-- У них флаг есть, -- продолжал Гагара, обращаясь к пирующей компании. -- Ей-Богу, красный... Я утром мимо шёл, видел. Ещё его этот, как его, очкастый, на мачту вздёргивать пробовал...
Очкастый относилось к Ратиновичу, который носил очки. Он, действительно, прикроил флаг из кумачовой рубахи и в это утро приспособлял его к мачте, но потом спрятал впредь до открытия навигации.
-- А зачем красный флаг? -- равнодушно спросил Микусов.
Политическая невинность "помощника" из якутов была совсем райского свойства. И в этом отношении он отстал даже от индюков и диких быков, которые питают к красному цвету определённую вражду.
-- А правда, что вы в море напуститься хотите? -- продолжал Микусов с равнодушным любопытством, не получив ответа на свой вопрос.
В качестве человека, рождённого дальше к югу, в глубине якутской тайги, он, по-видимому, даже не представлял себе, куда ведут дороги полярного моря, окаймлявшего пропадинский край с северной стороны.
Бронский повернулся к Микусову и посмотрел ему в лицо обозлённым и насторожившимся взглядом. Нервы его напряглись пред этим простым вопросом, брошенным так прямо и бесцеремонно. Он обвёл глазами группу казаков, как бы сосчитывая её и механически взвешивая её действительную силу на случай столкновения.
-- Полно пустое молоть! -- с неудовольствием возразил Шпарзин, ещё раньше, чем юноша мог сказать что-либо. -- Какие моря!? Куда им ехать, кроме как на устье казённую муку везти?
В Пропадинске действительно были самые законные поводы для того, чтобы завести на реке судно или хотя бы большую крепкую лодку. На пятьсот вёрст пониже города на реке Пропаде, вплоть до устья, лежала группа посёлков, которые получали соль, муку и порох из казённых запасов. Река Пропада была слишком бурна для того, чтобы сплавлять груз на плотах вниз по течению, фарватер был малоизвестен и изменчив, и течение на перекатах слишком быстрое. Приходилось вывозить провиант зимою на собаках, с платою по три рубля за каждый перевезённый пуд. Попытка кораблестроительства опиралась именно на эти условия. Товарищи действительно имели ввиду прежде всего вывезти на устье несколько сот пудов казённого провианта с платою по рублю за пуд и только потом продолжить своё плавание в открытое море. Казённый задаток был получен вперёд и употреблён на покупку различных материалов.
Примирительное настроение Шпарзина не было плодом дипломатии. Он действительно был уверен, что энергии и строительных средств колонии хватит именно на то, чтобы построить расшиву и сплавить её вниз до устья, но ни на что более. План морской навигации был ему небезызвестен, но он считал его настолько фантастическим, что не хотел о нём ни говорить, ни думать. Он до такой степени был уверен в справедливости своего взгляда, что даже содействовал строителям доставать по городу различные припасы, необходимые для лучшего оснащения строящегося судна.
-- А ну вас! -- сказал Бронский, с необъяснимым для него самого разочарованием, и, окончательно отстранив Гагару с дороги, пошёл далее.
Подобные вспышки недоверия были свойственны колонистам и во время судостроения загорались в них неоднократно при каком-нибудь наивном и неожиданном вопросе, но каждый раз им приходилось убеждаться в неосновательности своих подозрений. Бронский был возбудимее всех и, можно сказать, исполнял роль часового вокруг великого предприятия колонистов, и каждый раз, когда ему воочию приходилось убеждаться в невинности пропадинского начальства, он испытывал невольное разочарование, как будто ему было бы приятно, если бы воображаемая туча, которая как будто начинала хмуриться на пропадинских небесах, действительно спустилась и разразилась грозою.
Помимо того, суждение Шпарзина задело его именно своей определённостью, как будто кто ткнул его в больное место. С тех пор, как судно, сбитое вместе, стало красоваться на пригорке перед школой, его собственное доверие к нему исчезло, и, не отдавая себе ясного отчёта, он, быть может, был настроен более скептически, чем другие товарищи.
Теперь замечание Шпарзина нашло отзвук в его собственном уме, и ему казалось достоверным, что это судно не сможет плыть дальше устья и, в конце концов, исполнит только предначертания местного начальства о лучшей перевозке муки.
Тотчас же за городом начинались густые тальники. Берег реки здесь был пологий и песчаный. Начиная с мая, после того, как снег сойдёт с земли, это было лучшим местом для прогулок в окрестностях, ибо песок не держал воды и скоро отвердевал настолько, чтобы выдерживать человеческие шаги. Бронский, однако, не пошёл по берегу и уселся на рогатое бревно, которое лежало на песке против начала тальников и служило во время пропадинских прогулок естественной скамьёй для желающих отдохнуть.
Река имела теперь какой-то странный, беспокойный вид. Ей было как будто тесно в своей ледяной одежде. Она надувалась и напрягалась всё сильнее и сильнее и, упираясь хребтом в ледяную кровлю, силилась сорвать её прочь. Солнце поднималось всё выше и выше и заметно пригревало на припёке. Ручьи талой воды, примолкшие за ночь, сорвали свои печати и зазвенели снова.
За эти немногие часы, протёкшие с раннего утра, внешний вид реки поразительно изменился. Водные забереги выросли почти внезапно и занимали уже третью часть речной ширины. Широкая ледяная полоса, покрывавшая реку, посерела и осела вниз. Прежние следы дорожных колей на полотне реки превратились в рытвины, наполненные водой. Припай, соединявший с начала осени матёрой речной лёд с прибережной почвой, оттаял и исчез; лёд теперь не был прикреплён к берегу и плавал на свободе, готовый с минуты на минуту треснуть и отойти к морю.
Наблюдая за рекой, Бронский перевёл свой взгляд вдоль пологого берега и уже не отводил его в сторону. Вдалеке, по песчаной дороге, двигалась точка, которая постепенно приближалась и обратилась в женскую фигуру. Бронский угадал в ней Машу не силой зрения, а скорее действием какого-то внутреннего чутья. Он не отводил от неё глаз, и понемногу она вырастала на горизонте и приближалась к нему, ярко выделяясь на освещённом солнцем склоне восточного неба. Под конец ему показалось, будто фигура Маши покрывает полнеба, и будто она испускает эти яркие ослепляющие глаза лучи.
Девушка подошла к бревну и тяжело опустилась рядом с Бронским.
-- Ты, Борис? -- сказала она, не обнаруживая никакого изумления по поводу неожиданной встречи. -- Ух, я устала. На Шатунино ходила за рыбой. Иван зимусь положил.
Она принесла с собой кожаную котомку, наполненную чем-то мягким и трепетным и издававшую резкий запах. Это была рыба, которую поселенец Иван закупил на шатунинской заимке ещё осенью, и которую она переносила теперь на своих плечах, чтобы сохранить свою семью от голода. Рыба была старая, испорченная, замёрзшая зимой и снова оттаявшая весной, но это была всё же еда, и в этом отношении семья Арины Ховриной была самая удачливая на всём Голодном конце.
-- Сказывай, Борис, -- сказала Маша своим обычным голосом, -- где бывал, чего видал?..
Отношения Маши и Бронского за минувшие несколько месяцев имели странный характер. Маша пробовала продолжать своё наивное, беззастенчивое ухаживание, но, к её великому удивлению, Бронский поддавался меньше, чем в первый раз, и не хотел отвечать на её откровенные вызовы. В то же время он не уклонялся от общества Маши, по-видимому, даже искал его, для чего тесные пределы полярного городка давали столько случаев. Он любил также разговаривать с нею, расспрашивал её об её семье и об оригинальных нравах и нищете Голодного конца в зимнее время. Он старался рассказывать ей о России и о других земных государствах и, в конце концов, внушил ей охоту выучиться грамоте. При помощи Ратиновича ученье пошло быстро, и теперь Маша уже довольно бегло могла прочесть такие произведения школьной музы как "Птичка и дети" или "Сиротка".
С пассивностью, свойственной северным женщинам, Маша кончила тем, что покорилась Бронскому, и ввиду того, что её собственный путь оказался неудачным, решила ожидать и предоставить инициативу Борису, который, впрочем, до сих пор не делал решительного шага к сближению.
Наступило продолжительное молчание. Оба они сидели совершенно тихо, так тихо, что стайки хохлатых турухтанчиков, уже занятых первыми битвами любви, перепархивали через их головы так непринуждённо, как будто они составляли часть рогатого древесного ствола, служившего им сиденьем.
Из-за небольшой песчаной косы выплыла группа лебедей, штук восемь или девять, и, медленно проплыв по забережью, выбралась на закраину льда, который в этом месте сохранил прежнюю гладкость. Большие белые птицы несколько раз прошлись по ледяной поверхности, как бы разминая ноги. Быстрота их шага постепенно увеличивалась, они бегали взад и вперёд, описывали круги, приседали, опять поднимались; другие останавливались на месте и застывали в неподвижной позе, поджав одну ногу и вытянув шею, потом опять пускались в свою своеобразную пляску и гонялись друг за другом тяжело и грациозно, не обращая внимания на то, что лёд под их ногами дрожит и готов отколоться и пуститься вниз по реке.
В их густых белых перьях пробегали волны как бы от скрытого желанья, которое разгорается и стремится вырваться наружу. Они соединялись вместе и обвивали друг друга длинными белыми шеями и распускали крылья и как бы обнимались ими.
Вся стая пела, испуская громкие разнообразные звуки, похожие на игру духовых инструментов и по временам соединявшиеся вместе в странную своеобычную гармонию. Лебедь-трубач производит такие звуки в начале весенней любви, хотя общепринятая традиция приписывает это минутам его смерти.
Эта пляска и пение больших птиц, тяжёлых как овцы и гибких как белые змеи, представляли необычайное зрелище. В ней было какое-то томление, сладкое и вольное, сильное и беспокойное, как в любом проявлении природы, откровенной в своих стремлениях и прекрасной в каждом сокращении своих живых членов.
И вдруг Маша почувствовала, что рука юноши поднимается и ищет её руки. Она ответила на пожатие так же быстро и непринуждённо, как молодая самка лебедя отвечает своему другу на объятие крыла...
-- Машенька, -- сказал Бронский негромко, -- а, Машенька!
Девушка не отвечала и ожидала.
-- Пойдёшь за меня замуж, Машенька?
Наступила пауза, ещё более продолжительная.
Бронскому показалось, что он может просидеть так до полуночи, не получая ответа на поставленный вопрос.
-- Не пойду! -- тихо сказала Маша, но рука её осталась в руке молодого человека и сохранила нервную теплоту, готовая снова ответить на пожатие юноши.
-- Отчего? -- скорее подумал, чем сказал Бронский.
-- Куда поселенца дену? -- объяснила девушка самым простым тоном. -- Если собака ластится, так её грех отогнать, не то человека.
-- Поселенца?.. -- молния гнева пробежала по лицу Бронского, зажглась румянцем на щеках, мелькнула в его глазах, и оттуда как будто перекинулась в спокойные голубые глаза молодой девушки и отразилась в них лёгким упрёком.
-- Все вы, мужики, ласые на здоровых, -- заговорила она, -- а поселенец меня больную призрел. Я в боли три месяца лежала, вся ранами изокрылась. На, посмотри-ка!
Она засучила рукав и показала два широкие белые шрама на сгибе руки, пониже локтя.
-- Я на голой земле валялась, -- продолжала Маша, -- никто мне крохи не бросил, подстилки под меня не подкинул. Кабы не поселенец, я бы голодом пропала. Он меня из своих рук кормил. Сам раны мои перевязывал, поселенец Иван...
Бронский ничего не сказал, но только поднял руки и крепко скрестил их на груди, как будто удерживая что-то, грозившее вырваться наружу.
Раздражение девушки тотчас же утихло.
-- Ты сердишься, Боря? -- сказала она своим обыкновенным, ласковым, немного легкомысленным тоном.
Бронский покачал головой и не сказал ни слова.
Эти странные переговоры разрушали всякое представление о возможных отношениях мужской и женской любви, и в эту минуту он даже не знал, как относиться к словам и поведению Маши.
-- Боря! -- снова сказала Маша, в свою очередь касаясь руки Бронского. -- Хочешь так? -- она произнесла эти слова тихо, но так прямо и свободно, как будто предлагала ему переломить кусок хлеба на общей трапезе.
Бронский пережил короткое, но мучительное колебание, потом чувство его полилось в прежнее русло.
-- Опять ты?.. -- выговорил он с усилием. -- Уйди!
Он ощущал мучительный стыд, именно потому, что эта девушка была чужда стыдливости, по крайней мере, той, к которой приучили его тётки и сёстры, а ещё более книги с их преувеличением всякого благородства и щепетильности. Роли его и девушки были извращены, она смотрела на вещи и отношения снисходительным взглядом, который в цивилизованных странах известен только мужчинам, а он отказывался и отбивался от предложения, которое девять десятых его сверстников приняли бы без всякого раздумья.
Избегая лица девушки, он посмотрел перед собою и вдруг заметил, как широкая ледяная площадь раскололась перед его глазами поперёк, как раз по дорожной колее, потом передняя часть ещё раз раскололась уже вдоль, и большой кусок выдвинулся на прибрежную воду и тихо поплыл вниз. Пропадинская река разорвала лёд и этим разрывом как будто подчеркнула пропасть, существовавшую между его душой и сердцем этой странной полутуземной девушки.
Облако печали, смешанное с досадой, проступило в лице девушки при этом прямом отказе.
-- Жадный ты, скупой! -- заговорила она горячо и с упрёком в голосе и даже встала с места и остановилась перед Бронским. -- Все вы русские такие! Чего ты хочешь? Жениться хочешь, завладеть меня хочешь как вещь свою? Я не вещь твоя, я своя собственная...
-- Оставь меня! -- сказал Бронский глухим голосом.
Он ощущал грубую элементарную боль, как будто его резали или прижигали раскалённым железом, и еле удерживался, чтобы не крикнуть во весь голос.
-- Ох ты, лютой! -- сказала девушка, глядя на его изменившееся лицо. -- Я бы за тебя пошла, ты бы убил меня от злости твоей... Я не могу по-вашему жить. Мы не можем по-вашему жить, мы, пропадинские девки, мы добрые как наша матушка река... Ах, грех какой! -- прибавила она немедленно, в свою очередь переводя глаза на реку и видя начало ледохода, -- изломилась матушка, а я и не увидала за тобой...
Из дверей крайнего городского дома опрометью выбежал казак и, сбежав к реке, поспешно бросил в воду щепотку соли и муки в виде умилостивительной жертвы. Жители палили из ружей, празднуя вскрытие. А река тихо катилась вперёд и несла свой лёд, постепенно вздуваясь и забивая берега осколками.
-- Ух ты! -- повторила Маша с упрёком. -- Мучится наша матушка, кормилица наша родная, -- прибавила она опять с глубокой жалостью, переводя взгляд к реке.
Пропадинские жители относились к реке как к живому существу и жалели о ней как о женщине. Вскрытие льдов приравнивалось к родовым мукам, беременные женщины даже избегали смотреть на реку, чтобы не увеличить её страданий. В душе Маши какой-то необъяснимой связью соединялись вместе укор этому чужому юноше и жалость к реке, мучимой ледоходом, как будто Бронский одинаково жестоко относился и к девушке, и к её широкой покровительнице, реке Пропаде.
-- Российский ты, -- сказала Маша, глядя на Бронского враждебными глазами, -- чужак-чуженин. Небось, увёз бы меня от матушки-реки на вашу сухую землю. Чтобы я засохла вся, голодом извелась, без рыбки святой, на сухом хлебе вашем...
Она решительно повернулась и пошла, направляясь к городу, и, отойдя несколько шагов, тихонько запела старинную песню:
Сговорила меня мать
За чуженина отдать.
Нейду, нейду, матушка,
Нейду и не слушаю.
Она, видимо, желала подчеркнуть, что разрыв между нею и Бронским совершился окончательно, и отныне никакие попытки к сближению невозможны.
Бронский остался на берегу и продолжал сидеть и рассеянно смотреть на движение льда на реке. Он чувствовал в душе странное, непривычное раздвоение, как будто он разделился на два отдельных человека, и оба они были одинаково чужды его деятельной и цельной природе.
Один человек был грубого первобытного типа как пещерный троглодит. Он имел крепкое тело, любил тучную еду, тяжёлую работу. Теперь он требовал от жизни всю сумму грубых наслаждений, которые она даёт, как острую приправу к физическому утомлению и лишениям ежедневного труда.
Душа этого человека была такая же простая, грубая. Его влекло к этой туземной девушке, главным украшением которой была свежесть, молодая и нечистая как у годовалой тёлки, выбежавшей из зимнего хлева на весенний простор, -- от которой шёл острый и опьяняющий запах как от дикой черёмухи, внезапно расцветающей на берегу. И как полярная черёмуха, она была испачкана землёй, забросана серыми брызгами весеннего половодья, и белые шрамы на её коже свидетельствовали, что даже корни её получали из скалистой почвы скудную и нездоровую пищу и, быть может, были заражены одною из ужасных болезней хиреющего севера.
Грубому зоологическому человеку до всего этого не было никакого дела. И он жаждал её, был готов взять её и унести в свою первобытную пещеру как неотъемлемую добычу с тем, чтобы владеть ею и не делиться ни с каким соседом или соперником.
Однако, эта девушка с белыми шрамами на руках не доросла даже до единобрачия. Любовь её была как любовь в оленьем стаде стихийного общеродового типа и не осложнялась индивидуальными надстройками, и её прихотливое влечение скользило от искателя к искателю с ветреным любопытством горлицы, перепархивающей с ветки на ветку среди тоскующего призыва разбросанных самцов.
Но даже пещерный троглодит не мог согласиться на этот общинный брак, который нормирует несколькими вольными поговорками почти стихийное смешение полов и потомства. Поэтому он дал девушке уйти и остался ни при чём, но теперь его жгло мучительное сожаление, и он был готов желать и требовать, чтобы переговоры возобновились сначала, и чтобы он мог переменить решение и принять то, что ему давали.
Так чувствовал и страдал тот грубый человек, пропадинский троглодит из юрты на краю города.
Другой человек, холодный, замкнутый в себе, отмечал все эти чувства на свои мысленные таблицы и обливал их незримым ядом своего безмолвного сарказма. Этот злой сатанинский тип был до такой степени чужд всему существу Бронского, что он ощущал его как наваждение со стороны, как что-то постороннее, что внедрилось в его ум и обессилило волю, обыкновенно склонную не к рефлексам, а к действиям.
Оба эти человека стояли друг против друга как два вооружённые врага. Грубый человек бунтовал и не хотел подчиниться даже уже совершившемуся факту разрыва. Другой, молчаливый Бронский, как бы подстерегал своего соперника, он как будто ждал минуты, чтобы броситься на него, душить его и топтать ногами, чтобы разрушить грубое иго, которое он хотел наложить на соединявшее их целое.
Бронский сидел на берегу и наблюдал за ледоходом. Река приобрела грозный вид. Вода быстро прибывала и покрывала прибрежный скат. Внизу у острова сделался затор. Лёд пошёл теснее и стал запруживать реку. Новые и новые льдины, набивавшиеся в затор, напирали на старые и выталкивали их на берег и заставляли их ползти вверх, взрывая перед собой целые земляные валы.
На средине реки шла ожесточённая борьба льдин. Огромные глыбы, ища прохода, взбирались друг на друга, подлезали снизу, дрались, толкались, врезывались одна в другую своими острыми рёбрами. Иногда стопудовая масса невидимой силой поднималась вверх, выскакивала на соседнее ледяное поле и там становилась набок как обломок неведомого памятника.
Наконец, большие льдины перестали проходить, только мелкие с оглушительным шумом перетирались друг о друга как на чудовищной мельнице. Потом и это движение остановилось. Вода прибывала всё быстрее и поднималась выше. Устье речки Сосновки набилось льдом из реки Пропады, и утлый мост, брошенный на произвол судьбы строителями, был снесён прочь, и обе части города стали совершенно разобщены. В одном низком месте льдины уже добрались до верху косогора, и вода, хлынув в рытвину ручья, затопила прудок на болоте и даже низкую площадь перед церковью.
Жители с беспокойством ходили по берегу и посматривали на воду. Многие ставили вешки для измерения её уровня. Им было хорошо памятно ледяное наводнение 1886 года, когда глыбы льда внезапно хлынули на город и снесли без следа три четверти домов. Люди, жившие на набережной, уносили свои пожитки в места более безопасные. Женщины потрусливее прятались, чтобы не видеть грозного лица реки. Другие переносили своё имущество на крыши или складывали его в лодки, собираясь отсиживаться в них от ледохода и от следующего за ним половодья, которое заливает Пропадинск от края до края и через два года в третий превращает его на несколько дней в собрание полуподводных построек, напоминающих свайную эпоху.
Бронский сидел на берегу и смотрел на ледоход. Его душа тоже была наполнена хаосом противоречивых, сталкивающихся между собою чувств, холодных как льдины. Они спёрлись вместе и стояли нестройной массой, не имея выхода и разрешения. Он ощущал их как унижение, как грубый нарост, выросший на его душе, в холодных тисках изгнания, как извращение своих молодых и сильных страстей, требовавших приобщиться к потоку жизни и осуждённых бесплодно сгорать среди этой дикой и отупляющей среды.
Он потерял ощущение времени и не мог бы сказать, провёл ли он на этом месте несколько минут, часов или даже дней. Наконец, затор прорвался, льдины с шумом и треском устремились в освободившийся проход, вода схлынула вниз с берега, оставляя за собой груды изломанных и перетёртых осколков.
И вдруг Бронский почувствовал, что и в его груди что-то прорвалось и как бы освободилось. Две разделённые половины его души сшиблись друг с другом и соединились в одно. Пещерные чувства его души как будто вырвались наружу и отделились от его существа. Сатанинский рефлекс исчез, смытый прочь стремительной волною. Он ощущал себя прежним, мрачным, решительным и ненавидящим. Теперь он не мог более сидеть на месте, он вскочил на ноги и сделал несколько шагов по направлению к реке. Он был страшен в эту минуту. Его большие голубые глаза горели. Лицо его было красно и покрылось потом, на шее и на висках вздулись толстые жилы. Короткие рыжие волосы слиплись на лбу, и большие грубые руки крепко сжались в кулаки. Он ощущал прилив гнева, готовность убить, ломать всё, что станет на дороге, впиться зубами в барьер, броситься грудью на острую сталь. Но пред ним не было ни барьера, ни стали, ничего, кроме пустыни и реки, наполненной льдом.
-- Будьте вы прокляты! -- сказал Бронский, стискивая зубы и обращаясь в пространство. -- Будьте вы прокляты!..
Он объединил в одном общем чувстве все препоны и враждебные силы своей жизни, от первого фабричного надсмотрщика до последнего тюремного сторожа и теперь жаждал чуда, чтобы они могли слиться воедино и превратиться в одно живое целое, в чудовищного дракона или дьявола, злого, косматого и грубо телесного, для того чтобы он мог вцепиться ему в глотку и погибнуть в одном нечеловечески напряжённом усилии.
Ледоход кончился благополучно, но половодье в эту весну было очень низко, и на берегу Пропады остался вал ледяных обломков, толстый как крепостная стена и местами достигавший до уже зелёного угорья.
Жители прочищали в этой стене узкие проходы, стаскивали лодки к воде, нагружали в них своё имущество и собак, уплывали на рыболовные заимки, не обращая внимания на последние глыбы, которые тянулись узкой вереницей, на самой средине широкой реки.
Судостроители подождали день или два, надеясь, что новый подъём воды придёт и очистит берег; потом они также стали прочищать себе дорогу среди ледяных глыб и устилать её досками, приготовленными для спуска. В конце недели грузная ладья уже плавала на вольной воде, укреплённая на большом камне вместо якоря. При этом она обнаружила самые предательские и немореходные свойства. Щели, заклеенные кожей, пропускали воду как решето, и с первых же минут вода набралась до половины корпуса.