— Нет, будет, нет, будет!.. Я уж им и словечко замолвила…
— Я твое слово ни во что не ставлю!
— Почему так, сынок? Почему ни во что не ставишь? — вскипела старуха и нахохлилась, как наседка.
— Потому что потому… Этот мерзавец!.. Прохвост! Чтобы я да пустил его к себе во двор! И мы его обрядим, чтоб он нам брата заменил!.. Породниться с такими разбойниками!..
— Почему это они разбойники, а?..
— Потому что приспешники Ганчовских, вот почему! Или сама не знаешь?.. Забыла, как в прошлом году он чуть не убил брата из-за сельского выгона?.. А теперь хочешь его обрядить?.. Срам! Да ты из ума выжила!..
— Глядите, какого я умного сына вырастила! — проговорила старуха, показывая на него рукой. — Больно уж ты много знаешь, больно много понимаешь… Что было, то сплыло, сынок, — продолжала она мягче. — Раньше ссорились, теперь помирились. Не хочу я, чтобы ты со всякими бездельниками путался да чтоб тебя в управление таскали… Хочу, чтобы мы с такими людьми дружбу водили, какие побогаче да посамостоятельней. Хватит нам водиться со всякой голытьбой…
— Ишь она какая! Рубашки на теле нету, а туда же — хочет от голытьбы бежать… Ну что ж, ступай! Ступай к Ганчовским! Плюй на братнину могилу!
И он слегка толкнул мать в плечо.
— Убей меня, убей! Ну-ка, убей! — взвизгнула старуха, и губы у нее задрожали. — Бей меня! Колоти, раз я тебя выкормила, орясину такую! И за что? За то, что я тебе же добра желаю… Да ведь я ради тебя это делаю! Ради тебя!.. Хочу породниться с зажиточными, чтоб и ты хорошее увидел… Ганчовский — человек сильный, глядишь — и поможет тебе, на службу тебя определит…
— На черта мне его служба! Ты обо мне не заботься! Слышишь? Голый ли я хожу, голодный ли, это уж мое дело… — Бледный, взволнованный, Иван подступал к старухе, размахивая кулаком. — Пускай вернет выгон, а служба его, разбойника, мне не нужна…
— Как бы не так! Вернет — жди-дожидайся! Да и тебе-то какая польза, вернет он выгон или не вернет? Пускай им кметы[3] подавятся. Ты о себе заботься, о себе. А то вздумает кто-нибудь твое украсть, так из-под носа у тебя стащит…
— Хватит! — Иван махнул рукой. — А что ты затеяла, того не будет, поняла? Этот негодяй, Пеню, Трендафилова сынок, ко мне во двор не войдет, так и знай…
— Больно нужно ему! Ну что ж, не хочешь, не надо, насильно мил не будешь. Живи своим умом, непутевым, поглядим, что выйдет! — сказала старуха, качая головой.
— Что выйдет, то и выйдет, — проговорил Иван, смягчаясь.
Но старуха опять вспыхнула.
— Сам выберешь парня, сам! Выбирай, я тебе мешать не буду. Вот возьми Вылюоловче, не гляди, что он вдовец. Пусти волка в кошару…
— Как — Вылюоловче? — переспросил Иван, не поняв ее намека. — Да ведь полагается холостого и чтобы моложе покойного был.
— Не знаю… Я ничего не знаю… В этом доме я не мать, а собака… Раз уж вырастила такого разумного сына, нечего мне его заботы на себя брать…
— Это самое я тебе и сказал: не бери на себя моих забот…
— И не стану. Буду себе сидеть сложа руки, да глядеть. Делайте как хотите да как сами знаете, я вам мешать не буду… Я ничего не понимаю, глупа стала, проста… Валяй выбирай парня.
— И выберу.
— Ну и выбирай.
Наутро старуха подошла к Ивану и спросила сухо:
— Кого выбрал?
Иван немного подумал и, поняв, что она спрашивает всерьез, ответил негромко, но решительно:
— Младена, сына Димо Стойкова.
Старуха вздохнула свободно. Парень хороший, думала она, повадки у него как у Минчо были, да и отец человек степенный, неглупый. Поля у него в порядке, хозяин он хороший, в селе его уважают. Жаль только, что Димо хоть и немолодой человек, а тоже запутался в этой дурацкой политике; только это ей не нравится…
4
Стол накрыли под навесом. Гости доедали угощение, стряхивали крошки с груди, вытирали лица платками. Женщины посматривали на Младена, шарили глазами по сложенным около него подаркам и мысленно оценивали их.
— Хорошо его обрядили, — шепнула Станка Сарайдаркина Гане Малтрифоновой и тут же подумала: «Ну и наряд! Только вид показали, что не оставили малого без подарков…»
— Нового ничего не подарили, — отозвалась Гана.
— Башмаки новые.
— Только башмаки…
Как раз напротив Младена сидела Гела Арнаутка. Младен надел праздничную, пасхальную безрукавку Минчо и его летние шаровары, полинявшие и пообтершиеся на швах, а подпоясался его новым кушаком.
— Широковаты ему шаровары-то, — сказала Арнаутка своей соседке и показала глазами на Младена.
— Минчо, прости его господи, был поядреней, — отозвалась соседка, загребая ложкой кутью и не спеша проглатывая ее. Она уже осмотрела все подарки и все оценила, так что теперь добавила, не глядя на парня: — А все же неплохо на нем сидят…
Но Арнаутка уже не слушала ее — она старалась расслышать слова Димо Стойкова.
— Ну и как же, ты говоришь, обстоят дела с выгоном Георгия Ганчовского? — спросил дядя Продан.
— Да что, знаешь, даже в общине ничего толком объяснить не могут, — ответил Димо, размахивая руками. — Говорят, будто следствие начато, но докуда оно доведено, не знаю, не могу врать. А Ганчовские прямо взбесились: стращают свидетелей, сулят взятки, грозятся выселить всех своих супротивников…
— Коли так, все село выселить придется, — ввернул старичок в бурых шароварах, бросив на Димо хитрый взгляд из-под густых поседевших бровей.
— Ничего у них не выйдет, — успокоительно кивнув головой, заметил дядя Продан. — Уж если народ поднимется за свои права, трудно против него идти… Когда Минчо за это взялся, я не верил, что выйдет толк. Я ему говорил: «Поднять все село против Ганчовского — это гиблое дело. Ведь Ганчовский, он — сила, с ним шутки плохи». А оно вон как вышло… Мало-помалу люди так ощетинились, что теперь и не узнаешь их… Правда, дело это общее, потому и не так стараются, как надо бы, ну да и то хорошо…
— Скотину ведь пасти негде! — воскликнул Иван и развел руками. — Общее-то оно общее, а все гоняли скот на сельский выгон. У кого есть луг, тому хорошо. Да много ли таких? А у кого нету, те на сельский выгон рассчитывают…
— Народ, что с ним поделаешь, — проговорила Кина.
— Надо уметь к народу подойти, — сказал дядя Продан. — У Минчо покойного, прости его господи, очень это хорошо получалось.
— Он здо́рово дело наладил, — важно проговорил Димо. — Таких людей против Ганчовского выставил, что тот и слова им сказать не смеет.
— Да ведь Ганчовский эту землю купил! — заспорила с ним Арнаутка. — Как же можно ее теперь отнять?
— Торги были неправильные, — объяснил Иван.
— Да ведь община ему этот выгон продала, — стояла на своем Арнаутка.
— Продала, когда Ганчовский был депутатом! — взорвался Димо. — Он разогнал правление, тогда и назначили торги. Так всякий дурак купить сумеет.
— Да и что за торги это были! — быстро добавил Иван.
— Торги он устроил, как и все дела свои устраивает. Отпечатал тут в городе объявление в одной ихней газете да и скупил все номера, так что никто ни строчки не смог прочитать; ну, так вот и сварганил дельце.
Димо проговорил это с ненавистью, гневно глядя на Арнаутку. Дядя Продан слушал его с восхищением, одобрительно кивая головой.
— А на торгах, на торгах-то что было! — сказал он, угрожающе подняв руку. — Никого даже в помещение не допустили.
— Да, такого разбоя свет не видывал! — подхватил Димо, повернувшись к нему. — Ведь это тысяча декаров[4], кажется…
— Тысяча сто, — уточнил Иван.
— Тысячу сто декаров он купил по полторы тысячи левов за декар и в том же году отдал их в аренду Нико Оризарину по тысяче восемьсот левов за декар в год…
— Чистых триста тысчонок левой рукой в правый карман положил, — проговорил Младен.
— И это только за первый год, — сказал, повернувшись к нему, дядя Продан. — А теперь?.. Миллиончики нажил, миллиончики…
— Кто умеет нажить, пускай наживает, — ввернула Арнаутка.
— Так всякий умеет, — огрызнулся Димо. — Заставить продать себе землю по полторы тысячи левов за декар, когда и глухой и слепой знает, что она сразу же пойдет в аренду по тысяче восемьсот.
— Слушай, сватья, — мягко проговорил дядя Продан, повернувшись к Арнаутке. — Тогда… постой, в каком году это было, помнишь?
— Торги-то? — переспросил Иван. — Торги были в девятьсот тридцатом.
— Так вот, тогда земля на Джендем-баире продавалась по пяти тысяч за декар… Так что же ты мне говоришь: «Кто умеет…»? Что это жульничество — спорить нечего, ясное дело — жульничество; а вот что ты мне скажи: вернет он те денежки, что тогда заграбастал, или нет?
— Вернет как миленький, — уверенно ответил Иван.
— Ждите! — злорадно прошипела Арнаутка и повернулась к другим женщинам.
Муж ее, Михаил Арнаутин, работал на мельнице Ганчовских. На сороковины Арнаутку не приглашали, и всем было известно, что Минчо и Тошка терпеть ее не могли. А она вечно липла и подлизывалась к ним и, если удавалось что-нибудь подслушать, немедленно доносила Ганчовским. Тошка воспитывалась у нее, и Арнаутка постоянно твердила, что любит ее, как родная мать.
«Ох, только я одна знаю, какой матерью она мне была», — проклинала ее Тошка. И в душе ее вереницей плыли воспоминания о тяжком, нерадостном детстве и еще более тяжком и нерадостном девичестве.
После войны родители Тошки умерли во время эпидемии «испанки», и тетка Гела взяла сироту к себе. Родного отца своего Тошка не помнила. Он умер в молодости, когда был в солдатах. Тогда они жили в Сватове. Дед выгнал ее с матерью из дома, и мать снова вышла замуж. Отчим Тошки был путевым сторожем на железной дороге. Он редко бывал дома — только когда кто-нибудь мог заменить его на работе. В селе у них был домишко с усадьбой в полдекара. Часть этой земли отобрали при перепланировке села, другую продали. Но вырученных за нее денег Тошка не увидела — тетка Гела прибрала к рукам все до последнего гроша.
С Минчо Тошка познакомилась, когда он, отсидев три года в тюрьме, вернулся в родное село. Чего только не делала тетка Гела, чтобы их разлучить! И ворожила, в проклинала Минчо, и в общинное правление на него доносила!.. Тошку она прочила за старого богатого вдовца из Брягова. Твердила ей, что он, мол, торговец, земли у него много, и Тошка будет жить у него, как царица…
— Не нужны мне ни земля его, ни царство! — сказала Тошка, как отрезала.
Тут Арнаутка закусила удила от злости.
— Ты дура, — принялась она ругать и поносить девушку, — ты от своего счастья бежишь, не понимаешь, что хорошо, а что плохо, от такого добра отказываешься из-за какого-то негодяя, а я тебя все равно не выдам за этого разбойника, лучше убью, а ему не отдам…
Но Тошка наотрез отказалась выходить за старика, в тогда Арнаутка отколотила ее пряслицей… На другой день Тошка собрала свои пожитки, отнесла узелок к подруге и уже вечером перешла жить к Минчо.
Гости не знали, как она мучилась у тетки, но знали, что после ее ухода Арнаутка бегала по всему селу и чего только не наговаривала на Минчо, так что он даже грозил переломать ей ноги при первой же встрече.
— И откуда только она взялась, мерзавка этакая! — тихо проворчал Иван.
Он бы ее выгнал, но в такой день это никак неподобало.
— Подлая шлюха! — сказал дядя Продан, гневно косясь на Арнаутку и быстро затягиваясь цигаркой.
— Шпионка! — прошипел Димо. — Обо всем донесет Ганчовским…
Арнаутка же, хоть и повернулась к другим женщинам, одним ухом все-таки прислушивалась к словам Димо. Но вскоре она перестала его слушать, так как Станка Сарайдаркина принялась рассказывать о том, как Стефан Хычибырзов выгнал из дома свою молодайку.
— Да как схватит ее, черт, да как примется колотить! Уж он ее колотил, уж он ее колотил, пока она в руках у него не посинела… А за что? За то, что не хотела отдать ему свою землю… А вот я так не то что землю, я бы ему, подлецу этакому, и рваного царвула бы не отдала…
— Бить ее не били, это все сплетни — просто выгнали из дому бабенку, — тихо проговорила Кина.
— Нет, сватья, он ее бил! — возразила Станка, тараща глаза.
— Стефан в это дело не встревал, — спорила Кина. — Это Хычибырзовка сноху выгнала. «Мы, говорит, на одну только свадьбу твою пять тысяч истратили, а ты, говорит, ни клочка земли в приданое не принесла…»
— Так оно и было, правду говорит сватья Кина, — вмешалась Арнаутка. — Ждали, что помрет Крыстанчо, снохи Хычибырзовых батька, тогда достался бы им в наследство десяток декаров, а как предъявили вексель, да то, да другое, сохрани господи!.. И добро бы сам промотал, что имел, это бы ладно, а то ведь за Балю Мангова поручился. А Балю в трубу вылетел. Вот Крыстанчовым и пришлось за него раскошеливаться… А Хычибырзовка осталась при пиковом интересе…
— Боже, боже! — перекрестилась Станка. — Манговка в городе жила — блаженствовала, а другие за нее расплачивайся… Плохо белый свет устроен!
— Свет-то хорош, а вот люди плохи, — сказала Арнаутка, покачав головой. — Сынок Хычибырзовых затеял все порядки исправлять, деревенские дела налаживать, а жену выгнал… Уж раз человек в своем доме порядка навести не может, так ни на что он не годится…
Иван покраснел, словно его обожгли крапивой. Сын Хычибырзовых вмешивался во все общественные дела, ссорился с товарищами, критиковал все на свете, всюду хотел быть первым, но никакой работы никогда на себя не брал. Пытаясь прикрыть свои грехи, он только и норовил, как бы накинуться на кого-нибудь. Жена у него была хорошая, с живым умом женщина, она и домашнее хозяйство вела и мужу старалась помогать в работе. Стефан ли выгнал ее, или свекровь, это не имело большого значения. Но Арнаутка уже принялась про это болтать по-свойски, и слова ее попадают в цель. Завтра же будет звонить по селу: «Глядите, люди добрые, они жен своих выгоняют, в доме своем ничего наладить не могут, а берутся порядки менять…» И все это — вода на мельницу Ганчовских.
Иван хотел высказать свои мысли Димо, но тот наклонился в сторону дяди Продана и внимательно слушал его. От сельского выгона, от рисовых плантаций и прошлогодней засухи разговор перешел на выращивание аниса. Из всего села один лишь дядя Продан каждый год собирал урожай аниса. И в этом году собрал особенно хороший — у всех анис пропал, только у него уродился.
— Колдуешь ты, что ли, или какие особые способы знаешь, — пошутил Димо, — только доход у тебя верный, и всё тут…
— Вот оно где колдовство, — улыбнулся польщенный дядя Продан, постучав себя пальцем по голове.
— Я своему мужу говорила, — медленно и протяжно начала одна круглолицая женщина, облизывая губы после каждых двух-трех слов. — «Следи, говорю, когда сват Продан анис сеет; тогда и ты сей». А он мне говорит: «Да уж я и так следил, говорит, а все равно не родится, проклятый. Сват Продан, говорит, умеет и землю обработать и семена выбрать, а мы, говорит, какие мы землепашцы!»
Дядя Продан пригладил усы, чтобы скрыть довольную улыбку, и повторил с гордостью:
— Всякое дело мастера боится. Меня и Ганчо Хаджиолов спрашивал: «Как это, говорит, ты его сеешь, подлеца, что без ошибки урожай собираешь?» А я ему говорю: «Скажи, говорю, как ты каждый год собираешь урожай кукурузы, тогда и я тебе скажу».
Некоторые гости уже сложили свои рушники, но все еще не спеша добирали еду с тарелок. Тошка выглядывала из-за двери, то и дело приносила новые кушанья, подкладывала гостям на тарелки, потчевала их:
— Кушай, тетушка… Попробуй, сватья… Ты, дядя, еще кутьи не брал…
— Да сядь же и ты, — ласково заворчал на нее дядя Продан. — С каких пор на ногах… И не к чему больше приносить, мы уж и поели и переели — во как сыты!
Все гости подняли головы и долго смотрели на Тошку, одобрительно кивая. Тошка стала худой, как жердь; перекрашенная в черное юбка висела на ней, как на палке. Исчез ее прежний румянец, щеки стали впалыми, округлившиеся глаза ввалились и горели, словно воспаленные.
— Совсем высохла, несчастная, — пробормотала Станка Сарайдаркина, наклонившись к Арнаутке.