-- Хочешь! -- ответил Мишенька, поднимая вверх своё невообразимо замазанное личико.
-- Не дам, -- сказала девочка, прижимая к груди лукошко, -- я сама съем!
Несколько ягод, перекатившись через край лукошка, расплюснулись и окрасили розовым пятном ситцевую грудь кофточки.
-- Не даёт! Драннит (дразнит), -- пожаловался мальчик, указывая на девочку рукой.
Марья Николаевна, замешкавшаяся сзади, только в эту минуту вошла в горницу.
-- Здравствуйте, Шихов! -- сказала она громко и весело.
В её глазах как будто ещё блистало отражение свежих зелёных волн реки, на которых недавно она колыхалась в лодке.
Шихов, успевший снова углубиться в журнал, повернулся так быстро, что задел прорехой блузы за угол стола и окончательно перервал её. Она получила теперь вид камзола с болтавшимися полами.
-- Здравствуйте, -- сказал он, протягивая гостье свободную левую руку.
Ребёнок, которого он, вероятно, неловко придавил, вдруг возвысил голос на несколько тонов.
-- Дайте, дайте сюда ребёнка, -- сказала девушка, -- а где Сара Борисовна? Он, вероятно, есть хочет.
-- Сара там возится с коровой, -- сказал Шихов, делая неопределённый жест рукой куда-то в сторону. -- Хотите чаю? Я затоплю камин, -- прибавил он, делая слабую попытку выказать гостеприимство.
-- Не надо; мы только что пили, -- сказала девушка, -- лучше я маленького посмотрю.
И она принялась развёртывать ребёнка на одном углу того же большого стола, ибо в комнате не было никакой другой подходящей мебели.
Кранц, успевший переодеться, тоже вошёл в комнату. Теперь он был облечён в серый суконный костюм, почти не ношенный, но видимо слежавшийся от долгого пребывания в ящике. Ворот его рубашки был повязан разноцветным шёлковым шнурочком с кистями на концах. Другой чёрный шнурок простирался по серому жилету, оканчиваясь в кармане и указывая на присутствие часов. Кроме переодевания, Кранц, очевидно, помылся, ибо лысина его блестела как заново вычищенная кастрюля.
-- Как на бал, -- сказал Броцкий, окидывая его с ног до головы испытующим взглядом.
Кранц, не отвечая на задирания, подошёл к столу и стал помогать девушке возиться с ребёнком. Беккер положил на скамейку, стоявшую возле него, ещё один жгут выжатого белья.
-- Что вы там читаете, Шихов? -- спросил он, останавливаясь, чтобы перевести дыхание, и вместе с тем свёртывая папиросу из обрывка бумаги, вверху которого ещё можно было прочесть заголовок "Русская мысль".
-- Глупости, -- отвечал Шихов, не оборачиваясь.
Освободившись от ребёнка и от немецкой книжки, он, очевидно, считал, что может безраздельно посвятить своё внимание журналу, и теперь перевёртывал страницы, не отходя от стола.
-- Какие глупости? -- спросил Беккер, пуская клуб дыма. -- Что именно?
-- Просто-таки: "Глупости", -- повторил Шихов, -- Pur sang. Это заглавие такое; повесть.
-- Ах да, видел, -- сказал Беккер. -- Что там есть?
-- Да глупости, я вам говорю, -- не удержался Шихов от остроты, напрашивавшейся на язык. -- Молодой человек оставил свой идеал, чтоб сделаться директором банка, и автор оплакивает потерю его добродетели.
-- Полно врать, -- сказал Ратинович, -- там и молодое поколение есть.
-- Ну да, есть, -- возразил Шихов, -- в самом конце, а вся середина -- авторские слёзы.
-- Как это надоело! Ноют, ноют, конца нет, -- сказал Беккер, пуская новый клуб дыма.
-- Безвременье, должно быть, -- возразил Шихов примирительным тоном.
-- Какое безвременье, -- с досадой сказал Беккер, принимаясь опять за бельё. -- Конечно, мы не знаем в этой дыре... А всё-таки может ли быть, чтобы ни одного живого человека не было? Вот в ваших "глупостях" хоть в конце молодое поколение есть, а вы попробуйте разобраться в других рассказах. Номер первый. Человек соблазнил танцовщицу, потом хотел соблазнить другую девушку, но она оказалась вовсе не девушка, тогда он с горя решил добиваться вице-губернаторского места. Номер второй. Какой-то приват-доцент, просидев полвека над гвоздеобразными и сам превратившись в гвоздеобразный знак, вдруг вздумал ухаживать за девушкой, которая, однако, предпочла выйти замуж за музыкального лон-лакея, а он с отчаяния напился как стелька. Это один журнал. В другом журнале чуть ли не на семистах страницах курсистка падает в объятия какого-то невозможного хлыща, и всё это с этаким лёгоньким символическим гарниром, хотя вместо символа дело очень скоро дошло до "момо"... Потом община самоусовершенствующихся забралась чуть не на Казбек, чтобы уединиться от жизни... Потом белокурое безумие в оленьей дохе едет по реке в лодке сам-друг и собирается отдыхать. И так везде. Они как будто сговорились.
Слушатели смеялись, но Беккеру было вовсе не до смеха. Запустив свои длинные руки в корчагу, он принялся растирать какую-то штуку белья с таким ожесточением, как будто бы это был один из столь ненавистных героев безвременья.
-- Не верю я, -- повторил он сердито, -- может ли быть, чтобы нигде живого человека не было!? Разве русская жизнь до такой степени клином сошлась? Напротив, кажется, в последнее время она немного отмякла.
-- Жизнь-то отмякла, да люди не успели отмякнуть, -- сказал Рыбковский.
-- Не знаю! -- сказал Беккер с сомнением. -- Но если это правда, -- он вынул из корчаги руку, покрытую мыльной пеной, и трагическим жестом указал на стол, -- так это чёрт знает на что похоже, -- докончил он.
-- Я не удивляюсь, что эти... -- мыльная рука сделала поворот в воздухе и уставилась на лицо Ратиновича, стоявшего напротив. -- Я не удивляюсь, что эти так пялят глаза на Европу. Там, по крайней мере, жизнь, чёрт возьми!
Ратинович коротко засмеялся.
-- Не отвертитесь! -- сказал он с сознанием спокойного торжества. -- Чумазый слопает всю славянскую подоплёку.
-- Что вы так торжествуете? -- сказал Рыбковский, опять обозлившись. -- Ну пусть слопает или уж слопал. Зачем же так громко потрясать кимвалы? Разве чумазый -- такая привлекательная фигура?
-- За чумазым идёт другая сила, которой вы не видите или не хотите видеть, -- сказал Ратинович.
-- Никакой нет силы, -- возразил Рыбковский. -- Два с половиной человека... Одна ласточка не делает весны.
-- Есть, есть сила! -- кричал Ратинович. -- Вы не знаете, у меня есть факты. Жизнь меняется. Современная Россия не похожа на вашу. Вы проморгали целую новую полосу!..
Дети успели покончить с ягодами. Под влиянием Марьи Николаевны маленькая девочка согласилась поделиться с другими. Теперь берестяное лукошко обратилось в повозочку, в которой мальчуган возил деревянный чурбанчик, изображавший собаку, с четырьмя бугорками вместо ног и цилиндрически вальковатой головой. Девочка опять подбежала к Рыбковскому.
-- Дядька, -- сказала она, -- посади на шейку! Хочу на шейку!
Рыбковский нагнулся и, подхватив девочку, посадил её к себе на плечи.
-- Ходи, ходи! -- кричала девочка.
Рыбковский стал бегать по комнате, топаньем ног подражая коню. Девочка визжала от восторга, но вместе с тем, опасаясь упасть, цепко хваталась за уши и волосы "дядьки". Младенец успел уже перейти на руки Кранца. Так как в комнате было тепло, то его оставили в одной рубашонке. Марья Николаевна ушла на поиски вещей, необходимых для обновления его туалета. Кранц ходил по комнате с ребёнком на руках и напевал точно так же как недавно Шихов: "Бэум, бэум, бэум, бэм!"
Девочка с куклой ходила сзади него, напевая тоненьким голоском: "Кранц, плешивый до ушей, хоть подушечки пришей!"
-- Отстань, Люба! -- отмахнулся Кранц. -- Посмотрите-ка сюда, Наум Григорьевич!
Шихов неохотно оторвался от журнала.
-- Что? -- спросил он рассеянным тоном.
-- Посмотрите-ка, что это у ребёнка во рту? Видите, белый налёт!
У Кранца была страсть отыскивать самые невероятные болезни у кого попало. В диагностике их он отличался большим красноречием и в изобилии рассыпал направо и налево латинские термины и имена болезней. Он был фармацевт и в совершенстве помнил номенклатуру фармакопеи, вытвердив её ещё во время выучки. Терапию же он изучил потом на досуге. Его красноречивая уверенность в определении мнимых болезней была чрезвычайно заразительна и передавалась пациенту и его друзьям с первых же слов "доктора". И на этот раз Шихов тотчас же стал внимательнее присматриваться к ребёнку.
-- У него желудок засорён, -- громко сказал Кранц, -- наверное, у него запор. Вот посмотрите, с утра пелёнки чисты.
Но ребёнок, по-видимому, не доверял диагностике врача и вознамерился наглядно доказать её несостоятельность. Он сделал то же, что Фемистоклюс на руках у Чичикова и с равным успехом. Вслед за этим он залился оглушительным плачем, очевидно, считая, что ему кто-то нанёс нестерпимую обиду.
-- Ах, чёрт! Возьмите этого пострелёнка, -- кричал в отчаянии Кранц, -- что я теперь буду делать?
Марья Николаевна явилась с ворохом белья и снова приняла ребёнка на своё попечение, но он не унимался.
Он кричал, как будто его режут, захлёбываясь и закатываясь на такие долгие промежутки, что слушателям каждый раз начинало казаться, что он совсем задохнулся.
-- Где это Сара? -- сказал нетерпеливо Шихов. -- Чего она там копается?..
Высокая худая женщина отворила дверь в комнату. Перед тем как войти, она нагнулась к земле и подняла обеими руками широкий низкий подойник, наполненный молоком. Она не могла удержать его в одной руке и, чтобы отворить дверь, должна была предварительно поставить его на пол. Теперь она несла его перед собой, вытянув руки и тихо колебля локти на каждом шагу, наподобие рессор экипажа, поддерживающих кузов.
На лице её была написана стремительность. Было очевидно, что если бы не подойник, она влетела бы в комнату как буря и выхватила бы ребёнка из неопытных рук, не умевших справляться с ним. Но теперь она выступала мелкими и медленными шажками, боясь расплескать молоко.
Рыбковский поспешно спустил девочку на землю и сделал шаг вперёд навстречу новопришедшей, намереваясь принять из её рук подойник, но дети оказались быстрее его.
-- Молоко, молоко, -- закричали они с азартом и через мгновение уже облепили мать со всех сторон, теребя её за подол юбки и ещё более замедляя и путая её шаги.
-- Мама, дай молока! -- кричали они на разные лады.
-- Постойте, -- говорила она почти с отчаянием, -- дайте поставить на стол. Я расплескаю молоко!
-- Не надо, Семён Петрович, -- сказала она Рыбковскому, который протянул руку к подойнику. -- Пусть уж лучше я сама! У вас они, наверное, всё выльют.
Наконец, ей удалось достигнуть стола, и, не имея времени выбирать место, она поставила подойник прямо на две низкие горки журналов, сдвинутые вместе, и принялась кормить ребёнка тут же на глазах у всех присутствующих, устроив себе занавеску из ветхой шали, наброшенной на плечи.
-- Зачем ты поставила молоко на журналы? -- с упрёком сказал Шихов. -- И без тебя журналы чересчур треплются. Из рук вон!
-- Маленький шибко кричал, -- сказала жена, извиняясь. -- Я сейчас приму.
И прижимая к груди ребёнка, она встала со скамьи и хотела свободной рукой привести в порядок вещи на столе.
Но Рыбковский облегчил ей задачу. Отставив подойник в сторону, он собрал в охапку все книги, лежавшие на столе и сбросил их в угол. Два разрозненных листка при этом вылетели из одного разбухшего и растрёпанного тома и отлетели в сторону, наглядно подтверждая слова Шихова.
Но Шихову было не до них.
-- Спиноза, Спиноза, -- кричал он. -- Вы захватили мою этику.
Он подбежал к куче и стал доставать оттуда свою книжонку, которая как овсянка с воробьями попала в общую груду со своими дебелыми и легкомысленными соседями. Вытащив её оттуда и не зная, куда девать, чтобы предохранить от духа разрушения, которым были проникнуты все его гости, он уселся у окна, продолжая держать её в руках, и кончил тем, что опять стал внимательно вглядываться в мелкие строки и обдумывать смысл заключавшихся в них истин.
Быть может, он хотел наверстать время, потраченное на легкомысленное чтение журнала.
Поведение его не обратило на себя ничьего внимания. Люди, жившие в Пропадинске, привыкли не стесняться друг с другом, и он был один из наименее церемонных.
Шихов посвятил себя изучению философии и отдавал ей каждую свободную минуту с немалым ущербом для своего расстроенного хозяйства. К сожалению, в Пропадинске совсем не было подходящих книг и пособий, но он не особенно страдал от этого недостатка и вчитывался в немногие имевшиеся у него книги, находя в них всё новый и новый смысл. Он не обращал большого внимания даже на качество этих книг и с одинаковым интересом переходил от этики Спинозы к очерку материализма какого-то Лефебра. Умозрению он также посвящал немало времени, но в своих философских построениях отличался замечательным непостоянством и то и дело переходил от крайнего идеализма к такому же крайнему сенсуализму. Амплитуда его колебаний заключала в себе всё расстояние от Фалеса Ионийского до Авенариуса и Риля, и если он не побывал ещё последователем Ницше, то только потому, что не читал его.
Вокруг стола происходила настоящая осада.
-- Молока! -- кричала отчаянным голосом младшая девочка.
-- Моло-ока!
Мишенька как мужчина решил прибегнуть к более энергическим мерам. Он пододвинул к столу большой деревянный стул, стоявший у стены, и, взобравшись на него с великою опасностью, теперь взлезал на стол, намереваясь погрузить в подойник свою запачканную мордочку.
-- Я пойду за чашками, -- сказала Марья Николаевна, но старшая девочка решительно отклонила её предложение.
-- Сиди! Сиди! -- кричала она, усаживая её на скамью рядом с матерью. -- Я принесу, я!
И она вприпрыжку выбежала из комнаты.
Младшая девочка вдруг забыла о молоке.
-- Любка, Любка! -- крикнула она, выбегая вслед за сестрой. -- Постой! Я принесу! Я лучше! Аа! -- послышался её плач из-за притворённой двери.
-- Они разобьют чашки, -- сказала Шихова с беспокойством.
Марья Николаевна встала и последовала за детьми. Мишенька уже добирался до подойника. Рыбковский снял его со стола и в виде утешения хотел подбросить его вверх, но мальчик стал так неистово брыкаться, что он был принуждён спустить его на пол. Мишенька немедленно повалился на спину и стал кататься по полу в конвульсиях гневных рыданий.
Шихов, наконец, оторвался от книги.
-- Перестань, Мишка! -- сказал он, не поднимаясь с места.
Марья Николаевна вернулась вместе с девочками. Все трое несли по одной чашке. Мир, очевидно, был водворён на началах равномерного распределения.
-- Отчего же только три чашки? -- сказала хозяйка. -- Разве вы и они, -- она мотнула головой в сторону других гостей, -- не выпьете молока?
-- Мы не маленькие! -- возразила Марья Николаевна. -- Лучше будем пить чай!
-- Чай! Чай! -- поддержали другие.
Молоко было слишком дорого для взрослых. Но чай был в Пропадинске главным общественным занятием, можно сказать, центральным узлом всей общественной жизни. Когда три человека сходились, они не могли пробыть вместе десяти минут, чтобы не подвесить чайника над огнём.
Шихов сделал вид, что хочет отложить книгу в сторону, но его деятельность, как это бывало слишком часто, оказалась излишнею. Беккер, который успел при помощи Броцкого вынести мокрое бельё на двор, возвратился с охапкой щепок. Продолжительная возня с водой, по-видимому, возбудила в нём жажду, и он немедленно принялся растапливать жерлообразный камин.
Ребёнок, наконец, заснул. Сара Борисовна скрылась за занавесями и через минуту вернулась без ребёнка, но с большим медным поддонником в руках, заменявшим блюдо и загромождённым грудой крупных звеньев варёной рыбы.
-- Не хочет ли кто-нибудь закусить перед чаем? -- предложила она, вытащив стол на середину комнаты при содействии Рыбковского и отправляясь за ложками и солью.
Гости презрительно поморщились. Рыба составляла главную пищу в Пропадинске, и они успели возненавидеть её до глубины души. Их нельзя было в этом отношении подкупить ни нельмой, ни осетриной. Из рыбных блюд они относились терпимо только к мёрзлой сырой строганине, но теперь было лето, и о строганине нечего было думать.
Однако, Шихов поднялся с гораздо большей быстротой, чем раньше, и подсел к столу. Он был необычайно прожорлив, ибо философия, по-видимому, предполагала усиленный обмен веществ. Зато он был совершенно неприхотлив относительно качества пищи и никогда не разбирал, что стоит перед ним на столе. Про него рассказывали, что, однажды, усевшись обедать в отсутствие жены, которая ушла в гости, он перемешал котлы и по ошибке уничтожил полный котелок сырой рыбы, вычищенной к ужину, и заметил недоразумение только по странному виду костей, оставшихся от трапезы.
Беккер тоже сел к столу, глядя на рыбу меланхолическим взглядом. Он был голоден, но ихтиофагия надоела ему до смерти.
Хозяйка и Марья Николаевна кормили детей, заботливо выбирая кости и складывая мякоть на белую железную тарелку.