worte“[86], переложенная на оркестр, или что-то вроде этого». Мы сыграли первую часть и скерцо. После этого Мусоргский начал с восторгом говорить о симфониях Шумана, которых я тогда еще не знал вовсе. Начал наигрывать мне кусочки из Es-дурной симфонии Шумана; дойдя до средней части, он бросил, сказав: «ну, теперь начинается музыкальная математика». Все это мне было ново, понравилось. Видя, что я интересуюсь очень, он еще кое-что поиграл мне новое для меня. Между прочим я узнал, что он пишет сам музыку. Я заинтересовался, разумеется, и он мне начал наигрывать какое-то свое скерцо (чуть ли не B-dur’Hoe); дойдя до Trio, он процедил сквозь зубы: «Ну, это восточное!», и я был ужасно изумлен небывалыми, новыми для меня элементами музыки. Не скажу, чтобы они мне даже особенно понравились сразу; они скорее как-то озадачили меня новизною. Вслушавшись немного, я начал гутировать понемногу. Признаюсь, заявление его, что он хочет посвятить себя серьезно музыке, сначала было встречено мною с недоверием и показалось маленьким хвастовством; внутренно я подсмеивался немножко над этим, но, познакомившись с его «Скерцо», я призадумался: «Верить или не верить?»

Вскоре я уехал за границу, откуда воротился в 1862 году осенью. Тут я познакомился с Балакиревым, и третья встреча моя с Мусоргским была у Балакирева, когда тот жил еще в Офицерской, в доме Хилькевича. Мы снова узнали друг друга сразу, вспомнили обе первые встречи. Мусоргский тут уже сильно вырос музыкально. Балакирев хотел меня познакомить с музыкою его кружка и прежде всего с симфонией «отсутствующего» (это был Н. А. Римский-Корсаков). Тут Мусоргский сел с Балакиревым за фортепиано (Мусоргский на primo, Балакирев на secondo). Игра была уже совсем не та, что в первые две встречи. Я был поражен — блеском, осмысленностью, энергией исполнения и красотою вещи. Они сыграли финал симфонии. Тут Мусоргский узнал, что и я имею кое-какие поползновения писать музыку, стал просить, чтобы я показал что-нибудь. Мне было ужасно совестно, и я наотрез отказался. Вскоре мы сошлись с Модестом Петровичем ближе. Впоследствии он посвятил мне «Intermezzo» и привез изящно переплетенную и написанную рукопись, затем посвятил мне «Козла» («Светскую сказочку»), а потом жене моей «Сиротку», которую принес как «маленькое утешение больной женщине»...

ПРОДОЛЖЕНИЕ ЛИСТИАДЫ

9 июня (28 мая) я приехал из Берлина в Магдебург к 10 ч. 50 м. Мне посоветовал один господин, с которым я ехал, остановиться в «Kaiserhof», лучшей гостинице и наиболее близкой к Johanneskirche, в которой должен был происходить первый концерт. Я взял динстмана[87], чтобы перенести вещи, и мы отправились пешком. Тут динстман вдруг ни с того ни с сего говорит: «А у нас-то вчера какое торжество было!» — «Какое?» — «Как какое? А высокого гостя, старика Листа, встречали! Неужели не слыхали? Как же! Народу-то что собралось! Молодежь, дамы, офицерство! Толпа такая! Как только мейстер подъехал, его встретили такими ,,Hoch!“, точно принца; мужчины махали шляпами, а дамы платками, чуть не подолами махали, право!» — картинно описывал динстман. (Впоследствии я узнал от Gille, что, действительно, огромная толпа собралась на дебаркадере железной дороги к 81/2 часам и Лист был встречен при выходе из вагона самыми восторженными «Hoch!», какие выпадают на долю разве коронованным особам. С такими же криками Листа проводили с дебаркадера.) По приезде в отель Лист получил другую овацию: полковые музыканты местных войск собрались у отеля под окнами Листа и дали ему серенаду. Отмечу еще одну черту внимания к старому мейстеру: в отеле, где остановился Лист, обыкновенно обедало офицерство и для этого пользовалось лучшим помещением; узнав о приезде Листа, офицеры перешли обедать в общую столовую, прося предоставить занимаемое ими помещение Листу, как самое лучшее во всем отеле. Об этой деликатной выходке офицерства мы узнали уже по отъезде Листа из Магдебурга.

Узнав от динстмана, что Лист уже приехал, я спросил, где он остановился. «В отеле Кох (Koch’s Hôtel)». — «А где этот отель?»—«Да вот!» — «Тащи туда мои вещи!» Отель был как раз через дорогу, против дебаркадера. Лист занимал № 1 в бельэтаже. Я занял свободный № 34, этажом выше. Бросив свои вещи, я взял карточку, спустился вниз и прямо наткнулся на Спиридона, черногорца-камердинера Листа. Он сейчас же узнал меня, осыпал приветствиями на итальянском языке и распахнул передо мною двери. Я без доклада вошел в большую комнату, где посредине стоял большой рояль Блютнера и на нем мне прежде всего бросились в глаза: «Антар» в 4 руки и знакомое: «Тати-тати», 2-е издание «Парафраз»1. Лист стоял у окна и благодарил трех дам, поднесших ему букеты живых цветов. На столе стояло уже несколько ваз с живыми цветами, и Лист пристраивал новые букеты. Один из них он предложил поставить в вазу младшей из дам; кроме того, ей же поднес, в свою очередь, один из букетов. Увидав меня, Лист протянул мне обе руки и воскликнул: «Ah! cher m-г Borodine, soyez le bienvenu! Je suis fort content de vous voir! Depuis quand êtes vous arrivez? Vous dinercz aujord’hui avec moi! n’est ce pas? Où logez-vous?»[88] — и проч. Железными пальцами своими он, как в тисках, сжал мои руки. Дамы переминались и, видимо, уходили. Лист распрощался с ними, рассыпаясь снова в любезностях и благодарности. Я хотел уйти, тем более что Лист сказал мне, что в 11 часов репетиция концерта и что он ожидает представителей города. Но Лист удержал меня и просил остаться, пока он оденется, и поболтать с ним. «Есть у вас программа? Вот вам!» — дал Лист мне книжечку в красной обертке. «Вы смотрите, что у меня тут на пюпитре?» — указал Лист на раскрытый клавираусцуг на рояле. «Полюбуйтесь! Вот этак у нас пишут. Посмотрите-ка: ну, что это такое?» — Лист раскрыл начало и взял на фортепиано первые аккорды лежавшей на пюпитре оратории Николаи. «Das ist „Во-ni-fa-ci-us“! C’est la „Bo-ni-fa-ci-us!“»[89] Ну, разве это не самая пошлая мендельсоновщина! И вот этакою-то музыкою нас постоянно угощают здесь в Германии! Вот погодите, вы еще все это сегодня услышите! Сами увидите, что это за музыка! Нет, нам нужно вас, русских, вы мне нужны, я без вас не могу — vous autres Russes![90] — засмеялся Лист. — У вас живая, жизненная струя; у вас будущность, а здесь кругом большею частию мертвечина. Что поделывают ваши? Я читал книгу Кюи и очень доволен2. Что m-r Rimsky? Que fait M. Balakireff? Savez-vous, il y a un de vos jeunes compatriotes, qui ne fait pas mal „l’Islamé“, de B. Vous allez voir!»[91] — и т. д. Камердинер Листа, неизменный черногорец Спиридон (или Спиридион, как его зовут немцы) Лазаревич Кнежевич, живущий уже 7 лет у Листа, всячески знаками торопил Листа бриться и одеваться. Неугомонный старик не сдавался и продолжал болтать, закидывая меня вопросами. Я порывался снова уйти, но Лист опять удерживал: «Mais, allons donc, restez chez moi, je suis enchanté de vous voir ici a Magdebourg; je regrètte beaucoup de ne vous avoir pas rencontré à Bade. Ah! Votre symphonie a eu un succès immense! Vous aviez dû l’entendre à Bade, vous en resticz content. Il faut fair ces choses-là chez nous en Allemagne; ça donne du choc-allez! Eh bien, restez donc, placez vous ici»[92], — сказал Лист, заметив, что я собирался уйти. «Vous n’avez pas vu ce programme? Lisez le!»[93] Старый мейстер, после усиленных напоминаний своего черногорца, направился в соседнюю комнату, спальню. Черногорец усадил неугомонного старика в кресло и собирался брить. Лист через двери продолжал закидывать меня разными вопросами. «Mais! du restes... venez donc ici; je ne ferai pas la demoiselle; vous me permettrai de faire ma toilette devant vous, cher M-r Borodine; du reste elle ne sera pas longue»[94]. Я вошел в спальню. Лист сидел в кресле, черногорец подвязывал ему какую-то салфеточку, вроде тех, что подвязывают маленьким детям, чтобы они не заливали рубашечки, когда их кормят. Налево от дверей стоял маленький столик, на котором лежали в беспорядке ноты, рукописные, видимо, в периоде сочинения. Я невольно нагнулся посмотреть; это была партитура и рядом с нею фортепианное переложение; оба писаны рукою Листа, перемаранные, перечеркнутые, с разными пометками. «Знаете, что это такое?—спросил Лист, не дожидаясь моего вопроса. — Cella vous amusera![95] делаю второй Mephisto-Walzer; так вдруг пришла охота! C’est tout récent![96] Теперь я занят фортепианным переложением. Хотите взглянуть? Возьмите партитуру, посмотрите. Не это! не это!» — воскликнул Лист. «C’est une mauvaise copie, qui ne vaut rien![97] Возьмите вот эту»... Но прежде чем я успел взять другую, седой Maestro не вытерпел, вскочил из-под бритвы черногорца и, как был, с намыленными щеками и подбородком, начал рыться в нотах, вытащил другую партитуру. «C’est ça![98] Вот вам, просмотрите»; но просматривать мне было невозможно, так как Лист продолжал болтать без умолку. Расспрашивал меня, что я привез рукописного с собой? Когда наконец издадутся мои симфонии? Не исполнялось ли чего нового из моих вещей у нас? Когда я благодарил его за любезное участие в «Парафразах» наших, он засмеялся и сказал: «Я их ужасно люблю! C’est trés ingénieux![99] Они у меня постоянно в ходу». Я заметил, что мне особенно приятно и лестно, что он сделал род интродукции именно моей польки, только жаль, что Ратер издал это без моего ведома, что необходимо было в таком случае вычеркнуть мои вступительные такты. «Ай, нет! Этого отнюдь нельзя делать; они необходимы, их следует сохранить непременно; я так и подогнал конец моего вступления, чтобы он приходился к вашим вступительным тактам. Нет, пожалуйста, не вычеркивайте их»... Узнав о моей «Средней Азии» и квартете, он спросил, где они будут издаваться. Узнав, что у Ратера, Лист вдруг воскликнул: «Ah! il n’est pas mal, ce m-r Rahter, il m’a envoyé „les Paraphrases“ et en même temps il daigné d’y ajouter ,,la Chaconne“ de Bach, arrangée par mon ami le comte de Zichy, — vous l’avez sûrement aussi. Il a été gentil d’avoir fait une édition sans même demander la permission. Hein?»[100]

Когда я сказал, что очень рад случаю слышать «Dance macabre», которая, по моему мнению, самая сильная вещь из всего репертуара для фортепиано с оркестром — по новизне идеи и формы, красоте, глубине и силе темы, оригинальности инструментовки, глубоко религиозному и мистическому настроению, яркому средневековому церковному колориту, — Лист оживился еще более. «Да! Вот видите, вам, русским, такая вещь нравится, а вот, подите, здесь ее не гутируют. Ее давали в Германии раз пять или шесть, и, несмотря на прекрасное исполнение, она каждый раз проваливалась самым положительным образом. Я сколько раз просил Риделя пустить ее на программы концертов Общества, но он все побаивался — не решался. И нынче, на первой репетиции оркестр был ужасно озадачен этою вещью и только впоследствии немножко попривык к ней. Если вы ее любите, то на этот раз останетесь довольны: Марта Ремерт, — вы ее знаете? Нет? Это молодая, но сильная пианистка — Марта Ремерт, говорю я, прекрасно играет эту вещь. Вот, сами послушаете— увидите, что я правду сказал». Насчет предстоявшей исполняться «Krönungsmesse»[101] Лист вдруг начал как-то пренебрежительно шамкать себе под нос: «Да, ну конечно... тут и Krönung и Messe... нужно было... нужен и König и Gott[102]. Ну, я и хотел было дать 1-й нумер, где и то и другое, и достаточно было бы... ну, а тут хотели всю непременно, ну и будет немножко длинно». По поводу «Антара» Лист сказал, что на первых репетициях музыкантам многое показалось смутным, ну а потом, когда на следующих репетициях поразобрались немножко, то прежде всего вошли во вкус мастерской инструментовки, оценили ее по достоинству и тогда играли с большим интересом. «Вы знаете, у нас в Германии ведь туговато, не вдруг понимают музыку. Вот поэтому-то и необходимо давать такие вещи, как „Антар“ de mr. Rimsky, и в возможно хорошем исполнении»...



Поделиться книгой:

На главную
Назад