Лежа на кушетке с прикрытыми веками, она видела все. Она понимала состояние Синцова, но в эту минуту боли и усталости ее потребность в родном человеке и в человеческом тепле была так остра, что заставляла ее ждать вопреки рассудку.
Она мысленно говорила ему: «Подойди же ко мне!.. Разве ты не понимаешь, что я легко могла бы быть и красивой и свежей? Для этого надо совсем немного. Очень немного! Надо только чуть-чуть покривить душой. Надо вставать не в 4 часа утра, а в 9, и пить сливки на колхозной ферме, и устроить себе курорт из этой командировки. И это я легко могла бы сделать… Но я этого никогда не сделаю… Слышишь? Я этого никогда не сделаю… и если ты этого ждешь от меня, то уходи… Но неужели, если бы я поступила так, я нравилась бы тебе больше и сейчас ты вел бы себя со мной иначе».
Потом она уже ни о чем не думала, а только ждала, ждала всем существом, ждала, как чуда, как счастья, простого доброго жеста, короткого родного слова.
Может быть, он просто поправит подушку под ее головой или молча коснется ее волос?
Одно легкое движение, и утихнет боль, и пройдет усталость, и она снова будет весела, остроумна, молода…
Он сказал монотонным, подчеркнуто «интеллигентным» голосом:
— Я давно хотел увязать мою диссертационную работу с колхозной практикой. Этот колхоз мне кажется наиболее подходящим как по климатическим, так и по территориальным условиям.
Уголки ее губ дрогнули, сжались, удлинились. Она поднялась и сказала с легкой улыбкой, сонно и слегка небрежно:
— Я познакомлю вас с нашим новым председателем, но это позднее. А сейчас давайте отдыхать — мы оба утомились. Устраивайтесь здесь.
Она вышла в другую комнату и прижалась лбом к оконному стеклу. Сердце ее билось гулко и больно. «Вот и все… Что же случилось? Ничего не случилось… О чем мы говорили? О свекле, о засухе, о колхозе… Ничего не было сказано… Все было сказано!.. Неразумно и неосторожно было показываться ему в таком виде. Или как раз это и было самым разумным, самым осторожным? Как ни смешно, но ведь именно эта мелочь поможет нам вовремя понять, что мы оба ошиблись. Нет, нет — не плакать! Из-за таких вещей не плачут! Солнце не погасло, и земля вертится! Не распускать себя! Заняться делом, не оставаться одной!»
Она вышла на крыльцо.
У дома ребятишки кормили кроликов. Дом стоял на холме, и с высоты до самого горизонта видна была волнистая равнина, кое-где изрезанная балками и рощами.
«Какая ширина! На втором холме бахчевые земли, велю на тот год посадить там арбузы. Вот мне и легче немного… Я стала мокроглазой за последнее время… А как красиво здесь будет, когда рожь созреет и комбайны пойдут по полям. Как же я этого не увижу? И как не побывать на току во время обмолота? Опять слезы! Перестань сейчас же! Не смей быть бабой! Кто это едет? Да! Это тетя Даша повезла продукты на дальние пастбища. И опять не захватила с собой бидонов! О чем только эти люди думают! Надо нагнать и вернуть ее!»
Она сбежала с крыльца и крикнула своему «стремянному» — хозяйскому мальчику:
— Алексаша, живо коня!
Оставшись один, Синцов облегченно вздохнул и почувствовал себя человеком, который чуть-чуть не попал впросак, но вовремя спохватился.
Синцов ночевал в комнате Натальи Борисовны, а она устроилась в кухне вместе с хозяйкой.
Ночью Синцова разбудил разговор:
— Проснись, Ташенька! Посмотри в окно! — говорила хозяйка.
Раздался радостный возглас Натальи Борисовны:
— Туча!
Босые ноги зашлепали по полу. Скрипнула дверь.
Синцов оделся и вышел на улицу.
Он увидел странное зрелище. Был тот призрачный час, когда виден каждый лист на деревьях и трудно понять, то ли лунный свет так ярок, то ли уж забрезжило утро.
Колхозники не спали. Всюду слышались взволнованные голоса. Освещенные призрачным светом силуэты людей стояли у калиток, выглядывали из окон, бесшумно ходили, словно плавали по голубоватой улице.
Все смотрели на небо.
В зените звезды еще ясные и непрестанно шевелили лучами, а край неба был срезан большой черной тенью.
— Нету ли каравая? — спрашивал голос, похожий на голос Петровны, но не тягучий, а голос взволнованный и требовательный. — Каравай надобен, круглый, цельный, непочатый!
Кто-то подбежал и расстелил на лужайке скатерть. На скатерть быстро поставили солонку и положили каравай — манили тучу.
Молодой женский голос страстно, жалобно и торопливо говорил:
— Неужто она к починковцам уйдет? Это же не по справедливости! Разве они так работают?! Мы себя не пожалели, лучше всех посеяли, раньше всех кончили! К нам бы, ох господи, к нам бы!
Вдалеке громыхнул гром и молния полоснула небо.
Из-за угла выбежали несколько колхозниц. В одной из них Синцов узнал Фросю.
— Пособите, — чуть не плача говорила она, — у нас земля не рыхленая! С нашего косогора вода как со стекла сбежит! Мы вам отработаем. Подсобите!
Подошли Наталья Борисовна и председатель колхоза.
— Товарищи! — сказал председатель напряженным и хриплым голосом. — Сейчас нам каждая капля дороже золота! Надо сделать, чтобы ни одна дождинка не пропала даром!
Колхозники с лопатами и мотыгами бежали с поля.
— Нате! Берите мотыгу! — мимоходом сказала Наталья Борисовна Синцову.
И на миг он увидел ее лицо и блеснувшие в улыбке зубы.
Он взял мотыгу и, поддавшись общему возбуждению, побежал в поле. Он рыхлил землю на Фросином косогоре, и призрачная ночь, и Фросин косогор, и радостные голоса незнакомых, неразличимых, но почему-то близких и милых ему людей — все казалось необычайным и волнующим. Он работал изо всех сил, ему радостно было думать о том, как влага проникнет в рыхлую и сухую землю и оживит невеселые всходы.
И ему уже казались «своими» и колхоз, и косогор, и люди… Новые, беспокойные мысли теснились в его голове.
«Моя работа, — думал он, торопливо ударяя мотыгой, — засухоустойчивые сорта свеклы… Как это необходимо здесь… И какая ерунда все эти кафедральные дрязги, которые отбивали вкус к работе. Где Наталья Борисовна? Вот она. Это ее смех… Она опять была новая, когда улыбнулась мне в темноте. Как все неожиданно сегодня. И какое месиво впечатлений. Мерзость дряблого таракана на ситцевой наволоке — и поэзия этой ночи. Как все это смешалось!»
Дождь начался, когда рассвело.
Упали первые редкие и крупные капли, глубоко пробивая пухлую пыль дороги.
Небо раскололось, трещина разбежалась зигзагами, ударил гром и раскатился сухим, трескучим раскатом.
Ветер пробежал по травам, пригнув тонкую тополинку на вершине косогора. Капли сделались мельче и чище.
Никто не уходил с поля. Остался нерыхленым небольшой участок, и люди работали еще азартнее, чем вначале. На влажных лицах оживились улыбки. Потемневшая от дождя одежда прилипала к телам. Синцов сбросил пиджак, засучил рукава и работал в одной рубашке. Дождевые капли щекотали кожу, ему было весело, хотелось шутить, разговаривать с девчатами.
Фрося запела…
Песню подхватили.
Председатель колхоза, прижимая к груди темные кулаки, убеждал Наталью Борисовну:
— Идите же вы до лесочка, до того тополя! Промочит вас! Я же вас прошу!
Она не слушала, смеялась и отмахивалась.
Тогда он снял с себя пиджак и попытался накинуть на ее плечи.
Синцову стало досадно, что он не догадался сделать этого. К Наталье Борисовне подбежала Фрося и скомандовала:
— Пустите, председатель! — Она сняла с себя платок и укутала Наталью Борисовну. — Простынете, упаси бог! — говорила она грубовато и ласково. — Вы же непривычная! И так вы у нас истаяли!
Бережность и теплота, с которой колхозники относились к Наталье Борисовне, удивили Синцова. Он почувствовал себя виноватым.
Стиснув зубы, досадуя на себя, не понимая себя, он изо всех сил работал мотыгой.
А между тем ветер улегся и капли стали реже.
— Туча-то боком пошла! — сказал кто-то.
Песня смялась и поникла, как воздушный шар, из которого выпустили воздух. Стало тихо. Некоторое время работали молча. Потом в напряженной тишине раздался чей-то горестный и отчетливый голос:
— Уходит!
Туча уходила.
Дождь едва смочил поверхность земли.
Туча уходила, открывая яркое небо, а лица людей потемнели, и освещавшая их радость гасла. Все перестали работать, но не расходились и стояли, опираясь на мотыги, в усталых и все еще напряженных позах.
Словно поиграла с людьми, воскресила надежды на благодатный урожай, на счастливый год, поманила короткой неверной радостью и, наскучившись игрой, пошла дальше.
На каждом листке, на каждой травинке блестели и лучились сотни маленьких солнц — блестели, но не радовали.
Наталья Борисовна вышла на середину косогора. Брови ее были сдвинуты, губы плотно сжаты.
— Девушки, только не раскисать! — сказала она. — Послезавтра мы привезем дождевальные установки. Несколько недель вот такой дружной работы, как сегодня, и мы отстоим урожай. Верите вы мне или нет?! Мы спасем урожай!
До полдня Синцов отсыпался, а под вечер пришла Наталья Борисовна и сказала:
— Мы едем в район на совещание, можем подвезти вас до станции.
Грузовик был битком набит людьми. Синцов сидел против Натальи Борисовны, смотрел на нее и не узнавал ее.
Карие глаза смеялись под выгоревшей косынкой, простое серое платье открывало плечи и шею, сильные и нежные.
На смуглой коже мерцали крупные бусы.
Она казалась старше и проще, чем в городе, но в то же время красивее и сильнее.
Его удивила не столько ее новая красота, сколько вся ее повадка — энергическая, уверенная, властная. По одному тому, как она, перегнувшись и откинувшись назад, ловкими загорелыми руками помогала втаскивать в грузовик тяжелые мешки, можно было подумать, что она полжизни провела в этом грузовике и полжизни провозилась с мешками.
— Куда же вы ставите корзину с яйцами? На руки надо. На руки. Давайте мне! Вот так! А не то привезем на заготовочный пункт вместо яиц яичницу.
Она забрала корзину и устроила ее у себя на коленях как-то особенно ловко.
По дороге не прекращалась беседа. Разговор шел о каком-то Ванюшке, который «мастер по машинам», о быке Буяне, который чуть не забодал бригадира, о тысяче других вещей, не всегда понятных Синцову, но близких всем остальным.
Здесь, так же как в городе, Наталья Борисовна была в центре общего оживления, и, так же как в городе, она уже «обросла» друзьями и приятелями и стала своим человеком.
Синцов наблюдал за ней. Ко всему окружающему она относилась с живым и непосредственным интересом. И голос певицы в театре во время их первой встречи, и сказка, которую рассказывала Петровна вчера вечером, и свекла на Фросином косогоре, и целость колхозных яиц занимали ее так, словно все это касалось ее лично, словно каждое яйцо в корзинке принадлежало ей.
Она вмешивалась во все, что видела, словно все касалось непосредственно ее, но делала она это легко, естественно и неназойливо.
Казалось, что в ней стерлась какая-то грань между ее личностью и внешним окружающим миром и она жила, открытая со всех сторон впечатлениями внешней жизни, целиком растворяясь в них и в то же время сохраняя свою цельность и своеобразие.
Это дружелюбно-открытое и деятельное отношение к окружающему было ее особенностью.
«Как это определить? — думал Синцов. — Контактность особого рода? Отсутствие каких-то защитных рефлексов, охраняющих человеческое «я» от всего, что вне этого «я»?»
Некоторые колхозники называли ее Ташенькой, и ласковое смешное имя удивительно шло к ней.
Загорелая, мускулистая, в косынке и в чувяках на босую ногу, она была именно Ташенькой, а не Натой и не Натальей Борисовной.
— Что это вы смотрите на меня?
— Вы удивительно изменчивы. Вы неузнаваемы со вчерашнего дня.
Она неохотно ответила:
— Нет, я все та же. Просто отоспалась сегодня днем… Фрося вот нарядила меня в свои бусы.
— Уж очень они к вам хороши, — сказала Фрося, откровенно и простодушно любуясь Натальей Борисовной. — Я как примерила на вас, так и вижу — нельзя снимать! Ну, просто нельзя снимать!
Наталья Борисовна смотрела на Синцова и думала: «Что же это за человек? Вот он опять смотрит на меня влюбленными глазами, а вчера, в минуту моей усталости, когда мне было так трудно и так нужно немного тепла, у него не нашлось и пары добрых слов для меня. Кто же он? Лжец? Нет, он искренний человек. Может быть, просто малодушный и худой, из тех, кто хорош, пока все хорошо?»
Перед ней было его лицо. Большие, темно-серые, глубоко сидящие глаза глядели, устремленные куда-то внутрь, в самого себя. Когда он смотрит на окружающее, взгляд становится безразличным и рассеянным. Породистые, нервные ноздри. Тонкие губы с опущенными уголками. У губ нет ни формы, ни линии, ничего, кроме этих опущенных уголков.
Лицо человека умного, впечатлительного, может быть, даже одаренного, но бесхарактерного.
Ей раньше особенно нравилось грустное выражение его лица. Эта грусть казалась ей признаком особо сильных и глубоких чувств.
Может быть, она была просто следствием его малодушия?
И все-таки… все-таки печальная боль, взгляд его больших глаз падал ей на сердце и будил какую-то бабью жалостливость.
Показалась станция.
— Вам слезать, — сказала Наталья Борисовна Синцову. — Кстати, опустите это письмо в городе, чтобы скорее дошло.