Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Развязка - Владимир Германович Тан-Богораз на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ратинович залез в трюм с жестяным ковшом и со своей железной лопаткой конопатчика. Около двух дней он вёл ожесточённую борьбу со всепроникающей стихией, вычерпывал её вон, затыкал и замазывал каждую щель, поддававшуюся наблюдению. Иногда он действовал как водолаз и, погружаясь головой и руками в эту холодную воду, ощупью искал на дне судна какую-нибудь особенно зловредную дыру. Наконец, уровень воды понизился. Судно постепенно поднялось над поверхностью реки, Ратинович удвоил усилия и в конце концов достиг того, что в трюме оставалось воды по щиколотку. Дальше этого усилия его не пошли. Для полной непроницаемости, в лодке было слишком много щелей.

Всё-таки, устлав дно трюма досками, можно было даже складывать на них груз без опасения подмочки, впредь до первого нового расстройства. Хуже было то, что судно оказалось очень тихоходным. Оно было слишком коротко и широко, и нос его плохо резал воду. На вёслах или на шестах оно, конечно, могло двигаться как каждая барка. С поднятыми парусами оно странным образом оборачивалось поперёк воды и обнаруживало непреодолимое стремление двигаться полубортом вперёд. Кроме того, приставая к берегу, оно имело несчастную особенность зарываться носом в песок и присасываться так плотно, что нужны были самые отчаянные усилия, чтобы освободить его от плена.

-- Пьевра, а не судно! -- определил даже неунывающий Ратинович, после того, как ему пришлось три раза подряд раздеваться и спускаться в холодную воду для того, чтобы исследовать подводное положение киля в речном песке.

На вольной воде нос зарывался в воду и обнаруживал самое ослиное непослушание рулю; после нескольких пробных эволюций стало очевидно, что в этой круглой барке нельзя решиться на выход в открытое море.

После первого же опыта Ястребов ушёл домой и явился только на следующий день уже с новым чертежом. Теперь он проектировал судно совсем другого типа, узкое, как гоночная гичка, с прямыми бортами и двумя мачтами, поставленными продольно, для того чтобы не давать судну поворачиваться в полборта.

Как бы то ни было, эволюции с судном продолжались. После первой поездки на ближайшую заимку выяснилось, что даже предсказание Шпарзина было слишком оптимистично, и что новый корабль не может решиться на плавание до устья, за пятьсот вёрст, по широкому и бурному руслу Пропады. На первый раз решено было ограничиться поездкой до села Крестов за 250 вёрст, на полдороге к устью Пропады. Груз всё-таки нашёлся и до Крестов. Условия передвижения в этом крае были так ужасны, что каждый новый способ, даже самый нелепый и фантастический, находил себе поприще для применения.

Таким образом, новые аргонавты спустили в свой трюм партию казённой муки, назначенной для Крестов и ближе лежавших посёлков. Часть этой муки, впрочем, назначалась для Нижне-Пропадинска и имела быть вывезена с Крестов по дальнейшему назначению на собачьих нартах и уже по зимней дороге.

Весь наличный состав судостроителей принял участие в плавании. Ястребов сидел на руле в полном меховом снаряжении, несмотря на летнее тепло, и с ружьём за плечами. Он как будто заранее приготовился к кораблекрушению и зимовке в необитаемой местности. К общему удивлению, он захватил с собой даже лыжи, хотя на вопрос Ратиновича по этому поводу он не сказал ничего и ответил только презрительным взглядом. Колосов стоял у парусов и тщетно оттягивал вправо все шкоты, стараясь удержать судно от поперечного уклонения. Калнышевский, Ратинович и Бронский работали вёслами и шестами.

Бронский был ещё замкнутее обыкновенного; он пришёл только в самую последнюю минуту, когда судно готовилось к отплытию, и молча прошёл по сходне на переднее место на носу. С тех пор он проявлял совершенно необычайную деятельность, ворочал веслом даже без всякой особой нужды, перекладывал груз в трюме, на остановках безо всякой надобности лазил в воду и часто, не выждав товарищей, пытался передвигать судно собственной силой, не обращая внимания на её несоответствие предпринятой задаче. На вопросы по этому поводу, он отвечал молчанием, не лучше Ястребова. Иногда казалось, что он даже не слышит их и не сознаёт присутствия товарищей кругом себя. Дума или чувство, поглощавшие его, как будто облекали его плотным флёром и уединяли его от других людей, сидевших рядом с ним на неуклюжем корабле.

Путешествие шло медленно, не больше десяти вёрст в день. На первой же стоянке судно сильно обсохло, благодаря убыли воды за ночь, и для того, чтобы столкнуть его на воду, пришлось выгрузить часть клади и потом переносить её обратно бродом по пояс в воде. Отплыли только к вечеру и, пройдя вёрст пять, должны были снова остановиться, ибо судно, потёртое во время нагрузки, дало течь по левому борту. Но на этот раз для стоянки выбрали глубокую и очень удобную бухточку.

К общему удивлению, как только борт судна встал параллельно к берегу, Ястребов прямо со своего места прыгнул на угорье и ушёл в лес. Другие укрепили судно и осмотрели течь, которая оказалась, к счастью, легко исправимой, но на следующее утро, когда нужно было отправляться в дальнейший путь, Ястребов не явился. Поневоле пришлось сидеть на берегу и ждать его возвращения.

Более экспансивный Ратинович пробовал окликать его из лесу, потом пустился на розыск, но заблудился в тальнике и вышел на берег только после шестичасовых скитаний и на три версты ниже стоянки. Кроме того, чтобы вернуться назад, ему пришлось перебрести по пояс через устье ручья, верховья которого он незаметно обошёл в тальнике. Ястребов, по-видимому, не отходил далеко от стоянки. Раза два они слышали выстрел; когда он вернулся поздно вечером, с ним не было никакой добычи. Впрочем, он мог оставить её в лесу, ибо результаты охоты его мало интересовали. С тех пор он исчезал ещё два раза так же скоропостижно и не предупреждая никого и один раз вернулся только через двое суток.

Это было какое-то инстинктивное, совершенно неудержимое стремление к лесу, к скитанию в таёжной глуши. Среди упряжных собак бывают псы с такими же инстинктами. Они целый день упорно тянут лямку, а на ночлеге перегрызают привязь и уходят в лес. К утру или к следующему вечеру они возвращаются обратно и снова подставляют спину упряжи, и никакое наказание не может отучить их от этой цыганской привычки.

На пятнадцатый день пути, под урочищем Быстроватым, произошла первая серьёзная неприятность. Река Пропада в этом месте разделяется на два русла, из которых одно очень широкое и мелкое, а другое, узкое и глубокое, представляет настоящий фарватер. Вход в оба русла замаскирован островами и протоками, где очень легко потерять настоящее направление.

У путешественников, разумеется, не было карты даже приблизительной, ибо на Пропаде ещё никогда не производилось съёмок. Указания жителей почти всегда были настолько невразумительны, что Колосов, бывший обыкновенно лоцманом, предпочитал руководствоваться собственными глазами, не полагаясь на расспросы, хотя он добросовестно производил их во всех жилых местах. У Ястребова на этот счёт были иные взгляды. Он постоянно присутствовал при расспросах, выслушивал их молча, не сделав ни одного замечания, и потом что-то вычерчивал в своей записной книжке, составляя, по-видимому, предположительную карту Пропады. Управляя рулём, он придерживался этой карты, даже несмотря на то, что из-за парусов ему часто не было видно направления, и он должен был ожидать указаний Колосова. Иногда, когда Колосов кричал: "Вправо", Ястребов медленно поворачивал руль в противоположную сторону и заставлял ладью переходить на левый берег реки, потому что, по его предположению, главная струя реки била не вправо, а влево.

Именно это произошло у раздвоения протоков. Ястребов направил лодку в мелкое русло, и, видя его ширину, он с уверенным видом пустил судно по самой средине и продолжал направлять его таким образом, пока киль черкнул по мелкому месту, и лодка должна была остановиться.

Произошло смятение, аргонавты попытались проталкиваться шестами, отыскивая более глубокое место, но прохода не было; во всю ширину протока был мелкий перекат, и течение било через него быстро и бурливо, затаскивая несчастное судно всё дальше на мель. Аргонавты спрыгнули в воду и попытались протолкнуть лодку обратно, но быстрина сбивала их с ног и не давала делать напряжения. Пришлось лезть обратно в лодку и проталкиваться назад шестами. Более суток пришлось потратить, чтобы сойти с мели и потом вернуться к месту раздвоения протоков. Аргонавты толкались на шестах, а на мелких местах слезали в воду и проводили лодку на руках к новой глубине. Всё это время они не спали и не приставали к берегу.

Когда, наконец, они обогнули роковой пункт и снова пошли вниз по течению вдоль истинного русла, Ратинович упал на скамью и заплакал от злости. На нём не было сухой нитки, и зубы его стучали от холода и усталости. Даже Калнышевский ругался. Только Бронский относился к этому так, как будто именно для этого он отправился в плавание. Он два раза ломал свой шест силой упора и переходил к другому, запасному. Большую часть всего этого времени он провёл в воде, и без его равнодушного упорства они, быть может, так и не выбрались бы из этого трудного места. Через три дня после этого промедления они достигли села Крестов и сгрузили на берег муку.

Обратный путь против течения был ещё труднее. Лодка даже без груза была очень тяжела. Плохо выкрашенное дерево втягивало воду и разбухало, а вытаскивать лодку на берег для сушки требовало слишком много труда и возни. Хуже всего было то, что парусность лодки оказалась так слаба, что даже при среднем ветре не преодолевала силы течения. Большую часть пути поэтому пришлось тащить лодку бечевой, идя пешком по отлогому берегу, перебредая ручьи и по временам перегребая на вёслах на противоположный берег. Это путешествие заняло три недели. Аргонавты изменились за это время, загорели с лица и отощали в теле.

Когда, наконец, ладья в последний раз перегребала к городу от нагорного берега к луговому, ей попалась лодка, которая отправлялась за реку на рыбацкую тоню. Лодка была завалена звеньями большого невода. Иван сидел на вёслах, а Маша -- на руле. Брат Маши, Пронька, сидел на задних коротких вёслах. Они приветствовали лодку криками "ура", а Маша даже стала махать платком. Со времени отъезда к Крестам лодка внезапно приобрела большую популярность в Пропадинске и теперь считалась одной из городских достопримечательностей, и потому жители были искренно рады её появлению. Маша и Иван разделяли общее увлечение. При виде крепкой фигуры Бронского, Маша даже простила невежливость, которую он оказал ей полтора месяца тому назад, но Бронский посмотрел на неё равнодушным взглядом и даже не отвернулся в сторону.

Голова его была наполнена совершенно другими мыслями, и пред ними его несчастная любовь бледнела и умалялась. Он продолжал ощущать тот же самый странный феномен раздвоения личности.

Один Бронский бунтовал против окружавшей жизни и жаждал разбить её цепь, сломать что-нибудь тяжёлое и крепкое, но под рукой не было ничего, кроме деревянных вёсел или лодочных шестов. Другой молчаливо насмехался над этим безумием и доказывал мысленно, что нет выхода, нет даже врага и объекта для проклятий, и неожиданно для самого Бронского этот другой переходил от пропадинских условий к устройству всей мировой жизни и доказывал, что всё это одно и то же, и что вся вселенная есть обширная тюрьма, а Пропадинск составляет в ней маленький, чуть заметный, угол.

Быть может, первый раз в своей жизни Бронский философствовал, заглядывал, так сказать, мирозданию в лицо, спрашивал, в чём его смысл. Взгляд его, окрылённый ненавистью, расширял свой кругозор, проникал за горизонт пропадинской пустыни, облетал землю, потом взвивался в высоту и пронзал её немую бездну и везде находил ту же тьму, бессмысленную злобу, ненужное и беспричинное мучительство. В этой бездне было что-то ужасное, сатанинское. У него кружилась голова как на краю обрыва, и он мысленно закрывал глаза, чувствуя, что бездна привлекает его, и как будто готовый сделать прыжок в пространство.

Это было чувство ужаса перед жизнью, перед её беспредметной механической жестокостью, острая тоска, которая посещает людей пред смертью и наперёд подрезывает духовную нить жизни, убивает её энергию и делает её готовою для последнего предательского удара. Она въелась в сердце Борису Бронскому и рассылала в его жилы свои отравленные соки в то самое время, когда ноги его брели в холодной воде, и руки его изо всех сил напрягались, чтобы повернуть весло или передвинуть неуклюжую корму грузной ладьи.

Эти непривычные и тяжёлые мысли вращались в его голове как чугунные колёса и тянули с неуклонной правильностью ту же холодную и безотрадную цепь суждений. В те четыре или пять дней, которые он провёл вдали от товарищей в своей юрте, он пробовал заносить их на бумагу и первый раз в жизни вёл нечто вроде дневника. Вернувшись из плавания, он опять возобновил свои записи.

Глава VII

Отрывки из дневника Бронского

1. Сколько времени прошло с тех пор, как я умер? Сколько лет минуло после того, как я был внезапно вырван из жизни и действительности и перенесён в это смутное царство холодных призраков и мрака? Это было так давно и вместе с тем, так недавно.

Я помню тяжёлую чёрную дверь, запахнувшуюся за мной в первый раз с унылым грохотом. Я помню утро. На дворе сияло солнце, и лучи его проникали в камеру, рисуя на полу густой переплёт рамы, прорезанный тёмными и светлыми чертами. Я лежал на грубой деревянной кровати, один, без друзей, без надежды на помощь, и плакал, закрывая глаза, чтобы удержать лившиеся слёзы, и солнце весело играло в светлых слезинках, стекавших с моих ресниц. Тогда, я помню, я дал себе клятву, что никогда больше не буду плакать перед ударами врагов, и что во всю жизнь мою ничем не отступлю ни на шаг с дороги чести и труда.

-- Я -- Борис, -- сказал я себе, -- для того, чтобы бороться, -- и мне казалось, что имя моё выбрано таинственным предопределением и указывает мне дорогу в будущем.

Что было потом? Чем были наполнены эти долгие годы? Труд грубый и бесцельный, ничем не связанный с человечеством, направленный на удовлетворение элементарных потребностей жизни. Тоска, наполнявшая это время, была так интенсивна и плотна, что получила характер реального содержания, ежедневного обычного занятия и работы. Помню, я долгое время роптал и, выражаясь высоким слогом, бился в стены своей клетки.

-- Я хочу жизни, хочу простора! -- неустанно повторял я плотным и высоким льдам, окружавшим наш приют, и ледяные горы только повторяли мой крик и не давали ответа...

* * *

2. Ненависть моя, ненависть. Она точит мне сердце, капля за каплей, как едкая кислота. Ночью и днём, она всегда со мною. Я слышу её горькую примесь в каждом куске хлеба, в каждом глотке воды. Когда я сплю, она лежит под моей подушкой и ночью взбирается на мою грудь и душит меня как оборотень. В часы бессонницы она подсказывает мне ужасные сказки, которые слишком страшно было бы передать другому человеческому существу.

Она унижает меня, она превращает меня в хищного зверя, забитого в клетку и сгорающего алчной жаждой крови и терзания.

Но без неё я не мог бы ни жить, ни дышать, ни ходить по земле, ни смотреть на солнце. Дай же мне, судьба, когда-нибудь насытить её сразу, полной мерой, красной и кровавой, тяжёлой и ядовитой как чаша ртути, нагретой до кипения. Потом мрак, чёрная завеса, пустота...

* * *

3. Кто возложил на меня иго этого Вавилонского плена? Если бы какой-нибудь досужий сердцевед не написал обо мне своего легкомысленного рапорта, я проскочил бы сквозь петли чёрной сети, и жизнь моя могла бы получить совсем иное направление... Неужели это правда? Допустить это было бы слишком унизительно. Я думал об условиях русской жизни, но и они преходящи. Есть ли иные причины, более постоянные и глубокие, обусловившие несчастье моей жизни?

Всмотревшись внимательнее, я нахожу целый ряд таких причин.

Первым несчастьем моей жизни является её краткость. Что значили бы для меня эти пять или восемь лет, лучшие годы моей молодости, если бы жизнь продолжалась для меня век, два века, тысячелетие, вечность?

Но смерть стоит у порога и сторожит свои жертвы как хищник добычу.

Что скрывается за её завесой? Небытие или мука? Неизвестность страшит меня не менее ожидания самых страшных мук, ибо высшая творческая сила вложила в меня непреодолимую привязанность к этому эфемерному существованию, которое зовётся жизнью.

Чем же оправдывается эта привязанность для меня, а не для целей власти творчества?

Есть ли что-нибудь в содержании этих немногих лет, что делает их столь привлекательными для меня?

Я брошен в бездне пространства, среди бесчисленных миров, на маленьком осколке сгустившейся материи, называемой землёю.

Мне доступна только поверхность этого осколка, мне известна только ничтожная часть этой поверхности. Я окружён тайнами извне и изнутри, одинаково великими и бесконечными, и в атоме вещества, и в движениях небесных звёзд.

Высшие силы вложили в меня, неизвестно зачем, страстное стремление к их познанию, но средств к его удовлетворению у меня нет. Ограниченному моему уму доступны только призраки, мнимые тени истины. Веку, в котором я живу, известны лишь жалкие крохи знания, мне же знакомы лишь немногие ничтожные пылинки этих жалких крох. Невежество, затоптанное во прахе, есть удел, в котором я родился, и в котором я умру.

В чём состоит повседневное проявление моей жизни? Высшая сила дала мне плоть и вложила в неё несколько потребностей, низменных и элементарных, ровняющих меня с самыми грубыми скотами, к чьей семье я принадлежу.

Для того, чтобы я слепо следовал указанным мне путям, в начале каждой потребности поставлено алчущее желание, а в конце -- простая и сильная приманка. Удовлетворение потребности угашает соблазн и оставляет по себе пресыщение и тупую тоску. В непрерывных желаниях и удовлетворениях этих грубых потребностей состоит моя жизнь.

Мало того. Внешний мир устроен совсем не так, чтобы эти первобытные желания удовлетворялись легко. Для того, чтобы достигать своих грубых целей, я должен бороться, истощать свою телесную силу, напрягать изворотливость моего ума для того, чтобы вырвать у скупой природы средства для погашения своих желаний. Жизнь моя состоит из истощающих усилий этой борьбы, а также из мучительной жажды тех желаний, которые осуждены оставаться без удовлетворения. На стезе этой борьбы, я встречаюсь каждый день с опасностями, и на дне каждой таится худший враг -- уничтожение, которое может наступить непредвиденно, каждую минуту, и урезать даже жалкую меру времени, уделённую высшей силой мне или моим товарищам.

Я сказал: "моим товарищам", ибо я создан не один. Рядом со мною высшая сила создала неисчислимую и многообразную толпу тварей, подобных мне и чувствующих и страдающих как я. Несмотря на братство скорби и унижения, соединяющее их, все они, собравшись на арене слишком тесной, ведут между собой непрерывную и ожесточённую войну, терзают, убивают и поедают друг друга, равные истребляют равных, и сильные -- слабых. Война эта ярче и ужаснее всего, ибо в ней уже не мёртвая природа, а сама жизнь убивает жизнь. Всё пространство земли, наполненное жизнью, наполнено войной; по мнению многих, война составляет сущность добра и прогресса, она обусловливает все высшие процессы жизни, даже вырабатывает наиболее тонкие и действительные орудия для успеха. Я тоже участвую в этой войне, истребляю ежедневно для своего существования другие живые существа, питаю кровь свою чужой кровью и плоть свою чужой плотью, стараюсь преуспевать в этой войне и горжусь своими успехами как доблестью.

С существами, более других подобными мне, т. е. с людьми, мои отношения основаны на той же безжалостной и необходимой войне, с той разницей, что я не стремлюсь превратить их непосредственно в трупы, ибо я не питаюсь их плотью, как это делают многие племена подобных мне людей. Я предпочитаю тем или иным путём, обманом или обменом, порабощать их своей воле, для того, чтобы они делились со мной плодами своих преступлений над другими тварями. Если они при этом будут страдать от неудовлетворения своих телесных желаний, тем хуже для них.

Таковы мои отношения ко всем иным живым существам, однако, так как я сознаю, что их желания и страдания в главных чертах подобны моим, то я, до известной степени, способен проникаться этими страданиями, так что вид их или мысленное представление может рождать во мне слабый отзвук страдания, как бы принадлежащего мне самому. Обыкновенно, это бывает после того, как мои личные желания удовлетворены, как будто для того, чтобы дать новое занятие великой способности общего страдания, на минуту задремавшего в моей душе.

Далее высшая сила вложила в меня способность различения добра и зла, благородства и низости, добродетели и греха.

При свете этой способности, все действия, наполняющие и созидающие мою жизнь, являются чёрными и нечистыми. Поэтому она находится в противоречии со всем строем жизни, как моей, так и всемирной. Она рисует мне зато идеал такого мирового устройства, при котором всеобщая война была бы уничтожена, и страдание сделалось несуществующим или значительно уменьшенным. Идеал этот так широк, что мой слабый ум не может воссоздать даже главные черты его; но и то смутное представление, которое живёт во мне, наполняет моё сердце мечтательным восторгом и заставляет его биться сильнее.

Но способность, создающая идеал, не показывает никаких путей к его осуществлению, и все пути, которые пытается изобрести мой ум и подставить на место неизвестности, являются ухищрением схоластики, покушением с негодными средствами, а человечество идёт своим кривым и жестоким путём.

И чтобы остановить кровавую войну, есть только одно средство: война против войны, кровь против крови, сила против силы, пока не изойдёт дух и не разорвётся грудь от напряжения...

Боже, Боже, зачем я заточён в этой холодной темнице? Зачем не было дано мне погибнуть в яркой битве, со знаменем в руке и с призывом на устах, чтобы сразу вылилась из сердца моя горячая кровь, и угас мой дух в страсти и гневе как факел, возжённый в высоте и догоревший до рукоятки?

Когда же осуществится на земле золотая идиллия грядущего золотого века? Далеко, бесконечно долго ждать. Моё низшее "я", отрицаемое и попираемое идеалом и его надеждами, возмущается в свою очередь и заявляет свой протест. Оно заявляет, что ему нет дела до грядущего, что к тому времени от него не останется даже следа, что оно не согласно безропотно переносить столько страданий и жертвовать своими немногими радостями для того, чтобы другие существа в отдалённом будущем не знали этих страданий, и заявляет, наряду со всеми будущими поколениями, притязание на участие в радостях золотого века как своё прирождённое неотъемлемое право.

Когда моё высшее "я", по своему обыкновению, с презрением отбрасывает притязание моего эгоизма за пределы своего поля зрения, мой разум не успокаивается и продолжает протест. Помимо моего существа, он указывает на толпы других существ, которые жили и живут, страдая, ничего не зная о грядущем царстве добра и не имея даже способности помыслить о нём. От мошки, обожжённой на свече, до воина, погибшего в бою, все они имеют такое же право на счастье как их будущие собратья. Как бы ни был прекрасен грядущий золотой век, он не искупит этих страданий, не оправдает мгновенной боли жалкого червяка, случайно растоптанного в грязи, ибо самая мысль об искуплении невозможна; прошлое исчезло навсегда, и самый прах погибших тварей служит материалом для образования нового и нового потомства.

Грядущие добро и красота есть вопиющая несправедливость пред лицом прошлого. Идеал бледнеет, и надежда рушится. Мир предстаёт предо мной в своей грубой наготе как чаша, переполненная страданием, без просвета в прошлом, без обещаний в будущем; является каким-то бесконечным адом, даже хуже ада, ибо в аду есть владеющие им демоны, которые услаждаются муками грешников, но которым можно отвечать ненавистью за их злобу, а миром правит слепая сила, неизвестность, никому недоступная, которую даже ненавидеть нельзя, и которой приходится подчиняться без протеста и сопротивления. И если душа чувствует где-то за покровом девяти бездн небесных присутствие страшного врага, со злобой, стократ большей, чем злоба сатанинская, то образ его настолько смутен, что даже страх раба пред властелином не может найти определённой формы и остаётся в виде смутного, но тем более мучительного чувства.

Ум не может выносить такого ужасного зрелища и пытается инстинктивно отвернуться, погрузиться хоть в хаос ежедневных забот и будничных бедствий. Когда же жизнь насильно заставит его возвести свой взор к этому адскому водовороту страдания, разрисованному словно в насмешку самыми яркими и радужными красками, он с ожесточённым отчаянием начинает искать выхода.

* * *

4. Пора мне бросить игру в прятки с самим собою. Какой выход возможен из этого плена, и какой желателен? На этот вопрос есть три разные ответа.

-- Борьба! -- говорят одни. -- Борись с торжествующим злом, оспаривай его победу, сколько хватит сил, и, если придётся погибнуть, пади с призывом на устах и негодованием в сердце.

Я боролся, пока верил в грядущее. Без веры нет сил для борьбы. Даже Прометей на скале мог выносить терзания коршуна, только поддерживаемый надеждой на грядущее торжество. А у меня нет даже коршуна, есть только время, медленное, тусклое, тихо плывущее вперёд и уплывающее в пустоту. Мне не с кем бороться, а ждать во мгле я больше не в силах...

-- Замкнись в самого себя! -- говорят другие. -- Твоя свобода внутри тебя. Сеть, которая улавливает твою душу, есть смешение соблазнов, грубых приманок и страстных желаний; -- сбрось её с себя, отрекись от требований тела и страстей души, от любви и ненависти, от сожаления и надежды, будь выше всего этого, создай в своей душе скалу и с высоты её смотри на водоворот, кипящий у ног твоих, и пусть волны его лижут твоё подножие и будут для тебя так же как мимолётные облака, проходящие у ног утёса. Отрекись от жизни, и тогда казнь и кара отрекутся от тебя, и ты будешь чист, холоден и свободен как горный снег, уединённо лежащий в лощине скалистого ущелья!..

-- Отрекись!.. -- Легче сказать ветру, чтобы он перестал завывать в пустыне, велеть огню, чтобы он не жёг и не метал в вышину раскалённых искр, заставить море, чтобы оно не вело на скалистый берег бесплодный прибой своих растрёпанных валов, чем приказать бурному сердцу отречься от своих страстей.

Даже отшельники в пещерах и столпники на своих каменных столбах не могли приказать умолкнуть искушению своей души и проводили долгие дни и бессонные ночи в борьбе с соблазном, имевшей столько же падений, сколько и действительная борьба жизни. Если я отрекусь от соблазна жизни, к чему мне самая жизнь? На что мне утёс, стоящий в вышине, чтобы я застыл там как бесчувственный камень, мрачнее и тоскливее даже облаков, бегущих мимо? Лучше конец, полный и безусловный, с одного размаха, одним прыжком...

Третьи дают именно этот совет:

-- Беги! -- говорят они. -- Оставь это царство злобы и муки тому, кто создал его, а сам уйди прочь в область неведомого. Если сеть жизни опутала тебя со всех сторон верёвками соблазна и желания, ты не пытайся как факир иссушить своё тело, чтобы выскользнуть из её связей, но разруби их как воин мечом. Твоя жизнь есть казнь, отбрось её как ненужное бремя и устремись за грань той бездны, где царствуют покой и забвение. И когда смерть, всесильная владычица, придёт искать тебя как обречённую жертву, она не найдёт тебя в этих тленных пределах...

Но разве я хочу покоя и забвения? В моём сердце слишком много гнева и негодования для того, чтобы стремиться к покою, а нераздельная самодовлеющая сила, проникающая моё существо и дающая ему жизнь, утверждает свою неуничтожаемость и возмущается против забвения.

Мне так трудно разобрать, чего же я, наконец, хочу, -- ни борьбы, ни покоя, ни ненависти, ни покорности, ни протеста, ни отречения. В сердце моем столько голосов, сколько откликов в тёмных извилинах пещеры, и я не могу разрешить, который из них есть голос истины.

* * *

5. Так вот каковы мои земные связи, якоря, на которых я хотел укрепить свою земную жизнь!.. Низкие страсти, призывы животной природы, похоть, обжорство, грубый и тяжёлый труд. Вот жизнь, которую судьба предлагает мне в последний раз, как бы в насмешку над теми радостями и дарами, от которых я некогда отрёкся.

Жить до позднего гроба бок о бок с толпой дикарей, заложить первый корень новой семьи полярных троглодитов, думать весь век только о пище, об элементарной защите жизни. Голодать каждую весну, излишествовать летом, одичать до потери человеческого образа и до забвения всех прежних волнений и дел... Так нет же, не будет этого! Как прирастить моё отверделое сердце к свежему корню первобытной человеческой жизни? Ржавое железо не прирастает к живой плоти, но отравляет её своей ржавчиной и, смоченное живой кровью, рассыпается во прах. Мне не нужно семьи, не нужно подруги, ни дома, ни детей, ни имения. Я свободен как зимний ветер, я властелин своей судьбы. Захочу, останусь и буду смотреть в лицо самому губительному гнёту, захочу, уйду, куда мне угодно, и как мне угодно.

Боже мой, Боже мой! Какая боль, какая тоска! Как будто что-то вырвано из сердца с грубым и кровавым насилием, и оно трепещет от муки, рана зияет, кровь сочится. Что мне делать, куда мне деться?

* * *

6. Наконец, я пережил самые жестокие часы моей жизни, наиболее тяжёлую борьбу, какая только даётся человеку на земле. Я знаю, что мне делать, я нашёл исход, единственно возможный и безвозвратный, тот выход из неволи, который находили до меня многие мужественные люди. Я перешёл Рубикон и теперь стою на другом берегу, я остановился на несколько мгновений, чтобы собраться с мыслями. Потом я пойду вперёд и исчезну во тьме.

Сзади себя я оставляю несчётную тьму существ, подобных мне, которых я раньше называл братьями и сожалел об их судьбе. Теперь я уже не жалею их так как прежде, ибо я знаю, что они будут с той же страстью и страхом цепляться за связи этой жалкой и ничтожной жизни. Пускай же они остаются влачить свои позорные цепи! Я отправляюсь искать свободы; кто хочет, пусть следует за мной!



Поделиться книгой:

На главную
Назад