Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пленницы судьбы - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Существуют две версии приключений знаменитой «кавалерист-девицы» Надежды Дуровой. Одна восходит к ее запискам, кои есть литературное произведение, а вторая отражает действительную историю. Первую версию знают все — на ней построена пьеса «Давным-давно» и фильм с Ларисой Голубкиной — «Гусарская баллада», поражавший знатоков униформы времен Отечественной войны 1812 года массой нелепых ошибок и породивший со временем популярные в народе скабрезные и остроумные анекдоты про гусарского поручика Ржевского.

Согласно первой версии, дворянская девица выросла в отцовском (гусарском) полку под присмотром гусара Астахова. Он так любил девочку, что не оставлял ее ни на минуту и таскал, в сущности, брошенного матерью ребенка по своим гусарским делам. С ранних лет девочка увлеклась военным делом («Седло, — писала она в записках, — было моей первой колыбелью, лошадь, оружие и полковая музыка — первыми детскими игрушками и забавами»), была без ума от вида лошадей, пушек, мундира. Достигнув семнадцати лет, она решилась оставить родной дом в Сарапуле и идти воевать за Отечество. Оказывается, она давно мечтала об этом. Взяв чужое имя (Александра Соколова) и воспользовавшись гем, что через город проходил казачий полк, она бежит в армию, где под видом дворянского недоросля — юного корнета — совершает воинские подвиги и участвует в необыкновенных приключениях. Это решение представляется как мгновенная догадка: «Луч света озарил ум мой, когда казаки вступили в город! Теперь я видела верный способ исполнить так давно предпринятый план; я видела возможность, дождавшись выступления казаков, дойти с ними до места, где стоят регулярные полки». Сказано — сделано! (Тут памятливый читатель вспомнит трогательную сцену из фильма, когда Дурова-Голубкина поет прощальную песню для своей куклы Светланы.) Ночью она выходит из дома, складывает одежду на берегу реки (имитирует гибель во время купания), а затем верхом на любимом коне Алкиде, на котором ездила с детских лет, устремляется в неведомое, но манящее: «Итак, я на воле! Свободна! Независима! Я взяла мне принадлежащее: мою свободу! свободу! Драгоценный дар неба, неотъемлемо принадлежащий человеку!»

Вторая версия еще более драматична, романтична и одновременно — прозаична. Сарапульская дворянская девица Дурова Надежда Андреевна, 1783 года рождения, восемнадцати лет (в 1801 году) вышла замуж за судебного заседателя земского суда Василия Чернова из города Сарапула, через год родила сына Ивана, а в 1806 году, к полнейшему изумлению семьи, бежала от родителей, мужа и сына с казачьим есаулом, сотня которого какое-то время стояла в Сарапуле, под личиной денщика есаула, потом стала юнкером уланского полка, начала свою военную службу в кампании против французов. А ее отец — сарапульский городничий — разослал повсюду письма с просьбой задержать и вернуть домой беглянку...

Таких историй было немало. Известно, что под видом денщика со своим мужем участвовала в походах жена знаменитого генерала Александра Тучкова; переодетая в мундир находилась в армии и супруга командира Измайловского полка Храповицкого. А о том, сколько было в армии романтических девиц или жен, которые, переодевшись в мужское платье, бежали с блестящими кавалеристами от скучных мужей-чиновников, и говорить не будем — это классика и банальность одновременно. Обычно истории эти кончались быстро: походная любовь ярка и скоротечна как жаркий огонь бивачного костра, слуги Марса непостоянны, тяготы походной жизни — не для дворянских девиц. И вот такая особа, часто брюхатая, с позором возвращалась домой или опускалась, как писали романисты прошлых веков, на дно жизни.

Но с Дуровой так не произошло. С этого момента две версии ее жизни тесно переплетаются. Расставшись с есаулом, Дурова не возвратилась домой, а вступила рядовым в уланский Конно-Польский полк (расчет верный — среди поляков ее будет труднее узнать и найти). Она участвует в боях при Гутштадте, Гейльсберге и в кровопролитнейшем сражении при Фридланде в 1807 году во время первых войн с Наполеоном. С усердием она осваивает военное ремесло, учится справляться с тяжеленной пикой, которая ей кажется бревном, отважно мчится с однополчанами в атаку, причем лишь потом ей, якобы «несмышленому парнишке», объясняют, что скакать в бой нужно только со своим эскадроном, а не со всеми, кто подает команду «Сабли наголо! Марш-марш!» Впрочем, ей ни разу не удалось добраться до неприятеля — боевые товарищи жалели «юного растяпу», прикрывали от опасностей, требовали только, чтобы не засыпал на ходу, не падал с лошади и не отставал от эскадрона. А это происходило постоянно. По словам командира Дуровой, конь был явно умнее своего горе-всадника и не раз благополучно вывозил отчаявшуюся в поисках своих «кавалерист-девицу» в расположение русских войск. Иначе бы она непременно попала в плен к французам или была убита мародерами. (Из «Записок» Дуровой: Подъехавший «генерал спросил меня: Куда ж ты едешь? — В полк! — Но полк твой стоит вон там, — сказал генерал, указывая рукою в ту сторону, в которую мой верный Алкид так усиленно старался свернуть. — А ты едешь к неприятелю! Генерал и свита поскакали к Гейльзбергу, а я, поцеловав несколько раз ушко моего бесценного Алкида, отдала ему на волю выбирать дорогу».) Да и то сказать надо: везло Дуровой. Раз как-то в бою артиллерийская граната упала под брюхом Алкида и взорвалась! И ни один осколок не задел ни всадника, ни лошадь. Их только засыпало землей! Да и крови Дурова пролила немного: как-то раз ей пришлось отрубить голову трофейному гусю («Ах, как мне стыдно писать это! Как стыдно признаваться в таком бесчеловечии! Благородной саблей своей я срубила голову неповинной птицы!»), а в другой раз случайно поранила саблей собственную лошадь.

Ее самой страшной потерей стала смерть Алкида, в прыжке пропоровшего брюхо на каком-то плетне. Несколько дней Дурова непрерывно рыдала и лежала на могиле Алкида, оплакивая своего верного друга: «Алкид! О смертельная боль сердца, когда ты утихнешь! Алкид! мой неоцененный Алкид! некогда столь сильный, неукротимый, никому не доступный и только младенческой руке моей позволявший управлять собою! Ты, который так послушно носил меня на хребте своем в детские лета мои! который протекал со мною кровавые поля чести, славы и смерти, делил со мной труды, опасности, голод, холод, радость и довольство! Ты, единственное из всех животных существ, меня любившее! тебя уж нет! ты не существуешь более!» Истинный плач-крик души.

Впрочем, Дурова себя считала военным никудышным. В мемуарах, представляющих собой прокомментированные и дополненные дневниковые записки, которые она делала в походах, Дурова рассказывает немало забавных и нелепых историй, смысл которых, в общем-то, сводится к одному: у войны не женское лицо — так невыносимо тяжелы физические и нравственные испытания воина: «С самого утра идет сильный дождь; я дрожу, на мне ничего уже нет сухого. Беспрепятственно льется дождевая вода на каску, сквозь каску на голову, по лицу за шею, по всему телу, в сапоги, переполняет их и течет на землю несколькими ручьями! Я трепещу всеми членами как осиновый лист!..» Тяжело было ей исполнять и разнообразные обязанности командира, который должен разбираться в амуниции, провианте, тысячах мелочей, ругаться с чиновниками, обеспечивать своих солдат провизией и сеном за счет местного населения, которое приходилось, в сущности, грабить, да и за своими людьми нужен глаз да глаз. Как-то раз, возвращаясь с фуражировки с уланами, которые везли на своих лошадях целые стога сена, она вдруг увидела как на дорогу (будто с неба) падают бараны. Оказалось, что уланы замаскировали украденных баранов в стога, но плохо их закрепили на лошадях.

При этом не будем недооценивать ироничного отношения героини к самой себе — ведь это верный признак умного человека. Между тем Дурова действительно стала, преодолев все трудности, мужественным и бесстрашным воином и выжила на передовой — она помнила слова знаменитого генерала А. П. Ермолова: «Трусливый солдат не должен жить». Как-то раз Дурова спасла раненого офицера, отдав ему своего коня, за что потом была награждена Георгиевским крестом.

Что же двигало этой необычной женщиной в мундире? Можно с уверенностью сказать, что по жизни ее вела святая, как у Жанны д’Арк, любовь к Отечеству и всепоглощающее пристрастие к военному делу. Но не только это! Стремления Дуровой нельзя считать только оригинальным результатом воспитания «по системе» гусара Астахова (гости валялись от смеха, когда видели девочку, скачущую по горнице с криками: «Эскадрон! Направо заезжай! С места! Марш-Марш!»). Этой женщине не повезло: она не родилась мужчиной. Кстати, любопытно, что ее мать очень ждала мальчика и так была огорчена рождением дочери, что даже выбросила новорожденную в окно кареты; девочка чудом была спасена. Теперь люди понимают это, и операции по смене пола не считаются модой, а являются часто медицинской необходимостью. Ведь главная мысль, которая пронизывает записки Дуровой: как плохо, унизительно, омерзительно быть женщиной и какая же это жалкая судьба: рожать, сидеть за пяльцами, болтать о пустяках... Примечательно, что на женщин, с которыми сводила «корнета Александрова» судьба, «он» смотрит как гусар-волокита: «В семействе Павлищева меня любят и принимают как родного. Старшая дочь его прекрасна, как херувим! Как настоящая весенняя роза! Чистая непорочность сияет в ее глазах, дышит в чертах невинного лица ее...» Или другой отрывок: «Итак, поход! Да и к лучшему, идти так идти; на этих квартирах мы только бесполезно разнеживаемся; привыкаем к лакомствам, ласкам, угождениям; белые атласные ручки легонько треплют по щеке; рвут нежно за ушко; дают конфект, варенья; стелют мягкую постель, и как легко, как приятно свыкаться! Со всем этим вдруг поход вдруг надобно перейти от него к суровостям, пересесть с бархатной софы на бурного коня и так далее...». И не говорите мне, что так пишет дама!

А между тем бюрократическая машина, запущенная жалобой отца Дуровой, со скрипом работала-работала и наконец беглянку нашла. Сведения о необыкновенной воительнице достигли ушей самого царя Александра I. Он потребовал доставить Дурову в Зимний дворец и беседовал с ней дважды. Какой была встреча царя с Дуровой, мы в точности не знаем. Возможно, такой, как у Кутузова с героиней фильма «Гусарская баллада» («Корнет, вы женщина?»). Дурова в своих мемуарах пишет, что все решилось за минуту: царь взял ее за руку и милостиво спросил: «“Я слышал, что вы не мужчина, правда ли это?” Я не вдруг собралась с духом сказать: “Да, Ваше величество, правда!” Далее Александр расспросил подробно, что было причиною вступления моего в службу, государь много хвалил мою неустрашимость, говорил: что это первый пример в России, что все мои начальники отозвались обо мне с великими похвалами, называя храбрость мою беспримерною, что ему очень приятно этому верить и что он желает сообразно этому наградить меня и возвратить с честию в дом отцовский, дав... Государь не имел времени кончить; при слове “возвратить в дом!” я вскрикнула от ужаса и в ту же минуту упала к ногам государя: “Не отсылайте меня домой, Ваше величество! — говорила я голосом отчаяния, — не отсылайте! Я умру там! Непременно умру... не отнимайте у меня жизни, я добровольно хотела ею пожертвовать для вас!” Говоря это, я обнимала колени государевы и плакала. Государь был тронут, он поднял меня и спросил изменившимся голосом: “Чего же вы хотите?” — “Быть воином! Носить мундир, оружие!”»

По-видимому, порыв Дуровой был таким сильным и искренним, что сентиментальный по природе император Александр не выдержал, и Дурова вышла из дворца не разоблаченной и наказанной по уставу (известно, что в XVIII веке за такие поступки, — обман, самозванство, бесчестие мундира — женщин ссылали на каторгу, в работный дом), а гусарским ротмистром под псевдонимом Александров («И будете называться по моему имени», — сказал император) и с Георгиевским крестом на груди. («Государь, — писала Дурова, — взял со стола крест и своими руками вдел в петлицу мундира моего».) Возможно, царь при этом испытывал те же чувства, которые в фильме «Гусарская баллада» мастерски изобразил Игорь Ильинский в роли Кутузова... Более того, император назначил Дуровой особую пенсию, которую она стала получать через временщика А. А. Аракчеева, а потом через военного министра Баркалая-де-Толли.

А потом пришел героический 1812 год. И так получилось, что дерзкий одиночный поступок Дуровой удачно совпал с тем необыкновенным патриотическим подъемом, который охватил русское общество, в том числе и женщин, в годину потрясений и испытаний. Нельзя сказать, что за Дуровой в армию двинулись женские легионы (кроме партизанки Василисы Кожиной никто из женщин на ум не приходит), но дух ее поступка стал понятен тысячам. Довелось Дуровой воевать и на Бородинском поле: «Адский день! Я едва не оглохла от дикого, неумолчного рева обеих артиллерий. Ружейные пули, которые свистали, визжали, шикали и, как град, осыпали нас, не обращали на себя ничьего внимания; даже и тех, кого ранили, а они не слыхали их: до них ли было нам! Эскадрон наш ходил несколько раз в атаку, чем я была недовольна: у меня не было перчаток, и руки мои так коченели от холодного ветра, что пальцы едва сгибаются... Хотя нет робости в душе моей и цвет лица моего ни разу не изменялся, я покойна, но обрадовалась бы, однако ж, если бы перестали сражаться». При этом Дурова накануне была ранена в ногу ядром — к счастью, оно задело ногу на излете, — и ходила с эскадроном в атаку с распухшей, почерневшей ногой. Эта болезненная рана, а также распря с начальством привели к тому, что она самовольно уехала из части и попросилась ординарцем к Кутузову, — поступок дерзкий, однако допустимый, — ведь за ее спиной стояли государь и страшный Аракчеев, который почему-то очень благоволил к Дуровой. Ротмистр Александров участвовал в заграничных походах русской армии, командовал эскадроном, с головой погружаясь в армейские хлопоты.

Тем временем отец героини продолжал настойчиво требовать возвращения блудной дочери, и в 1816 году она наконец вышла в отставку в чине штаб-ротмистра и приехала в родной Сарапул. Жить в такой глухой провинции Дуровой было невмоготу, она перебралась в город побольше — Елабугу. Там и жила до самой смерти в 1866 году. В Елабуге у Надежды Андреевны открылся писательский талант. Взяв за основу свой армейский дневник, она написала мемуары, которые с восторгом встретил сам Пушкин и начал публиковать отрывки в своем «Современнике». До сих пор эти «Записки» читаются с огромным удовольствием — настолько остроумен, трогателен и талантлив их автор. Воодушевленная похвалой Пушкина, доброй оценкой Белинского, успехом у читающей публики, Дурова засела за романы, повести, но они не были так удачны, как «Записки кавалерист-девицы».

Писательство не могло заменить ей войну. Это и понятно — так часто бывает с военными людьми, прошедшими горнило невероятных испытаний. Для них именно там — «давным-давно», на войне — и была настоящая жизнь с ее остротой и упоением боя. Там под свист пуль и ядер они испытывали бесценные и почти невозможные в мирной жизни чувства боевой дружбы, товарищества, совершали (и видели, как их совершают другие) подвиги самопожертвования во имя родины, товарищей и чести. Никогда более в жизни они не испытывали такого безумного, ошеломительного счастья победы над противником и своим страхом: «Земля застонала под копытами ретивых коней, ветер свистал в флюгерах пик наших; казалось, смерть со всеми ее ужасами неслась впереди фронта храбрых улан. Неприятель не вынес этого вида и, желая уйти, был догнан, разбит, рассеян и прогнан». Когда Дурова заканчивала записки, ей не было и сорока лет, предстояло прожить еще десятилетия, а она не просто грустила, а убивалась, как над курганом Алкида, над могилой прошлого, где осталась ее истинная жизнь: «Минувшее счастие! слава!.. опасности!.. шум! блеск!.. жизнь, кипящая деятельностию! Прощайте!»

Мирные годы для Дуровой стали отставкой, вынужденным бездельем, бессмысленной мышьей беготней. У нее были те странности, которые последователи доктора Фрейда оценят однозначно. Дурова ходила только в мужской одежде, не отзывалась на свое женское имя, но горожане запомнили не это, а необыкновенную доброту небогатой женщины к нищим, падшим людям, к бездомным кошкам и собакам и вообще ко всем живым существам: «...к собаке, которую возьму к себе из сожаления; даже к утке, курице, которую куплю для стола, мне тотчас сделается жаль употребить их на то, для чего куплены, и они живут у меня пока случайно куда-нибудь денутся». Только их, этих уток, кошек и собак, а не возлюбленное Отечество, она могла теперь по-настоящему защитить...

 Маргарита Тучкова: смерть и жизнь на Бородинском поле

С юных лет, входя в Военную галерею 1812 года Зимнего дворца, я испытываю невольное волнение, ибо оказываюсь в священном месте: со стен, из золоченых рам, на меня смотрит сколько мужественных, открытых, красивых лиц. Но одно лицо особенно привлекает мое внимание...

Не один я задерживаюсь у портрета генерал-майора Александра Алексеевича Тучкова IV. Ф. Глинка писал о нем: «В этих чертах, особливо на устах и в глазах есть душа! По этим чертам можно догадаться, что человек, которому они принадлежат, имеет сердце, имеет воображение, умеет и в военном мундире мечтать и задумываться». Конечно, мы понимаем, что это посмертный портрет, что приколотая к мундиру медаль 1813 года за участие в войне 1812 года не могла быть вручена генералу, погибшему на Бородино в августе 1812 года, но сам его необыкновенно одухотворенный, даже романтический облик художник Доу (или его помощники), конечно, отразил верно. Примечательно, что среди героев, чьи портреты помещены в этой галерее, есть немало однофамильцев, которым по принятой в армии традиции по старшинству службы присваивались номера, но Тучков IV имел в армии не однофамильцев, а родных братьев-генералов. Сразу три брата Тучковы: Николай, Павел и Александр запечатлены кистью Доу в портретной галерее 1812 года (еще один брат, Сергей, тоже генерал, находился на юге в Дунайской армии и поэтому не воевал с Наполеоном и не попал в галерею).

Как все началось? В 1806 году в Москве полковник Александр Тучков обвенчался с прелестной девушкой из русской аристократической семьи. Ее звали Маргарита Михайловна Нарышкина — фамилия более чем знаменитая в русской истории. Молодые были счастливы, но родители невесты при этом сильно нервничали. Дело в том, что за девять лет до этого, еще в 1797 году, шестнадцатилетняя Маргарита вышла замуж за некоего Павла Ласунского, который оказался мотом, бабником и гулякой. Вскоре Маргарита пожаловалась на своего мужа родителям, и те, пользуясь огромным влиянием в обществе, устроили дочери развод, что вообще-то было нетрудно — скверная репутация Ласунского была всем известна. Маргарите официально был даже возвращен статус «девицы Нарышкиной». Сердечная рана у молодой женщины затянулась быстро, и она, встретив как-то раз в 1805 году, на балу, молодого офицера Александра Тучкова, без памяти влюбилась в него, что и не удивительно: у Тучкова был такой романтический, мужественный облик! Он родился в 1777 году, и к 1806 году ему не было и тридцати лет. Он начал службу, как и его братья, в артиллерии, быстро проявил себя как дельный офицер. Во времена правления Павла I Тучков, подобно многим его современникам, совершил длительную поездку по странам Западной Европы, причем в мае 1804 года оказался в Париже и присутствовал при церемонии провозглашения Наполеона Бонапарта императором. Вернувшись в Россию, он получил в свое командование Муромский пехотный полк, с которым и участвовал в той войне с Наполеоном, которая принесла России позор Аустерлица 1805 года. Когда влюбленный в свою избранницу Тучков посватался к Маргарите, родители ее, напуганные столь скандальным предыдущим браком своей дочери, молодцу отказали, и он вновь уехал на войну — начиналась кампания 1806 года против французов.

Тут-то он и покрыл себя славой. Как писал о нем его начальник генерал Бенигсен, Тучков в сражении против французов при Голымине «...под градом пуль и картечи действовал как на ученье», то есть спокойно и хладнокровно. Его удостоили ордена Георгия 4-й степени. Это была выдающаяся воинская награда. После этого родители Нарышкиной отказать такому заслуженному офицеру уже не могли — в Москве сыграли свадьбу. Потом снова наступило время походов — это была новая кампания против французов 1807 года, и снова за мужество в бою Тучков удостоился ордена Святого Владимира 3-й степени.

Не прошло и года, как Тучков ушел на очередную, на этот раз русско-шведскую (1808 — 1809), войну. И тут его молодая жена, вместо того чтобы махать чепчиком с крыльца и лить слезы, переоделась в солдатский мундир, вскочила на коня и под видом денщика (вспомним Надежду Дурову!) последовала за мужем в тяжелейший зимний поход через Ботнический залив, в котором морозы, обледенелые дороги, неверный лед залива, были даже более опасны, чем пули и ядра слабой шведской армии. Маргарита выдержала это испытание, став настоящей боевой подругой свежеиспеченного генерал-майора, вернувшегося с двумя новыми орденами и славой отважного полководца. В 1811 году Маргарита родила сына Николая, так что с началом войны 1812 года с Наполеоном она уже не могла следовать, как прежде, за мужем. Маргарита проводила его только до Смоленска, а потом вернулась к родителям в Москву. Вскоре русская армия (а вместе с ней и 1-я бригада Тучкова) начала отступать, и в сражении под Смоленском семья Тучковых понесла первую потерю: командуя в бою своей бригадой, брат Александра генерал-майор Павел Тучков III был тяжело ранен штыковым ударом, изрублен саблями, и только звезда ордена, которую враги заметили у него на груди, спасла ему жизнь: его взяли в плен, и раненый был доставлен к Наполеону, который, в знак уважения к мужеству Тучкова III, вернул ему шпагу и отправил его во Францию.

А потом настал день Бородина — 26 августа 1812 года. Так случилось, что Александр и его старший брат генерал-лейтенант Николай Тучков I оказались со своими частями недалеко друг от друга — на левом фланге русской армии, у Семеновских флешей, где было особенно жарко. На исходе дня, почти одновременно, оба брата были смертельно ранены: Николай Алексеевич, который в критический момент возглавил контратаку своего 3-го пехотного корпуса, и Александр, который также пал со знаменем в руках впереди своего Ревельского полка. Николая вынесли с поля битвы тяжело раненного пулей в грудь, и он скончался уже после сражения. Судьба же Александра оказалась страшнее: французская бомба — начиненный порохом чугунный шар — попала в носилки, на которых солдаты выносили раненого командира, и от его тела ничего не осталось — оно исчезло, растворилось в этом аду...

Маргарита узнала о несчастье в самом начале сентября. Тогда во многих дворянских и крестьянских семьях выли вдовы — потери русской армии на Бородинском были ужасающи, невиданны по тогдашним масштабам. Свекровь Маргариты, мать генералов Тучковых, получив весть о судьбе трех своих сыновей, разом и навсегда ослепла. Маргарита, бежавшая вместе со всеми из Москвы, держалась два месяца, но когда получила письмо начальника Александра, генерала Петра Коновницына, вдруг решилась на необычайный поступок: быстро собралась и отправилась... на поле битвы. Дело в том, что Коновницын к своему письму приложил карту, указав крестиком точное место гибели Тучкова IV. И в голове Маргариты засела мысль, что она, может быть, найдет, узнает останки мужа и сумеет по-христиански предать их земле.

Ныне невозможно даже представить себе то, что увидела эта женщина на поле брани. Русская армия отступила ночью, не захоронив погибших и только взяв раненых (двадцать тысяч из них, по приказу Кутузова, оставили в Москве, и они почти все погибли в страшном московском пожаре), а французы наутро тотчас двинулись следом за русскими к своей вожделенной цели — к Москве. Словом, в начале ноября, когда Маргарита приехала на место сечи, поле было усеяно примерно пятьюдесятью тысячами гниющих трупов, исклеванных птицами, объеденных волками, ограбленных мародерами, застывших в самых разнообразных позах среди десятков тысяч трупов лошадей. Два дня подряд вместе с монахом соседнего Лужицкого монастыря Маргарита искала останки мужа, но ничего не нашла: только напичканное свинцом и чугуном жуткое месиво из земли, останков человеческих тел и оружия. Ей пришлось вернуться домой. С трудом она выдержала это страшное испытание, а потом вдруг решила: раз похоронить Александра по-христиански невозможно, то нужно прямо на том месте, где растворилось в земле его тело, построить церковь-усыпальницу и надгробье. Она продала свои бриллианты, получила еще десять тысяч рублей от узнавшего о ее намерении императора Александра I, местные помещики отдали землю под церковь бесплатно. Вскоре Маргарита принялась за строительство. Зная, как в России могут воровать, она поселилась с сыном и его француженкой-гувернанткой возле стройки в небольшом, специально построенном для нее домике, ведала стройкой. Она жила там, в этом доме скорби на поле смерти до тех пор, пока к 1820 году Спасская церковь (по имени иконы Спаса Нерукотворного, которую подарил ей на прощание уезжавший в армию муж) не была закончена.

К этому времени сын Николай подрос, мать его обожала, ибо с каждым месяцем в нем все явственнее проступали столь дорогие для Маргариты черты Александра. Тогда вместе с сыном она переехала в Петербург, где мальчика приняли в Пажеский корпус. Казалось, жизнь выравнивается, всесильное время залечивает раны. Но наступил роковой для семьи Маргариты 1826 год. По делу декабристов в Сибирь, на каторгу пошел ее младший брат Михаил Нарышкин, потом, не выдержав испытания судьбы, умерла ее мать, а следом за ней неожиданно скарлатина унесла и пятнадцатилетнего Николая. Вне себя от горя Маргарита привезла тело сына на Бородинское поле, похоронила его в склепе Спасской церкви и вновь поселилась в старой избушке, где провела раньше столько лет. Она сходила с ума, по ночам выбегала в темноту — Маргарите казалось, что сын и муж зовут ее. Порой же ее находили в склепе запертой изнутри, без чувств. Страдания казались ей невыносимы: «День походит на день: утреня, обедня, потом чай, немного чтения, обед, вечерня, незначащее рукоделье, а после короткой молитвы — ночь, вот и вся жизнь. Скучно жить — страшно умереть», — написала она тогда своей подруге.

Так продолжалось до тех пор, пока к ней не приехал митрополит Московский Филарет, который считался «общепризнанным церковным авторитетом, какого после него не имела Россия» (слова великого князя Николая Михайловича). Это был святитель редкой учености, праведности и несравненных человеческих достоинств. При личной встрече с Тучковой он сумел внушить ей очевидную для истинного христианина мысль, что, так изводя себя, она ведет, в сущности, жизнь недостойную, нехристианскую, что она забывает: ее острая душевная боль — лишь частичка общей боли народа. Ведь кругом столько горя, столько таких же, как она, потерявших отцов, мужей, сыновей на этом самом поле, вокруг столько сирот и несчастных людей, и нужно отдать себя служению им, страждущим, ибо она имеет несравнимые с другими возможности.

В тот момент как будто пелена спала с ее глаз, и Маргарита энергично взялась за дело: для начала образовала вокруг церкви вдовью общину. Служить другим Маргарите оказалось непросто — по своему характеру она была эмоциональная, порывистая, воспитанная в роскоши, не имела ни хозяйственной сметки, ни опыта, ни умения общаться с простыми людьми. Но постепенно жизнь возглавляемой ею общины наладились, и в 1833 году вокруг построенной ею церкви образовалось Спасо-Бородинское общежительство, которое Тучкова финансировала за счет своих доходов с имения, а также пенсии. Здесь Маргарита и постриглась в монахини под именем Мелании, а в 1840 году стала настоятельницей образованного на месте общежительства Спасо-Бородинского женского монастыря, в котором и дожила до своей смерти в 1852 году. Когда в 1838 году на Бородинское поле, к открытию памятника погибшим воинам, прибыл император Николай I, он встретился с Тучковой, которую пригласили на торжество: Николай сказал, что она опередила всю Россию в деле увековечения памяти павших на поле Бородино. Были устроены красочные маневры армии, множество гостей посетили места сражения. Но монахиня, для которой это поле было не местом экскурсии, а юдолью, не выдержала и слегла. Государь навестил больную и на прощание спросил, что он может сделать для нее. И тогда Тучкова попросила об одном — отпустить на волю брата Михаила. Вряд ли эта просьба понравилась царю, но отказать монахине в том месте и в тот момент он не смог... Вскоре брат вернулся с каторги, а запомнивший эту необычайную женщину царь даже пригласил ее быть восприемницей своей внучки.

Маргарита Тучкова не была святой, она не совершала чудес, не исцеляла больных и даже не была внесена в церковные анналы как праведница и страстотерпица. Но на самом деле она была и праведницей и страстотерпицей, точно так же как и тысячи других русских женщин, которые потеряли близких и, творя добро, остались верными их памяти до конца. Она, как и эти женщины, лишь несла свой крест — как умела — и, наверное, до своего смертного часа не ведала сомнений на избранном пути, как некогда и ее муж в свой смертный час, на этом же самом месте, у Семеновских флешей 26 августа 1812 года.

Княгиня Лович: счастье и горе прекрасной польки

Однажды в 1819 году современник видел, как цесаревич Константин Павлович, к удивлению прислуги и часовых дворца Бельведер, что-то тайно нес под шинелью. Он смущался и сиял. Он прятал портрет своей невесты. Константин повез его в Санкт-Петербург, показать матушке. От ее слова зависела его судьба...

Да, матушка Константина, вдовствующая императрица Мария Федоровна, была чрезмерна строга — долгие годы она не дозволяла сыну развестись с его супругой. Когда-то, в 1796 году, Екатерина II оженила юного Константина на кобурской принцессе Юлиане Генриетте Фредерике (в православии она стала Анной Федоровной). Судьба второго сына Павла Петровича и Марии Федоровны была определена Екатериной II еще до рождения мальчика в 1779 году. Государыня знала три вещи: что у Марии Федоровны непременно родится мальчик, что назовут его Константин и что, наконец, он будет императором Византийской империи. Это была эпоха ошеломительных успехов русского оружия в войне с турками, увлечения так называемым «Греческим проектом», который предполагал изгнание турок с Босфора, возрождение греческой Византийской империи. И Екатерина II полагала, что когда это произойдет, тут-то и понадобится принц на трон этой империи. А имя его, естественно, — Константин. Так звали основателя Византийской империи, Константинополя, таким же было имя последнего византийского императора Константина Палеолога, погибшего на развалинах своей столицы. И вот прошло триста лет, и все возродится. «Государыня увлекается!» — ворчал союзник Екатерины, австрийский император Иосиф II... И был прав. Тем не менее Константина решили воспитывать в греческом духе — кормилицей его стала гречанка и первые слова и колыбельные песни он услышал не русские, не немецкие, а греческие... Но все это Константину не пригодилось — греческие мечты Екатерины не осуществились, и поэтому было решено женить внука на европейской принцессе.

Жизнь молодых сразу же не заладилась: недаром Константина называли «Ouragan despote» (Деспотический вихрь), ибо бешеным нравом напоминал он своего отца Павла I. Он мучил не только кошек и собак, но так издевался над своей супругой, что она через три года (воспользовавшись тем, что супруг в 1799 году отправился в Италийский поход вместе с Суворовым) бежала от него к родителям в Германию и оттуда написала Константину письмо, в котором сообщала о невозможности жить с ним «по несходству характеров» и умоляла дать ей развод. Беспутный муж, уже утешившийся в объятиях иных дам, не возражал и сам хотел поскорее освободиться от Анны, но тут поперек дороги ему встала мать. Вдовствующая императрица Мария Федоровна считала, что Романовы живут у всех на виду и что они должны быть образцом благопристойности — посему никаких разводов в царской семье не будет! Прошло много лет. Возвращаясь после победы над Наполеоном в 1814 году из Парижа через Германию, Константин навестил супругу в Германии, просил ее вернуться в лоно семьи, но она вновь отказалась ехать с ним в Россию. Историк, великий князь Николай Михайлович, писавшей об этом, деликатно замечает: «Но великая княгиня отказалась наотрез, указав мужу на некоторые обстоятельства, удерживающие ее за границей навсегда». Что это за обстоятельства — тайна, но, зная человеческую природу, нетрудно догадаться, что четырнадцать лет быть соломенной вдовой Анну Федоровну не устраивало... Словом, Константин уехал с облегчением... Анна Федоровна жила себе в удовольствие сначала в Париже, потом — в Берне, там она и скончалась в 1860 году, пережив всех своих родных и друзей...

Константин приехал в Варшаву, где ему было велено императором и братом Александром I служить — командовать польской армией, и вскоре выписал туда свою давнюю любовницу актрису Фредерикс, от которой у него был сын. Но тут, в 1815 году, «средь шумного бала, случайно» цесаревич увидел девушку, в которую он сразу и навсегда влюбился.

Это была двадцатилетняя графиня Жанетта Грудзинская, одна из трех дочерей графа Антона Грудзинского. Она родилась в Познани в 1795 году, вместе с сестрами воспитывалась в Варшаве, во французском пансионе эмигрантки Воше. Главным воспитателем девочек был ученый аббат Малерб, давший ученицам «твердые религиозные убеждения». Потом Жанетта продолжила образование в Париже, в английском пансионе мисс Колине. Девушка была среднего роста, стройно сложена, с тонкими чертами лица, носик у нее был несколько вздернутый, «голубые глаза смотрели умно и ласково из-под длинных ресниц, а свежее лицо ее было окаймлено роскошными русыми локонами»... «Она не была красавица, — писал видевший ее князь П. Вяземский, — но была красивей всякой красавицы», ибо от нее веяло какой-то необыкновенной «нравственной свежестью и чистотой», и это завораживало каждого, кто видел ее. Она умела нравиться: «При замечательной простоте, изящество отражалось у нее во всем — и в движениях, и в походке, и в нарядах».

Цесаревич Константин Павлович — этот сатрап Царства Польского — не скрывал своего намерения обладать приглянувшейся ему девицей. Но тут он встретил решительный отпор — Жанетта ханжой не была, но отличалось истинно польской гордостью, была, получив строгое католическое воспитание, глубоко религиозна. И тут Константин повел себя как рыцарь, он ухаживал за Жанной целых пять лет и наконец добился ее согласия на брак. Правда, злые языки (а они всегда найдутся) видели тут тонкую интригу Жанетты, которая «пустила в ход все хитрости ума и кокетства», чтобы увлечь Константина. Как бы то ни было, цесаревич был укрощен. И вот с портретом возлюбленной за пазухой он полетел в Петербург, пал к ногам матушки, и та разрешила сыну развод, а Александр I пожаловал графине Грудзинской титул княгини Лович. Сам государь, между прочим, был без ума от красавицы-польки и отчаянно и безуспешно волочился за ней. Важно, что родственники дали согласие на этот брак, видя, сколь благотворно влияет Жанетта на взбалмошного Константина. Н. И. Голицына писала: «Княгиня имела самое благотворное влияние на него: она нередко умеряла вспышки его гнева и умела удерживать его неизменной кротостью своего характера».

Венчание прошло в Варшаве без всякой помпы: жених приехал из дворца Бельведер на кабриолете (он сам управлял лошадьми) и обвенчался с Жанеттой сначала в костеле, а потом в православной церкви, и на том же кабриолете повез жену во дворец Бельведер, где они поселились и зажили счастливо. По дороге ко дворцу высыпавшие на тротуары варшавяне махали молодоженам шляпами и платками. Константин так обожал жену, что, когда она болела, ночами сидел у ее постели и поддерживал огонь в камине, чтобы она не замерзла. Он повторял в письмах близким и дальним на все лады одно и то же: «Я ей обязан счастием и спокойствием... я счастлив у себя дома и главная причина — жена». Она водила его на веревочке, как легендарная красавица, подчинившая дракона, и иногда мягко выговаривала: «Константин! Надобно прежде подумать, а потом делать. Ты поступаешь наоборот!» И он послушно кивал лысой головой.

Вообще цесаревич был личностью противоречивой. С одной стороны, благодаря своей любви к Жанетте он полюбил все польское, язык Польши стал ему почти родным (он говорил, что даже думает по-польски!). Константин искренне полюбил Польшу, ее культуру и народ, странным образом сочетая любовь к полякам с репрессивными идеями русского самодержавия. Он осуждал разделы Речи Посполитой во времена Екатерины II так смело, что глазам своим не веришь, когда читаешь следующие строки: «Душой и сердцем я был, есть и буду, пока буду, русским, но не одним из тех слепых и глупых русских, которые держатся правила, что им все позволено, а другим ничего. “Матушка наша Россия берет добровольно, наступив на горло” — эта поговорка в очень большом ходу между нами и постоянно возбуждала во мне отвращение... Каждый поляк убежден, что его отечество было захвачено, а не завоевано Екатериной... в мирное время и без объявления войны, прибегнув при этом ко всем наиболее постыдным средствам, которыми побрезгал бы каждый честный человек».

С другой стороны, признавая законным желание поляков восстановить Польское государство, Константин считал, что это невозможно сделать: «Полякам желать все, что содействует их восстановлению можно и сие желание их признать должно естественным, но действовать им не позволительно, ибо такое действие есть преступление». Он не возражал против созыва польского сейма и против польской конституции, но как только мог насмехался над этими институтами. Провинившимся офицерам Константин говорил, что вот сейчас «задаст им конституцию». Он держал при себе в качестве шута гоф-курьера Беляева, который часто изображал в карикатурном виде польского патриота, над чем потешался цесаревич. Сам он, при поляках, просил у Бога глухоты на время сейма, чтобы не слышать, что они там говорят, считал, что все же лучше у всего сейма отрезать языки... Словом, в Польше он вел себя как сатрап, деспотично, не считался с национальными чувствами поляков, смеялся над их плачем по потерянной свободе, мучил польских офицеров, некогда храбро воевавших под знаменами Наполеона, муштрой и мелкими придирками — шагистика и «военный балет» были, как известно, в крови Романовых. Его шутки бывали очень обидны, ибо Константин был человек циничный и остроумный. Влиятельным временщиком при нем ходил генерал Дмитрий Курута — друг Константина с детских лет. Рано или поздно это должно было кончиться плохо...

Да и положение Жанетты Антоновны было непростым. Константин был совершенным ее антиподом. Лович — истовая католичка, он же почти не верил в Бога. Он был вспыльчивым, но отходчивым и великодушным, она — сдержанной, хладнокровной и злопамятной. Лович, несомненно, любила своего «старичка», добровольно делила с ним ложе и судьбу. Вместе с тем она оставалась настоящей полькой, то есть безумно любила свою страну, гордилась ее историей, разделяла все горькие и острые чувства поляков, скорбевших о судьбе несчастной Польши, разорванной во время трех разделов тремя черными орлами — Австрией, Пруссией и Россией... и ничем не могла помочь родине. Она не была новой Марией Валевской, некогда ставшей символом Польши, которую так любил великий Наполеон, давший — не без ее влияния — полякам вожделенную свободу. Она была любезной хозяйкой Бельведера, «принимала гостей со свойственной ей любезностью и приветливостью, пленяла иностранцев, которые приезжали предубежденные (к Константину. — Е. А.) и умела выставить великого князя в более привлекательном свете». Но все равно, для поляков Жанетта была женой врага, которого они ненавидели, ибо он олицетворял для них русскую деспотию, принесшую им национальное унижение и, как писал Адам Мицкевич, «мундир, этап, Сибирь, остроги, плети». И от сознания этого Ловим страдала. Как писал современник, «грубоватые шутки ее супруга, видимо, коробили ее. Он... пользовался всяким случаем, чтобы выказать свое презрение к польской знати. Княгиня бледнела от ярости при каждой выходке великого князя против Польши». Но не стала она своей и в русском лагере, оставаясь для русской знати иноземкой. Так уж получилась: чужая среди своих и не своя среди чужих.

Не знаю, смогла бы она сесть рядом с императором Константином Павловичем на русский трон. Циники говорят, что смогла бы — кто из иностранок там только не сидел! Но нам известно, что, получив осенью 1825 года известие о смерти Александра I в Таганроге, цесаревич Константин сразу крикнул жене: «Успокойся! Ты не будешь царствовать!» Для него дело было давно решенное: еще за несколько лет до этого момента, в августе 1823 года, он отрекся от наследования престола, передав все права младшему брату Николаю. Романтики говорят — это он сделал ради любви к Жанетте, которая не хотела править губителями Польши. Прагматики же возражают — да нет! Константин Павлович, зная свой характер, не хотел, чтобы его, как батюшку Павла I, ночью задушили офицерским шарфом....

Сам же Константин писал, что «не чувствует в себе ни тех дарований, ни тех сил, ни того духа, чтобы быть когда-либо возведену на то достоинство, к которому по рождению может иметь право». В письме к своему воспитателю Цезарю Лагарпу, с которым он, как и старший брат Александр, переписывался всю свою жизнь и который похвалил его за бескорыстное поведение, Константин писал: «Если уж я принял решение, утвержденное покойным незабвенным императором и моею матерью, все остальное является лишь чистым и простым последствием, и роль моя тем более была легка, что я оставался на том же посту, который занимал прежде и которого не покинул. Сверх того, признаюсь с известной вам, милостивый государь, откровенностью, что я ничего не желаю, ровно ничего, ибо доволен и счастлив насколько это возможно». Прямо скажем, не о судьбе отечества думал в эти дни Константин!

Словом, шумел Петербург, присягнувший поначалу императору Константину I, на Монетном дворе отчеканили монету с его профилем, потом гремели выстрелы на Сенатской площади, а Константин — и тогда, и потом — невозмутимо жил в Варшаве, наслаждаясь жизнью. Между Варшавой и Петербургом шла бурная переписка, и, как известно, возникшим междуцарствием воспользовались мятежники, известные позже в истории как декабристы.

Константина не было в это время в Петербурге, не появился он и позже на похоронах брата императора Александра и его супруги Елизаветы Алексеевны. Николаю было важно, чтобы Константин был рядом, — так бы удалось пресечь распространяемые нелепые слухи о некоей вражде или тайной борьбе братьев за власть. Особенно хотел император Николай, чтобы Константин появился на коронации в Москве — на этом торжественном акте венчания царя с Россией в Успенском соборе. Но Константин не хотел ехать в Москву ни под каким видом. Прощаясь с приближенным цесаревича, Николай I сказал, что понимает — переубедить брата невозможно, но «во всяком случае, по приезде в Варшаву, отправьтесь к княгине Лович поцеловать ей ручку от моего имени». И это подействовало: Константин, к восторгу Николая, внезапно появился накануне коронации в Москве, смиренно присутствовал в соборе и вел себя, зная его характер, просто образцово: сам застегнул на груди Николая пурпурную мантию, сердечно поздравил брата и его жену императрицу Александру Федоровну, а потом так же внезапно уехал опять в Варшаву... Оттуда Константин писал Николаю I: «Примите, дорогой брат, полнейшую и живейшую благодарность за всю дружбу, которую вам угодно было проявить по отношению ко мне во время моего последнего пребывания в Москве возле вас... Вот я возвратился в Варшаву и счастлив, нахожусь возле жены и огорчен, что расстался со всеми вами...»

Все было хорошо, пока вдруг 28 ноября 1830 года в Петербурге не получили ошеломительное известие: «Варшава 18 ноября, 2 часа утра. Общее восстание, заговорщики овладели городом. Цесаревич жив и здоров, он в безопасности посреди русских войск». Оказалось, что тридцать два вооруженных студента напали на дворец Бельведер, охраняемый тремя безоружными инвалидами-ветеранами, в тот момент, когда Константин спал сладчайшим послеобеденным сном. В его приемной сидел начальник польской полиции, заговорщики кинулись на него, он, перед гибелью, успел крикнуть об опасности... Константин чудом избежал судьбы своего отца. Схватив саблю и пистолеты, цесаревич бросился в потайной ход и бежал из дворца. Заговорщики не решились ворваться в покои княгини Лович, и она беспрепятственно выехала из Бельведера...

Происшедшее стало полной неожиданностью для Константина. Глубинные истоки внезапной для него революции крылись в оскорбленных национальных чувствах поляков. Еще в 1826 году Константин стремился убедить воцарившегося брата Николая I, что среди «его» поляков не было декабристов, но потом, в ходе следствия стало ясно, что это не так. Замешанных в крамоле польских офицеров судили в Варшаве, и суд, к удивлению Константина, оправдал почти всех подсудимых. Константин был в ярости, но надеялся с помощью вымуштрованной им польской армии подавить любой мятеж. Но эта-то армия и изменила ему... Дело в том, что цесаревич не замечал главного: его самовластное пятнадцатилетнее правление в Польше давно уже было тягостно туземцам, а учитывая его необузданный нрав, многим и ненавистно. С приходом к власти Николая I поляки рассчитывали на перемены, особенно когда новый император короновался в Варшаве короной польских королей. Но новый император, не в пример своему предшественнику Александру I, давшему поляком конституцию, никакой речи о переменах в Польше не заводил и смотрел на Польшу как на вотчину своего брата Константина. А тут в Европе вспыхнула революция. Она охватила страны, в которых был как раз установлен режим образца Венского конгресса. Искры этого огня и попали в Польшу...

Все происшедшее в 1830 году стало катастрофой для Константина. Рушился созданный им с таким трудом мир... Когда польская делегация явилась к Константину, окруженному русскими войсками, для переговоров и предложила ему занять польский трон, он не скрывал своего возмущения неблагодарностью поляков, неслыханным оскорблением в его собственном доме: «Я все позабыл потому, что в сущности я лучший поляк, нежели вы все, господа; я женат на польке, нахожусь среди вас, я так давно говорю на вашем языке, что теперь затрудняюсь выражаться по-русски... Если бы я захотел — вас в первую минуту всех бы уничтожили, я был единственным лицом в моем штабе, которое не хотело, чтобы по вас стреляли». Он был возмущен тем, что началось восстание в той части империи, где люди (благодаря ему!) жили благополучнее и спокойнее всех других народов Российской империи!

И все же он пытался мирно вернуть поток в старое русло, уговорить поляков одуматься, но потерял время. Император Николай I был им недоволен: «Если бы я там был в то время, то ручаюсь, что дела приняли бы другой оборот. В таких обстоятельствах следует употреблять против черни картечь. Это — неприятная и печальная необходимость, но единственное средство, которое может отвратить большие впоследствии бедствия». Но дело в том, что для Константина это была не чернь, а поляки. Поэтому он медлил с репрессиями. Логика революции сурова, и насилие рождает насилие. Поначалу Константин сам возглавил карательную экспедицию против мятежников, среди которых были, между прочим, ближайшие родственники его Жанетты. Ее же горе было еще горше — она, связав судьбу с Константином, не могла оставаться в Польше и уехала с мужем в Россию, в эмиграцию... Константин оказался плохим карателем — с трудом его рука поднималась бить поляков, отдавая распоряжения по подавлению мятежа, он вполголоса напевал «Jescze Polska nie zginiela». Забываясь, он восхищался действием противника — каждого улана в рядах польской армии Константин знал лично. В итоге император Николай I отстранил брата от командования, тот уехал в Витебск и там 15 июня 1831 года, буквально за 15 часов, его сразила холера. Последними его словами, обращенными по-польски к жене, были слова о пощаде: «Скажи государю, что я умираю, молю его простить полякам».

Княгиня Лович внешне стойко перенесла утрату. Она обрезала свои пышные волосы и положила их в гроб, под голову Константина, почти всю дорогу от Витебска до самого Петербурга прошла за гробом пешком. Но ее внутреннее состояние было ужасно. «Он был, конечно, — писала придворная дама, бывшая с ней, — ее последнею связью с землею, и эта связь порвалась. После такого удара ее здоровье, уже слабое, ухудшалось с каждым днем... Но ей суждено было перенести еще одно несчастье, прежде чем покинуть этот и без того для нее потускневший мир...» Она узнала о взятии Варшавы русскими войсками, о падении Царства Польского, о гибели родных и друзей. «Отечество, родные, супруг — все для нее исчезли».

28 ноября 1831 года, как раз в годовщину начала восстания в Варшаве, она умерла в Царском Селе, испив до дна еще и чашу унижений. Когда статс-секретарь Стефан Грабовский пришел к ней по делу, то в дверях ее спальни неожиданно столкнулся с генералом Курутой, «стремительно выбегавшим оттуда. Когда пан Стефан вошел, то с ужасом увидел, что княгиня лежит, распростертая на полу у постели, кровать в полном беспорядке, подушки разбросаны. Курута силой отнял у княгини связку важных бумаг, которую она хранила под подушками. Бедная женщина, обессиленная этой борьбой, уже не могла двигаться», она не могла произнести ни единого слова и... умирала.

 Анна Орлова-Чесменская: тайна души и драгоценного саркофага

Из уст в уста переходит леденящая кровь легенда: в начале 1930-х годов чекисты вскрыли гроб графини Орловой-Чесменской в Юрьевом монастыре под Новгородом и были потрясены тем, что покойница лежала как-то неестественно, волосы ее были всклокочены, а одежда на груди порвана. Казалось, что усопшая металась в гробу, что ее похоронили живой или впавшей в летаргический сон...

Анна выросла девушкой явно неординарной. Она как будто светилась изнутри. «Была высокого роста, очень полная, представительная особа, никогда не была красива, даже в молодости, но у нее было удивительно светлое и доброе выражение лица», — писала о ней фрейлина двора Фредерикс. Графиня Блудова утверждала: Орлова «была недюжинная натура, и, несмотря на ее далеко не красивое лицо и ничем не замечательный разговор, была в ней какая-то искренность, теплота, простота».

Ее отцом был знаменитый Алехан, граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский, брат фаворита Екатерины II Григория Орлова, участник множества исторических событий екатерининского царствования. Этот богатырь, богач, кутила, лошадник был, как уже сказано ранее, запоминающейся личностью. Алехан, известный ловелас, не женился до сорока пяти лет, но в 1782 году изменил своим привычкам и предложил руку юной, тихой и скромной Авдотье Николаевне Лопухиной. После рождения девочки в 1785 году, названной Анной, жена Орлова прожила не много и вскоре умерла. К этому времени дела у самого Орлова шли не очень хорошо. В середине 1770-х годов государыня дала понять Орловым, что в их услугах уже не нуждается. Время Орловых прошло, звезда их закатилась, все государственные дела, в том числе политику на Юге, держал в своих руках новый фаворит государыни Григорий Потемкин. Ему было неприятно присутствие Орловых, и в 1775 году Алехан подал прошение об отставке, которую государыня без колебания приняла. Орлов ушел в частную жизнь. Но и здесь его деятельная натура проявилась так ярко, что оставила след в нашей истории и культуре. Огромные богатства Орлова позволили ему основать Холуйской конский завод, где он с увлечением занялся селекцией лошадей. В итоге на свет появилась необыкновенно красивая порода скаковых лошадей, которые известны каждому как «орловские рысаки».

Под конец жизни Алехан стал благостен и кроток. Когда читаешь его письма последних лет, кажется, что это писал не бузотер, воин, цареубийца, флотоводец, обманщик, а невинный старичок, который всю жизнь разводил и нюхал цветочки. Впрочем, жизнь ему заготовила еще одно страшное испытание. Когда в 1796 году на престол вступил Павел I, люто ненавидевший Орловых и всех участников убийства его отца, императора Петра III, он устроил перезахоронение праха Петра III. Один из постаревших убийц императора Алексей Орлов-Чесменский по указу Павла стоял у гроба покойного царя, а потом нес на подушке корону, которую некогда сам сорвал его с головы. Так, в ужасной, полной символов мести и ненависти церемонии вернулось к Орлову, казалось бы, давно забытое навсегда прошлое и подвергло его всеобщему позору...

Но Анна этого не знала. С первых дней своей жизни она оказалась единственной наследницей огромных богатств Орлова — дворцов, земель, конских заводов. Отец обожал свою дочь. Девушка была умна, получила хорошее домашнее образование, знала несколько языков. Ей был уготован высокий удел: уже в восемь лет она стала фрейлиной двора и была представлена императрице незадолго до ее смерти в 1796 году. Из записей секретаря государыни Грибовского видно, что Екатерина приласкала ребенка, а когда Орлов с дочерью вышли, сказала: «Эта девушка много доброго обещает». Что это было: обычные вежливые слова для записи в журнал или пророчество, мы не знаем, но девочка действительно выросла необыкновенной и доброй. То, что циник Алехан боготворит дочь, сам занимается ее воспитанием и образованием, многим казалось странным. Когда Анна родилась, а потом потеряла мать, императрица Екатерина будто бы сказала, что Алехан не способен воспитывать девочек, и ошиблась, как раньше не верила, что брат Алексея Григорий под конец жизни так безумно влюбится во фрейлину Зиновьеву.

Во время правления Павла I Алехан отправился путешествовать по Европе и взял с собой Нинушку — так он называл дочь. Это путешествие, как и вообще жизнь с отцом, не были в тягость дочери, она отвечала ему горячей взаимностью, и много лет они — отец и дочь — никогда не расставались. Анна цвела в тени отца, как под кроной могучего дуба, защищавшего ее от всех превратностей жизни. Подросшая девочка уже в отрочестве начала выполнять обязанности хозяйки и принимала гостей вместе со своим знаменитым отцом в построенном для нее уютном дворце в Нескучном саду, сияя бриллиантами и счастливой улыбкой. А еще она любила плясать вместе с отцом цыганский танец, кружа вокруг него, притоптывающего как слон, с шалью на плечах, и он порой с нежной заботой поправлял эту шаль на ее плечах. Анна была вместе с отцом и в конюшне, и на ипподроме. С ранних лет он посадил дочь на коня, и она стала великолепной наездницей. Заезжая иностранка видела, как Орлов с дочерью ехали в изящном фаэтоне, и дочь сама, без чьей-либо помощи, управляла вместо кучера четверкой великолепных лошадей.

В начале царствования Александра I ей исполнилось шестнадцать лет, и она стала невестой, причем очень завидной. Среди соискателей ее руки было много богачей и вельмож, в том числе Михаил Воронцов (тот самый «полумилорд»), а также фаворит покойной Екатерины II Платон Зубов. Но Анна и ее отец не спешили, полагая, что замужество от нее никуда не уйдет.

Алехан умер в декабре 1808 года. Согласно легенде, смерть его была ужасна — страшные боли мучили его, и, чтобы на улице не были слышны крики, он приказал дворовому оркестру играть марши. Чем сильнее становилась боль, тем громче звучала музыка из дома несчастного Орлова. Современные историки считают, что легенда эта недостоверна. А жаль — так она подходит к окончанию этой яркой и грешной жизни...

Смерть отца стала для Анны глубочайшим потрясением, душевной катастрофой. Несколько часов девушка провела в беспамятстве, много плакала, молилась, а потом в ней как будто что-то надломилось, и вскоре окружающие заметили в Анне Алексеевне разительную перемену. Во-первых, после смерти отца она повела себя весьма самостоятельно и отказала своему дяде Владимиру Орлову, который почти насильно тащил ее в свой дом и хотел стать ее опекуном, — юный возраст, неопытность ее в делах, а главное — многомиллионное состояние племянницы волновали дядю более всего. Во-вторых, она стала упрямо отказывать всем, кто пытался за ней ухаживать и сватать ее. Конечно, Анна не без основания опасалась, что сватаются не столько к ней, сколько к ее миллионам (на наши деньги — к миллиардам), хотя среди женихов был и достойный кандидат в мужья — граф Николай Каменский, сын фельдмаршала, который ей нравился и который однажды просил ее руки. Однако Анна отказала и ему. И потом Анна больше никогда не принимала ничьих ухаживаний. Наконец, в-третьих, после похорон отца в имении Отрада Анна отправилась на богомолье по святым местам, была в Киеве, Ростове и в других святынях. И с какого-то момента стали говорить, что она после смерти Орлова поклялась отныне во всем руководствоваться только Божьим промыслом и совершать только богоугодные дела. Это было так странно для молодой и богатой девицы, выросшей в богатом доме Орлова — месте не самом благочестивом на земле. Но, по-видимому, это не была поза или экзальтация. Ее истовая религиозность оставалась скрытой от внешнего мира, и, будучи очень набожной, Анна при этом не порвала с двором и светом, не заперлась в молельне, не стала богомольной ханжой, как часто случается с людьми в несчастье вдруг нашедшими свою «дорогу к храму». Фрейлина великой княгини, а потом императрицы Александры Федоровны (жены Николая I), она участвовала в придворной жизни, танцевала на балах, в 1811 году даже стала участницей конной кадрили: покорила зрителей и судей своей грацией и ловкостью наездницы — школа отца не забылась! Она сопровождала императрицу в путешествиях и развлечениях. Во всем Анна Алексеевна была под стать своей госпоже — женщине веселой и жизнерадостной, но вместе с тем удивительно целомудренной и доброй.

Для многих людей графиня Орлова-Чесменская казалась неразрешимой загадкой. Одни замечали, что «одета она была хорошо, но почти по-старушечьи: темное бархатное платье с прекрасным кружевом и длинная нить жемчуга, в несколько раз обвитая вокруг шеи, спускалась до пояса», другие люди, наоборот, видели в ней «блистательную светскую даму, которая нисколько не походила на московских богомолок». За ней особенно внимательно наблюдали в церкви. Она, конечно, не болтала во время службы без умолку, как другие фрейлины, а усердно молилась, но делала это без экзальтации и кликушества. Тогда легкомысленное общество решило, что наверняка под роскошным платьем графиня носит грубую власяницу, а вернувшись домой с бала и сняв бриллианты, тотчас нацепляет на себя двухпудовые вериги...

Чужая душа — потемки, но, по-видимому, после смерти отца Анна, по своей природе — человек неуверенный в себе и слабый, остро нуждалась в вожатом, защитнике, она явно была предрасположена к обретению духовного наставника, учителя, поводыря. Наверное, в этом-то и кроется причина, почему она отказывала женихам: Анна была убеждена, что муж таким наставником и учителем никогда не станет, — светских кавалеров она знала хорошо и им не доверяла, предполагая, что интерес к ней разжигают ее богатства (одна московская дама как-то сказала об Орловой: «Ей все кажется, что для (то есть ради. — Е. А.) ее мужиков на ней женятся»). Естественно, что Орлова искала наставника среди духовенства, и во время богомолья она встретила в Ростове, в Яковлевском монастыре, старца Амфилохия, который чем-то ее поразил и завоевал ее доверие. Анна подпала под его сильное влияние и завела с ним переписку. Но старец умер, и примерно в 1820 году по авторитетному для нее совету пензенского архиепископа Иннокентия она взяла в духовные отцы монаха Александро-Невского монастыря в Петербурге Фотия, точнее, после долгих просьб и уговоров графини Фотий согласился быть ее духовным отцом, да и то на определенных условиях.

Фотий — фигура противоречивая и весьма одиозная в истории Русской Православной церкви. Скромный сын новгородского церковного служки Петр Спасский (родился в 1792 году), он принял постриг и к началу 1820-х годов стал популярен в столице, его принимал император Александр I, знали и ценили многие сильные мира сего. С виду хрупкий, болезненный и хилый, он обладал харизматическими способностями, умел влиять на людей, подчинять их своей воле. Несомненно, Фотий был мистиком, который обычно поглощен собой, ждет божественных откровений от внутренних видений и «голосов» и чувствует свою богоизбранность. Кроме того, в нем горел огонь Савонаролы, и он яростно и даже отважно обличал язвы и пороки общества, что и выделило его из массы обычно сервильного духовенства. Особенно прославился он борьбой против масонов, различных тайных организаций и сект, довольно распространенных в тогдашнем обществе. Фотий видел в них дьявольский искус. Вообще дьявол виделся ему повсюду, и не раз, судя по его письмам, по ночам он вступал с нечистым в смертельный бой, порой бывал побит бесами по виду «человекообразными, безобразными, в сером виде, не великими по виду», но чаще, несмотря на свое хилое телесное строение, выходил победителем благодаря, естественно, вере, молитве и духу святому. Благодаря своим обличениям Фотий, ставший законоучителем в Кадетском корпусе, был замечен царем, петербургским светом и, наконец, графиней Орловой. Она писала потом о Фотии: «Он возбудил во мне внимание тою смелостию, тою неустрашимостию, с какими... стал обличать господствующие заблуждения в вере. Все было против него, начиная со двора. Он не побоялся этого. Я пожелала узнать его и вступила с ним в переписку. Письма его казались мне какими-то апостольскими посланиями. Узнав его более, я убедилась, что он лично для себя ничего не искал».

Сохранившиеся письма Фотия, увы, опровергают это суждение Орловой — он не был бессребреником, его жгло честолюбие и гордыня. При всей своей харизме, обличительном пафосе, Фотий был лишен, как писал М. Корф, самого главного — «христианского и особенно монашеского смиренномудрия». Действительно, с одной стороны, Фотий предстает перед нами как суровый аскет, страстотерпец, он борется против «чревобесия» (обжорства) монахов, молится часами, спит в гробу, а с другой стороны — любит драгоценные ризы, золото, комфорт, просит Орлову прислать ему лебяжьего пуха для зимней одежды, а иногда требует обновить и надоевшую ему обивку в том самом гробу. В 1820 году за скандальную проповедь против мистиков его выслали из столицы. Он был переведен в Новгородскую губернию, стал игуменом скромной обители — Деревяницкого монастыря, чем был страшно огорчен. В письме к Орловой Фотий с горечью стенает: «Бедный Фотий! Ты, после четырехлетнего подвижнического и славного течения в звании законоучителя — только игумен! Ты, после жалованья 1200 рублей и всего готового прочаго, на 200 рублей посажен жить и о всех беспокоиться, внемли и терпи вся...»

Но уже через несколько лет он, настоятель древнего новгородского Юрьева монастыря, самодовольно сообщал Анне: «Я теперь зело богат, в богатые ризы облекусь, живу в великолепном доме и гуляю на добрых конях». Все эти метаморфозы стали возможны благодаря богатствам и связям графини Орловой, тому влиянию, которое Фотий распространил на нее. Фотий довольно быстро овладел ее душой и подавил волю графини, благо она сама этого желала. Монах обращался к ней непривычно — на «ты», был суров, даже груб, часто ругал ее за излишества и роскошь, к которой она привыкла. Его письма неслучайно казались ей апостольскими посланиями, да и он сам придавал им такую форму: «Богомудрая девица Анна! Слышал я, убогий, что ты ищешь Царствия Божия и правды Его; оно близ тебя есть. Да отверзутся твои очи тебе и ты узришь, Анна, яко Мария, Христа. Собирай сокровище некрадомое на небесах, утешай плачущих, отирай слезы сирых, питай нищих, не оскудеет Господь тебе подавать». Конечно, Фотий указывает действительно истинный путь спасения, по которому шли и идут многие люди. Орлова-Чесменская стала одной из самых щедрых благотворительниц, финансировала миссионерскую деятельность среди язычников Поволжья, жертвовала на храмы по всей стране. На ее деньги возводили иконостасы, серебряные раки для мощей святых, по всей стране строили новые церкви, восстанавливали разрушенные.

Вместе с тем Фотий пользовался как ее богатствами, так и ее влиянием в обществе для упрочения своих позиций и своего благополучия. Благодаря связям Орловой он вернулся из новгородской ссылки в Петербург, встречался с императором Александром I, которого пугал опасностями, проистекающими от врагов православия. Некоторые историки считают, что во многом под влиянием Фотия император решился на издание знаменитого указа 1822 года о запрещении масонских и иных тайных обществ, братств и сект. Точно известно, что противники министра духовных дел князя А. Н. Голицына успешно использовали энергию Фотия для низвержения этого некогда влиятельного при дворе человека и закрытия в 1824 году его министерства. В августе 1822 года Фотий стал игуменом Юрьева монастыря, причем эта знаменитая в истории Великого Новгорода обитель, находившаяся в запустении, сразу же зажила новой жизнью. Поспешно ремонтировались ее стены и церкви, срочно возводился новый собор, церковная утварь засверкала бриллиантами и золотом из орловской сокровищницы. Из Петербурга и других мест непрерывно прибывали обозы с провиантом и припасами для юрьевской братьи, которая множилась и толстела. Правда, внутри стен монастыря порой происходили дела неблаговидные, и светским властям приходилось вмешиваться, чтобы навести там порядок. Особую скандальную известность приобрела история 1832 года с пресловутой Фотинией — актрисой из какого-то петербургского театра, которая поселилась в созданной Фотием прямо в монастыре больнице для «бесных» — одержимых бесом, — да потом и сошлась с молодым келейником Фотия. Разгорелся скандал, этим делом заинтересовался губернатор, а потом и Третье отделение — политический сыск. Несмотря на сопротивление Фотия, о котором стали говорить как о любовнике заезжей актерки, девицу пришлось отправить в женский монастырь.

Но Анна была выше всего этого. Она была свято убеждена в праведности Фотия и даже перехватывала в Петербурге все доносы и жалобы на него и отдавала ему в руки. Анна верила, что Фотий ведет ее по пути спасения. Чтобы быть ближе к своему учителю, Орлова построила в версте от монастыря особняк «Уединение», в котором ее посещал Фотий и где она проводила годы в молитвах и постах. Столица была полна скабрезных сплетен на сей счет. Не чуждый светского злословья, Пушкин писал:

Благочестивая жена Душою Богу предана, А грешной плотию Архимандриту Фотию.

Позднейшие авторы считают, что все же Фотий не был «безбрачных дев супруг», и ему было важнее владеть не телом, но душой Орловой, и поэтому он особенно упорно «утверждал ее в девическом, физическом и духовном девственном состоянии». Не раз он убеждал ее не разбивать «скляницу девства»: «Потребно бо весьма и паче всего девице единое сокровище свое хранить, целость девства телесного и с тем Бог даст и духовное. Без духовного девства телесное, яко без души тело, но без телесного девства духовное како может на земле быть?» Как-то раз Орлова была потрясена, когда во время разговора с Фотием о возможном ее замужестве он подвел Анну к иконе Спасителя, сорвал с ее пальца кольцо с бриллиантом, повесил драгоценность на образ и воскликнул: «Се — жених твой!» Орлова тут же дала обет безбрачия и потом писала Фотию с облегчением: «О! истинно блаженное состояние девическое: никаких хлопот житейских за собою не имеет, только попечение едино остается иметь девице, как спасти душу». Читая переписку Фотия и Орловой-Чесменской, невозможно отрешится от чувства, что Фотий ловко манипулировал доверчивой графиней. Он требовал от нее почти монашеского поведения, нелицеприятно осуждал ее за роскошь, предписывал выбросить из ее дома антики («мраморные идолы»), но при этом не позволял ей уйти в монастырь (ведь тогда богатства, верно, потекут в ту женскую обитель, в которой она уединится!). Более того, он не разрешал Орловой даже оставить свет или хотя бы императорский двор. Анна жаловалась ему: «Поверишь ли ты, отец мой, как звание, в котором находится многобедная Анна, ей тяжко и день ото дня все становится тяжелее, и как жажду и алчу уединения... воистину иногда слезы радостные катятся, когда останусь одна и когда меня никто не требует». Напомню, что графиня Орлова-Чесменская была фрейлиной императрицы, а это была тяжелая публичная работа. Но Фотий был глух к жалобам своей духовной дочери и писал ей, что она есть «предстательница» церкви в мире власть имущих.

Фотий часто говорил Анне: «Ты не очень превозносись своим богатством, оно греховное, преступно нажитое». Возможно, что он достал какие-то документы о проделках Алехана в прошлом — например, об участии в перевороте 1762 года, а также в убийстве Петра III. Действительно, на репутации ее отца было немало кровавых пятен, и свои огромные богатства он нажил неправедным путем. Возможно, знал Фотий и о неприглядной роли Алексея Орлова-Чесменского в деле «княжны Таракановой».

Неслучайно Анна в 1832 году перенесла прах отца и его братьев из мавзолея подмосковного имения Отрада в Юрьев монастырь и там отмаливала их грехи, жертвуя и жертвуя богатства Орловых обители Фотия. При этом Фотий порой бесцеремонно требовал у Орловой все новых и новых денег и драгоценностей для монастыря.

В 1838 году Фотий, болевший какой-то странной гнойной хворью, умер на руках Орловой и был похоронен в построенной графиней церкви Похвалы Богородице, в особом склепе, где возле белоснежного мраморного саркофага Фотия Орлова приготовила мраморный саркофаг и для себя. Это было так странно и даже кощунственно: известно, что по традиции все настоятели этой одной из древнейших русских обителей находили вечный покой под полом священного Георгиевского собора. Сама же Орлова в 1848 году наконец тайно постриглась в монахини под именем Агния, но, как и раньше, продолжала жить двойной жизнью — оставалась фрейлиной и была монахиней. Она отличалась крепким здоровьем, никогда не болела, но 5 октября 1848 года, после чаепития в келье игумена Мануила, скоропостижно и непостижимо скончалась. Вскоре ее похоронили, согласно ее воле, возле праха Фотия. По ее завещанию почти три миллиона рублей было пожертвовано 340 монастырям России (!), а все ее наследство достигало 45 миллионов рублей. Некоторым внезапная смерть Орловой кажется странной и, в сочетании с находками чекистов, наводит на жутковатые размышления... Как бы то ни было, долгие годы туристам показывали обломанный железный крест за пределами закрытого советской властью Юрьева монастыря у церкви Благовещения на Мячино и говорили, что там, в одной могиле, в 1930-е годы были вместе закопаны выброшенные из своих гробниц чекистами тела Фотия и Анны Орловой. Теперь уже мало кто может показать это место. Юрьев же монастырь, после полусотни лет разорения и запустения, вновь оживает: обитель постепенно возрождается, слышен стук молотков кровельщиков на куполах разоренной церкви Похвалы Богородицы, некогда возведенной на средства графини Орловой-Чесменской.

 Мария Павловна: муза Веймара

В начале XIX века подряд три несчастья потрясли династию Романовых: весной 1801 года в результате переворота был убит заговорщиками Павел I, почти одновременно с ним в Венгрии умерла Александра Павловна — старшая дочь императора Павла и императрицы Марии Федоровны, а в 1803 году скончалась еще одна их дочь — Елена Павловна. Смерть двух дочерей потрясла вдовствующую императрицу Марию Федоровну и вступившего на трон в 1801 году ее старшего сына императора Александра I.

Прежде чем выдать замуж третью дочь — Марию, императрице-матери стоило подумать — неужели и эта, так же как ее сестры, уедет, чтобы умереть! Не такое будущее дочерей мечталось их матери. Впрочем, глядя на Марию, сердце императрицы успокаивалось — девушка была совсем не похожа на субтильную Сашу и Элен. «Мария. Вот этой надо было родиться мальчиком, — писала 18 сентября 1790 года Мельхиору Гримму Екатерина II, — привитая ей оспа совсем ее изуродовала, все черты лица погрубели. Она сущий драгун, ничего не боится, все ее склонности и игры мужские, не знаю, что из нее выйдет. Любимая ее поза — упереться обоими кулаками в бока и так она расхаживает».

Да, Мария не была похожа на своих ангелоподобных сестер, и, может, поэтому она, родившаяся в 1786 году, стала любимицей своего отца Павла Петровича: характер у девочки был батюшкин — решительный, вспыльчивый... Но Мария не выросла драгуном, не стала подобием Надежды Дуровой. Генеральша Ливен — незаменимая воспитательница всех царских дочерей — обломала неподатливую природу Марии, и вся огромная энергия девочки вдруг нашла выход в музыке. И вот Екатерина написала Гримму снова: «Вечером я отправляюсь на домашний концерт. Елизавета (жена Александра Павловича, будущая императрица. — Е. А.), Александра и Елена будут петь, а аккомпанировать им на фортепиано будет Мария, которая удивительно любит музыку... Сарти (придворный композитор. — Е. А.) говорит, что у нее замечательный музыкальный талант, и, кроме того, она очень умна, имеет способности ко всему и будет со временем преразумная девица...»

На этот раз императрица попала прямо в точку. Она не дожила до того момента, когда музыкальная и умная Мария стала звездой одного из самых блистательных интеллектуальных салонов в Европе. Это был салон при герцогском дворе в Веймаре...

Удивительное это место в Германии. Крошечное Великое Саксен-Веймарское и Эйзенахское герцогство само по себе было незначительно в политическом и экономическом смысле, а сколько важных для мира, Германии событий, столько великих имен осталось в его истории! Все, может быть, началось с того дня в 1708 году, когда в местную капеллу на должность органиста был приглашен молодой Иоганн Себастьян Бах. А до него придворной капеллой руководил выдающийся композитор и органист Георг Телеман. А потом в Веймаре появилась прелестная герцогиня Анна Амалия, рано овдовевшая и сделавшая свой крошечный провинциальный двор в городке на берегу озера Ильма средоточием высокой культуры. Потом ее дело продолжил сын Карл Август и особенно — его просвещеннейшая супруга Луиза — свекровь нашей Марии. «Веймар, — писал князь Мещерский в 1808 году, — назывался германскими Афинами. Философы, поэты, художники, литераторы толпились вокруг принцессы Амалии, женщины великого ума и возвышенного сердца. Она была волшебницей, привлекавшей и вызывавшей гениев. То была германская Медичи, которая заимствовала у своих итальянских совместниц одни их добродетели». Это истинная правда! В Веймаре поселился основатель немецкого Просвещения Кристоф Виланд, а потом сюда пригласили историка Иоганна Гердера и — самое главное — великого Иоганна Вольфганга Гёте. Он прожил в Веймаре шестьдесят лет! Тут он получил полную свободу для творчества. Руководя Веймарским театром, он писал, что герцог «нисколько не связывал мне рук и предоставил мне полную свободу распоряжаться и действовать. Я не обращал внимания на великолепные декорации и блестящие костюмы — я обращал внимание на хорошие пьесы... Хорошими пьесами я поднимал актеров. Ибо разучивание прекрасного и постоянное упражнение в прекрасном неизбежно поднимают человека». А еще через несколько лет Веймарский двор радостно встречал второго титана немецкого Просвещения — Фридриха Шиллера. Его-то пьесы и стал ставить Гёте. Что это значит? Представим себе маленький русский город вроде Звенигорода или Порхова. В нем, в одно время и даже под одной крышей, встречались, дружили и творили бы одновременно Пушкин, Лермонтов, да иногда к ним бы заглядывал из своей Званки Гавриил Державин, чтобы посмотреть новую пьесу Гоголя, которую поставил Пушкин, или послушать музыку Михаила Глинки... Вот что значит для немецкой культуры Веймар того времени! Гёте в шутку говорил, что в Веймаре живет десять тысяч поэтов и несколько жителей. Только что-то не могу представить, чтобы в Порхове, на берегу Шелони, стоял уютный дворец Виттум, куда бы каждую первую пятницу месяца приглашали на музыкальные и литературные вечера всех этих гениев.

В этот оазис культуры и попала наша Мария Павловна. В 1804 году ее выдали замуж за внука Анны Амалии, наследного принца Карла Фридриха. По мнению Марии Федоровны, как и все предыдущие женихи ее совершенных душой и телом дочерей, он был малым добрым, но все-таки «слишком прост умом». Его провинциальная неуклюжесть смешила всех при роскошном русском дворе, но он был трогательным и милым, и Мария без колебаний пошла за него, хотя впоследствии многие замечали неравенство этой пары — рядом с умной, тонкой и деятельной Марией Карл Фридрих поражал утонченных гостей веймарского двора своей глуповатостью и инертностью. Вообще с тех пор, как старшие дочери Александра и Елена были выданы замуж без особого их согласия, Мария Федоровна в матримониальных делах выдвигала обязательное условие: слово невесты — решающее.

После свадебных празднеств в России молодые отравились в Веймар. Приближение русской царевны напоминало приезд персидской княжны: впереди нее целый караван из восьмидесяти телег вез из России драгоценную мебель, посуду, вазы, гобелены — потом оказалось, что драгоценных тканей, привезенных Марией в приданом, хватило на многие годы. Все в Веймаре сгорали от любопытства, ждали «появления новой звезды с Востока». Шиллер даже написал осторожные, дипломатичные стихи на приезд молодой принцессы:

Деревцо страны иной, Пересаженное нами, Вырастай, примись корнями В этой почве нам родной.

Десять дней Веймар праздновал прибытие молодоженов. Мария в Веймаре всем понравилась. У нее хватило такта, ума упрятать подальше имперскую спесь своей матушки и сочетать, как писал Виланд, «прирожденное величие с необыкновенной любезностью, деликатностью и тактом в обращении» и с прислугой, и с великим Шиллером, который тотчас обратил внимание на начитанность, музыкальность принцессы, а также на твердость ее духа, «направленного на серьезные предметы». Бабушка Анна Амалия тоже была довольна невесткой: «Моя внучка — просто клад. Она принесла нам счастье и благословение. У нее полное отсутствие мелочной гордости. Всякому умеет она сказать что-нибудь приятное и чутко понимает доброе и прекрасное...»

А времена наступили страшные.... Начались наполеоновские войны. Что значило Великое Саксен-Веймарское и Эйзенахское герцогство на карте завоевателя мира Наполеона? «Великое» только в титуле, а в сущности — обломок феодальных времен, маленькая песчинка, которую он мог бы смахнуть одним щелчком. К тому же герцог Карл Август — тесть Марии и сын Анны Амалии — служил в прусской армии. После битвы под Иеной в 1806 году, когда Пруссия потерпела страшное поражение, пришел час катастрофы для Веймара — французские войска захватили его. От разгрома Веймар спасла великая герцогиня Луиза, отважно и величественно встретившая 15 октября 1806 года нового Тамерлана на пороге своего дворца, где она дала кров сотням женщин и детей, которые боялись насилия со стороны завоевателей, разгоряченных только что одержанной победой над пруссаками. Наполеон оценил по достоинству поступок этой незаурядной женщины, которая, в отсутствие бежавших неведомо куда мужчин герцогской семьи, на античный манер прикрыла собой свой дом и отечество, и не подверг герцогство разорению, хотя контрибуцию все-таки наложил. Возможно, что слава «германских Афин» тут тоже сыграла свою спасительную для Веймара роль. Но маленькому герцогству пришлось трудно — его включили в Рейнский союз, который подчинялся Наполеону, и для Марии Павловны пришла пора испытаний. От нее потребовали, в уплату контрибуции, забрать из России оставшуюся там половину приданого, положенного в банк для обеспечения будущего ее детей. Это означало, что деньги эти пойдут французам — врагам России. Мария Федоровна отказала дочери в ее просьбе, как и император Александр I, который в 1807 году писал, что скорбит о положении страны, ставшей «вторым отечеством сестры моей... стонущей под игом французского правления», но не может нарушить указ своего отца императора Павла, который, положив эти деньги в банк, озаботился судьбой и благополучием будущих детей Марии. Тем более очевидно, что «всякая денежная помощь, оказанная Веймару, не замедлит перейти в сундуки неприятеля и будет употреблена на войну, которую он ведет против нас...»

А потом был поход Наполеона на Москву, и крошечная армия Саксен-Веймарского герцогства влилась в Великую армию и вместе с ней летом 1812 года двинулась на Россию. Для Марии наступило время тревожного ожидания. Как-то раз в декабре 1812 года Мария Павловна стояла у окна и видела, как к почтовой станции напротив дворца подъехал странного вида возок — легкая коляска, поставленная прямо на сани, и из него вылезли два французских офицера — один маленький, толстый, другой — худой и высокий. Лошадей перепрягли, и офицеры уехали. Это были Наполеон и бывший посол в России маркиз Коленкур. Они возвращались из русского похода...

А следом пришла русская армия, приехали император Александр, другие братья Марии, потом — ее мать, сестры. Все они часто наведывались в Веймар — там всем было так хорошо... Шли годы. В 1828 году муж Марии стал великим герцогом, а она — великой герцогиней, полновластной хозяйкой Веймара... К этому времени она, пересаженное деревце, уже вросла в немецкую почву Веймара, пропиталась его духом, стала для немцев своей. Великий Шиллер как-то сказал: «Наше отечество там, где мы делаем людей счастливыми». Это сказано как будто про Марию. С ней дружил Гёте, писавший: «Я знаю герцогиню с 1804 года и имел множество случаев изумляться ее уму и характеру. Это одна из самых лучших и выдающихся женщин нашего времени и она была бы таковой, если бы и не была государыней». А Гёте хвалил не всех женщин подряд... Он умер в 1832 году и был похоронен в герцогской усыпальнице, вместе с Шиллером, скончавшимся в 1805 году, и своими коронованными друзьями...

Мария Павловна жила еще долго-долго. Она умерла в 1859 году, испытав в своей жизни страшное потрясение 1848 года. Тогда революция охватила всю Германию, и герцогство чуть не погибло в ее пламени. Оказалось, что вся щедрая благотворительность герцогини, все ее «ссудные кассы», школы для бедных, все ее искренние заботы о нищих, детях бюргеров — ничто в сравнении с бесами революции, вселившимися в души вчера еще кротких веймарцев. Тогда впервые была предпринята попытка провозгласить Веймарскую республику. Потом в 1919 году это словосочетание, после заседания Всегерманского народного собрания в Веймарском театре, станет известно всему миру. Кстати, позже совсем рядом с Веймаром будет построен Бухенвальд...

После смерти в 1832 году великого Гёте, «германские Афины» поблекли, утратили блеск интеллектуальной столицы Германии. Веймарский двор — этот «Версаль в малом виде» — перестал быть таким притягательным для интеллектуалов, как прежде. Гостям, приезжавшим в Веймар — перекресток дорог в Германии, — беседа с глуховатой герцогиней порой казалась скучной, хотя она по-прежнему была умна, деликатна и воспитанна. Карл Фридрих (по прозвищу Кикерике), от которого Мария имела двух дочерей и сына, выглядел нелепо рядом с ней и оставлял по себе у гостей тяжелое впечатление. Француз Барант писал в 1835 году о нем: «Великий герцог более чем неумен: он зачастую нелеп и не знает меры. Мне было и раньше известно, что его речь странна и несвязна. Меня предупреждали о тех неприятностях, которые он постоянно причиняет великой герцогине, тонкий вкус и благородные манеры которой он постоянно оскорбляет».

И все же после смерти дружившего с ней Гёте судьба подарила ей дружбу еще с одним гением из гениев. В 1843 году Мария Павловна пригласила на должность придворного капельмейстера великого композитора Ференца Листа. Мария была необыкновенно музыкальна и постоянно устраивала концерты. Здесь выступали лучшие музыканты Европы, включая Шумана и Листа. Герцогиня постоянно заботилась об уровне Веймарской придворной капеллы. Благодаря усилиям Марии Павловны в Веймаре долго работал композитор и дирижер Иоганн Гуммель. Он умер в 1838 году, и его место долго пустовало. Лист, получив приглашения веймарской владетельницы, с радостью согласился переехать к ней. Хорошее жалованье, оркестр, уютный дом, обширный сад, в котором можно встретить на дорожке добрую герцогскую чету, свобода творить, знать, что тебя ценят, любят, — что еще нужно художнику? Лист ставил на веймарской сцене все, что хотел. Так, он поставил несколько опер Рихарда Вагнера, а его «Летучего голландца», кажется, даже впервые в мире. На Веймарской сцене в 1854 году поставил свою оперу «Сибирские охотники» Антон Рубинштейн. Много Лист сочинял и сам. Там, в Веймаре, родились и были впервые исполнены знаменитые Венгерские рапсодии. У Листа гостил Гектор Берлиоз и множество других великих людей, которых радушно принимали в герцогском дворце... И когда Мария Павловна умерла, стало ясно, что во многом благодаря ей, просвещенной властительнице, цвел этот дивный гений в Веймаре — так она любила и ценила музыку... После ее смерти Лист уехал...



Поделиться книгой:

На главную
Назад