В XVIII веке Россия Романовых, как большая лодка, раз за разом вторгалась в зеленое тихое пространство тогдашней Германии, вызывая волнение в ее заводях, где, как Дюймовочки в кувшинках, созревали немецкие принцессы-невесты. Одной из них стала София, будущая императрица Мария Федоровна.
Невесту для наследника престола великого князя Павла Петровича его мать императрица Екатерина II искала по всей Германии, и София была замечена русским эмиссаром, но тогда она не подошла по возрасту: ей не исполнилось и тринадцати лет, — и Екатерина остановила свой выбор на Августе Вильгельмине, принцессе Гессен-Дармштадтской, ставшей в России великой княгиней Натальей Алексеевной. Ее судьба оказалась несчастливой — Наталья умерла при родах в 1776 году. Тогда-то вновь всплыла кандидатура Софии. Екатерин II, видя как страдает ее сын Павел, как-то показала ему портрет прелестной принцессы, которая очень понравилась молодому человеку.
София Доротея Августа Луиза (таково ее полное имя) родилась 14 октября 1759 года. Как раз в это время вернулся домой ее отец, принц Фридрих Евгений, генерал прусской армии. В победном для России сражении при Кунерсдорфе 1 августа 1759 года он был ранен в ногу, и от этой раны впоследствии страдал многие годы. Ему вообще здорово не везло в битвах с русскими, зато как повезло потом его дочери! В рождении Софии была своя символика, многозначительная улыбка фортуны — ведь София родилась в Штеттине, то есть там, где за тридцать лет до этого родилась другая София — Екатерина II. Когда девочке исполнилось девять лет, семья переехала в свое родовое владение Монбельяр. Теперь это территории Франции, да и раньше там жили французы, там веяло французским духом...
Отец не был черствым солдафоном, хотя рана его, как и обычная для немецких князей бедность, угнетала Фридриха Евгения. Сохранилась его переписка с Жан-Жаком Руссо о том, как нужно воспитывать детей. Это очень важно. В семье Фридриха Евгения (а семья была велика — восемь сыновей и три дочери!) была удивительная атмосфера. Родители не хотели, чтобы из их детей выросли пустые кокетки и светские прощелыги. Поэтому идеи Руссо о воспитании природой, в тесной дружбе с ней, стали главными. Сень сада, запахи цветов, мирная, тихая жизнь в загородной усадьбе, простые, сердечные отношения, минимум церемонности и этикета. Родители не бросали детей на руки гувернанток и отставных офицеров, а воспитывали их сами. Тогда это было редкостью.
И девочка Софи расцветала среди уютных холмов и садов Монбельяра, точнее, возле деревни Этюп, где ее отец построил загородный дом, великолепную копию которого Мария Федоровна потом возвела на берегах Славянки, в Павловске. Копию не по форме, а по существу, ведь люди всегда, если есть возможность, воспроизводят впечатления и мечтания детства...
«Обожаемая моя мама! Могу ли я просить у вас известия о вашем драгоценном здоровье и прошли ли у моего дорогого папа страдания от раны на ноге? Я желаю этого от всего сердца потому, что бываю очень несчастлива, когда знаю, что страдает кто-нибудь из моих дорогих родителей». В таких аккуратных, без помарок письмах девятилетней девочки много искреннего чувства, но много и поразительной педантичности, любви к точности и порядку, — что русская душа выносит с трудом, видя в этом лишь проявления бессердечия. Но это, конечно, не так.
Почти сразу же после смерти Натальи Екатерина II дала знать, что русский двор желает видеть принцессу Софию. Правда, были проблемы: София к тому времени была уже обручена с одним немецким принцем, но на него надавили, выплатили ему столько денег, что он тотчас забыл свою избранницу и вернул обручальное кольцо. Софию ждала другая судьба — стать императрицей, а потом матерью двух русских императоров...
Словом, в июне 1776 года Павел, очарованный показанным ему матерью портретом Софии, спешно поехал в Берлин, где познакомился со своей невестой и ее родителями. Он писал матери: «Я нашел невесту свою такову, какову только желать мысленно себе мог: недурна собою, велика, стройна, незастенчива, отвечает умно и расторопно» и тут лее приписал, что и ей он понравился.
Потом Павел уехал домой, и теперь в Россию собиралась уже невеста. Брак царственных особ — дело важное, государственное. Екатерина прислала девушке ряд требований, довольно суровых: «Во-первых, не показывать никакого лицеприятия, но со всеми сохранять ласковое, ровное обращение, во-вторых, иметь ко мне доверие, в-третьих, иметь уважение к моему сыну и ко всей нации, не слушаться внушения чужих дворов и еще менее разных наушников». Екатерина явно опасалась повторения истории первой жены Павла Натальи Алексеевны, подпавшей под влияние посторонних людей. К тому же родителям Софии было запрещено приезжать в Россию. Они провожали дочь до самой границы Пруссии и из Мемеля, не дождавшись пробуждения дочери, уехали — прощание с ней было для них непереносимо.
София согласилась на все условия — ведь она уже любила своего избранника. Павел Петрович был тогда прекрасен — хрупкий, стройный, добрые карие глаза, даже форма носа его не портила. Он был умен, гуманен, образован, возвышенная, чистая душа. Многие неприглядные черты Павла тогда видны еще не были, они проявились потом. Словом, девушка ехала в Россию с открытым сердцем. И поначалу все складывалось прекрасно. При дворе она всем понравилась. «Сознаюсь вам, — писала Екатерина Гримму, — я пристрастилась к этой очаровательной принцессе, пристрастилась в буквальном смысле этого слова. Она именно такова, какую хотели: стройна, как нимфа, цвет лица белый, как лилия, с румянцем наподобие розы... высокий рост с соразмерной полнотою и легкость поступи. Кротость, доброта сердца и искренность выражения на лице. Все от нее в восторге...»
В сентябре 1776 года невеста перешла в православие, стала Марией Федоровной уже навсегда. Семейная жизнь ее была прекрасна. Когда стало известно, что Мария беременна, Екатерина подарила молодым 362 десятины недалеко от Царского Села. Там были построены два охотничьих домика «Крик» и «Крак» — как в поместье Этюп. Так начался Павловск, который застраивался и хорошел, став главной летней резиденцией Марии.
Но чем дольше жила Мария в России, чем больше она узнавала окружавший ее мир, тем сложнее становилось ее положение. С удивлением она узнала, что императрица, эта, можно сказать, стоящая на краю могилы пятидесятилетняя старуха, имеет молодых любовников, что двор ее — настоящий вертеп. Затем она узнала, что между Павлом и Екатериной нет согласия. Трепетной Марии, принесшей в Россию воспоминания о своей добропорядочной семье, где все так любят и заботятся друг о друге, такое казалось невозможным, ужасным...
И вот здесь очень важный момент. Мария была доброй, милой, но не особенно умной женщиной. Нет, не так! Точнее сказать, она не обладала государственным умом Екатерины II. Их объединяло только то, что обе носили имя София, родились в одном городе и были немками. Но этого мало, чтобы прослыть в истории «Великой». За деревьями Мария не увидела леса — для нее императрица Екатерина была не великой государыней, реформатором, деятелем, возведшим Россию на вершину славы, а порочной, вредной, лишенной добросердечия особой — думаю, что больших ругательств ни на каком языке Мария не знала. К тому же Мария не могла простить Екатерине более всего то, что императрица отобрала у нее первенца Александра и родившегося вторым Константина и стала воспитывать их по своей методе.
«Россия от вашей душевной красоты и от доброты вашего сердца ожидает, что вы, меняя отечество, будете относиться с чувствами самой живой и глубокой привязанности к отечеству, которое вас принимает, дав выбором свое предпочтение». Так Екатерина писала невесте своего сына. Но все напрасно — второй Фике, ставшей великой государыней, из Марии не могло получиться. Конечно, она прилежно изучала русский язык, как и все остальное делала старательно, но присущий ей педантизм не мог заменить любви к стране, куда ее забросила судьба. Екатерина, меряя с себя, ошиблась, когда писала: «Убеждения и любовь к России придут позже». Не получилось. Французский дипломат Масон писал: «Мария Федоровна не льстила русским, как Екатерина, усвоением их нрава, языка и предрассудков. Она не хотела снискать уважения этого народа, показывая презрение к своему отечеству и краснея за свое происхождение... У нее всегда лежит на сердце память о ее многочисленных родственниках». Так получилось, что и в России она навсегда осталась немкой.
Да и русский язык она так до конца и не выучила. В день открытия знаменитого Царскосельского лицея, как вспоминает Иван Пущин, «императрица Марья Федоровна попробовала кушанье. Подошла к Корнилову, оперлась сзади на его плечо, чтоб он не приподнимался, и спросила его: “Карош суп?” Он медвежонком отвечал: “Oui, monsenier!” Сконфузился ли он, или не знал, кто его спрашивает, или дурной русский выговор, которым был сделан вопрос, неизвестно... Императрица улыбнулась и пошла дальше, не делая уже больше любезных вопросов».
Мария была создана из другого человеческого материала. В ней не было страстного честолюбия свекрови, которая огнем горела от мысли о своем великом поприще, которая писала, что успеха можно добиться только тогда, когда любишь дело со страстью, отдаваясь ему всем существом. Мария на всю свою жизнь осталась Герой, богиней очага, а не Афиной Палладой, какой стала Екатерина. Несколько жестоко, но справедливо писал о ней известный литератор Николай Греч: «Женщина добрая, благотворительная, недальновидная и ограниченная, немка в душе (по-бюргерски практичная), пропитанная всеми династическими и аристократическими предрассудками, так обостренными нередко у людей, попавших из мелких княжеств к большому двору». Опять же снимем шляпу перед вышедшей из такого же мелкого княжества Екатериной Великой! Воспитанная в маленьком, уютном местечке, Мария Федоровна не только не порвала со своим прошлым ради великого будущего, но тосковала по Монбельяру, готова была променять всю роскошь Петербурга на уют своего гнезда, только бы рядом был ее возлюбленный муж.
Поэтому с таким нескрываемым удовольствием она покидала каждую весну Зимний дворец, ехала с мужем в Царское Село, затем у них появилась прелестная Гатчина среди озер, а потом уже можно было поселиться в Павловске. Здесь она разводила невиданные красивые цветы, которые никогда раньше не цвели на русской земле, гуляла с детьми по выращенному ею же парку, заходила в придуманные ею павильоны, фермы, любимые уголки.
Не будем забывать, что с 1777 по 1798 год, то есть за двадцать лет, она родила четверых сыновей и шесть дочерей. При этом она оставалась замечательной хозяйкой дома, в котором Павел находил свое спасение и утешение. Она предавалась домашним заботам, рисовала, принимала редких храбрых гостей — не каждый отваживался приехать в загородный дом полуопального наследника. И еще она много писала своим родственникам и друзьям. Почти всю свою жизнь в России она вела дневник и, умирая, просила своего сына, императора Николая I сжечь эти бесценные для истории бумаги в камине. Николай писал, что, когда он бросал в огонь тетради, ему казалось, что он хоронит матушку во второй раз.
Отношения Марии с Павлом долгие годы были почти идеальными. «Мой дорогой муж — ангел. Я его люблю до безумия, люблю в тысячу раз больше, чем самое себя», — писала она в одной маленькой записочке по-французски. Желая угодить своему супругу, она пишет иногда по-русски, красиво выводя буквы с завитками: «Сбереги только меня, люби только меня, и ты будешь мною доволен. Машенька». Их объединяло противостояние с окружением Екатерины, которая одной частью души любила и Павла и Марию, а другой — выносила их с трудом, называла семью сына «тяжелым багажом». И особая правильность, чистота и бюргерская порядочность Марии казались Екатерине тупостью, ограниченностью, вызывали у нее сарказм: «Ну конечно, главное — держать себя прямо, заботиться о своем стане и цвете лица, есть за четверых, благоразумно выбирать книги для чтения». Как скучно!
Однако с годами мир стал утекать из прежде дружной семьи Марии и Павла. Нет, никаких ссор никогда не было — кротость Марии была безмерна. Дело в том, что Павел менялся, и то дурное, что не было заметно в молодости на его лице, в его повадках, резко обнаружилось, когда он подошел к своему сорокалетию. Подозрительность, нетерпимость, капризность с трудом утишались, смягчались Марией. Постепенно она перестала быть ему остро нужна, как это было в первые годы их брака... Появилась другая женщина, которой увлекся Павел. Это была фрейлина Екатерина Ивановна Нелидова, маленькая, некрасивая, но живая, остроумная. Она была в первом выпуске Смольного института, получила хорошее образование, и уже в юные годы ее отметила Екатерина II, обратившая внимание на необыкновенные способности девушки к танцам, «живость движений во время игры на сцене». В окружении семьи Павла она появилась с 1782 года и пришлась к молодому двору, внеся в его размеренную жизнь веселье, изящество, хороший вкус. Но потом стало ясно, что возле нее Мария, с характерной для нее некоей тяжеловесностью, пресноватостью, образцовой правильностью, явно проигрывала в глазах Павла и окружающих. Отношения в этом любовном треугольнике были непростые. Когда в 1790 году Павел серьезно заболел, то он писал Екатерине, что в обществе дается ложное представление о его отношениях с Нелидовой. «Клянусь торжественно и свидетельствую, что нас соединяла дружба, священная и нежная, но невинная и чистая. Свидетель тому Бог!» Позже, в 1801 году, Нелидова, развивая эту идею, писала Павлу будто для того, чтобы письмо читали другие: «Разве я когда-либо смотрела на вас, как на мужчину? Клянусь вам, что не замечала этого с того времени, как к вам привязана». Но это замечали другие. Офицер Саблуков вспоминал, как он стоял на карауле у царских дверей и вдруг стал свидетелем живописной картины: открылась настежь дверь, из нее поспешно вышел император, и в ту же минуту дамский башмачок с очень высоким каблуком полетел через голову Его Величества, чуть ее не задев. Затем вышла Нелидова, «спокойно подняла свой башмак, надела его и вернулась туда же, откуда пришла». После этой сцены уже никто, естественно, не сомневался, что Павла и Нелидову связывала исключительно дружба, «священная и нежная, но невинная и чистая».
Сама Мария Федоровна была обеспокоена тем, что эта чернявая «de la petite» (малявка) отнимает у нее Павла, выдвигается на роль фаворитки. Она даже решилась пожаловаться самой императрице, с которой у нее были сложные отношения. Растроганная Екатерина подвела плачущую невестку к зеркалу и сказала: «Посмотри, какая ты красавица, а соперница твоя petit monstere, перестань кручиниться и будь уверена в своих прелестях». Но Мария такой уверенности не испытывала. В одном из писем близкому ей человеку Мария Федоровна с горечью писала: «Нелидова постоянно с нами и более чем когда-либо дерзка и лжива. Вы будете смеяться над моей мыслию, но мне кажется, что при каждых моих родах, Нелидова, зная, что они могут быть для меня гибельны, всякий раз надеется, что она сделается вслед за тем второй мадам де Ментенон (фаворитка Людовика XIV. —
И кажется, что в этой тревожной, дискомфортной атмосфере Мария нашла спасение в поддержании очень строгого этикета. Ее дочь, будущая голландская королева Анна, вспоминала, что, как только мать входила в детскую, все в испуге замирали, русские няньки, специально затянутые в корсеты и фижмы, стояли по стойке мирно, и всем сразу становилось легко и просто, когда Мария выходила из детской. Это было так не похоже на прежнюю Софи — ведь в их доме в Монбельяре все было просто и сердечно. Но тогда, в конце XVIII века, не было уже никакого Монбельяра, началась эпоха революций, французы захватили княжество, нищие родители были изгнаны навсегда из родного гнезда...
А что же касается до этикета, то ведь он по-своему хорош, это ведь правила игры, а значит, зная их, можно избежать оскорблений, фамильярностей, бестактностей. Кроме того, после вступления Павла на престол в 1796 году она вошла в высокую роль российской императрицы — супруги фигуры особой, исключительной, — поэтому шутки, ласки казались ей неуместными. Когда же она пыталась выйти из своей роли, получался «карош суп».
В отношениях Марии и Нелидовой постепенно наметились изменения. Началось с того, что в 1793 году Екатерина устроила пышную свадьбу своего внука Александра с Елизаветой Алексеевной. Павел, знавший подоплеку всей этой затеи (а именно: желание императрицы сделать теперь уже женатого, остепенившегося Александра наследником престола, а его, Павла, задвинуть на второй план), категорически отказывался идти на свадьбу. Для Марии Федоровны, столь приверженной ритуальной стороне придворной жизни, это была бы катастрофа. Поэтому она обратилась за помощью к Нелидовой. Та приехала из Смольного и все уладила — Павел Петрович послушался совета Нелидовой и явился на свадьбу сына. Ее сближение с Марией Федоровной облегчалось тем, что у Павла появились другие женщины, а следовательно, предмета для соперничества у этих двух дам уже не было. Более того, с восшествием Павла на престол в 1796 году Нелидова и Мария Федоровна часто объединялись, чтобы повлиять на Павла. Обе любили его и, каждая по-своему, интуитивно чувствовали опасности, которые грозили императору. Они сознавали, что главной причиной всех несчастий Павла был его характер — неуравновешенный, вспыльчивый, непредсказуемый. Все разговоры с ним об умеренности, гуманности в обращении с людьми ни к чему не приводили. Павел писал Нелидовой: «Вы в праве сердиться на меня, Катя. Все это правда, но правда также и то, что с течением времени сделаешься слабее и снисходительнее. Вспомните Людовика XVI: он начал снисходить и должен был уступить. В конце концов его повели на эшафот». Марии он и такого не говорил — он раздражался, замечая в жене мелочность, педантизм, отсутствие у нее государственного ума. В Михайловском замке, куда царская семья переехала накануне переворота 11 марта 1801 года, император отселил супругу, разместив ее спальню подальше от своей, но зато сам устроился поближе к апартаментам новой фаворитки — Лопухиной.
Некоторые историки считают, что в ночь убийства ее мужа, 11 марта 1801 года Мария, услышав шум борьбы, вскочила с кровати, пробежала несколько залов и не просто стучалась в запертую дверь спальни мужа, а якобы пыталась захватить власть, стать второй Екатериной. В это трудно поверить. Все, что нам известно о Марии, говорит о другом. Кажется, что вся ее жизнь была направлена на другие цели, далекие от стяжания власти и удовлетворения честолюбия. Кажется примечательным почитаемое ею сочинение «Отеческие советы моей дочери», в котором сказано: «Бог и человечество хотели, чтобы женщина зависела от мужчины, чтобы она ограничила круг своей деятельности домом, чтобы она признавала свою слабость и преимущество мужа во всяком случае и снискала бы его любовь и приязнь скромностью и покорностью».
А потом было вдовство — после гибели Павла она прожила двадцать семь лет. Мы не знаем, как она смирилась с убийством мужа, к которому был причастен ее старший сын Александр. Впрочем, был один малолетний свидетель — четырехлетний Николай. Он вспоминал потом, что в полуоткрытую дверь он видел валявшегося в ногах Марии Федоровны и рыдавшего Александра. В таком случае мы можем точно сказать — он просил прощения. Как бы то ни было, император Александр и другие дети почитали ее и не раз слово или совет вдовствующей императрицы становились фактом политики, особенно если это касалось ее дочерей, устраивать которым выгодные партии в эпоху войн и революций было особенно трудно.
Впрочем, большую часть своей вдовьей жизни она посвятила благотворительности, и созданное ею попечительское ведомство получило впоследствии ее имя, стало символом милосердия и любви к ближнему... При этом Мария Федоровна не превратилась в благостную старушку. Сильная, свежая, для своего возраста красивая, она никогда не болела и не знала, что такое усталость, слезы и уныние. С привычным для нее педантизмом, усердием и неумолимостью она делала свои добрые дела, как раньше вела семью Павла, рожала и воспитывала детей... Словом, как писал Бенкендорф, Мария была «живым уроком всех добродетелей... Важнейшие, как и самые мелкие, подробности надзора за воспитанием принятых ею под свое попечение нескольких тысяч детей и за устройством множества больниц занимали ее ежедневно по нескольку часов, и всем этим заботам она посвящала себя со всем жаром и увлечением высокохристианской души. Уже в весьма преклонных годах императрица никогда не отходила к покою, не окончив всех своих дел, не ответив на все полученные ею в тот день письма, даже самые малозначащие. Она была рабой того, что называла своим долгом...».
Мария Федоровна часто жила в Елагином дворце и, конечно, в любимом ею Павловске, где дворец, каждый поворот аллеи, каждый цветок значили для нее так много, как ни для кого другого на свете... Ее душа, несомненно, и до сих пор обитает в аллеях Павловского парка. Смерть пришла к ней неожиданно 24 октября 1828 года: неизвестная болезнь была скоротечной, и почти до конца Мария не верила, что ей, всегда бодрой, подтянутой, дисциплинированной, а главное — такой здоровой, предстоит последнее испытание. Когда Николай увидел, что мать умирает, он попросил ее причаститься. «Как, — спросила она, — разве я в опасном положении! Я сделаю это завтра!» — «Зачем откладывать», — осторожно сказал сын. И она подчинилась, как всегда подчинялась судьбе...
Глафира Алымова: судьба смолянки
Александр Бенуа писал об этой знаменитой картине Дмитрия Левицкого: «Вот это истинный восемнадцатый век во всем его жеманстве и кокетливой простоте, и положительно этот портрет производит сильное неизгладимое впечатление, как прогулка по Трианону или Павловску».
Действительно, прелестен этот портрет смолянки Глафиры Алымовой, сидящей за арфой и вот уже третье столетие застенчиво улыбающейся нам, ее восторженным зрителям — почти слушателям. Так же прекрасны портреты и других смолянок первого выпуска Смольного института — этого знаменитого женского воспитательного заведения. Первый выпуск был особенно любим императрицей Екатериной II и ее сподвижником Иваном Ивановичем Бецким, стоявшим у истоков женского образования в России. Как уже сказано, он стал инициатором создания Смольного института. Все смолянки, принятые в институт в год его основания (1764 год), находились под особенно пристальным вниманием просвещенной императрицы и Бецкого. Для России создание такого заведения стало грандиозным, невиданным прежде экспериментом: можно ли в государственном заведении вырастить и воспитать настоящих граждан? Могут ли идеи Просвещения, подкрепленные строгим режимом закрытого заведения (родители девочек, в сущности, письменно отказывались от детей вплоть до окончания ими Института), избавить новое поколение от пороков и недостатков их отцов и матерей? Ведь так много требуется усилий, чтобы воспитать нового человека. Но была надежда, подкрепленная мыслями модных тогда философов: юному человеку, подобному мягкой глине, рукой воспитателя можно придать любую форму.
Высокопоставленные посетители Смольного среди всей толпы очаровательных юных смолянок больше всех выделяли самую маленькую, самую беззащитную и трогательную — шестилетнюю Глафиру Алымову или, как ее звала государыня, «Алымушку». Все знали печальную судьбу этого девятнадцатого (!) по счету и, в сущности, не нужного никому ребенка в семье полковника Ивана Алымова. «Нерадостно было встречено мое появление на свет, — так начинает Алымова-Ржевская свои мемуары. — Дитя, родившееся по смерти отца, я вступала в жизнь с зловещими предзнаменованиями ожидавшей меня несчастной участи. Огорченная мать не могла выносить своего бедного девятнадцатого ребенка и удалила с глаз мою колыбель, — а отцовская нежность не могла отвечать на мои первые крики. О моем рождении, грустном происшествии, запрещено было разглашать. Добрая монахиня взяла меня под свое покровительство и была моею восприемницею. Меня крестили как бы украдкой. По прошествии года с трудом уговорили мать взглянуть на меня. Она обняла меня в присутствии родных и друзей, собравшихся для такого важного случая. День этого события был днем горести и слез... Мне постоянно твердили о нерасположении ко мне матери моей...» Словом, Глафира была сиротой при живой матери и, вероятно, совсем не случайно оказалась в числе бедных дворянских девочек в Смольном. Здесь, под крылом заботливой начальницы Смольного института Софии Ивановны Делафон, девочка расцвела. Живая и милая, она стала всеобщей любимицей. С ней, посещая Смольный, играла сама императрица. Она же писала девочкам письма, и в одном из них — оно написано по-французски, — ласковое прозвище Глафиры — Алымушка — Екатерина II написала по-русски — так звучит теплее...
Любила Алымушку и великая княгиня Наталья Алексеевна, первая, рано умершая, жена наследника престола Павла Петровича. Она занималась с ней музыкой, часто посылала ей цветы и записки. Но более других привязался к маленькой, скуластенькой девочке сам шестидесятчетырехлетний Иван Иванович Бецкой: «С первого взгляда я стала его любимейшим ребенком, его сокровищем. Чувство его дошло до такой степени, что я стала предметом его нежнейших забот, целью всех его мыслей». Все умилялись трогательной привязанности Бецкого к девочке, которую он посещал каждый день (!), и полагали, что он ее удочерит. Это чувство в Бецком казалось неожиданным — он слыл человеком довольно мрачным, неприступным, никогда не был женат и жил уединенно в богатом доме на набережной Невы. В суровости Бецкого — белой вороны среди родовитых и законных детей высшего света — была защита от возможных оскорбительных намеков на его происхождение бастарда. Возможно, по этой же причине он подарил свое сердце беззащитному одинокому ребенку. Однако, как показало время, кроме естественного порыва одинокой души к другой обиженной жизнью душе был еще и расчет, вполне в духе идей Просвещения. Оказывается, Бецкой не собирался удочерять Алымову, а мечтал на ней жениться или сделать ее сожительницей! Разница в пятьдесят пять лет не смущала Бецкого. Если в долгой жизни, думал он, ему так и не встретилась женщина, которую он мог бы полюбить, то ее нужно... воспитать с младых ногтей. Алымушка и казалась Бецкому этим существом. Известно, что Бецкой первым завел в России инкубатор и люди с удивлением слышали из его мрачноватого дома писк цыплят. Может быть, и Смольный институт казался ему таким инкубатором. Трезвый разум старого холостяка и его ждавшее счастья сердце начали долгую работу по высиживанию этого счастья. Применим и другой популярный тогда образ: Бецкой решил из шедшей в руки «человеческой глины» вылепить себе — как античный Пигмалион свою Галатею — такую женщину, какую он ни разу не встречал в обществе за всю свою долгую жизнь.
И она, чувствуя его нежную любовь, особенно была к нему расположена. «Было время, — писала впоследствии Алымова-Ржевская, — когда влияние его на меня походило на очарование. Исполненная уважения к его почтенному возрасту, я не только была стыдлива перед ним, но даже застенчива посредине постоянных любезностей внимания, ласк, нежных забот, которые окончательно околдовали меня».
К выпуску из Института в 1776 году семнадцатилетняя Глашенька казалась уже ослепительной красавицей, впрочем, как и другие девушки ее выпуска. Они играли в спектаклях, на которых бывала императрица. Пять воспитанниц первого выпуска Смольного особенно были милы государыне. Она-то и заказала портреты этих смолянок Д. Г. Левицкому. Художник был в расцвете своего таланта и создал настоящие шедевры. Мы их можем видеть в Русском музее. С картин на нас смотрят живые, милые, веселые лица этих первых детей Просвещения: Катенька Молчанова, Наташенька Борщова, Сашенька Левшина, Катенька Нелидова и вот эта девушка, перебирающая струны арфы: Глашенька Алымова. С полотна она будет вечно сиять своей шаловливой красотой.
Последние годы жизни Алымовой в Смольном прошли под неусыпным присмотром Бецкого. Ни срочные дела, ни тяжелый для старика петербургский климат не мешали ему каждый день бывать в Смольном у Алымушки, чтобы увидеть ее улыбку, порадовать подарком, да и просто сказать ей несколько ласковых слов. Работа Пигмалиона явно шла к концу. И она казалась успешной — Глафира была без ума от Ивана Ивановича. «Три года протекли как один день, — пишет Глафира Ивановна, — посреди постоянных любезностей, внимания, ласк, нежных забот, которые окончательно околдовали меня. Тогда бы я охотно посвятила ему свою жизнь. Я желала лишь его счастья: любить и быть так всецело любимой казалось мне верхом блаженства... Я любила и без всяких рассуждений вышла бы за тебя замуж».
И вот торжественный день выпуска настал. Всем вручили аттестаты, шифры. Алымушка удостоилась золотой медали первой величины и золотого вензеля (шифра) Екатерины на белой ленте, что делало семнадцатилетнюю девушку фрейлиной двора. И стайка прелестных смолянок выпорхнула из ворот Смольного в большой свет. Правда, Глашенька улетела недалеко. Бецкой поселил ее в купленном близ Смольного доме и совершенствовал свою Галатею — приучал ее ко двору, к свету. Все было внове юной девице, проведшей жизнь в строгой, аскетической обстановке Смольного. Она ходила в любимицах императрицы, во фрейлинах, государыня определила ее к невестке, жене наследника престола Павла Петровича, великой княгине Наталье Алексеевне. Великолепный двор Екатерины ослепил и закружил Алымову. Его роскошь была обаятельна, полуночная жизнь маняща, обстановка вечного праздника опьяняла — только платья меняй! А какие красавцы были повсюду! И Алымова начала меняться. Постепенно она стала не той, какой ее знал Бецкой в Смольном институте. И от этого объятый страстью вельможа страдал. При этом он тянул время. Оба попали в весьма двусмысленное положение. Алымова пишет, что Иван Иванович поставил перед ней дилемму: «Кем вы меня хотите видеть: мужем или отцом?» Она отвечала, что отцом. При этом отметим, что записки Алымовой полны недомолвок и противоречий, но ясно одно — удочерять ее, делать наследницей, как и брать в жены, Бецкой явно не хотел.
При этом Бецкой не отпускал ее от себя, он боялся ее потерять навсегда. Так продолжаться вечно не могло. Вскоре Алымова почувствовала всю странность своего положения и испытала на себе деспотизм старика, который начал ревновать ее буквально ко всем людям — как к мужчинам, так и к женщинам. Подозрительность, нескончаемые упреки, скандалы, а потом седовласый старец ползал на коленях перед заплаканной красавицей и умолял о прощении. И она прощала его...
«Он не выходил из моей комнаты, — рассказывает Алымова, — и даже когда меня не было дома, ожидал моего возвращения. Просыпаясь, я видела его около себя. Между тем он не объяснялся. Стараясь отвратить меня от замужества с кем-либо другим, он хотел, чтобы я решилась выйти за него как бы по собственному желанию, без всякого принуждения с его стороны. Страсть его дошла до крайних пределов и не была ни для кого тайною, хотя он скрывал ее под видом отцовской нежности. В семьдесят пять лет он краснел, признаваясь, что жить без меня не может. Ему казалось весьма естественным, чтобы восемнадцатилетняя девушка, не имевшая понятия о любви, отдалась человеку, который пользуется ее расположением».
Возможно, Бецкой действительно понимал, что такой брак с любимой всеми юной смолянкой покажется государыне мезальянсом и выльется в грандиозный скандал. Скорее всего, он хотел видеть в Алымовой свою фаворитку, сожительницу — такие дамы живали у него в доме и раньше, но при этом (если, конечно, можно верить мемуаристке) желал, чтобы решение об этом она приняла сама.
Но уже в раннем возрасте в характере Алымушки проявились те черты, которые явно не воспитывал в своей Галатее Бецкой: расчетливость, изворотливость ума, прагматизм. Партия с Бецким ей казалась невозможной по множеству причин. Дом старика Бецкого навевал на нее скуку — жизнь при дворе с его вечным ощущением праздника, атмосферой кокетства и волокитства непреодолимо втягивала девицу, выросшую в строгой дисциплине в четырех стенах Смольного и рвущуюся к развлечениям и светской суете. После смерти Натальи Алексеевны Глафира была назначена в свиту к великой княгине Марии Федоровне — второй супруге Павла Петровича — в качестве ее компаньонки. Поначалу молодые женщины сдружились, но потом по неизвестной причине отношения эти расстроились. Некоторые считали, что Мария Федоровна приревновала Глафиру к Павлу Петровичу и постаралась с ней расстаться. По другой версии, дорогу ей перебежала другая прыткая смолянка — фрейлина Нелидова, занявшая место в сердце Павла.
Повод для расставания с великокняжеским двором нашелся вполне основательный — Глафира совершенно неожиданно для своего покровителя Бецкого решила выйти замуж за вдовца, который был старше ее на двадцать лет. Его звали Алексей Андреевич Ржевский. Он был директором Петербургской академии наук, писателем (сочинял довольно посредственные пьесы, сказки, эпиграммы, мадригалы), а главное — он был одним из предводителей петербургских масонов, имел множество знакомств, дружил с наследником престола Павлом. По своему характеру Ржевский был человеком слабым, сентиментальным, но честным и добрым. Гавриил Державин писал, обращаясь к нему:
Семейная жизнь супругов началась при драматических обстоятельствах. Бецкой, узнав о намерении своей воспитанницы выйти замуж, был вне себя от гнева, но пойти против воли государыни Екатерины, одобрившей этот брак (и, вероятно, знавшей о далеко идущих намерениях Ивана Ивановича), он не мог. Потрясенный Бецкой пытался отвратить девушку от этого брака, говорил гадости о Ржевском, умолял пожалеть его, старика. Поначалу Глафира послушалась и было отказала Ржевскому, потом передумала и публично объявила о своем согласии. Императрица против этого альянса не возражала, и свадьба была сыграна. И тогда Бецкой, видя, как рвутся последние ниточки, которыми он был связан с Алымушкой, умолил молодых поселиться в его доме. Счастье еще, что эта затея не кончилась кровавой драмой. Супруги вскоре были вынуждены съехать из дома благодетеля — Бецкой вел себя ужасно, деспотично, бесцеремонно, стремился опорочить мужа в глазах его юной жены. С отъездом Глаши Бецкой заболел. Ржевская навещала больного, ее сердце разрывалось от жалости к старику, но она не могла вернуться к нему или подчиниться его ревнивым требованиям. «Никто в мире не любил меня так сильно и с таким постоянством, — писала Алымова-Ржевская. — Он мог сделаться моим мужем, служить моим отцом, благодетелем, но, по собственной вине не достигнув своих целей, он стал играть роль моего преследователя».
Потом Ржевские, в сущности, бежали от ревнивого старика в Москву — туда, где он их не мог достать. Так дороги Алымушки и Ивана Ивановича окончательно разошлись... Конец таких историй известен. Для Алымовой-Ржевской началась новая жизнь в мире придворных удовольствий, интриг, кокетства. Для Бецкого все было иначе: его ждало медленно засасывающее душу и тело холодное болото одинокой старости, провалы в памяти, слепота. В письме своему вечному адресату Мельхиору Гримму в 1794 году Екатерина II так описывает своих старых придворных, помнивших, как она, юная принцесса, приехала в 1744 году в Россию. Почти все свидетели появления ее уже умерли, осталось только несколько человек. Среди них «слепой, дряхлый Бецкой, [который] сильно заговаривается и все спрашивает у молодых людей, знали ли они Петра I». Прожив необыкновенно длинную жизнь, парализованный Иван Иванович умер в возрасте 91 года. Вспоминал ли он свою единственную любовь, плакал ли он над ней, мы не знаем и не будем досочинять...
Ржевские жили долгие годы счастливо, весьма мирно, воспитывали трех сыновей и дочь, родившихся в этом браке. Не забывала Алымушка и свои старые связи при дворе, пользовалась расположением Екатерины и даже добилась, чтобы ее дочь Марию пожаловали во фрейлины. Когда в 1796 году на престол вступил Павел I, Алымова пыталась вернуть прежнее расположение государя и возвратилась ко двору вслед за мужем, получившим новое место в столице. Но тут она ввязалась в какие-то придворные интриги, рассорилась с Нелидовой и другими влиятельными дамами двора. В своих записках она упирает более всего на свое отвращение к интригам, бескорыстие и простоту. Но этому верить нельзя: сама она была опытной интриганкой, завистливой и тщеславной, всюду искала такого положения, которое, как она проговаривается в мемуарах, было бы «полезно детям моим», да и ей самой. Но и на этот раз ее интриги не увенчались успехом, и она проиграла в борьбе с ей подобными. Не сложилась и карьера мужа. При Павле I он был в Петербурге судьей, но допустил какие-то ошибки, и в конце царствования государя Ржевские впали в немилость, что по тем временам было заурядным событием — непредсказуемое поведение и дикий нрав позднего Павла хорошо всем известны. Удрученный своим положением Ржевский умер, оставив, как писали в те времена, «у гроба своего безутешную вдову», получившую, впрочем, от нового государя Александра I большую пенсию за мужа и 63 тысячи рублей на уплату многочисленных долгов покойного супруга.
Скорбь Глафиры Ивановны была недолгой, и вскоре она вышла замуж вторично. Этот брак, как и все ее предыдущие матримониальные истории, не был бесспорным с точки зрения тогдашней морали. Она завязала роман с молодым человеком, а затем вознамерилась выйти замуж за своего любовника — он был младше Глафиры лет на двадцать, да к тому же не дворянин. Его звали Ипполит Петрович Маскле, он был савоец, учитель французского языка, переводил с русского на французский басни Хемницера и Крылова, чем и известен в истории русской литературы.
По-видимому, чтобы избежать скандала, Глафира добилась аудиенции у императора Александра I. То, что ей сказал либеральный царь, имеет легкий оттенок скандальности и двусмысленности: «Никто не вправе разбирать, сообразуется ли такое замужество с нашими летами и положением в свете (здесь видна реакция общества на этот мезальянс. —
Вероятно, в разговоре с государем Ржевская просила еще пожаловать своему избраннику дворянство. Государь не возражал. Более того, впоследствии энергичная Глафира добыла при дворе для своего супруга камергерский ключ и хорошее место в Министерстве иностранных дел. Она прожила еще двадцать лет и умерла в Москве в 1822 году. Так закончилась жизнь женщины, которой некогда слепой перст судьбы указал встать в толпу девочек-смолянок и быть среди них самой младшей и беззащитной...
Великая княжна Александра Павловна: невинная жертва
В феврале 1796 года Екатерина II с восторгом описывала своему давнему адресату барону Гримму придворный маскарад, на котором ее внучки: тринадцатилетняя Александра, двенадцатилетняя Елена, десятилетняя Мария и восьмилетняя Екатерина, а также придворные девицы — «всего двадцать четыре особы, без кавалеров, исполнили русскую пляску под звуки русской музыки, которая привела всех в восторг и сегодня только и разговоров об этом и при дворе, и в городе. Все они были одна лучше другой и в великолепных нарядах».
Гавриил Державин не упустил момента сочинить к сему случаю стихи:
Интересно, что и бабушка харит, императрица Екатерина II, не удержалась и тоже шла в хороводе и веселилась вместе с внучками. Она все чаще смотрела на одну из них — стройную, нежную Александру Павловну, — было ясно, что ей, старшей в семье тринадцатилетней принцессе, предстоит первой из дочерей Павла Петровича и Марии Федоровны покинуть дружный хоровод сестер и стать чьей-то невестой, а потом и женой. Екатерина только что женила внука Константина и уже стала думать о его сестрах: семья сына была счастлива на детей. Счастлива была с ней и империя. Александр, Константин, Николай, Михаил Павловичи — один молодец лучше другого, словом, династический тыл империи и Романовых был обеспечен наследниками и их возможными сыновьями. Кроме того, Мария родила еще шесть дочерей.
Поначалу рождение девочек не особенно радовало императрицу Екатерину — с ними было много матримониальных хлопот и мало проку для престола. Екатерина еще до того, как дочери Павла появились на свет, предрекала: «Дочери все будут плохо выданы замуж, потому что ничего не может быть несчастнее русской великой княжны. Они не сумеют ни к чему примениться, все им будет казаться мелким... Конечно, у них будут искатели, но это поведет к бесконечным недоразумениям. При всем том может случиться, что женихов не оберешься». Екатерина знала, о чем говорила. Она сама прошла тот долгий путь, по которому предстояло пройти ее внучкам. Ты ведь не просто девушка, тебя с ранних лет готовят в жены неизвестному принцу, которого будут разыскивать по всей Европе, ты не можешь полюбить мужчину по своей воле. Счастье великое, если жених у тебя будет добрым, красивым, если его можно будет любить, а если он — негодяй, сумасшедший, голубой, наконец? Тогда терпи, какое уж тут счастье... «Все им будет казаться мелким». Тоже фраза не случайная. После великолепного петербургского двора так трудно жить в каком-нибудь бедном немецком замке, слышать, как скаредный муж считает, сидя за своим секретарем, талеры и ворчит о больших расходах на сено... Вспомним королей и принцев из сказок Андерсена или Перро, которые со свечкой в руке спускаются вниз отворить дверь позднему гостю или гостье, вроде принцессы на горошине. Сказки эти в бедных княжествах и графствах Германии не были очень далеки от жизни. И тогда — терпи, царская дочь! Но потом, по мере того как подрастали девочки, императрица успокоилась и, забыв о своем возрасте и сане, плясала с ними, играла в горелки, устраивала возню.
Воспитывали детей с расчетом на брак с царственными женихами. Как писал Николай I, вспоминая свое раннее детство, «образ нашей детской жизни был довольно схож с жизнью прочих детей, за исключением этикета, которому тогда придавали необычайную важность. С момента рождения каждого ребенка к нему приставляли английскую бонну, двух дам для ночного дежурства, четырех нянек или горничных, кормилицу, двух камердинеров, двух камер-лакеев, восемь лакеев и восемь истопников. Во время церемоний крещения вся женская прислуга была одета в фижмы и платья с корсетами, не исключая даже кормилицу. Представьте себе странную фигуру простой русской крестьянки из окрестностей Петербурга в фижмах, в высокой прическе, напомаженную, напудренную и затянутую в корсет до удушья...»
Всем этим сложным хозяйством руководила не мать девочек Мария Федоровна, которая часто была беременна, занята придворной жизнью, а генеральша Шарлотта Карловна Ливен. Это была удивительная женщина, в сущности, ставшая для русских великих княжон второй матерью, которую они искренне и глубоко любили. Вдова, она сама воспитала шестерых своих детей и была вызвана Екатериной II из имения под Ригой, чтобы стать воспитательницей внучек русской императрицы. Честная, прямая, умная, с четкими моральными принципами, она нашла дорогу и к сердцу Марии Федоровны, заменив ей не очень-то добрую к невестке свекровь-матушку. Потом целых сорок лет она была в семье Романовых и за свой педагогический подвиг была пожалована светлейшей княгиней...
Девушки подрастали, становились красавицами, и государыня оставила свой ироничный тон: «Все! — писала она в 1796 году. — Теперь женихов у меня больше нет (это после женитьбы старших внуков Александра и Константина. —
Впрочем, с первой невестой Александрой (Александриной) Павловной гак не получилось. Желание государыни устроить внучке тихое счастье было забыто ради высоких имперских целей. Женихом для Александры был избран суверен одной из влиятельных держав мира — Швеции. Ее король Густав IV Адольф был молод, холост, красив, да и Швецию, — проявлявшую при предшественнике Густава IV Густаве III, убитом на бале-маскараде 16 марта 1792 года, особую строптивость и даже враждебность, — нужно было поставить в зависимость от России. Итак, великая княжна Александра стала первой разменной монетой большой политики. Причем выбор этот был сделан Екатериной задолго до описанного выше праздника с хороводами. И расчет государыни был деловой, прагматический. Она писала Гримму, что «брак этот мог бы упрочить мир на долгие годы» на севере Европы. Александрину стали поспешно обучать шведскому языку.
А дальше произошла известная печальная история осени 1796 года, начавшаяся, впрочем, вполне лучезарно. Король-жених инкогнито, под именем графа Гаги, появился в Петербурге в августе 1796 года вместе со своим дядей — регентом герцогом Карлом Зюдерманладским (король, родившийся в 1778 году, в момент приезда в Петербург был еще несовершеннолетним). Король был сердечно принят при дворе и произвел на всех самое благоприятное впечатление. Высокий, гибкий, ловкий в движениях, он имел вид истинно королевский: благородный, гордый и вместе с тем вежливый, обходительный. В своем черном платье, с длинными, распущенными по плечам волосами, он немного напоминал своего великого предшественника короля-викинга Карла XII. Жених понравился и самой Александре, которая уже заочно влюбилась в него. На балах все восторгались прекрасной парой. И они танцевали, выражая в танце взаимную симпатию. А балы проходили почти непрерывно, так что на время встали все государственные дела. Екатерина писала Гримму: «Не знаю, как это случилось, но от сильной радости или от чего другого, но только наш жених, танцуя со своей будущей невестой, осмелился слегка пожать ей руку; барышня моя, побледнев, подбежала к своей воспитательнице и сказала: “Представьте себе, что он сделал! Он, танцуя, пожал мне руку! Я не знала, что со мною будет!” Графиня Ливен спросила: “Что же вы сделали?” Та отвечала: “Я так испугалась, что думала упасть”».
Все было готово к тому, чтобы объявить их женихом и невестой, за спиной танцующих дипломаты готовили текст брачного контракта. Наконец король сам пришел к Екатерине и, как она писала сыну Павлу, «сел подле меня. После некоторых приветственных слов и небольшого замешательства он очень ясно выразил мне склонность к вашей дочери и свое желание получить ее в супруги, если она не будет против». Как видим, все дело было в руках Екатерины — согласия отца девицы никто и не спрашивает. Но это счастье разбилось как драгоценный сосуд: король-лютеранин ни за что не захотел брать в жены православную Александру — прежде она должна была перейти в лютеранство. Екатерина с этим согласиться не захотела и думала, что уклончивого и застенчивого короля как-то уговорят: «Господи! Не все ли равно, как будет его супруга креститься!» В дело были брошены восходящая звезда русской дипломатии граф Морков и фаворит императрицы Платон Зубов. Вообще, Екатерина допустила явную ошибку: очевидная всем влюбленность Густава в Александрину, согласие на условия русской стороны его дяди-регента, а главное — совершенная уверенность Екатерины в том, что ей, великой государыне, не посмеют отказать, сыграли с императрицей злую шутку. При этом важно отметить, что с самого начала Густав говорил открытым текстом Екатерине о невозможности брака с православной, о чем она писала Павлу Петровичу еще задолго до скандала: «Он заговорил о том, что по долгу честного человека он обязан объявить мне, что законы Швеции требуют, чтобы королева исповедовала одну с королем». Позже они не раз возвращались к этой теме, и каждый раз Екатерина писала своим адресатам, что король согласился с ее убедительными доводами. Однако государыня, отличавшаяся в зрелые годы особой проницательностью, видно, к старости утратила свой драгоценный дар и не раскусила этого уклончивого, но упрямого шведа, который в разговоре с ней вроде бы давал согласие, а потом отказывался от своих слов. Из рук вон плохо работали дипломаты. Как писал потом граф Н. П. Панин, «переговоры вели на балу, в опере, на всех празднествах, не созвав ни одного серьезного совещания. Один убеждал герцога (дядю короля. —
О том, что было с несчастной «порушенной невестой», можно только догадываться: девушка была в отчаянии, она считала себя опозоренной. В сущности, она стала невинной жертвой самонадеянности бабушки, бестолковости русских дипломатов, которые не сумели предупредить надвигающуюся дипломатическую катастрофу. Словом, Александра надолго заболела...
Формально разрыва со шведами действительно не было — перед отъездом короля и регента в Стокгольм 22 сентября был подписан русско-шведский меморандум, согласно которому спорная проблема о вероисповедании невесты должна быть снята после официального признания короля совершеннолетним. Вскоре из Стокгольма было получено радостное известие, что глава шведской церкви архиепископ Упсальский и весь конклав епископов «решили единодушно, что религия будущей королевы не может быть препятствием к браку». Но и этого оказалось недостаточно: король продолжал упорствовать, вызывая раздражение Екатерины II, а после ее смерти в ноябре 1796 года — и отца Александры, императора Павла I. Он, не без оснований, считал, что во всех неприятностях, постигших семью Романовых, виновата исключительно его матушка, покойная императрица, не знавшая удержу своим амбициям и капризам и поручившая такое ответственное дело, как династический договор, своему безмозглому любовнику Платону Зубову. Раздражение Павла I перешло в гнев, когда в 1797 году из европейских газет русскому двору стало известно, что король Густав IV Адольф, не прерывая переговоров с русскими дипломатами, вдруг посватался к принцессе Фредерике Баденской, приходившейся родной сестрой великой княгине Елизавете Алексеевне — супруге Александра Павловича. В итоге невестка Павла I оказалась в крайне неловком положении, а на шведском сватовстве был окончательно поставлен крест.
Впрочем, история короля Густава тоже оказалась невеселой. Правил он до 1809 года, пока группа офицеров не совершила государственный переворот. Король был арестован и посажен под арест. Вскоре риксдаг объявил Густава IV Адольфа низложенным. Затем была принята новая форма правления государства, которая существенно ограничила королевскую власть. В некотором смысле Россия отомстила за Александру Павловну — переворот стал возможен из-за сокрушительного поражения, которое потерпела Швеция в войне с Россией в 1808 — 1809 годах, после которого от Швеции была отторгнута Финляндия, ставшая частью Российской империи в виде княжества Финляндского. А сам бывший король прожил еще тридцать лет и умер в Швейцарии в 1837 году. Как бы чувствовала себя Александра в положении низвергнутой королевы, мы не знаем, но для России и Романовых вся эта ситуация стала бы большой головной болью и, возможно, поводом — скажем так — к «недружеству» России со своим северным соседом с последующим вмешательством в его внутренние дела, которые рассматривались бы в этом случае как несомненно наши дела. Так, известно, что в 1830 году, узнав о восстании бельгийских провинций Нидерландов, император Николай I намеревался бросить туда русскую армию — ведь супругой нидерландского короля Виллема II была его сестра (и сестра Александры) Алша Павловна. Однако польское восстание 1830 года помешало российскому императору навести порядок во владениях зятя и воспрепятствовать образованию самостоятельного королевства бельгийцев.
Наконец, через три года после конфуза со шведским сватовством, в октябре 1799 года, в Гатчинском дворце все-таки состоялась свадьба Александры, но уже с другим женихом. Она была выдана императором Павлом I за австрийского наследника престола — эрцгерцога, палатина (то есть правителя) Венгрии Иосифа, двадцатитрехлетнего брата императора Франца II, который сам придумал просватать Иосифа за Александру. Он был добрый, но неловкий и застенчивый человек. Свадьба была, как всегда при русском дворе, пышная, но над всей этой церемонией как будто витала тень несчастных событий осени 1796 года. Как писала современница, прощание Александрины с родителями было душераздирающим: Павел, не скрывая слез, плакал и повторял, что «не увидит ее более, что ее приносят в жертву... государь полагал, что вручает дочь своим недругам. Впоследствии часто вспоминали это прощание и приписывали все его предчувствию». Александра же упала в обморок. 21 ноября 1799 года императрица Мария Федоровна провожала молодых до Кипени, первой станции на Рижской дороге. Потом это она делала еще много раз, отправляя своих дочерей в неведомый для всех мир будущего.
Палатине Венгрии (таков стал ее титул) Александре Павловне в Вене пришлось несладко — при дворе ее почему-то странно невзлюбила императрица Мария-Терезия, ее свекровь. Она досаждала невестке мелкими уколами, болезненными для дочери русского императора. Некоторые считают, что Мария-Терезия была недовольна тем ошеломительным впечатлением, которое Александра произвела на ее мужа, императора Франца II, — по внешнему виду, манерам, речи и другим неуловимым чертам она была как две капли воды похожа на первую и особенно любимую жену императора Елизавету Вюртембергскую, умершую в 1790 году. Это и неудивительно: императрица Елизавета приходилась родной сестрой Марии Федоровне — матери Александры и, соотвественно, палатине родной теткой. Поэтому Мария-Терезия опасалась, как бы своеобразная «реинкарнация» покойной Елизаветы в облике Александры Павловны не доставила ей серьезных проблем в отношениях с мужем. Однако молодожены не задержались в Вене, а поселились в Венгрии и чувствовали там себя совсем неплохо. Считается, что Александра даже посоветовала мужу, который утверждал венгерский флаг, включить в него, вместе с белым и красным цветом, также зеленый — Венгрия покорила петербурженку своей буйной зеленью. Но не долго она прожила в этой благословенной стране. Восемнадцати лет от роду она умерла после тяжелых родов. Ей сделали кесарево сечение, извлекли живую девочку, которая через час умерла, а через девять дней умерла и сама Александра. Говорят, что два курьера столкнулись на русско-австрийской границе: один вез в Петербург императору Павлу депешу о смерти его дочери, а второй спешил в Буду, чтобы известить палатину Александру Павловну о внезапной кончине ее отца. Александру похоронили в склепе, в особой часовне в селении Урем, под Будапештом. И она, в сущности, и до сих пор не обрела покоя — предчувствие ее отца, императора Павла I, оправдалось. В 1811 году прах Александры, из-за угрозы прихода французов, перевезли в Буду, потом вернули в Урем в 1812 году. В 1838 году, из-за наводнения на Дунае, снова увозили на время в Буду. Перед Первой мировой войной гроб вскрывали, и с головы покойницы исчезла корона. В 1977 году любознательные венгерские ученые перевезли мумифицированное тело русской великой княжны в будапештский Институт археологии, где обнажили его, сняли одежду, украшения, при этом почему-то изучали прах Александры как останки неведомого первобытного человека — детально и бесцеремонно. А затем это тело долго пролежало в квартире археолога И. Кисели, и он показывал его своим любопытствующим гостям, разворачивая покрывало, которым было укрыто тело, прямо на полу, в своей гостиной, перед камином! После этого тело несчастной палатины, завернутое в ковер, на такси отвезли опять в склеп часовни Урем, где в 1981 году какие-то негодяи вскрыли не охраняемую никем гробницу, ограбили ее, при этом оторвали у тела руки с кольцами на пальцах и унесли с собой. Тогда, весной 1981 года, было решено перезахоронить тело в фамильном склепе Габсбургов в Будапеште, где был похоронен Иосиф. Теперь многострадальный прах вновь хотят перенести в часовню Урема. Когда же это кончится? Почему молчит Россия? Разве Александра не русская великая княжна?
Прасковья Жемчугова: последняя роль
3 февраля 1803 года графиня Шереметева, знаменитая Прасковья Ивановна Жемчугова, родила сына Дмитрия, и тотчас ею овладел панический страх. Она страшно боялась, что новорожденного могут похитить или убить...
Прасковья Ивановна тревожилась, когда из соседней комнаты, где лежал малыш (роженица была при смерти), не был слышен его плач. А потом, охваченная паникой, она потребовала от мужа, чтобы тот выставил у дверей детской охрану... Это не было истерикой. Параша знала, как поступают с выблядками — детьми помещиков от крепостных девушек. Их выносят на задний двор и отдают какой-нибудь крестьянке из дальней вотчины, и вскоре они умирают без ухода или — если выживают — сливаются с серой массой крепостных. Возможно, так поступали и с прежними детьми Параши от графа Николая Петровича Шереметева. Но на этот раз она не молчала — ее брак с графом был тайным, но вполне законным, и родившийся сын Дмитрий по праву был его единственным наследником. Так что Жемчуговой было чего опасаться...
Время Екатерины II стало эпохой расцвета крепостного театра — таких театров было более двухсот! Подобного в Европе не было никогда — наоборот, актерские труппы, как цыганские таборы, скитались по городам и весям и являлись символами творческой свободы. В России — наоборот, крепостные театры и оркестры стали чудовищным и циничным символом рабства. У каждого господина была своя причуда. Так, граф Каменский обожал свой крепостной театр, но во время спектакля записывал ошибки и оговорки актеров, и в перерыве зрители могли слышать, как вопит «Гамлет» или «Цесарь», наказуемый собственноручно графом. Крепостных актеров обычно держали в театральных флигелях и казармах, под мелочным надзором крепостных смотрителей, которым за «несмотрение» за рабами-актерами грозило суровое наказание и ссылка в «дальние деревни». В любой момент их могли послать работать на конюшню или поставить на запятки кареты в роли ливрейных гайдуков, а то и продать. В «Санкт-Петербургских ведомостях» можно было прочитать объявление, что «продается живописец», музыкант или певица. Как-то раз А. Г. Разумовский продал Г. А. Потемкину целый оркестр (пятьдесят человек), причем брал недорого для такого живого образованного товара — всего по 800 рублей за голову, не делая различий между скрипачами и барабанщиками. Выдающийся живописец Василий Тропинин — крепостной графа Моркова — был высоко ценим хозяином как художник, но иногда его посылали красить заборы, колодцы, а иногда прислуживать за столом господину в качестве лакея. А уж для любителей «актерок» разницы между труппой и гаремом не было никакой.
Муж Параши граф Николай Петрович Шереметев был другим господином, добрым и гуманным. Он без ума любил театр, музыку, сам преподавал актерам мастерство, подчас с виолончелью сидел в оркестре, среди своих музыкантов. Актеров у него кормили лучше, чем у других меломанов, они получали жалованье, приличную одежду. Николай Петрович был самым богатым помещиком России: так случилось, что его отец Петр Борисович — наследник несметных богатств петровского фельдмаршала Б. П. Шереметева — удачно женился на богатейшей княжне Черкасской. Два гигантских владения слились в необъятное крепостное государство.
Вообще же Николай Петрович был личностью необыкновенной. Он оказался плохим наследником своих напыщенных, честолюбивых предков. От звона оружия и рева медных труб у него болела голова. По своему характеру Шереметев был добрым и скромным человеком. Как-то раз он сказал: «Чувствую, что нет моих никаких заслуг, я уже и сам позабыл, что предки наши делали». Николай Петрович был убежден в суетности, непрочности земных богатств, хотя от них и не отказывался.
Неизвестно, когда Параша стала любовницей Шереметева. В народе была известна сочиненная, возможно, самой нашей героиней песня, называвшаяся в песенниках начала XIX века так: «Песня кусковской крестьянки Параши Кузнецовой-Горбуновой» о романтической встрече молодого красивого барина с прелестной девушкой-крестьянкой вечером у лужка. Если заменить лужок сценой, то это и есть история любви Шереметева и Параши Жемчуговой. Но, вероятно, все началось, как обычно бывало в те времена: проходя, барин бросал платок под ноги понравившейся ему сенной девушке или актрисе, и она обязана была принести его в спальню. До Параши в роли такой же фаворитки была певица Анна Изумрудова, да, наверное, были и другие девушки.
Но увлечение Шереметева Парашей было особым. В основе его лежало восхищение Шереметева — музыканта талантливого, но не великого — божественным даром этой певицы. Им двигало невольное и вполне понятное желание быть причастным этому гению, видеть, чувствовать, как возникает волшебство ее голоса, как преображается в своей сценической роли эта худенькая девушка. Отсюда и желание быть с ней ближе, а лучше уж — обладать ею. А потом он, часто разговаривая с Парашей, оценил и ее личность. Позже Шереметев писал о несравненных человеческих достоинствах жены: «Разум, искренность, человеколюбие, постоянство, верность, привязанность к святой вере и усерднейшее богопочитание». Все вместе это называется одним словом — любовь. Она полностью завладела его сердцем, и поэтому Николай Петрович на долгие годы для света оставался холостяком, отвергал все предложения о женитьбе, которым, естественно, не было конца. Ему удалось даже отклонить предложение самой высокопоставленной свахи — Екатерины Великой, которая хотела выдать за него свою внучку великую княжну Александру. Не стала его женой и Анна Орлова-Чесменская. Этого брака очень желал отец девицы, знаменитый Алехан — граф Алексей Орлов-Чесменский...
История Параши вполне типична для крепостных актрис. Выделилась она благодаря своей природе, данному от Бога дарованию. Необыкновенные вокальные способности и артистический дар дочки крепостного Ивана Степанова — ярославского деревенского кузнеца-горбуна (отсюда ее фамилии: Горбунова-Ковалева, Кузнецова, Ковалевская) — проявились в семь лет (она родилась в 1768 году). Она пела на деревенских посиделках, крестьянских свадьбах и была замечена тогдашними «селекционерами»: известно, что еще императрица Елизавета Петровна посылала по украинским селам и церквам своих агентов, чтобы отбирали для придворной капеллы самых голосистых хлопцев. А поскольку в обширных владениях Шереметевых знали о театральных причудах господ, то неудивительно, что маленькая Параша была замечена и вместе с семьей оказалась в Кусково, где девочку отдали в уникальную по тем временам театральную школу, которая работала уже много лет в имении Шереметевых. Там Парашу учили грамоте, письму, дикции, пению, игре на инструментах (арфа, гитара), танцам, хорошим манерам, языкам. Девочка сразу же выделилась из стайки своих подруг — она была прилежна, умна, много читала, а главное — в ней светился необыкновенный дар. Кроме французского языка Парашу учили итальянскому — а как же петь, не зная языка почти всех тогдашних великих опер мира? К тому же пением с Парашей занимались итальянские учителя.
И все это делалось, чтобы в один прекрасный день вывести девушку на подмостки кусковского крепостного театра. Он был основан еще отцом Николая графом Петром Борисовичем и славился на всю страну, ибо там выступали настоящие профессионалы: с актерами работали лучшие артисты вроде Ивана Дмитревского и танцмейстеры, и композиторы, подобные Дж. Сарти.
На кусковской сцене одиннадцатилетняя Параша и дебютировала в 1779 году в комической опере «Опыт дружбы», а в тринадцать лет ей уже стали поручать и заглавные роли в других оперных спектаклях. А потом, года через четыре, она стала примой Шереметевского театра Прасковьей Жемчуговой. Эту фамилию, кстати, ей придумал сам барин. Как-то раз он взял список актрис и переменил им «природные» фамилии на более благозвучные. Так появились Бирюзова, Гранатова, Жемчугова, Изумрудова, Яхонтова. А то было все как-то некрасиво: Шлыкова, Ковалева, Буянова, Калмыкова... Это тоже было в манере русского барства и безбрежного самовластия: ученые до сих пор недоумевают, почему царю Алексею Михайловичу понадобилось на одном из дворянских смотров изменить имена множеству дворян. Был Петр — стал Иваном, был Иван — стал Петром. Зачем это было сделано? Неведомо!
Вот тогда-то и начался долгий роман Шереметева с Парашей. Увлеченный ею граф музицировал, ставил все новые и новые спектакли, строил и перестраивал театры: вначале, на манер версальского театра, он перестроил театр в Кусково, а потом основал новый театр — в имении Останкино. И все ради нее, во имя ее гения. Мы не знаем, как звучал ее голос, — такова судьба певцов далекого прошлого. Мы знаем, что она пела почти двадцать лет, исполнила около пятидесяти оперных партий и успех ее у зрителей (включая самых требовательных, музыкально образованных) был ошеломляющий. Все признавали, что Параше особенно удавались роли в итальянских операх.
Все признают также, что Параша не была красавицей. Худенькая, болезненная, слабого сложения, она не отличалась от своих подруг до тех пор, пока не начинала петь. «В минуту обаяния, которое невольно охватывает вас, — писал современник, — приобретают весь смысл и значение эта казавшаяся неправильность в овале лица, эти глаза — сильные и нежные во взоре глубоком и влажном». Но Параша не была лишь прекрасным живым инструментом. Она была личностью — кроме доброты люди видели в ней «твердость воли и силу натуры». Люди замечали также, что драматизм, с которым она играет на сцене, имеет глубокие корни в ее личной судьбе — женщины талантливой, образованной, умной, с болью осознающей себя рабыней, фавориткой господина. Как известно, в этом-то и заключалась главная трагедия образованных рабов, будь то Шевченко, Тропинин или Жемчугова. Ведь вольную она получила от своего господина только в 1798 году.
И дело не в жестокости Шереметева. Как часто бывает с подобными достойными, но очень богатыми людьми, Шереметев жил в своем мире. Крепостное право было для него естественным, мирообразующим элементом. Некоторым он казался «избалованным и своенравным деспотом, незлым от природы, но глубоко испорченным счастием», которое он получил от рождения. Но кажется главным, что ему было непонятно значение свободы для других людей. Вообще в то время были, наверное, только двое, кто понимал это: императрица Екатерина II да сосланный ею же в Сибирь Александр Радищев. Екатерина, вспоминая Москву 1750-х годов, писала в мемуарах: «Предрасположение к деспотизму выращивается там лучше, чем в каком-либо другом обитаемом месте на земле; оно прививается с самого раннего возраста к детям, которые видят, с какой жестокостью их родители обращаются со своими слугами; ведь нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить цепи без преступления... Мало людей в России даже подозревали, что для слуг существовало другое состояние, кроме рабства». И далее она пишет как будто о Николае Петровиче Шереметеве: «Когда посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже когда я сама говорю, я рискую тем, что в меня станут бросать каменьями..., разве мы не видели, как даже граф Александр Сергеевич Строганов, человек самый мягкий и в сущности самый гуманный, у которого доброта сердца граничит со слабостью, как даже этот человек с негодованием и страстью защищал дело рабства, которое бы должен был изобличать весь склад его души».
Как-то раз крепостной архитектор Шереметева Миронов попросился на свободу, и Николай Петрович пришел в несвойственный его гуманной натуре гнев. Он потребовал от приказчика «вразумить его [Миронова], что таким наглым и безумным способом от господина просить ничего не дозволено», да еще приказал (все-таки гуманизм есть гуманизм!) «покричать на него, но не наказывать телесно». А ведь мог бы, как граф Каменский, собственноручно высечь своего Палладио. Забегая вперед, отметим, что по завещанию Шереметева (а он умер в 1809 году) из 123 тысяч крепостных вольную получили только двадцать два человека. Среди вольноотпущенников не было ни одного актера. Когда же в 1800 году Шереметев решил распустить театр и переехать в Петербург, в тот самый знаменитый Фонтанный дом, всех актеров по его воле «распределили»: мужчины были определены в швейцары, лакеи, конторщики, а девушки-актрисы были срочно выданы замуж за простых крестьян... Никто из всего блистательного театра Шереметева не получил вольную и не продолжил актерскую карьеру.
Долгие годы Параша жила в общем для всех трехсот актеров флигеле, примыкавшем к барским хоромам. В каждой комнате было по четыре кровати. За всеми девушками был строгий надзор специально назначенных надзирательниц, которые «неусыпно смотрели, дабы здоровье и честь сохранены были». Особенно пеклись, чтобы мужчины «случайно» не попадали в женские комнаты, чтобы девушки содержались в чистоте, «то есть всякое утро умывать лицо, перед обедом и перед ужином, в всякую неделю водить в баню и смотреть, чтобы ни у кого шелудей не было, платье чтобы было чисто». Им покупали дорогие вещи, заказывали у известных портных платья, шляпки, шубы. Кормили их также хорошо, разнообразно, особенно это касалось примадонн. Актеры рангом пониже получали похлебку дворовых. Иногда под присмотром надзирательниц девушкам разрешали прогуляться по улицам города. Мужчин за провинности и дерзости секли розгами, женщин сажали в карцер на хлеб и воду, а тогдашних «звезд» лишали чая и сахара (а давали на день немало — чая черного по 1,5 золотника да сахару по 12 золотников!). Что это не наказание, а благо для блюдущих фигуру танцовщиц, люди поняли позже. Зорко смотрели надзирательницы, чтобы бойкие зрители не лезли за кулисы и не заводили шашни с актрисами, «не портили» помещичью собственность. Особенно опасны были для актрис неотразимые усатые гвардейцы и гусары, которые неистовствовали в ложах и партере и были готовы штурмом брать театральные кулисы. Когда же самому господину была нужна Параша, ее вызывали в барские покои. Что это: тюрьма, закрытый пансион, гарем? Нет, это — русский крепостной театр. Впрочем, театр Шереметева был первым в России крепостным театром, в котором актерам платили деньги за работу на сцене. Параша начала с 300 рублей, а в 1800 году получала 1500 рублей. Но она была гений и фаворитка, другие же актеры получали значительно меньше: оперный певец — 1 рубль в месяц, просто актеры — 60 копеек. В других театрах вообще не давали ни гроша!
В 1790 году Шереметев наконец-то решил построить новый дом и поселиться в нем с Парашей. Там она впервые стала жить как жена состоятельного человека. Но то, что она была по-прежнему метрессой, угнетало ее: Параше был закрыт доступ в общество, в котором вращался Шереметев, отвергнута она была и миром, из которого она вышла, — сплетни, намеки, смех за спиной на деревенской улице и в приходской церкви были ее уделом.
В середине 1790-х годов Шереметев охладел к Кусково. Он стал чаще уезжать с Парашей в Петербург и поспешно строил новую усадьбу и театр в Останкино. И тут Параша сверкала в опере на актуальную тогда тему «Взятие Измаила». Весной 1797 года ее слушал новый император Павел Петрович. Он восхищался гением Параши и знал, что это не просто крепостная девушка, а давняя возлюбленная хозяина дворца и театра. И в этот момент, как считают некоторые наблюдатели, Шереметев струсил, не рискнул заговорить с царем о легализации его отношений с Парашей. Наверняка растроганный государь пошел бы навстречу просьбе своего подданного, и Параша стала бы графиней, законной женой.
В останкинском театре начался закат Параши как актрисы, точнее, как певицы. По-видимому, она стала терять голос, и это решило судьбу театра. В 1800 году Шереметев закрыл театр, который без Параши ему был не нужен. Он дал Параше вольную, а осенью 1801 года тайно обвенчался с ней, «девицей Прасковьей Ивановной Ковалевской», в Москве, в церкви Симеона Столпника, в присутствии только нескольких свидетелей — близких людей. Кажется, эта церковь до сих пор сохранилась — многие помнят это скромное, чудом уцелевшее здание с зелеными куполами на Новом Арбате. А потом супруги переехали в Петербург.
Была ли счастлива тогда Параша как законная супруга? Думаю, что не особенно. Сам Шереметев писал, что основа их семьи — «двадцатилетняя привычка друг к другу». Брак был законным, но оставался тайным до самого конца, и Параша так никогда и не вышла к гостям в роли графини Шереметевой, полноправной хозяйка Фонтанного дома или Останкино. При этом она знала, что у нее много недоброжелателей — как среди света (еще бы: кто против сожительства господина с рабыней, но брак такого человека с холопкой — страшный мезальянс!), так и в среде родственников Шереметева, которым было обидно терять надежду на получение невероятно богатого наследства. Поэтому, когда Параша забеременела и родила мальчика, то она опасалась, как бы чего с ее ребенком не случилась.
Рождение сына Дмитрия совпало, а может быть, обострило давнюю болезнь Параши. В то время ее называли чахоткой. Видя, как истаивает его жена, Николай Петрович решил действовать. Он обратился к государю (тогда на престоле был уже император Александр I) с прошением, в котором сообщал о том, что было известно всему свету и Александру: он законно женат на Прасковье Ковалевской; она родила от него сына Дмитрия; сама же она умирает. Зачем было нужно это послание? Дело в том, что люди такого масштаба, особенно с придворными чинами, были обязаны испросить у государя разрешения на брак. Этого Шереметев, венчаясь в Москве осенью 1801 года, не сделал. Поэтому7 ответ государя, переданный через одного из придворных, был равнодушно-примиряюще-холоден: «Граф Шереметев властен жениться когда угодно и на ком угодно». Явно, что государь был обижен, но, по свойственной ему гуманности, не возражал против признания брака законным, а главное — тем самым он косвенно признавал Дмитрия законным сыном и наследником графа Шереметева, а не бастардом. Это была победа. Неизвестно, узнала ли об этом Прасковья Ивановна. Она умерла 23 февраля 1803 года и, может быть, до последней минуты жизни боялась, как бы ее сына не похитили и не отдали в дворовые в дальние деревни...
Надежда Дурова: две жизни «кавалерист-девицы»