-- Чудаки, -- резонировал Шихов с полным ртом, -- не хотят есть нельмы! Да знаете ли вы, что эта нельма в Петербурге стоила бы по рублю за фунт? Таким обедом не побрезговали бы вельможи.
-- Настоящий философ, -- недоброжелательно возразил Ратинович. -- Разве я тюлень, чтобы питаться рыбой?
Кранц снова явился. Он решился в этот день истощить всё богатство своих сундуков. На нём была надета коричневая шерстяная блуза, широко вышитая по вороту и груди и подпоясанная толстым шёлковым жгутом с длинными пышными кистями. Чёрный шнурок по-прежнему простирался по его груди, оканчиваясь в маленьком кармашке, скромно приютившемся слева от вышивки.
-- Те же и Кранц, -- сказал Ратинович. -- Григорий Никитич, который час?
Часы Кранца служили предметом вечных насмешек его товарищей. Они были испорчены уже около года, и Беккер, занимавшийся немного починкой часов, решительно отказался исправить их. Тем не менее Кранц в редкие минуты, когда на него нападал дух франтовства, считал необходимым засовывать их в карман как разрядившийся башмачник, по злобному выражению Ратиновича.
Шихов, окончив обед, опять принялся за этику. У камина возился Броцкий так же как на недавнем гулянии. Хозяйка убирала со стола, а Марья Николаевна помогала, но каждый раз, как она снимала со стола тарелку или отодвигала стул, под рукой неизменно оказывался Кранц, который тарелку уносил на кухню, а стул ставил к стене.
Рыбковский и Ратинович опять затеяли спор. Теперь дело шло о ценах на хлеб, которые в то время служили точильным камнем для стольких острых умов и хорошо привешенных языков. Противники, по обыкновению, не сходились ни в чём и вслушивались в чужие слова только для того, чтобы сделать одно из них отправной точкой для крылатого возражения.
-- Народ покупает хлеб, -- кричал Рыбковский, -- низкие цены убыточны только для крупных производителей.
-- Чем он покупает? Трудом, -- возражал Ратинович, -- значит, он принадлежит к пролетариату.
-- Пролетариату дешёвый хлеб ещё нужнее, -- говорил Рыбковский.
-- Это статистическое воззрение, -- возражал Ратинович, -- низкие цены тормозят естественный ход движения...
-- Пусть тормозят, -- кричал Рыбковский. -- Легче будет перенести эпоху кризиса. Народное хозяйство не подготовлено... Пусть ему дадут время...
-- Низкие цены -- отсталость, -- выходил из себя Ратинович минуту спустя. -- Для страны не может быть выгодно, если её продукты плохо оцениваются рынком.
-- Что такое страна? -- спросил Рыбковский.
-- С экономической точки зрения страна -- это совокупность хозяйств.
-- Нет, страна -- это совокупность производителей и потребителей...
-- При дешёвом хлебе смертность меньше, -- возражал Рыбковский ещё минуту спустя, -- жизнь более обеспечена.
-- Но в менее культурных странах смертность вообще выше, -- возражал противник.
-- Зато и рождаемость выше!
-- Рождаемость нищих, -- возражал Ратинович.
Когда чаепитие окончилось, настала пора расходиться по домам. Вместе с последним глотком желтоватой воды, как будто иссякла струя общественности, соединявшая этих людей. Охота спорить пропала у самых задорных, и каждый внезапно почувствовал, что окружающие лица ему смертельно надоели, и что нужно вернуться к своим домашним пенатам. В этом фантастическом углу было слишком тесно для того, чтобы центробежная сила по временам не давала себя чувствовать, явственно перевешивая центростремительную.
Беккер тоже ушёл вслед за другими. Собственно говоря, его дежурство должно было окончиться только утром, но Броцкий, не участвовавший в стирке белья, чувствовал некоторое угрызение совести и предложил заменить его в эту ночь. Вдвоём они составляли настоящую женскую "прислугу" и весьма действительно помогали Саре Борисовне нести бремя ухода за её хозяйством и детьми. Беккер специализировался в стирке белья и мытье полов. Броцкий, напротив, с особенным старанием укладывал детей в постель, просыпался ночью на их крик, удовлетворял их просьбы и вообще заменял няньку, а в случае надобности и сиделку, хотя, замечательный факт, днём он избегал возиться с детьми, и дети даже не любили ластиться к нему.
Рыбковский куда-то исчез. В периоды человеконенавистнического настроения он избегал четырёх стен жилища, которое ему приходилось делить с другим человеческим существом, и предпочитал проводить их под открытым небом в лесу или на берегу реки.
Марья Николаевна ушла вместе с Кранцем. Она была в Пропадинске ещё недавно и не успела себе расстроить нервов настолько, чтобы чувствовать хроническую потребность уединения, но из всего человеческого общества на долю ей остался один Григорий Никитич.
Они прошли вдоль болотной набережной, направляясь на другой конец города, где находился приют Марьи Николаевны.
Кранц никогда особенно не страдал от уныния, но внезапное распадение чайного общества произвело впечатление и на него, и он находился в довольно минорном настроении.
-- Нет, теперь какая скука, -- заговорил он вдруг, -- вот зимою, правда!.. А теперь ничего!..
-- Я не говорю, что теперь скучно, -- с раздражением сказала девушка, чувствуя, что мир начинает перед нею окрашиваться однообразной серой краской.
-- Как же, -- подтвердил Кранц. -- Теперь ничего. А вот зимою!.. Темнота, холод, на улицу выйти нельзя... Собаки воют, свечей нет. Ах, Марья Николаевна, вы ещё не испытали этого!..
Девушка молчала. Прежнее усталое выражение проступило на её лице как будто в сгущённом виде.
Наступило непродолжительное молчание.
-- Я всё думаю, -- заговорил Кранц нерешительным тоном, -- как это вы будете жить одна зимой? В избе мало ли работы? Дрова натаскать, печь вытопить, оконные льдины вычистить, прибрать... Случится угореть, -- так и вытащить некому будет.
-- Как-нибудь справлюсь, -- сказала Марья Николаевна, -- живут же другие.
-- То мужчины, -- сказал Кранц, -- да и им трудно.
-- Марья Николаевна, -- продолжал он ещё нерешительнее, -- если бы вы захотели... У меня квартира такая удобная... Вы могли бы прожить без всякой заботы!..
-- То есть как это прожить, -- с удивлением спросила девушка, -- а вы как?
Она думала, что Кранц предлагает ей меняться квартирами.
-- Я готов быть вашим рабом, вашей тенью, -- заговорил пылко Кранц. -- Позвольте мне служить вам, Марья Николаевна! Сердце у меня изболело! Я буду ходить по вашим следам, Марья Николаевна! Буду беречь вас как зеницу ока, ветру не дам на вас повеять, пушинке не дам упасть!..
Марья Николаевна повернула к нему смущённое и всё-таки несколько удивлённое лицо. Она была так молода и провела столько времени под спудом, что это было первое объяснение в любви, которое ей довелось услышать.
-- Это невозможно, -- тихо сказала она, -- благодарю вас, Григорий Никитич, но это невозможно!..
-- О, вы меня не поняли, -- поспешно заговорил Кранц, -- мне ничего не нужно. Я хочу только служить вам! Позвольте мне хоть немного облегчить вам бремя этой суровой обстановки, и я буду считать себя счастливым...
Но девушка уже успела оправиться.
-- Полноте, Григорий Никитич, -- сказала она, -- вы преувеличиваете! Мы здесь добрые товарищи и живём так близко друг к другу... Если понадобится помощь, стоит только перейти через улицу. А на одной квартире вышли бы взаимные стеснения.
Кранц сконфуженно молчал. Он и сам видел теперь полную неосуществимость совместной жизни на предложенных им основаниях, а сделать более смелый шаг у него не хватало духу. Впрочем, теперь он был более, чем уверен, что всякая попытка с его стороны в этом направлении была бы бесполезна. Они стояли уже у самой избы, где жила его спутница, и он вдруг вспомнил, что обещал навестить одного пациента именно в этот вечер.
-- Прощайте, Марья Николаевна, -- сказал он всё-таки не без сожаления. -- Мне нужно идти!
Девушка, оставшись одна, повернулась было, чтобы войти в избу, но передумала и снова сошла вниз с крыльца. На дворе всё ещё стояла такая чудная погода, что она не могла решиться войти под кровлю. Она посмотрела по сторонам и пошла по дороге мимо "курьи", направляясь к озеру, лежавшему позади города. Не считая речного прибрежья, это была единственная полоса земли в Нижнепропадинске, по которой можно было пройти, не замочив ног.
Солнце свернуло к северу и медленно катилось над ближним лесом, как будто высматривая, с какого места ему будет удобнее начать новое восхождение. Наступавший вечер сказывался только некоторой свежестью да, пожалуй, удлинением теней. Правда, немногие жители, остававшиеся в городе, попрятались по домам, но говорушки по-прежнему щебетали в кустах и не думали умолкнуть ни на минуту. Птицы, вообще, не признавали этого вечера и занимались своими обычными делами. Хохлачки-бекасы дрались на полянке перед новой церковью с не меньшим ожесточением, чем два часа тому назад. Куропатки перелетали с одного берега "курьи" на другой. Небольшая утка-шилохвостка с целым выводком утят дерзко плавала у самых мостков, не обращая внимания на косматую чёрную собаку, которая медленно пробиралась по краю воды, быть может, с затаённым намерением совершить нападение на счастливую утиную семью. Стадо гусей протянулось так низко над городом, что можно было подумать, будто они хотят сесть на крыши.
-- Гуляете, Марья Николаевна?
Рыбковский вырос так внезапно около молодой девушки, что она даже вздрогнула.
-- Теперь такая погода, -- сказала она, -- что сидеть дома просто грешно.
Она бросила беглый взгляд на своего нового спутника. Рыбковский, очевидно, бродил по болоту, так как сапоги его были испачканы глиной.
-- Вы одна? -- сказал Рыбковский полуутвердительно.
-- Кранц был, -- сказала девушка.
Рыбковский посмотрел на неё пристальнее.
-- Он предлагал мне жить вместе, -- сказала вдруг девушка, -- но я отказалась.
В Пропадинске не было и не могло быть тайн, даже самых крошечных. Туземцы по цвету и густоте дыма, выходящего из соседней трубы, узнавали характер еды, варившейся у чужого огня; пришельцы по выражению глаз товарища с точностью определяли предмет его размышлений. Впрочем, никто и не думал скрываться. Вся жизнь проходила нараспашку, на глазах у всех, как будто в общей тюремной камере.
Дорога перешла в тропинку, извивавшуюся среди целого строя огромных кочек, и такую узкую, что им нельзя было идти рядом. Рыбковский пропустил девушку вперёд, а сам следовал сзади. Лицо его было мрачно. Он думал про себя, что решительная минута настала, и что ему нужно пустить в ход всё своё красноречие, если он не хочет, чтобы другие предупредили его. Но он решительно не знал, как приступить к делу.
Наконец, они подошли к озеру и остановились на зелёной лужайке, прорезавшейся по берегу между двумя густыми щётками тальничной поросли.
-- Марья Николаевна, -- начал он, наконец, -- вот я тоже собираюсь вам сказать... Я думаю об этом каждый день и каждую ночь с тех пор, как вы приехали... Хотите услышать?
Он так и не мог придумать никакого предисловия и решился сразу схватить быка за рога.
-- Не надо, не говорите, -- сказала молодая девушка почти со страхом.
-- Поймите же, поймите, наконец, -- воскликнул он с мучительным выражением в глазах, -- я, ведь, был ещё моложе вас, когда жизнь вдруг втолкнула меня в западню. Что может понимать шестнадцатилетний мальчик? Ум его опутан прописями. Жизнь представляется ему вроде ложноклассической трагедии, где парадируют герои, и раздаются возвышенные речи, и он мечтает только о том, чтобы не отстать от своих образцов... Потом я стал старше, но было уже поздно. Мне приходилось не жить, а отбиваться от стаи напастей, которые набрасывались на меня как настоящие фурии. Как бросить вокруг себя широкий взгляд, когда приходится думать о том, чтобы не умереть с голоду? В этой безжизненной пустыне единственная возможная мечта вызывается желанием получить хоть смутную весть из полузабытого далека, которое зовётся светом.
Рыбковский торопился говорить и перескакивал с предмета на предмет и от одного образа к другому.
Марья Николаевна не отвечала, но и не останавливала его больше. Она стояла, потупив голову и безмолвно внимая потоку этого книжного и беспорядочного красноречия.
-- Знаете, иногда, не наяву и не во сне, мне грезилось что-то смутное, но сладкое, веявшее теплом и дышавшее очарованием, которому я не мог найти имени, -- но оно улетало как неуловимый призрак, и мне становилось холоднее прежнего. В долгие зимние ночи, когда я изнывал в одиночестве и тщетно искал вблизи живую душу, пред которой я мог бы обнажить свои наболевшие раны, я пробовал иногда создать себе неясный, но пленительный образ друга и мечтал о слове утешения из его приветливых уст, но в эти последние дни я, наконец, увидел перед собою воплощение моей мечты...
Марья Николаевна сделала несколько шагов вперёд, как будто желая уйти от этого потока страстных слов, и, наконец, уселась на лежащий древесный ствол, обрубленный в виде скамьи для пользования гуляющих. Рыбковский последовал за ней и уселся рядом, нисколько не смущаясь. Он закусил удила; кажется, и землетрясение не могло бы остановить его.
-- Марья Николаевна, -- продолжал он стремительно, -- пожалейте меня! Пожалейте нас обоих! Неужели мы такие пасынки жизни, чтобы нам ни разу не видеть ни одного светлого луча? Если судьба подставляет нам золотой кубок, зачем отворачиваться? Разве мы не заслужили себе радости за эти долгие тоскливые годы?..
Марья Николаевна не отвечала, но молчание её только подстрекало Рыбковского. Он всё время пристально и тревожно следил за выражением её лица, и вдруг ему показалось, что он уловил там какой-то новый луч. Температура его экстаза сразу повысилась на сто градусов.
-- Хотите соединить наши жизни в одно, -- заговорил он ещё стремительнее прежнего, -- идти весь век рука об руку, давать друг другу опору в самые тяжёлые минуты?..
Он опять взглянул ей в лицо и прочёл там тот же неуловимый ответ.
-- Милая, дорогая, -- заговорил он, задыхаясь, -- будь моим другом! Будь моей женой!
Он обвил рукою стан девушки и привлёк её к себе. Марья Николаевна совершенно лишилась силы сопротивления; голова её кружилась, она чувствовала потребность опереться на что-нибудь, а у скамьи не было ни стенки, ни ручек. Она кончила тем, что прилегла к плечу Рыбковского.
-- Я так устала, -- сказала она, как будто жалуясь, -- я думала отдохнуть здесь...
-- Радость моя! Подруга моя! -- твердил Рыбковский, уже наполовину не сознавая своих слов.
Прошла минута или две. Потом Марья Николаевна быстрым движением вырвалась из рук Рыбковского и вскочила со скамьи.
Рыбковский тоже вскочил и простёр к ней руки.
-- Этого не может быть, Семён Петрович, -- сказала она мягко, но решительно. -- Сядьте, прошу вас!
Рыбковский вздрогнул и рванулся вперёд, но тут же остановился и уселся на прежнее место на скамье.
-- Я тоже сяду, -- сказала девушка, -- но вы должны обещать, что больше не тронете меня!..
Рыбковский кивнул головою.
-- Была минута забвения, но она прошла, -- продолжала девушка. -- Надо покориться судьбе, Семён Петрович!
-- Почему? -- спросил Рыбковский отчаянным голосом.
-- Вам уезжать, а мне оставаться, -- сказала Марья Николаевна, -- или вы хотели бы остаться в этой глуши, вдали от света и жизни, ещё столько лишних лет?
-- Хочу, останусь, -- упрямо и страстно сказал Рыбковский. -- Ты -- мой свет, ты -- моя жизнь!
-- А я не хочу, -- сказала девушка. -- Я не могла бы смотреть вам в глаза. На ваших ногах мне бы чудились цепи...
-- Ты уже сковала их, -- сказал Рыбковский, -- а я не хочу расковывать.
-- Неправда! -- возразила девушка почти резко. -- Это теперь так. Потом ты измучил бы меня... Каждый час нашей жизни был бы отравой...
В пылу увлечения она вдруг тоже перешла на "ты".
Рыбковский хотел возразить, но она опять остановила его.
-- Полно, Семён Петрович! Будем благоразумны. Посмотрите на Шиховых, -- худая это дорога. Целая стая птенцов, маленьких, голодных... Чем их кормить? Чему их учить?.. Лучше убить себя, чем наделать столько греха.
-- С ума сойду, -- сказал Рыбковский глухо. -- Жестокие ваши речи, Марья Николаевна.
Марья Николаевна не отвечала, но лицо её вдруг искривилось детской гримасой, и губы беспомощно затряслись.
-- Что я наделал? -- с ужасом сказал Рыбковский.
И соскользнув со скамьи, он упал к её ногам и скрыл своё лицо в складках её платья.
-- Марья Николаевна! Не плачьте, -- сказал он умоляющим тоном, -- я не стою этих слёз.
Девушка сделала над собою усилие, и подбородок её перестал трястись.
-- Мне тяжелее вашего, Семён Петрович! -- прошептала она. -- Милый мой, -- продолжала она, кладя обе руки ему на голову, -- подумай только, мне ещё здесь годы коротать. А тебе что? Уедешь и забудешь всё, как будто век не было...
-- Никогда, -- пылко возразил Рыбковский. -- Пусть меня забудет последний взгляд счастья, если я когда-нибудь забуду эту минуту...
-- Забудешь, -- уверенно повторила девушка. -- Жизнь подхватит тебя и понесёт как на крыльях. Волна новых впечатлений хлынет тебе в душу и затопит всё прежнее...
Рыбковский не отнимал лица от её платья.