Дальнейшим развитием экономической теории стало осмысление новых явлений конца XX в., прежде всего информационной революции. Под информационной экономикой сегодня принято понимать одновременно и состояние экономического развития на рубеже XX-XXI вв., и исследования влияния информатизации на принципы и темпы принятия экономических решений, и собственно экономическую теорию информационного общества. Главным достижением последних лет, отразившимся, в частности, в работах Дж. Стиглица и М. Спенса, является понимание того, что асимметричная информация (когда одна из сторон экономических отношений не знает того, что знает другая) приводит к сбоям в работе экономики. Особенностью информационной экономики является массовость и глобальный характер хозяйственных взаимодействий (примером здесь может служить развитие платежных систем Visa/MasterCard).
Таким образом, за XX в. сформировался комплекс из пяти факторов производства. К классической триаде факторов (земле, труду и капиталу) добавились два новых: предпринимательская способность и информация. Эти факторы дают разные виды дохода: ренту, зарплату, процент, прибыль и роялти. Однако важно учитывать, что помимо производства в современной экономике не меньшее значение имеют обмен и потребление. Разнообразие взглядов на экономическое развитие во многом связано со спорами о том, что является главной силой, движущей экономику: выбор ли индивида, накопление ли капитала, технологические ли инновации или же институциональные различия. Такие различия во многом исторически обусловлены, т. е. связаны с новыми экономическими вызовами, большая часть из которых выпала как раз на новейший период истории. При этом экономическая теория существенно продвинулась вперед, когда стала исходить из того, что реальный мир не столь определен, как сначала казалось, а скорее основан на риске и недостаточности информации. Несмотря на подобную неустойчивость экономической теории, она оказала весьма серьезное влияние на социальное и гуманитарное знание.
Вслед за информацией в экономику пришли психологические исследования, сформировалась так называемая нейроэкономика. В. Смит и Д. Канеман провели исследования формирования суждений и принятия решений в условиях неопределенности. В работах нейроэкономистов рассматриваются эвристические черты вероятностного мышления. В частности, при принятии решений, как выяснилось, доступность решения рассматривается людьми как довод в пользу его большей вероятности, особенно, если на ум приходят схожие примеры из прошлого опыта. Представительность в принятии решений связана с оценочным суждением, опирающимся на предположение о том, в какой степени решение соотносится с прошлым опытом, например, с принятой психологической моделью поведения в рамках конкретной профессии. Процесс вынесения суждения (по терминологии Канемана, закрепление и корректировка) предполагает, что человек рассматривает все ему известное как якорь, а любая дополнительная информация используется им лишь для того, чтобы скорректировать итоговое решение. С точки зрения экономического выбора, самым важным результатом нейроэкономических исследований было выявление двух систем: первая система срабатывает автоматически и очень быстро, почти не требуя усилий и не давая ощущения намеренного контроля; вторая система должна использовать внимание человека, необходимое для сознательных умственных усилий, которые нужны для сложных вычислений, равно как и для сложных экономических решений.
В последнее время экономическая теория возвращается к известному принципу «экономического империализма», который был сформулирован еще в 1960‑е годы: если экономическая теория объясняет и социальную реальность, она вполне способна стать метатеорией социальных наук. Экспансия экономической теории в общественные науки оказала существенное влияние на развитие в том числе и истории, особенно квантитативной (т. е. основанной на количественных методах). Начиная с Г. Беккера (1930-2014), экономический империализм приобрел весьма ясные черты: за индивидом признается статус единственного субъекта, анализ человеческого поведения строится на основе стандартной модели «homo economicus», целевые функции индивида остаются стабильными во времени, индивидуальные предпочтения моделируются в контексте рыночного взаимодействия. Учитывая существенную абстрактность таких построений, необходимо принимать во внимание сложность их соотнесения с конкретностью наблюдений в экономической истории.
К. Чиполла (1922-2000) в своем «Введении в экономическую историю» назвал экономическую историю в современной науке «дисциплиной между двух культур». Корень такого промежуточного положения Чиполла видел в том, что экономическая проблематика, хотя и была традиционно включена в исторические реконструкции, часто находилась на периферии интереса ученых–историков и экономистов. Когда же речь заходила об экономических закономерностях, то историческая событийность будто бы отходила на второй план. И даже если ученому удается выявить какие–то содержательные закономерности, то всегда могут возникнуть вопросы: что, собственно, определяет экономическое развитие, в чем его причины, возможно ли выявить «вневременные» тенденции и такие закономерности экономического роста, которые вовсе не связаны с конкретными действиями людей и их последствиями?
Направление, в основе которого лежит использование эконометрики в исторических исследованиях, — клиометрика (cliometrics) — расцвела в 1960-1970‑е годы. Сам термин получил определение как раз в 1960 г.: «Вкратце, логическая структура, необходимая для исторической реконструкции прошлой экономической жизни из сохранившихся обломков, включает в себя идеи истории, экономики и статистики. “Потомок” такого действия по междисциплинарному смешению был назван достойным именем: в [университете] Пэдью полученную дисциплину окрестили “Клиометрика”». В это время будущий нобелевский лауреат по экономике Д. Норт становится редактором «Journal of Economic History», рупора клиометрики. Старт «клиометрической революции» был дан.
Суть клиометрики заключалась в систематическом применении математических методов в исследовании массовых исторических источников, прежде всего в области экономической истории. Несмотря на действительное преобладание историко–экономических исследований в рамках квантитативного подхода, следует учитывать, что математический аппарат активно стал применяться и в демографической, и в политической, и в социальной, и в культурной истории, а также в археологии и этнологии. Заметное развитие клиометрики сопровождалось развитием методов количественной обработки данных (как в рамках статистики, так и в рамках информатики, в частности, прикладной — исторической информатики). Важно заметить, что в клиометрике не принято противопоставлять количественный и качественный исследовательские подходы, так как измерение (одна из ключевых процедур) — это определение соотношения качества и количества. При этом квантитативный подход принято отличать от описательного, поскольку он принципиально построен на систематическом наблюдении массовых источников или однородных совокупностей («серий»), результаты которого обобщаются (индукция) и проверяются с помощью гипотез (абдукция) на основе массовых или статистических исторических источников.
«Клиометрическая революция» началась в США в связи с бурным ростом исследований по экономической истории в 1960‑е годы. Проблематика клиометрических исследований была связана с историей рабовладения в США, а также с историей транспорта и сельского хозяйства, экономических институтов. В 1983 г. в США появилось существующее поныне международное Клиометрическое общество, объединяющее ученых, применявших формальные и количественные методы в исторических исследованиях.
Экономическая история является классической междисциплинарной областью. Классической потому, что со времени «клиометрической революции» мало у кого возникают сомнения, что экономическая история существует как самостоятельное историографическое направление. Междисциплинарной потому, что в основе экономической истории заложен весьма сложный симбиоз экономической теории и исторических методов исследования. Такое сочетание позволяет экономической истории быть достаточно плодотворной областью научного поиска, несмотря на продолжающиеся дискуссии о «вызовах междисциплинарности». В экономическую историю пришел принцип абстрагирования экономической теории — ceteris paribus («при прочих равных»), а в экономическую теорию — принцип опоры на документальные свидетельства в исторической науке — ad fontes («к первоисточникам»).
Споры о применении (иногда и о принципиальной применимости) количественных методов в истории ведутся постоянно. Но стоит обратить внимание не столько на дебаты вокруг квантификации, сколько на поиски собственного пути развития междисциплинарности в историко–экономических изысканиях. Партнерство экономики и истории оказалось не таким простым, как может показаться на первый взгляд. Полвека развития клиометрики сформировали весьма крепкий, но узкий круг исследовательских групп, тяготеющих к использованию междисциплинарных подходов к изучению социально–экономической реальности. Историкам этот процесс видится прежде всего как апробация различных количественных методов и экономических концепций, тогда как экономисты видят в этом пути обращение к историческим данным и архивным документам.
Существенное место в инструментарии клиометрики занимает мыслительный эксперимент, например, контрфактическое моделирование, призванное измерить значимость исторического события или процесса путем сравнения реализованного (фактического) варианта с гипотетическим (контрфактическим), будто бы событие или процесс не имели места. В книге «Железные дороги и экономический рост Америки» (1964) Р. Фогель предложил контрфактическую модель того, как бы выглядела экономика США к 1890 г., если бы железные дороги не были построены; он доказал, что даже без дополнительного строительства каналов и шоссе ВВП США был бы меньше в таком случае всего на 3,1%. Признанием вклада клиометрики стала Нобелевская премия за 1993 г., присужденная экономистам Д. Норту (1920-2015) и Р. Фогелю (1926-2013) как пионерам «в том направлении экономической истории, которое получило название “новая экономическая история”, или клиометрика, т. е. направление исследований, которое сочетает экономическую теорию, количественные методы, проверку гипотез, контрфактическое моделирование и традиционные методы экономической истории для объяснения процессов экономического роста и упадка».
В 1960‑е годы исследования в русле квантитативной истории начали развиваться во Франции (историографическая школа «Анналов») учениками Ф. Броделя (1902-1985). Так, Э. Ле Руа Ладюри в книге «Крестьяне Лангедока» (1966) предложил рассматривать «историю без людей», основываясь на статистическом анализе взаимосвязей «длинных циклов» динамики населения и цен на продукты питания. В дальнейшем им была высказана идея, что количественные и формальные методы могут сделать историческую аргументацию научной (данный подход был применен в его исследовании «История климата с 1000 года»). П. Шоню (1923-2009), один из пионеров квантитативного подхода во Франции, изучавший влияние демографических колебаний на развитие цивилизации, высказывал опасения, что глобальная история не сможет быть квантитативной, поскольку вся историческая реальность не сводится к экономике, а возможности основанной на статистических данных истории в большинстве случаев ограничены хронологически XIX-XX вв., а географически — Европой и Северной Америкой, так как до этого времени в других районах статистики в национальном масштабе не существовало.
В СССР клиометрика начала развиваться уже в 1960‑е годы. Важную роль в ее формировании сыграли работы И. Д. Ковальченко и труды Комиссии по применению математических методов и ЭВМ в исторических исследованиях при Отделении истории Академии наук СССР (1968). В 1979 г. был организован постоянно действующий Всесоюзный семинар по применению количественных методов в исторических исследованиях, прежде всего социально–экономической проблематики. В 1995 г. по инициативе Ковальченко на историческом факультете МГУ создана Лаборатория (с 2004 г. — кафедра) исторической информатики. С 2000‑х годов в России активно развивается направление, получившее название «клиодинамика» (термин предложен П. В. Турчиным), разрабатывающее математические модели больших исторических процессов, в том числе в контексте мир–системного анализа.
В конце XX — начале XXI в. во многих крупных зарубежных университетах действуют лаборатории, кафедры или общества, занимающиеся квантитативной историей. Важной тенденцией последних лет стала сравнительная экономическая история; исследования этого направления сфокусированы на определении источников экономического роста, значении институтов и влиянии глобализации на экономическое развитие стран мира в сравнительной ретроспективе.
Можно указать несколько важных тенденций, свойственных экономической истории в последние годы: 1) существенно увеличился хронологический период наблюдений — многие исследования рассматривают развитие историко–экономических явлений на очень длинных хронологических периодах (от века до тысячелетий); 2) постепенно происходит преодоление или расширение географических границ рассмотрения исторических явлений в свете интеграционных и глобальных изменений, а вместе с тем и расширяются возможности для сравнительного изучения стран и континентов; 3) заметен особый интерес к сбору ретроспективных данных, их систематизации в цифровых депозитариях; 4) проявляется потребность в систематизации имеющихся знаний, в частности, в энциклопедическом формате.
Экономика в XX в, стала властительницей умов. Об экономике думали не только политики и ученые, о ней стали размышлять граждане, заинтересованные в улучшении уровня жизни и благосостояния. Экономика в новейшее время переживает беспрецедентные трансформации, которые во многих своих свойствах отличают современную экономику от всех предшествующих эпох. Глобальный взгляд на проблемы развития экономических явлений усиливает сравнительную составляющую современных исследований: национальный масштаб показателей сравнивается с региональными и мировыми показателями, что позволяет определить значение каждого конкретного экономического явления. Верифицированные ретроспективные данные придают историко–экономическим исследованиям обоснованность, а также позволяют формализовать их в рамках квантитативной проверки гипотез. Систематизация знаний по экономической истории привела к полноценному междисциплинарному синтезу экономической теории и исторической науки, что позволяет ставить важные и самостоятельные задачи перед новыми исследованиями по глобальной экономической истории.
Социальные трансформации и социальные движения
За минувший век мир изменился до неузнаваемости. Люди, жившие перед Первой мировой войной, вряд ли могли представить себе, как будет выглядеть жизнь через какие–нибудь 80-90 лет. Стремительные и весьма болезненные для современников перемены затронули практически все отрасли человеческого существования — технологии, экономику, науку, облик общества, образ жизни, потребительское поведение, культуру, систему ценностей, нравы и мышление. Быстрота сдвигов многим дала комфорт и благосостояние, но еще большему числу обитателей планеты принесла стрессы и психологические проблемы, вызванные необходимостью приспосабливаться к новым условиям, нередко воспринимавшимся как нечто, что обрушивается на человека с неотвратимостью природного катаклизма.
Мир пережил несколько технологических переворотов, которые приводили к тому, что американский социолог Р. Флорида назвал «перезагрузкой». Они меняли как отдельные способы модернизации производства, так и весь экономический ландшафт, затрагивали инфраструктуру и транспортную систему, что изменяло принципы расселения, то, где и как люди живут и работают. Далее это приводило «к формированию нового образа жизни, определяемого новыми желаниями и потребностями, новыми моделями потребления…». Начало XX в. было эпохой электричества, химии и станкостроения, пришедшей на смену эре черной металлургии, паровозостроения, производства простых сельскохозяйственных машин и бытовых товаров, легкой и пищевой индустрии. После Первой мировой войны начался переход к «фордизму» — массовому стандартизированному производству для массового потребления на основе применения специализированных и многофункциональных машин, конвейерного производства и тейлоризма (разделения труда на повторяющиеся серийные операции). «Автомобильная цивилизация» и развитие военной техники резко повысили роль нефти и газа в индустрии. В десятилетия после Второй мировой войны последовал новый переворот, связанный с механизацией и автоматизацией производства и широким внедрением в него научных технологий, а в конце столетия — и технологий информационных.
Появление массового автомобильного и авиационного транспорта, новых средств связи и коммуникации позволило человечеству одерживать решающие победы в тысячелетней борьбе с временем и расстоянием. Все это делало различные части мир–системы более взаимосвязанными и даже взаимопроникающими, что нашло свое отражение в гигантском расширении мировой торговли и мировых финансов, в «постфордистской», или «тойотистской» реорганизации производства, основанной на гибкости и мобильности в сфере организации труда и управления, на интеграции производственных процессов и задач в рабочих группах, причем нередко с участием людей, живущих в различных странах. В изготовлении товара могут принимать участие работники с разных концов планеты, не покидая мест своего обитания. К концу XX в. заговорили о том, что в мире нарастает «экономическая глобализация».
Но эти процессы отнюдь не ведут к выравниванию условий существования отдельных частей глобальной мир–системы. Как отмечает социолог 3. Бауман, «глобализация разобщает не меньше, чем объединяет, она разобщает, объединяя…» Параллельно тому процессу планетарного масштаба, который возник в бизнесе, финансах, торговле и потоках информации, идет и процесс «локализации»… В совокупности эти два тесно взаимосвязанных процесса приводят к резкой дифференциации условий существования населения целых стран, регионов и различных сегментов этого населения.
Модернизация, т. е. осуществление технологических, производственных и общественных преобразований, подстегивалась острой конкуренцией между отдельными государствами и частями мир–системы. Модернизация давала им ощутимые военные, экономические и политические выгоды на мировой арене. Это не только усиливало непрерывную борьбу за мировую гегемонию, которая привела к двум мировым войнам, а затем и к противоборству двух военно–политических блоков — Западного (во главе с США) и Восточного (во главе с СССР), но и побуждало правящие элиты государств глобального Юга (Азии, Африки, Латинской Америки) форсировать проведение модернизации в своих странах. Ускоренная индустриализация (часто на основе развития импортозамещающих отраслей) нередко требовала авторитарной или тоталитарной концентрации власти (модели «партии–государства», военных, персоналистских и т. п. режимов). Резкая социальная ломка, в свою очередь, вела к ускоренной и болезненной трансформации или уничтожению сохранявшихся традиционных или раннеиндустриальных социальных структур.
В 1900 г. на Земле обитали 1650 млн человек, в 1920 г. — 1860 млн; в 1950 г. это число увеличилось до 2,5 млрд, в 1960 г. — до 3 млрд, в 1990 г. — до 5,3 млрд, а в 2000 г. — до 6,1 млрд (см. табл.). Но произошел не просто взрывной численный рост населения, но и существенное изменение его размещения.
Рост населения на Земле в XX веке, млн человек[31]
XX столетие стало настоящим «веком урбанизации», т. е. концентрации населения в городах. Если в 1900 г. доля городского населения на планете не превышала 15%, то в 1990‑е годы она достигала уже 45% и продолжала расти.
Рост городов и связанные с этим социально–культурные сдвиги происходили неравномерно и по–разному в различных частях планеты. До Второй промышленной революции (вторая половина XIX — начало XX в.) города оставались компактными образованиями, в которых еще не существовало значительного территориального разрыва между местом работы и проживания. Этот фактор и сравнительно обозримые размеры городов способствовали поддержанию интенсивной квартальной жизни и тесных соседских отношений, включая повседневное общение и взаимопомощь. К началу XX столетия преобладающим элементом и центром производственной жизни становится фабрика; усиливается пространственное разделение между работой и домом, чему благоприятствовало развитие железнодорожного и электрического транспорта. Изменялись распорядок и образ жизни среднего горожанина, все больше подчиняясь производственной необходимости. Постройка фабрик на окраинах, где имелись все еще свободные земельные участки, вела к расширению городского пространства и образованию агломераций с промышленными районами на окраинах. В такие агломерации превращались не только главные европейские столицы, такие как Лондон, Париж или Берлин. Небольшие немецкие города, ставшие центрами угольной, сталелитейной, а позднее и химической индустрии, слились в сплошной район Рур. В США разрослись не только Нью–Йорк и Чикаго; агломерации протянулись от Филадельфии к Балтимору, от Буффало к Кливленду и т. д.
В самих городах возникали разнородные кварталы и общины, где обитали преимущественно представители отдельных социальных слоев населения или осуществлялись те или иные функции: рабочие районы, финансово–деловые районы, торговые зоны, богатые кварталы… Ощущение городского единства распадалось, но чувство соседской сопричастности сохранялось и даже усиливалось, благодаря социальной однородности тех или иных частей города. Ритм жизни стал более структурированным: свободный конец недели и сам вошел в обычай, и породил дальнейшие повседневные практики, сформировались новая культура развлечений и потребительские привычки, которые были призваны в известной мере компенсировать тяжелый труд в отдалении от дома и семьи.
Фордистско–тейлористский переворот, начавшийся в 1920‑е-1930‑е годы и завершившийся уже после Второй мировой войны, серьезно изменил облик индустриально развитого глобального Севера. Прежние огромные многоэтажные фабрики сменялись производственными помещениями меньших размеров, в которых можно было устанавливать конвейерные ленты. Массовое производство доступных бытовых товаров вызвало настоящий потребительский бум. Распространение частного автомобильного транспорта способствовало появлению новой тенденции в размещении населения — широкому переселению в пригороды. Особенно заметным этот процесс стал с 1950‑х годов. Продолжая работать в городе, многие люди стремились жить подальше от центра, в местах, где было больше пространства и зелени, меньше грязи и шума. В Западной Европе это привело к еще большему росту уже сформировавшихся агломераций. В США бурный рост новых городских центров, окруженных обширными предместьями, особенно на Юге и Западе страны (таких как Финикс, Хьюстон, Даллас, Сан–Диего или Сан–Антонио), затмил прежних лидеров (Сент–Луис, Бостон, Вашингтон, Кливленд, Балтимор); начался постепенный упадок таких старых городов, как Филадельфия и Детройт. Население, переезжая в пригороды, чаще всего утрачивало прежние соседские и родственные связи, становясь более распыленным. В сочетании с массовым потреблением это способствовало усилению индивидуалистических настроений.
Структурная «постфордистская» перестройка экономики в конце XX в., сопровождавшаяся ростом сферы услуг, информации и телекоммуникаций, а также глобализацией производственных процессов, ускорила перемещение многих видов производства из индустриально более развитых стран в регионы планеты с более дешевой рабочей силой, менее строгими нормами защиты окружающей среды и безопасности труда. Во многих регионах глобального Севера развернулись процессы «деиндустриализации», что означало сворачивание традиционных отраслей промышленности (добыча угля, выплавка стали и т. д.). Некоторые из традиционных промышленных районов и агломераций пережили острый кризис (Рур в Европе, Чикаго, Детройт, Балтимор в США и т. д.). Его лишь отчасти удавалось преодолевать или смягчать за счет перепрофилирования хозяйства, однако целый ряд районов превратился в проблемные и депрессивные зоны.
Процессы урбанизации в странах глобального Юга носили еще более стремительный и взрывной характер. В «догоняющих» и «пороговых» странах, которые стремились быстрыми темпами нагнать индустриально более развитых конкурентов из глобального Севера или даже вплотную подходили к их уровню, бурное развитие промышленности в десятилетия после Второй мировой войны, в сочетании с коммерциализацией сельского хозяйства и размыванием ориентированных на самообеспечение традиционных аграрных структур, подорванных распространением рыночных отношений, а также внедрением в колониальных странах частной собственности на землю и системы монокультур, побуждало миллионы жителей деревень оставлять родные места и переселяться в города. В результате формировались огромные мегаполисы, и многие городские центры стран Латинской Америки, Азии и Африки быстро обогнали по численности населения крупные города Европы и Северной Америки (Сан–Паулу, Рио–де–Жанейро, Мехико, Лима, Дели, Карачи, Бомбей, Дакка, Сеул, Лагос, Каир и т. д.). В конце XX в. интеграция в мировую экономику таких стран, как Китай, породила аналогичные сдвиги в их хозяйственной структуре, что вынудило сотни миллионов жителей покидать деревни и отправляться на заработки в старые и новые города; в числе крупнейших городов мира оказались Шанхай, Пекин, Гуанчжоу, Шэньчжэнь, Дунгуань и др.
Урбанизация в странах глобального Юга сопровождалась ростом социальных контрастов. Вокруг городов разрослись кварталы трущоб, в которых концентрируются нищета и бедность, где нет работы и откуда жителям чаще всего уже нет исхода. Такое положение не только порождает острейшие социальные проблемы, недовольство и нестабильность, но и создает благоприятную почву для усиления криминальных группировок. Попытки властей бороться с преступностью полицейскими методами нередко превращают жителей пригородов–трущоб в жертвы этого противостояния, что вызывает почти непреходящую ненависть к силам правопорядка, воспринимаемым как чуждая, оккупационная сила. Результатом становятся периодические кровопролитные «бунты пригородов». В конце XX в. данный феномен распространился и на страны глобального Севера, особенно на предместья депрессивных городов и пригороды, населенные бедняками и иммигрантами из стран глобального Юга. Волны бунтов в бедных кварталах и пригородах систематически происходили в США, а также в Великобритании (1981, 1985, 1990-1991, 1995, 2011), Франции (2005, 2007) и др.
Сходства и аналогии в процессах и эффектах урбанизации в различных регионах планеты на протяжении XX столетия позволяют говорить о формировании «глобального города». На место культурных комплексов отдельных городов прошлого все больше приходит универсальная городская культура. Жители среднего достатка мегаполисов и городов по всему миру стали носить примерно одну и ту же одежду, слушать приблизительно одну и ту же музыку, разделять близкие культурные пристрастия и вести сходный образ жизни.
До второй половины XX в. для общества в индустриально развитых странах была характерна достаточно четко выраженная классовая дифференциация, которая сказывалась в территориальном размещении населения и накладывала отпечаток на социальную психологию и личную самоидентификацию. Наемные работники (рабочий класс) в городах концентрировались в гомогенных кварталах и районах, что укрепляло сознание и ощущение их общей классовой принадлежности и чувство взаимной солидарности. Вплоть до фордистско–тейлористского переворота положение наемного работника в системе индустриального производства определялось в значительной мере тем, что производственная организация еще не доходила в целом до такого уровня специализации, который позволял осуществить разделение трудового процесса на дробные операции. Для труда рабочих индустриальных предприятий была характерна известная целостность. В этом отношении он был близок к труду ремесленников, от которых фабричные работники унаследовали психологию и этику автономии и независимости. Работая на хозяина, они не могли сами определять производственные цели и задачи, но еще обладали комплексными производственными знаниями в своей специальности, в сферах организации их собственного труда, распределения рабочего времени и т. д. Относительная автономия работников в трудовом процессе способствовала формированию у них представления о возможности контроля над производством в целом, производственного и общественного самоуправления, что, в свою очередь, вело к распространению в этой социальной среде различных социалистических идей.
Отражением таких настроений являлась особая рабочая культура, бывшая не просто одним из элементов гражданского общества, но и воспринимавшая себя как альтернатива существующему социуму, своего рода «предвосхищение» иного общественного устройства, основанного на ценностях солидарности и взаимопомощи. Эта рабочая культура первой половины XX столетия обладала устойчивыми собственными формами социализации. В тех странах, где она была по тем или иным причинам слабее интегрирована в господствующие властно–политические отношения, она демонстрировала тенденции к превращению в своего рода параллельное «контробщество», которое охватывало жизнь человека с момента рождения и до самой его смерти.
Особенно сильно такие тенденции проявлялись там, где рабочее движение приобретало радикальный характер. Так, например, в Испании и Аргентине, с их крупнейшими профсоюзами, находившимися под влиянием анархо–синдикализма и анархизма, дети трудящихся при рождении вместо религиозного крещения часто получали имена, напоминавшие об идеях и традициях рабочего класса; затем обучались в либертарных школах; начав работать, вступали в профсоюз; проводили свободное время в культурных центрах (атенеумах), центрах самообразования, библиотеках, на театральных спектаклях или в кафе, организованных их движением. Рабочие закупали продукты питания вместе с коллегами и соседями и вместе с ними вели борьбу с произволом домовладельцев или попытками выселить их из квартир за неуплату.
При необходимости такое высокоорганизованное общество было способно проводить широкомасштабные акции неповиновения. Так, в промышленном центре Испании — Барселоне в ситуации экономического кризиса начала 1930‑х годов и массовой безработицы анархо–синдикалистские профсоюзы осуществили летом 1933 г. стачку, в ходе которой жители отвергли растущие тарифы, отказавшись платить за жилье, газ и электричество. Были образованы домовые, уличные и квартальные комитеты, которые противостояли попыткам принудительного выселения жильцов домовладельцами и полицией. По инициативе возникших женских и детских комитетов осуществлялись групповые «походы» в продовольственные магазины и «покупки взаймы» (с возвращением долга после того, как членам семей удавалось найти работу). Профсоюзы создавали собственные «биржи труда» и оказывали давление на предпринимателей, добиваясь трудоустройства своих безработных членов.
Характерно, что анархо–синдикалистская рабочая культура включала не только организацию самопомощи и взаимопомощи, осуществляемых явочным порядком, «снизу», но и развитие нового, ответственного и сознательного отношения людей друг к другу. Так, во время забастовки рабочих пекарен Барселоны в 1923 г. бастующие добивались не повышения зарплаты, а улучшения качества выпекаемого хлеба. Такие солидарные взаимоотношения между людьми рассматривались как основа будущей свободной цивилизации. В рабочем «контробществе» формировалась собственная идентичность, вплоть до таких характерных черт, как выработка собственной символики и иконографии, бытовых ритуалов, праздников, песен, мифов, имен и даже пантеона мучеников.
Те же тенденции, хотя и в несколько менее выраженной форме, проявлялись в синдикалистской, социал–демократической и коммунистической рабочей культуре. Синдикалистский профсоюз Индустриальных рабочих мира (ИРМ) в США в начале XX в. объединял своих членов, многие из которых были кочующими рабочими («хобо»), в территориальные межпрофсоюзные организации («локалы»); они становились также центрами общественной, культурной и интеллектуальной жизни. Социал–демократическое рабочее движение Финляндии, оказавшееся, несмотря на политическую умеренность, в оппозиции правящим классам после поражения в короткой, но жестокой гражданской войне 1918 г., создало отдельную, но всеохватывающую сеть общественных организаций: в 1920‑е годы финские трудящиеся не только голосовали на выборах за своих партийных кандидатов, но имели также свои театры, издательства, музыкальные коллективы, магазины, кооперативы и сберегательные кассы. Практически во всех странах профсоюзы, находившиеся под влиянием социал–демократов и коммунистов, широко и повсеместно создавали собственные просветительские учреждения (школы, курсы и т. д.), театры, кооперативные организации (например, в Германии с 1924 г. действовал Банк труда), структуры взаимопомощи и помощи больным, старикам и безработным, культурные группы и объединения (рабочие театры, певческие союзы), а нередко даже отряды самообороны (такие как социал–демократические «Райхсбаннер» в Германии и «Республиканский Шуцбунд» в Австрии или коммунистический «Союз красных фронтовиков» в Германии).
Положение в обществе стало меняться постепенно, по мере перехода к новой системе организации производства. Внедрение новых индустриальных технологий массового производства (конвейерных и иных), которое широко развернулось в период между двумя мировыми войнами, вело, в частности, к дальнейшей специализации труда, раздроблению его на мелкие, серийные операции и усложнению хозяйственного процесса. Сконцентрированный на систематическом выполнении узких производственных заданий, «массовый» работник все меньше мог представить себе смысл и цели своей работы, не говоря уже о функционировании экономики в целом. Соответственно, он все меньше мог надеяться взять ход производства под свой контроль. Изменялись и его стремления: тяжесть конфликтов на производстве между предпринимателями и администрацией, с одной стороны, и работниками, с другой, все больше переносилась с вопросов производства (где борьба шла вокруг тем, связанных с содержанием труда и отстаиванием остатков независимости производителя) на вопросы распределения и потребления. Ощущение принадлежности к одному классу с более или менее сходными проблемами постепенно растворялось, уступая место нараставшей индивидуализации — процессу, названному немецким философом Э. Фроммом «растущим обособлением индивида от первоначальных связей». После Второй мировой войны этот процесс был подкреплен распространением привычек и норм массового потребления, субурбанизацией, а затем и усложнением самой социальной структуры, в которой границы между классами и общественными группами являются значительно более размытыми, чем это было в XIX и начале XX в.
Экономической составляющей прогрессирующей атомизации общества стали коммерциализация взаимоотношений между людьми и широкое развитие индустрии услуг. Прежде безвозмездные действия, основанные на самопомощи и взаимопомощи, все больше становились объектом извлечения прибыли. Изменялась сама мотивация человеческих поступков в повседневной жизни, приобретая все более эгоистический и корыстный характер.
Как отмечал Э. Фромм, «если экономические, социальные и политические условия, от которых зависит весь процесс индивидуализации человека, не могут стать основой для такой позитивной реализации личности», которая основана на выстраивании отношений с миром на основе солидарности и свободного, творческого труда, но определяются рыночной и властно–политической конкуренцией; если «в то же время люди утрачивают первичные связи, дававшие им ощущение уверенности, то такой разрыв превращает свободу в невыносимое бремя: она становится источником сомнений, влечет за собой жизнь, лишенную смысла и цели».
Следствием же нарастающей индивидуализации, по мысли известной исследовательницы X. Арендт, становилось формирование «чрезвычайно атомизированного общества, конкурентная структура которого и сопутствующее ей одиночество индивида сдерживались лишь его вовлеченностью в класс». С растворением классового сознания в социуме стали нарастать тенденции к размыванию социальных связей и превращению в «массовое общество» — совокупность изолированных и отчужденных друг от друга индивидов, постепенно утрачивающих способность договариваться между собой о решении общественно значимых вопросов и проблем.
«Рынок, — подчеркивал социальный философ А. Горц, — это прежде всего место, где встречаются разрозненные индивиды, каждый из которых стремится к своей частной выгоде. Рынок и общество находятся в коренном противоречии друг с другом. Право одного человека суверенно стремиться к собственной выгоде предполагает, что к нему не должны применяться какое–либо принуждение или какие–либо ограничения во имя “высшего интереса общества”… “Рыночное общество” есть противоречие по определению: ведь оно должно сложиться в борьбе всех против всех».
«Нехватка нормальных социальных взаимоотношений» (X. Арендт) создала потенциальную угрозу «краха человека общественного» (Р. Сеннет). Социолог З. Бауман пишет в этой связи о «ликвидации общественных пространств», исчезновении «агор и форумов в их различных проявлениях», мест, «где определялся круг вопросов для обсуждения, где личные дела превращались в общественные, где формировались, проверялись и подтверждались точки зрения, где составлялись суждения и выносились вердикты». В результате, «вместо того чтобы служить очагом сообщества, местное население превращается в болтающийся пучок обрезанных веревок». В больших торговых комплексах, где чаще всего встречаются теперь жители «глобального города», нередко не знающие даже своих соседей по дому и подъезду, мало возможностей для того, чтобы остановиться, поговорить с другими, поспорить, обсудить общие проблемы и выработать стандарты поведения и действия. Изолированные таким образом друг от друга люди, ориентированные на потребление и работу, позволяющие приобрести необходимые для них средства, имеют все меньше шансов и желания самостоятельно организовывать свою жизнь и решать общественные вопросы. Мотивация их социального поведения приобретает преимущественно конформистский характер. З. Бауман называет это состояние «агорафобией» современного человека. Впрочем, появление и широкое распространение социальных сетей в интернете демонстрируют и обратную тенденцию.
Если в индустриально развитых странах процессы атомизации и формирования «массового общества» разворачивались преимущественно под воздействием распространения рыночных отношений и коммерциализации социальной сферы, то в государствах, которые осуществляли политику форсированной модернизации, эти явления порождались в значительной мере действиями правящих элит. Одним из наиболее характерных примеров в этом отношении можно считать последствия политики принудительной коллективизации и ускоренной индустриализации, проводившейся в Советском Союзе в 1920‑е — 1930‑е годы. Быстрое создание экономики, основанной на тяжелой промышленности, требовало наличия значительных средств и рабочих рук, и для их обеспечения государство предприняло радикальную ломку всей социальной структуры, включая уничтожение крестьянской общины, превращение сельского населения в зависимых работников, создание огромной массы работников–заключенных, переселение жителей в новые создаваемые промышленные центры и т. д., результатом чего стал резкий и болезненный слом традиционных общественных отношений и устоявшихся социальных и территориальных связей. Данная модель послужила примером и для многих других государств, в том числе в зоне глобального Юга, власти которых ориентировались на форсированное, «догоняющее» развитие. Однако осуществить подобное разрушение прежней структуры социума там удалось в весьма различной степени, и во многих странах Азии, Африки, Латинской Америки сохранились традиционные институты или их элементы (общины, кланы, родо–племенные группировки и т. д.). Дополнительным фактором, который способствовал их размыванию, стала экономическая глобализация конца XX в., которая значительно усилила интеграцию этих стран в мировой рынок.
Особые модели модернизации возникли к концу XX в. в странах Восточной Азии. Примером здесь стала Япония, которая в 1950‑е — 1970‑е годы совершила мощный экономический рывок, опираясь на широкое использование новейших достижений науки и техники, развитие образования и массовое производство конкурентоспособных товаров на экспорт. Одновременно поощрялся и внутренний спрос. Все это позволило Японии в 1970‑е годы стать третьей по мощи экономикой мира (после США и СССР). Социальная структура японского общества приблизилась к той, которая существует в Северной Америке и Западной Европе. Вслед за Японией экспортно–ориентированная модель развития была заимствована «новыми индустриальными странами» Азии, среди которых выделялись так называемые «азиатские тигры» (Гонконг, Южная Корея, Сингапур, Тайвань) и страны «второй волны» (Малайзия, Таиланд). Мотором модернизации служило производство на экспорт качественных товаров, дешевизна которых определялась в первую очередь более низким уровнем оплаты труда. Увеличение доходов от экспорта способствовало затем росту обеспеченных слоев населению, обладающих платежеспособным спросом, что, в свою очередь, стимулировало производство для внутреннего потребления и общее повышение благосостояния.
Наиболее впечатляющий модернизационный рывок в конце XX в. был совершен Китаем, где он прошел несколько последовательных этапов. На первом из них жесткая диктатура, установленная в 1949 г. режимом Коммунистической партии Китая во главе с Мао Цзэдуном, обеспечила централизацию и унификацию страны, подготовив тем самым почву для последующих преобразований. Рыночные реформы, проводившиеся затем с конца 1970‑х годов, позволили, с одной стороны, обеспечить значительный рост сельскохозяйственного производства при одновременном возникновении в деревне десятков миллионов «избыточных» рабочих рук, которые привлекались на частные иностранные и китайские предприятия, производившие продукцию прежде всего на экспорт за счет крайней дешевизны и в значительной мере бесправия рабочей силы. Стремительный экономический рост превратил Китай в начале XXI в. во вторую по мощи экономику и настоящую «мастерскую мира». Влияние китайского капитала ощутимо во многих странах как глобального Юга, так и глобального Севера, и Китай выдвинулся на передовые позиции в борьбе за мировую гегемонию. В самой стране сформировались многочисленные «средние» слои населения, которые служат основой для роста внутреннего потребления и расширения обслуживающего его производства.
В то же время модернизация в Китае, как и в других странах, явственно демонстрирует и «теневые» стороны и болезненные эффекты. Такие результаты происходящих трансформаций, как резкая социальная дифференциация, размывание традиционных деревенских структур, возникновение многомиллионного слоя рабочих–мигрантов, вынужденных покидать привычные места жизни и уезжать на работу в тяжелых и нередко бесправных условиях, коррупция, невысокий уровень заработной платы и социальных выплат, широкомасштабное закрытие нерентабельных и устаревших предприятий (особенно в старых промышленных районах), катастрофические экологические последствия бурного хозяйственного развития нередко приводят к массовым социальным протестам.
Одной из реакций на тенденции нарастания социальной атомизации стал подъем в период после Первой мировой войны массовых движений тоталитарного типа (фашистских, национал–социалистических, национал–синдикалистских и др.). Оказавшись в ситуации распада устоявшихся общественных связей, утратив ощущение сопричастности к определенному территориальному сообществу или социальной группе, а вместе с тем — и свое место в социуме, многие люди оказались склонны к «бегству от свободы» (Э. Фромм), т. е. к поискам замены этих связей иной силой (своего рода псевдосообществом), с которой они могли бы себя идентифицировать, ощутить себя своими, преодолев изоляцию. Такими точками опоры все больше становились нация и воплощающие ее институты — государство или политическое движение.
Саморастворение в псевдосообществе, как отмечали социальные психологи, имело две стороны, условно названные ими «садистской» и «мазохистской». В совокупности эта реакция соединяла в себе стремление господствовать над более слабыми и рабски покоряться высшим и сильным. Она могла сопровождаться и специфическим бунтарством, однако направленным не против иерархии и господства как таковых, а на подчинение новой, более сильной власти, иррациональной воле или «естественному закону». Опирающаяся на эти психологические черты и конформистские привычки «авторитарная личность», оказываясь рядом с другими такими же индивидами в деструктурированной «массе», становилась крайне восприимчивой для националистических и социал–дарвинистских настроений.
Одним из первых ярких отражений подобной общественной ориентации в культурно–интеллектуальной сфере стали идеи, которые высказывались итальянскими футуристами еще до Первой мировой войны. Ухваченный ими «дух времени» во многом предвосхищал еще только разворачивавшиеся социальные трансформации. Футуристы объявили себя глашатаями индустриальной модернизации и «механизации» человека, воспевали борьбу с конкурентами, господство сильного, войну, национализм, технократию, «здоровый и сильный огонь несправедливости».
Фашистские и национал–социалистические движения, возникшие в период между двумя мировыми войнами, довели идеи нации, национализма и социал–дарвинизма до крайнего предела. Они провозглашали себя подлинными носителями интересов нации как единого целого, конкурирующего с другими нациями, — в противовес отдельным, частным, групповым и эгоистическим интересам классов, социальных групп или индивидов — «атомов». Носителями таких партикуляристских интересов тоталитарные движения считали, с одной стороны, рабочее движение с его особой культурой и системой ценностей, а с другой — правящие элиты буржуазного общества. Отсюда вытекало стремление полностью растворить классы и человеческую личность в контролируемом и иерархически структурированном «целом» — государстве, нации, партии. Итальянский фашизм провозглашал, что признает индивида лишь постольку, поскольку он «совпадает с государством, представляющем универсальное сознание и волю человека в его историческом существовании», «высшую и самую мощную форму личности» (Б. Муссолини). Нация понималась им как носитель «неизменного сознания и духа государства», сплоченный на основе «общей воли» и «общего сознания». Германские национал–социалисты заявляли, что «общая польза выше личной пользы» в рамках «народного сообщества людей немецкой крови и немецкого духа в сильном, свободном государстве».
Фашистские и национал–социалистические движения 1920‑х — 1930‑х годов были организованы как жестко централизованная структура. Ее сердцевиной являлась политическая партия, управляемая сверху вниз, по принципу «вождизма» (Национальная фашистская партия в Италии, Национал–социалистическая немецкая рабочая партия в Германии — НСДАП и др.) Под контролем партии создавались и действовали общественные организации: боевые и штурмовые отряды, корпоративные и профессиональные союзы и ассоциации, предпринимательские, рабочие, молодежные и женские объединения и т. д. Хотя фашистские и нацистские партии принимали участие в выборах, в основе их стратегии оставалось стремление к силовому захвату власти, установлению диктатуры и беспощадной расправе с оппонентами, после чего предполагалось распространить созданные таким образом структуры на все общество в целом, разгромив все иные общественные, политические, социальные и культурные объединения, не подчиненные партии.
Политическая модель, к которой стремились фашистские и нацистские движения, получила название «тоталитарного государства», а движения, выступавшие за такого рода режим, — тоталитарными движениями. Под тоталитаризмом в историографии принято понимать систему власти, обладающую такими признаками, как господство массовой партии во главе с харизматическим лидером, унитарная идеология, монополия в сфере массовой информации и владение оружием, террористический полицейский контроль и централизованный контроль над экономикой. По существу же идеальнотипическая модель тоталитарного режима предполагает стремление к полному («тотальному») поглощению общества государством и растворение первого во втором. В отличие от традиционного авторитаризма, который допускает существование подчиненных ему и интегрированных в общую вертикаль общественных единиц (общин, союзов, ассоциаций) внутри системы, тоталитарная власть, опираясь на стимулируемую ею самою массовую «инициативу», осознанно пытается уничтожить любые неформализованные, горизонтальные связи между атомизируемыми индивидами и не допустить никаких автономных образований или свободных пространств. Государство в этом случае мыслится как регулятор или даже заменитель всех социальных взаимоотношений.
Несмотря на успехи, достигавшиеся ультраправыми тоталитарными партиями и движениями на выборах, им практически нигде не удавалось приходить к власти вопреки воле по меньшей мере части правящих элит. Последняя усматривала в фашистах и нацистах не только орудие борьбы с социалистическим, коммунистическим или анархо–синдикалистским рабочим движением, но и аппарат, пригодный для разрешения экономических, социальных и политических кризисов, а также для форсированной модернизации в условиях, когда ее осуществление «нормальным», демократическим путем было невозможно или затруднено. Таким образом, установление фашистского режима Муссолини в Италии в 1922 г. и нацистского режима Гитлера в Германии в 1933 г. явилось результатом не столько реализации стратегии переворота, разработанной их партиями, сколько компромисса с влиятельными кругами правящих элит, которые поделились властью с новыми силами и элитами. Разумеется, условия такой передачи власти были различными и варьировались по мере изменения соотношения сил внутри установленных диктаторских режимов. Объектами широкомасштабных репрессий становились не только левая и демократическая оппозиция, но и те группировки внутри старых элит и самих нацистской и фашистской партий, которые были недовольны достигнутым компромиссом. В конечном счете в Италии и Германии установились режимы тоталитарного типа, проводившие политику «унификации», т. е. огосударствления всех общественных организаций (профессиональных, кооперативных, крестьянских, молодежных, женских, культурных и иных). Крупные концерны, вопреки прежним обещаниям нацистов и фашистов, не подверглись национализации, но, напротив, при условии сохранения лояльности к новой власти получили дополнительные стимулы для развития и роста, частично сращиваясь со структурами фашистского государства.
Подобный механизм власти, основанный на параллельном существовании различных групп правящих элит и иерархических корпоративно–ведомственных группировок и увенчанный фигурой диктатора–вождя, мог «примирять» различные интересы лишь до тех пор, пока существовали условия чрезвычайной ситуации. Отсюда, в частности, вытекала крайне агрессивная и экспансионистская политика фашизма и нацизма, развязавшая Вторую мировую войну. Потерпев в ходе ее военное поражение, эти режимы рухнули (в Италии в 1943 г., в Германии в 1945 г.).
К использованию тоталитарных и квазитоталитарных методов и механизмов в XX в. прибегали не только фашистские и нацистские режимы, но и многие другие системы государственной власти различных стран, которые опирались на совершенно иные идеологические и мировоззренческие постулаты. В большинстве случаев они руководствовались при этом сходным стремлением преодолеть кризисное состояние или обеспечить форсированную модернизацию путем крайней концентрации власти, сил, средств и ресурсов в руках консолидированного государства. Так, правящая номенклатура в сталинском Советском Союзе, несмотря на провозглашавшуюся официально конечную коммунистическую цель «отмирания государства», на практике установила далеко идущий контроль партии–государства над обществом и социальными отношениями, стремясь не только мобилизовать население на выполнение диктуемых ею задач форсированной индустриальной модернизации, но и пресечь постоянную тенденцию к возникновению отраслевых и территориальных групп интересов в самом господствующем слое. Все легальные общественные организации (профсоюзные, женские, молодежные, культурные и др.) действовали как «приводные ремни» партии, и партийные решения были по существу обязательными для официальных политических и хозяйственных органов власти. После Второй мировой войны эта модель партии–государства была заимствована в целом ряде государств социалистического блока (т. е. провозгласивших, подобно СССР, свою приверженность марксистско–ленинской идеологии) и глобального Юга. Однако с развалом этого блока в 1989 — 1991 гг. в большинстве случаев произошел отказ от подобного типа режимов, и в рамках «разгосударствления» утвердились институты представительной демократии.
На протяжении XX столетия происходили разнонаправленные сдвиги в соотношении между тремя сферами социума: государством, «формальной» (ориентированной на получение прибыли) экономикой (бизнесом) и гражданским обществом. Под последним принято понимать сферу свободной и самоорганизованной самодеятельности граждан, независимую от контроля со стороны государства и бизнеса.
До все более властного вторжения рынка во все сферы жизни взаимодействие людей в таких областях, как взаимные услуги и взаимная помощь, обеспечение пожилых людей, уход за детьми и воспитание их, поддержка безработных, больных и инвалидов, отчасти также образование и здравоохранение, обеспечивалось преимущественно институтами и нормами самого общества. Деятельность людей и групп в сфере воспроизводства и социальные связи между ними (если речь не шла о взаимоотношениях с государством или действиях в рамках системы экономики наемного труда) в значительной мере осуществлялась на безвозмездной основе самообеспечения, самопроизводства и взаимопомощи. Социальное обеспечение (в той степени, в которой оно существовало в XIX в.) организовывалось в рамках профсоюзного движения, касс по безработице, касс взаимопомощи, страховых и больничных касс в виде коллективной самопомощи и самострахования. Большую роль играла и соседская, родственная и семейная взаимопомощь.
Глубокая коммерциализация человеческих отношений и мотивации поведения вместе с изменением облика производственных и трудовых отношений, а также потребительских привычек вели к тому, что все больше потребностей люди стали удовлетворять через рынок. В результате социальная сфера, которая до этого являлась прерогативой гражданского общества, все больше превращалась в объект рыночной деятельности, извлечения прибыли. Переход воспроизводства, услуг, ухода, помощи, образования и защиты здоровья под контроль бизнеса на фоне нараставшего размывания или распада прежних социальных связей и структур взаимопомощи вел к углублению общественной дезинтеграции. Коммерческие услуги оказывались доступными лишь тем, кто был в состоянии за них заплатить.
Неспособность гражданского общества в новых условиях справляться с проблемами социальной сферы сказалась в период Великой депрессии, разразившейся в 1929 г. Изменение рыночной конъюнктуры оставило без элементарных средств к существованию, медицинской помощи и возможностей получать образование миллионы людей (безработных, молодежь, пожилых людей и представителей других «социально слабых» слоев населения). Структуры самопомощи и взаимопомощи оказывались уже не в состоянии обеспечить их выживание, а платные услуги были им недоступны. В этих условиях государство как институт вынуждено было брать на себя регулирование социальной сферы и отчасти экономики с тем, чтобы не дать различным кризисам закончиться крахом всего общества в целом.
Вплоть до конца 1920‑х годов в индустриально развитых странах преобладала так называемая «либеральная» модель государства, которое стремилось свести к минимуму свое вмешательство в социально–экономическую жизнь. Оно было призвано выполнять функции «ночного сторожа», т. е. обеспечивать общественный порядок и соблюдение норм свободной игры рыночных сил. Некоторые сдвиги в этом отношении наметились уже в конце XIX в., когда в Германии при О. фон Бисмарке были введены законы о государственном страховании на случай болезни, по инвалидности и старости (1883 — 1889). В последующие десятилетия (1888 — 1912) обязательное страхование от несчастных случаев на производстве было утверждено законодательно в Австрии, Норвегии, Франции, Венгрии, Италии, Нидерландах, Швейцарии, некоторых штатах США и др. С первого десятилетия XX в. стало вводиться страхование по старости и инвалидности (в Великобритании, Австралии, Новой Зеландии в 1908 — 1909 гг., во Франции в 1910 г.). В 1908 — 1911 г. в Великобритании были приняты законы о страховании на случай безработицы и о пенсиях по старости. После Первой мировой войны государственное страхование по безработице было введено в Италии (1919), Австрии (1920) и т. д. Проведение подобных реформ стало результатом борьбы трудящихся за свои права и интересы и отражало стремление правящих элит предотвратить социально–революционный взрыв.
Тем не менее все эти меры охватывали далеко не всех нуждающихся и не были увязаны в единую систему социальной политики. Так, системы социального страхования, введенные Бисмарком или французским правительством в 1930 г., реально защищали только тех людей, чей заработок не превышал некоего установленного «потолка», а пенсии напрямую зависели от уровня капитализации компаний.
«Великий кризис» вынудил правящие элиты перейти к более широкому и систематическому регулированию социальной сферы и хозяйства.
К подобной политике в 1930‑е годы прибегали самые различные политические режимы. Так, в США правительство президента Ф. Д. Рузвельта (с 1933 г.) стремилось стимулировать рост внутреннего потребления, внедрить элементы экономического планирования, государственного контроля над производством и государственного регулирования взаимоотношений между трудом и капиталом. Была создана администрация по восстановлению промышленности; осуществлялась обширная программа общественных работ; во многих отраслях введена 40-часовая рабочая неделя, упразднен детский труд; введены максимальная продолжительность рабочего времени и гарантированный минимальный уровень оплаты труда; принят закон о страховании на случай безработицы. Еще дальше пошли по пути расширения государственного регулирования, например, лейбористы, пришедшие к власти в 1935 г. в Новой Зеландии. Они не только установили 40-часовую продолжительность труда в неделю и размер минимальной гарантированной зарплаты и создали программу общественных работ, но и ввели в действие систему всеохватывающего социального страхования, национализировали Резервный банк и Закладную корпорацию, регулировали внешнюю торговлю и цены на сельскохозяйственную продукцию. Во Франции правительство Народного фронта (1936 — 1938) декретировало переход к 40-часовой рабочей неделе, предоставило трудящимся право на двухнедельный оплачиваемый отпуск и обязало предпринимателей заключать коллективные договоры с наемными работниками. Были повышены зарплата и пенсии, регулировались цены на сельскохозяйственную продукцию, частично национализирована военная промышленность и реорганизован Французский банк. В Германии нацистская диктатура ликвидировала безработицу за счет широкого создания рабочих мест в военной промышленности и строительстве; через Немецкий трудовой фронт и программу «Сила через радость» велась интенсивная социальная и культурно–массовая работа; строились базы отдыха для населения и развивалась система оплаты труда. И даже британские консерваторы, которые принципиально избегали таких мер, как национализация или увеличение расходов на социальные нужды, пошли на государственное вмешательство в «свободную игру» рыночных сил: их правительство отменило «золотой стандарт» британской валюты, с помощью протекционистских мер регулировало внешнюю торговлю, субсидировало строительство заводов тяжелой промышленности, предприятий машиностроения и военной индустрии, вводило элементы хозяйственного планирования.
Хотя тенденции к отказу от строго–либеральной социально–экономической модели и переходу к большему вмешательству государства в хозяйственную и социальную сферы по–разному проявлялись в различных странах и при различных политических режимах, меры такого рода в 1930‑е годы носили еще во многом фактически экспериментальный характер. При этом они способствовали усилению экономического протекционизма и националистических настроений и идеологий, а также сопровождались наращиванием военной промышленности и гонкой вооружений. Торжество новых моделей «социального государства» наступило уже после Второй мировой войны.
Итогом войны стали не только крушение фашистских режимов в Италии и Германии, но и дальнейший рост авторитета национального государства как института. Борьба против нацистской оккупации в большинстве европейских стран проходила под национально–освободительными лозунгами восстановления независимых государств, уничтоженных или попранных оккупантами. Ее обоснованием служила в той или иной форме идеология общих национальных интересов, единства нации, предполагавшего отождествление себя со «своим» государством со стороны индивидов и социальных групп. Возобладавшее даже в прежде оппозиционных системе течениях представление о государстве как концентрированном выразителе интересов общества в целом послужило идейной основой моделей социального государства, которые утвердились в мире после Второй мировой войны, в первую очередь, в индустриально развитых, а затем, по их примеру, отчасти и в других странах, провозглашавших желание следовать этому ориентиру.
Социальное государство (Sozialstaat), или «государство всеобщего благосостояния» (Welfare State) не только брало в свои руки «организацию» солидарности между членами социума, чего «массовое общество» уже не могло делать в прежних масштабах. Оно также руководило организацией экономического роста и функционированием рынка, оформляло компромисс между различными общественными группами и слоями («социальное партнерство» в общенациональных интересах) и смягчало последствия колебаний экономической конъюнктуры. В основу моделей были в той или иной мере положены экономические доктрины кейнсианства, в соответствии с которыми повышение уровня благосостояния широких слоев населения и тем самым их платежеспособного спроса должно было служить мощным двигателем роста экономики в целом. Одновременно подобная политика позволяла смягчать социальные конфликты и способствовала интеграции оппозиционных общественных сил в существующую систему.
В плане социальных отношений и связей государство «страховало» членов общества от негативных, асоциальных и эгоистических эффектов рынка и последствий конкуренции. Так, введенная после Второй мировой войны в Великобритании всеобъемлющая система гарантий, которая включала в себя пенсионное и социальное обеспечение, бесплатное здравоохранение, выплату пособий на детей и программы обеспечения занятости, определялась как социальная защита граждан «от колыбели до могилы». Организованная в ФРГ система страхования (пенсионного, медицинского и др.) и пособий (безработным, семьям с детьми, на обзаведение жильем и т. д.) была официально охарактеризована как «социальная сеть», призванная страховать каждого члена общества от возможных рисков, как сетка, натянутая под канатом, страхует канатоходца от падения. Так называемая «скандинавская модель» социального государства, наряду с единой системой социального обеспечения и защиты (пенсий по старости, нетрудоспособности, при потере кормильца, выплат и пособий по болезни, безработице, матерям–одиночкам и т. д.), всеобщим бюджетно–страховым здравоохранением и бесплатным образованием, была ориентирована также на обеспечение максимальной (в идеале — полной) занятости и более равномерное распределение доходов. При этом выплаты должны были дополнять доходы до уровня, признанного приемлемым. В Швеции к началу 1990‑х годов доходы по социальному страхованию достигали 90% зарплаты, а пенсии — 65%.
Источником финансирования данной политики служили в основном различные налоги с населения, взносы (и предпринимателей, и работников, либо только предпринимателей) и поступления из государственного и местных бюджетов. Важнейшим орудием перераспределения общественного дохода являлся прогрессивный подоходный налог, верхняя ставка которого могла быть весьма высока. В Швеции в 1970‑е годы она достигала 70 — 80% дохода, в Великобритании — 75%, в США — 70%, во Франции — 60% и т. д.
Организуемый и обеспечиваемый государством социальный компромисс достаточно успешно функционировал в индустриально развитых странах в послевоенные десятилетия, когда отмечался устойчивый экономический рост, а стабильные доходы и рост заработков побуждал различные слои населения мириться с издержками и проблемами, порождаемыми моделями «государства благосостояния». С замедлением роста и увеличением инфляции в 1960‑е — 1970‑е годы противоречия вокруг распределения общественного богатства стали обостряться. Предприниматели, представители либеральных и консервативных кругов все громче сетовали на то, что политика социального государства неэффективна, вызывает рост инфляции и бюджетного дефицита, ослабляет экономику и конкурентоспособность, поощряет социальное «иждивенчество» и не создает достаточных стимулов для частной хозяйственной активности. Они утверждали, что общество «живет не по средствам» и следует сузить систему социальных гарантий, предоставив больший простор свободной игре рыночных сил. Усилились так называемые «антиналоговые» движения крайне правого толка, получившие массовую поддержку в кругах средних и мелких собственников (движения П. Пужада во Франции с 1950‑х годов, М. Глиструпа в Дании и А. Ланге в Норвегии в 1970‑е годы и др.). Уже в 1970‑е годы многие правительства экономически развитых стран приступили к замораживанию или ограничению расходов на социальные нужды (так называемой «политике красного карандаша»).
Если недовольство предпринимательских союзов и кругов вызывали рыночная «неэффективность» и «убыточность» социального государства, и они все менее готовы были довольствоваться той долей общественного богатства, которую они получали в рамках государственного перераспределения, то рядовых граждан беспокоили прежде всего растущая бюрократическая неповоротливость институтов и механизмов государства «всеобщего благосостояния», их удаленность от общества и все меньшая возможность действенно контролировать эти структуры. Выразителем этих ощущений и настроений стали в 1950‑е — 1960‑е годы философы, социологи и политологи, которые констатировали нарастание проблем в виде господства «властвующей элиты» из верхушек корпоративных, профессиональных и властно–политических организаций (Ч. Р. Миллз), формирования «одномерного» общества в условиях общей «тоталитарной эпохи» (Г. Маркузе) и «инволюции демократии» (Й. Аньоли). Аналитики обращали внимание на то, что в «массовом» обществе происходит размывание идейных различий, сокращение возможностей для глубинного общественного выбора, для выдвижения альтернативных идей и даже самой способности их формулировать. Место политических течений и партий с четко оформленными воззрениями и значительно отличающимися друг от друга программами все больше занимали так называемые «народные» партии, а кандидаты на выборах ориентируются на усредненного, «медианного» избирателя (Э. Даунс). Таким образом, расхождения между идейно–политическими направлениями стираются, формируется господствующий консенсус, а не входящие в него «крайности» отсекаются или маргинализируются. Широкое ощущение недовольства в связи с «бюрократизацией общества» стало одним из важнейших мотивов «бунта конца 1960‑х годов».
Свои особенности имело социальное государство, которое создавалось в Советском Союзе и странах, где была заимствована его модель социалистической модернизации. Там были огосударствлены основные средства производства, а наемные работники должны были трудиться на государство, которое осуществляло распределение произведенного богатства прежде всего в интересах государства же, а также правящей партийно–государственной элиты (номенклатуры). При сохранении сравнительно невысокого уровня заработков населению в 1950‑е — 1960‑е годы были предоставлены такие социальные блага, как бесплатное медицинское обслуживание, бесплатное образование, всеобщее пенсионное обеспечение, сравнительно недорогое жилье. Сложившаяся система являлась продуктом своеобразного молчаливого социального компромисса, который, в свою очередь, был в конечном счете результатом постоянных неформализованных конфликтов между правящей элитой, стремившейся к повышению норм выработки и трудовой нагрузки на работников, и населением. При отсутствии возможностей для легального отстаивания прав наемных работников, создания независимых профсоюзов или проведения разрешенных законом забастовок это противостояние чаще всего принимало облик снижения норм явочным порядком или замедления темпов работы, но иногда прорывалось наружу в виде стихийных, но временами достаточно масштабных актов протеста. В 1970‑е — 1980‑е годы выявились пределы догоняющей модернизации советского типа: темпы экономического роста упали, увеличилось хозяйственное и техническое отставание от развитых государств Западного блока. Финансирование системы СССР за счет внешних займов и экспорта сырья к середине 1980‑х годов оказалось в тупике: увеличивавшиеся масштабы долга и падение мировых цен на нефть заставляло правящие круги искать пути интенсификации экономики и отказа от негласного социального компромисса, вплоть до отказа от прежней «социалистической» модели в государствах Восточного блока.
В 1980‑е годы в некоторых, а в 1990‑е годы практически во всех странах мира произошел поворот к социально–экономической политике, получившей название «неолиберализма». В ее рамках развернулись широкомасштабная приватизация государственного сектора, сокращение прямого административного вмешательства в экономику, дерегулирование рынка труда. За передачей в частные руки государственных промышленных предприятий и банков последовал широкий допуск частного капитала в социальную сферу — общественные услуги, социальное страхование, медицину, образование и т. д. Одновременно сокращались государственные расходы на социальные нужды, что создавало эффект постепенного «демонтажа социального государства». В Западной Европе правящие элиты продолжали провозглашать «социальное государство» одной из «европейских ценностей», но при этом подчеркивали необходимость его «реформирования» с тем, чтобы сделать экономику Старого Света более конкурентоспособной в «глобализированной системе». Речь шла, в частности, о дальнейшем сокращении таких проявлений «социального государства», как гарантированные пособия, пенсии, выплаты, субсидированные социальные услуги и др., продлении возраста выхода на пенсию и т. д. Аргументами служили задачи снижения государственных и общественных расходов, обеспечение большей «солидарности между поколениями», развитие конкуренции в области социальных и медицинских услуг, поощрение тяги к труду и предпринимательских усилий и борьба с «уклонением от работы». Образование, пенсионная система, социальное страхование стали все больше переводиться на коммерческую основу.
Практически во всех странах осуществлялись приблизительно идентичные меры. По существу произошло новое изменение соотношения между государством, рынком и гражданским обществом: государство покидало ранее контролировавшиеся им социальные сферы и уступало место рынку. Резко возросло общественное неравенство в доступе к социальным услугам, а растущая часть населения, не обладающая достаточной платежеспособностью, попросту исключалась из них. Ослабленное гражданское общество, в свою очередь, было уже не в состоянии заполнить те сферы, откуда уходило государство. Разрушительные и опасные масштабы приобрело размывание идеи и ценностей солидарности между людьми.
Тем не менее преобладающая часть жизни большинства людей все еще проходит в сфере гражданского общества. Так, по данным британских социологов, в Великобритании 60% всех «работ» на рубеже XX и XXI вв. выполнялась безвозмездно и добровольно родителями, родственниками, соседями и т. д., образуя своего рода «экономику даров». В ФРГ, согласно отчету Федерального министерства по делам семьи, престарелых граждан и женщин за 2003 г., «каждую неделю население тратит на неоплачиваемый труд больше времени, чем на оплачиваемый наемный труд». Стоимость неоплаченного труда, по расчетам немецких женских активисток, превысила общий объем брутто–зарплат и окладов в мелком производстве и сфере услуг на 60%.
Большая часть упомянутых действий совершалась в рамках традиционных общественных структур (семейных, соседских и т. д.), а также в виде «adhoc» контактов между людьми. К такого рода некоммерческой добровольной деятельности членов общества, согласно отчету Берлинского научного центра социальных исследований, относились так называемые «неформальные сферы», в которых «доминируют немонетарные процессы обменов», «делается упор на автономность и мотивацию человеческого труда и превалирует критерий экономики самообеспечения». Среди них — уход и опека в отношении детей и взрослых, репродукционный труд, оказание безвозмездной помощи, повседневный труд по уходу за престарелыми, детьми, покупки, организация домашнего хозяйства, домашний труд; хозяйство на основе самообеспечения, включая собственные ремесленные услуги, самообслуживание и работу в саду; самопомощь (помощь по соседству, кооперативная самопомощь, сети помощи, в том числе за деньги и без них, кружки и сети обмена); добровольная общественная деятельность (волонтерство).
Действия по самопомощи и взаимопомощи чаще всего не преследуют цель прямого воздействия на принятие политических решений, но они оказывают влияние на социум в целом, поддерживая основу самоорганизованной социальности — способность людей взаимодействовать друг с другом и тем самым участвовать в организации собственной жизнью и (в широком смысле) управлении ею.
Профессиональные союзы как основная традиционная форма организации рабочих движений возникли в современном виде в XIX столетии, придя на смену профессиональным обществам, цехам и братствам, которые существовали во многих европейских странах со времен Средневековья, но были ликвидированы в соответствии с антицеховыми законами. Постепенно легализованные, они вплоть до начала XX в. во многом сохраняли функции органа отстаивания интересов наемных работников на производстве и объединения взаимопомощи. Это объяснялось в первую очередь особенностями структуры самого раннеиндустриального общества, когда трудящимся приходилось создавать собственные организации, которые занимались вопросами социального обеспечения, культурного развития и образования. Наиболее законченным образцом интегральной рабочей организации можно считать рабочие братства в Чили в первые десятилетия XX в. («манкомуналес»), которые создавались в шахтерских городах и поселках и были в одно и то же время союзами взаимопомощи, кооперативами, жилыми общинами, профсоюзами и культурно–просветительными организациями. Однако большинство профсоюзов в различных странах к началу столетия уже считали, что увлечение функциями социальной взаимопомощи в рамках существующего общества отвлекает от экономической и революционной классовой борьбы. Подобной точки зрения придерживались как умеренные — социал–демократы, так и радикалы — анархисты и анархо–синдикалисты. Они стремились разграничить кооперативные и профсоюзные задачи и оформить их в различные организации, в той или иной мере сотрудничающие между собой, призывая членов профсоюза в то же время создавать организации взаимопомощи. Однако в том, что касается роли рабочих организаций в социальной сфере, то здесь позиции социал–демократов и анархо–синдикалистов кардинально расходились: первые добивались принятия государством законодательства о страховании и пенсиях, вторые считали необходимым прямое действие самоорганизованных трудящихся снизу (сокращение рабочего времени для борьбы с безработицей, «выбивание» пособий нетрудоспособным и больным и т. д.). В отличие от анархистского и синдикалистского крыла рабочего движения, социал–демократическое течение выступало в идеале за установление государственного контроля над социальной сферой. Так, в уставе Всегерманского объединения профсоюзов, принятом в 1925 г., указывалось: «профсоюзы развивают свои собственные учреждения поддержки» нетрудоспособных и безработных «в качестве необходимой социальной самопомощи», «до тех пор, пока государство и общины не осуществили достаточную заботу» об этих категориях населения.
Формы и методы действия рабочих организаций различались в отдельных странах и регионах. В первой половине XX столетия в профсоюзах Великобритании, германских и скандинавских стран преобладала тенденция к более строгой, централизованной и формальной организации, система строгих членских взносов и склонность к более «мирным» и прагматичным взаимоотношениям с предпринимателями и государственными структурами. Характерным примером в этом отношении может служить деятельность «центральных» профсоюзов Германии, объединявших организованных рабочих данной отрасли в общенациональном масштабе. Они строились жестко иерархически, с подчинением нижестоящих организаций решениям вышестоящих органов. Даже забастовки можно было объявлять лишь в централизованном порядке. Для управления такой структурой рано потребовался значительный и разветвленный штат освобожденных работников — профсоюзных чиновников. С 1892 г. «центральные» профсоюзы Германии были объединены в Генеральную комиссию, а в 1919 г. официально оформилось профобъединение — Всегерманское объединение профсоюзов (ВОП), в котором в 1920 г. состояло около 8 млн членов. Руководство немецких профсоюзов старалось избегать крупных конфликтов с предпринимателями, опасаясь массовых увольнений (локаутов) и растраты забастовочных фондов. Поэтому оно предпочитало улаживать трудовые споры путем обращения в третейские суды или с помощью переговоров с хозяевами. Действовала практика подписания коллективных, или тарифных договоров на срок до 3-5 лет, которые заключались централизованно на уровне отрасли или региона и были обязательны для выполнения обеими сторонами. Уже в 1913 г. 76% всех трудовых конфликтов заканчивались примирением без забастовки. «Центральные» профсоюзы приветствовали государственный арбитраж в трудовых спорах и добивались развития государственного законодательства в области социального страхования и трудового права.
Сходным образом были организованы и работали центральные объединения профсоюзов скандинавских стран. Определенную специфику имели профсоюзы Великобритании — тред–юнионы. Они традиционно строились на профессиональной основе и в силу этого отличались значительной раздробленностью, что не мешало им иметь централизованную внутреннюю структуру и крупный штат освобожденных работников. На общенациональном уровне деятельностью тред–юнионов руководили конгрессы, избиравшие также парламентский комитет, который занимался избирательной кампанией рабочих кандидатов на выборах. Число членов профсоюзов в 1918 г. превысило 6,5 млн. В 1921 г. для централизации деятельности Британского конгресса тред–юнионов был образован Генеральный совет, обладавший широкими полномочиями. Только в XX в. развернулось постепенное укрупнение тред–юнионов на отраслевой основе. В том, что касается тактики, британские профсоюзы нередко выступали организаторами крупных стачек (вплоть до всеобщей стачки в мае 1926 г.), но предпочитали «примирение интересов» работников и хозяев с помощью коллективных договоров и соглашений, обращений в примирительные камеры и третейские суды и т. д.
Напротив, профсоюзное движение романских стран (Франции, Италии, Испании, Португалии, Латинской Америки) в начале XX в. отличалось меньшим централизмом, более свободными формами организации, менее систематической уплатой членских взносов и склонностью к более радикальным формам действий. Именно в этой группе стран впервые оформилось синдикалистское направление в рабочем движении. Оно стало ответом на растущее разочарование трудящихся в деятельности парламентских социалистических партий и связанных с ними профсоюзов. Рабочие, примыкавшие к синдикалистам, были недовольны умеренностью профсоюзного руководства и его быстрой бюрократизацией.
Классическим примером революционного синдикализма начала XX в. считается французский профцентр — Всеобщая конфедерация труда (ВКТ), созданная в 1902 г. (синдикалисты преобладали в ней до начала 1910‑х годов). Под влиянием ВКТ появились синдикалистские профцентры в Италии, Португалии, Швеции; на синдикалистские позиции перешли небольшие профсоюзные объединения в Германии и Нидерландах, некоторые британские тред–юнионы. «Модель» ВКТ оказала воздействие и на анархистское рабочее движение в Испании, где в 1910 г. образовалась Национальная конфедерация труда (НКТ), в которой в 1919 г. состояли 1,3 млн членов.
Для рабочих союзов, находившихся на синдикалистских или анархистских (в Испании и Латинской Америке) позициях, был характерен организационный принцип федерализма: автономия отдельных союзов во внутренних вопросах, объявлении стачек и т. д., принятие решений «снизу вверх», равное представительство союзов на конгрессах. Союзы традиционно строились по профессиям; отраслевой принцип организации подвергался критике как копирующий капиталистическое промышленное устройство и централизаторский (так, созданная в 1901 г. Аргентинская региональная рабочая федерация ФОРА принципиально возражала против отраслевых объединений; в Испании НКТ согласилась с созданием отраслевых федераций только в 1931 г., оговорив, что они будут носить исключительно информационнотехнический характер). Проявлялась тенденция к максимальному сокращению численности освобожденных работников во избежание бюрократизации (в Испанской НКТ в 1930‑е годы официально имелся только один освобожденный работник — генеральный секретарь; в аргентинской ФОРА оплачиваемые функционеры отсутствовали). Синдикалистская и анархистская доктрины исходили из принципиальной непримиримости интересов предпринимателя и наемного работника, а потому основной формой действий рабочего союза объявлялась забастовка. Согласно синдикалистским представлениям, профсоюзы призваны были как вести борьбу за улучшение положения работников в существующем обществе, так и подготовлять всеобщую стачку с целью свержения капитализма и перехода экономики под управление рабочих союзов.
Политическая и идейная ориентация рабочих движений в мире отличалась большим разнообразием. К 1920‑м годам сложились следующие основные профсоюзные течения: профсоюзы социал–демократические; коммунистические; анархо–синдикалистские и революционно–синдикалистские; «чисто» тред–юнионистские; христианские; профсоюзы компаний; пропредпринимательские; фашистские. Если объединения, принадлежавшие к первым трем направлениям, в принципе и перспективе выступали за отказ от капиталистического общественного устройства, то остальные ограничивались исключительно трудовыми и социальными вопросами в рамках индустриального капитализма.
Профсоюзы, ориентированные на социал–демократию, были в 1919 г. объединены на мировом уровне в Международную федерацию профсоюзов (МФП). К 1937 г. в федерацию входили рабочие организации из 26 стран с 19,4 млн членов. Официально независимые, они работали под влиянием социал–демократических и лейбористских партий соответствующих национальных государств, в соответствии с концепцией разделения функций между партией и профсоюзом. Первой отводилась область идейной и политической борьбы, второй призван был «воспитать» и «обучить» рабочие массы, организовывать поддержку социал–демократических партий на выборах, добиваться конкретных улучшений на производстве и расширения «производственной демократии» как «предпосылки социализма». Участие представителей профсоюзов в разработке государственного законодательства по трудовым и социальным вопросам, в производственных советах и паритетных органах на производстве, в диалоге с предпринимателями и государством рассматривалось как продвижение в сторону «экономической демократии», которая, в свою очередь, воспринималась ими как эволюция к социализму. Лидеры социал–демократических профсоюзов приветствовали развернувшуюся в 1920‑е годы рационализацию промышленности, которая сопровождалась внедрением механизации, конвейера, жесткого разделения труда на детальные, серийные операции и введением жесткой системы контроля над ритмом труда и действиями работников. Утверждалось, что такие нововведения, даже осуществляемые капиталистическими предпринимателями, способствуя развитию экономики, подготовляют социализм. Профсоюзам МФП удалось добиться в ряде стран внедрения практики коллективных договоров, введения 8-часового рабочего дня, государственного арбитража в трудовых вопросах и других реформ.