Ястребов с юности поставил себе правилом поступать не так как другие люди и мало-помалу до такой степени привык выбирать своеобразный способ действий, что теперь ему трудно было подойти под общий уровень даже в самых ничтожных пустяках. Он ел, одевался и спал иначе, чем люди, которые составляли его общество. В каждом отдельном случае он как будто задавал себе вопрос: "Как поступил бы на моём месте обыкновенный средний человек?" -- и поступал как раз наоборот. Логики в его поступках не было. Весною, когда чай дешевле, он вдруг отказывался от чаю, а осенью, напротив, платил по рублю за четверть кирпича и выпивал его в два приёма. В февральские сорокаградусные морозы он ходил на охоту без тёплой шапки и рукавиц, а летом, напротив, надевал меховую шапку. Он никогда не читал книг и не держал свечей в своей избушке и долгие зимние ночи просиживал один в четырёх стенах, по-видимому, не тяготясь одиночеством и не прибегая даже ко сну, чтобы скоротать время. Впрочем, он не чуждался и общества товарищей, но имел обыкновение покидать его так же неожиданно, как он сделал это теперь.
Однако, другие мало обратили внимания на его уход. Они уселись на траве вокруг ковра и дружно уничтожали привезённые припасы.
-- Хороши французы! -- сказал Ратинович, прожёвывая кусок.
Рыбковский поднял голову как боевой конь, почуявший запах пороха.
Почта пришла с неделю тому назад и принесла ворох газет и журналов. Они успели уже по десяти раз поспорить о каждом предмете, но не могли наспориться досыта. Это были люди различных мировоззрений, и словесные препирательства между ними иногда разрешались довольно крупными стычками. Они так увлекались, что нередко, в пылу желания одолеть противника, менялись ролями, и один защищал, а другой опровергал совсем несоответственно своей "программе".
-- Хороши французы! -- повторил Ратинович, беря ещё кусок жаркого. -- Мужчины колотят женщин палками и по их телам пробираются к выходу.
Он говорил об известном парижском пожаре в улице Жана Гужона.
-- Это всё буржуазия, -- прохрипел Броцкий, -- правящие классы.
-- Я о них именно и говорю, -- подтвердил Ратинович, -- однако, какое беспримерное падение Франции...
-- Не в том дело, -- сказал Рыбковский, нахмурившись, -- тут есть другая сторона, важнее...
-- Какая? -- задорно спросил Ратинович.
-- Как болезненно задевает за нервы эта катастрофа, -- продолжал Рыбковский, -- из всех трагических происшествий последнего времени это самое трагичное...
Ратинович хотел возразить, но Рыбковский успел опередить его.
-- Это пустое, что буржуазия! -- торопливо говорил он. -- Пустое даже, что французы. Не в том дело! Это ведь люди, наконец, просто люди!
-- Ну так что же? -- успел вставить Ратинович.
-- Помните барыню, которой разбили руки молотком, -- продолжал Рыбковский, не обращая внимания на вопрос, -- или тех дам, которые подрывались под стену?.. Пятнадцать минут! Ужасно, нестерпимо читать! Как крысы в западне!.. Подумать, что за четверть часа до того они, может быть, не находили для себя достаточно утончёнными самые изысканные предметы роскоши. Как мало времени нужно, чтобы весь лоск культуры сошёл, и явилась трепещущая тварь, обезумевшая от желания сохранить шкуру.
-- Ну, не все таковы, -- упрямо возразил Броцкий, -- рабочие классы проникнуты иным духом!
-- Как уверенно вы говорите! -- едко сказал Рыбковский. -- Как будто не бывало паники в простонародной толпе. Кажется, есть примеры... отечественные... Припомните Ходынку...
-- Я говорил о Франции! -- с угрюмым видом возразил Броцкий. -- Рабочие вели себя геройски! Только интеллигентные классы способны на такие штуки.
-- Интеллигенция! -- подхватил Ратинович. -- Интеллигентность -- это ширма, за которую прячутся утробные инстинкты. Только физический труд закаляет человека.
Марья Николаевна молча слушала. Она не любила вмешиваться в эти запутанные споры, где никак нельзя было разобрать, кто прав, кто виноват.
Спор перешёл на назначение интеллигенции и возобновился с удвоенной силой.
-- Разве может быть какое-либо движение без интеллигенции? -- кричал Рыбковский. -- Каждая общественная партия должна выделить из себя интеллигенцию, иначе она превратится в беспастушное стадо.
-- В том-то и дело, что интеллигенция сословна! Интеллигенция интеллигенции -- розь! -- кричал Ратинович.
-- Интеллигенция -- сама по себе сословие, -- возражал Рыбковский, -- у неё есть множество однородных интересов, независимо от интересов желудка, на которых вы так настаиваете!..
-- На интересах желудка зиждется весь свет! -- сказал Броцкий.
-- Интеллигенция является носителем всего прогресса, -- продолжал Рыбковский, -- это буфер, ослабляющий общественные столкновения.
-- А reptilien-литература что? -- спросил Ратинович. -- Разве не интеллигенция?..
-- А вы-то сами что? -- спросил, обозлившись, Рыбковский.
-- Как я-то сам? -- с удивлением переспросил Ратинович. -- Разве я -- reptilien-литература?
-- Нет, -- сказал Рыбковский, -- но так как вы отрицаете интеллигенцию, то я хотел спросить, к какому классу вы причисляете себя самого?
-- Что я, -- просто сказал Ратинович, -- не обо мне речь, а о том, что посильнее меня! Меня на этом не собьёте!..
Спор затянулся. Ожесточение спорящих не ослабевало.
Пёстрые куропатки, несколько раз с коканьем подлетавшие к самому месту пиршества, испуганно улетали прочь. Вдогонку им неслись резкие фразы, отрывистые как хлопанье бича и не связанные между собою никакой внутренней связью.
Спорящие перешли на теоретическую почву. Отсюда было недалеко и до личностей, ибо, странно сказать, вопрос о принципах миросозерцания гораздо больше возбуждает страсти, чем вопрос об их практическом применении к действительности, и человек готов скорее простить противнику дурной поступок, чем теоретическое разногласие по вопросу о факторах и процессах.
Но Марья Николаевна, посмотрев на реку, прервала спор.
-- Господа, -- сказала она, -- не пора ли домой? Смотрите, поднимается ветер. Пока мы тут спорим, ещё разыграется непогода, заставить сидеть здесь.
-- А Ястребов? -- сказал Ратинович. -- Он как переедет?
-- Надо его подождать! -- сказал Кранц.
Он был близким приятелем отсутствующего Ястребова и как бы представлял здесь его интересы.
Рыбковский пытливо посмотрел на воду. В качестве старожила он лучше всех знал изменчивый нрав реки и ветра.
-- Это полуночник идёт, -- сказал он, -- хочет разыграться, кажется. Если будем ждать, раньше ночи не перепустит на ту сторону.
-- А он никому не говорил, когда вернётся? -- безнадёжным голосом спросила Марья Николаевна, разумея Ястребова.
-- Как же, скажет он! -- проворчал Броцкий. -- Видите, сколько куропаток! Он теперь целые сутки прошляется!
У Ястребова, действительно, была привычка, уходя невзначай, пропадать по целым суткам. Пища и отдых, кажется, ему совсем не были нужны.
-- Давайте кликать его! -- предложила Марья Николаевна. -- Может быть, он близко. -- Ау! Николай Иваныч! -- протянула она высокой грудной нотой, звонко отдавшейся где-то далеко в глубине кустов, скрывавших за собою большое озеро, местами совсем близко подходившее к реке.
-- Ау! Ау! -- подхватили другие.
Броцкий издавал самые несообразные звуки. Можно было подумать, что это выпь стонет над озером. Кранц надрывался в тщетных усилиях перекричать его.
Но ответа не было.
-- Видно, далеко ушёл! -- сказал Ратинович, утирая пот, выступивший на его лице от натуги. -- Нечего делать, пусть кто-нибудь останется.
-- Пусть Кранц останется! -- решительным тоном объявил Броцкий.
Кранц был всеобщим козлом отпущения. Самые неприглядные вещи выпадали всегда на его долю.
-- Я тоже хочу переехать, -- жалобно сказал Кранц. -- Зачем я тут буду сидеть один и ожидать этого чёрта?
-- Ну, так идите его искать, -- насмешливо возразил Ратинович.
Но трудность положения окрылила сообразительность Кранца.
-- Постойте, господа, -- радостно сказал он, -- зачем же оставаться людям? Оставим ему просто одну лодку!
-- А в другой как переедем все вместе? -- возразил Рыбковский не без лукавства. -- Смотрите, зыбь поднимается!
Кранц с сомнением взглянул на реку. Он боялся волны.
-- Как-нибудь переедем! -- сказал он, утешая себя.
Броцкий уже складывал посуду в корзину, как вдруг высокая фигура Ястребова неожиданно вынырнула из кустов.
-- А чтоб вас! -- накинулся на него Броцкий. -- Отчего вы не отзывались? Мы кричали, чуть не охрипли.
-- Охота вам кричать, -- возразил Ястребов.
-- Как охота!? -- горячился Броцкий. -- Видите, домой надо ехать!
-- Так, ведь, я пришёл, -- сказал Ястребов.
-- Слышите? -- настаивал Броцкий. -- А мы откуда знали, что вы придёте?
-- Я сам знал! -- сказал Ястребов с важным видом. -- Довольно и этого...
Все засмеялись. Ястребов спокойно посмотрел кругом, потом неторопливо сошёл к берегу, столкнул на воду лодку и, вскочив через борт, стал отгребать от берега.
-- Куда вы, куда?.. -- кричал Кранц.
Но Ястребов уже выплыл на средину и не обращал внимания на крики.
Через пять минут другая лодка тоже двинулась. Рыбковский держал корму. Ратинович и Броцкий изображали мельницу из своих вёсел ещё усерднее прежнего, и глаза Ратиновича были совсем ослеплены от едкого пота, стекавшего под очки. Марья Николаевна уселась на ковре, сложенном вчетверо, опираясь спиной на корзину. Кранц сидел на корточках в самой средине лодки. Сесть на дно было невозможно, так как доски были мокры. Утлая лодка при каждой набегавшей волне поднималась вверх и потом грузно опускалась вниз кормовою частью, как будто желая зачерпнуть воды через заднюю втулку. При каждом таком прыжке Кранц вскрикивал и хватался руками за борта. Вдобавок гребцы немилосердно плескали вёслами, и ветер относил брызги как раз на пункт, который досталось занимать Кранцу. Светло-зелёное пальто приобрело тёмно-бутылочный цвет от промочившей его влаги. Марья Николаевна только смеялась. Она не боялась непогоды, а может быть, также верила в кормчего, при пробеге волны каждый раз искусно отворачивавшего корму и потом немедленно придававшего ей прежнее направление.
-- Пройдёмте к Шиховым, посмотрим, что у них делается, -- сказала Марья Николаевна, когда пятивёрстная ширина реки осталась, наконец, сзади, и маленькое общество стояло на берегу.
-- Я только сбегаю, переоденусь, -- сказал Кранц. -- Я весь промок!
-- В добрый час! -- лукаво сказала девушка. -- Нет худа без добра.
Молодые люди, болтая и смеясь, поднялись по косогору. Нижнепропадинск лежал перед ними во всей неприглядности своего убогого вида. Он отделялся от речного берега длинной и узкой "курьей", которая посредине была наполнена стоячей водой, а по краям мелела, загибаясь и охватывая город как будто руками двумя топкими и вонючими болотами. Для перехода через курью были устроены узкие и дрожащие мостки без перил, которые не отличались безопасностью, особенно ночью.
Кучка жалких избушек с плоскими земляными крышами, вместо кровель, вытянулась за курьей, в одном углу смыкаясь и образуя зачаток улицы, а в другом снова прихотливо рассыпаясь во все стороны как стадо испуганных оленей. Большая часть избушек была заколочена, так как жители разъехались на лето по заимкам. Было несколько домов побольше, но все они зияли пустыми оконными отверстиями и выбитыми дверьми. Это были жилища торговцев, которые, за упадком торговли, все давно выселились из Нижнепропадинска, оставив свои постройки на произвол судьбы.
Две деревянные церкви возвышались на пригорке, совершенно подавляя своей величиной окружавшие избушки. В городе было три священника и соответственное количество дьячков и причетников, и в настоящую минуту, за отсутствием других обывателей, духовенство составляло главный элемент наличного населения.
Шиховы жили в большой избе в две связи, которая первоначально назначалась для школы, но много лет стояла пустая, пока её не заняли приезжие. Им стоило большого труда отопить это огромное помещение, но они поневоле должны были занимать его. У них было четверо детей, и жизнь в тесной квартире во время суровой зимы, когда ребятишки почти не выглядывают на улицу, для них являлась немыслимой.
В просторной горнице, занимавшей большую часть связи, расположенной направо, было довольно темно, благодаря небольшим окнам, с толстыми рамами, на которых вместо стёкол был наклеен грубый холст, совсем серый от насевшей пыли. Горница была почти совершенно пуста. Только в глубине её, в левом углу, сиротливо приютились стол и короткая скамья, плотно приставленная к стене, чтобы придать больше устойчивости её кривым ножкам. У двери был большой кирпичный камин с таким широким жерлом, что маленький чугунный горшочек, стоявший в глубине шестка, совершенно терялся в окружавшей его кирпичной пустыне.
Влево от камина высокий и тощий человек с приятным лицом, обрамлённым жиденькой русой бородкой, одетый в длинный балахон из сурового полотна, засучив рукава, мыл бельё в широкой корчаге, поставленной на деревянный табурет. По комнате ходил другой человек, тоже тощий, но невысокий, с костлявыми плечами и огромной чёрной гривой. Он был одет в старую блузу серого сукна с прямым разрезом ворота, который внизу переходил в длинную прореху, доходившую до самого рубчика, окружавшего подол. На ногах его красовались непарные сапоги, которые вдобавок оба были скривлены внутрь, так что владельцу их приходилось держать ноги носками вместе, как будто он собирался сделать па какого-то мудрёного танца.
На правой руке он держал грудного ребёнка, завёрнутого в серые тряпки. В левой руке он сжимал маленькую тощую книжонку, развёрнутую посредине и от угла до угла мелко испещрённую частыми линиями убористого немецкого шрифта, очевидно одно из изданий "National Bibliothek". Книжонка была захватана и исчитана почти до дыр, а листки, на которых она была развёрнута, в разных местах носили следы жирных пальцев. Человек с ребёнком то поднимал её к лицу, внимательно вглядываясь в мелкие строки, то опускал её вниз, сосредоточенно соображая. На столе в углу комнаты лежала кипа журналов в серых и красных обложках. Один из них был раскрыт на первых страницах и лежал на краю стола. Человек с ребёнком, совершая свою прогулку по комнате, каждый раз подходил к столу и читал развёрнутый журнал. Руку с немецкой книжонкой он опускал вниз, но, дойдя до конца страницы, поднимал книжонку и, ловко поддёрнув ею листок журнала, переворачивал и принимался читать снова. Дойдя до конца в другой раз, он поворачивался и возобновлял прогулку по направлению к двери.
Ребёнок плакал, но как-то негромко. Быть может, он догадывался, что из его плача ничего не выйдет и не хотел надрываться понапрасну. По временам, когда ребёнок возвышал голос, человек в серой блузе машинально прижимал его к груди, как будто стараясь надавить пружинку, которая могла бы захлопнуть эти беспокойные звуки. При этом он всё время напевал довольно громко, но совершенно бессознательно, какой-то странный мотив, очевидно собственного сочинения: "Бэум, бэум, бэм!" -- с целью убаюкать ребёнка.
Свита Марьи Николаевны вся разом ворвалась в комнату.
-- Здравствуйте, Шихов, -- сказал Ратинович, подойдя к человеку с ребёнком, и хотел было протянуть ему руку, но удержался, сообразив, что обе руки Шихова заняты.
-- Ага, -- ответил Шихов, -- здравствуйте! -- он подошёл к столу и положил на него немецкую книжку, очевидно, отказываясь от неё на время посещения гостей.
-- Это что, опять Спиноза, -- насмешливо сказал Ратинович, -- доучиваете наизусть?
-- Как же, -- добродушно ответил Шихов, -- Спиноза в руках, а на столе что? -- и он показал на развёрнутый журнал.
-- Мой, Беккер! Не стой! -- сказал Рыбковский, подходя к человеку, мывшему бельё. -- Бог труды любит!
Беккер был его приятелем и сожителем по квартире, но ему и в голову не пришло предложить Беккеру свои услуги по части белья.
-- Если вы устали, Михаил Самойлович, -- прохрипел Броцкий с наивысшей вежливостью, на которую только был способен, -- то я заменю вас.
-- Нет, ничего! -- возразил Беккер, поднимая над корчагой какое-то белое одеяние, весьма смахивавшее на женскую рубашку, и принимаясь его скручивать и выжимать из него воду.
Дети, игравшие в соседней комнате, услышав приход гостей, выскочили из-под ситцевой драпировки. Их было трое. Впереди бежала девочка лет четырёх, с большой головой, смуглым личиком и большими чёрными глазами, в одежде, сшитой из тёмного ситца и состоявшей из коротенькой кофточки и таких же коротеньких панталончиков.
Увидев Рыбковского, она тотчас же обхватила его ногу обеими ручками и стала карабкаться вверх.
-- Дядька, дай гостинца, гостинца принёс, дядька? -- кричала она.
-- Цицинца! -- повторил маленький толстый мальчуган в красной рубашонке и с вязанной шапочкой на голове, ковыляя сзади на своих коротких ножках.
В одной руке он держал щепку, а в другой огромный остроконечный нож туземного изделия и даже на ходу продолжал скоблить лезвием кусочек дерева, тщетно стараясь срезать с него стружку.
Девочка лет шести, с белокурыми волосами, рассыпавшимися по плечикам, одетая в короткое бумазейное платье, из которого она уже успела вырасти, шла сзади всех, волоча за собой несоразмерно длинную и тонкую куклу или, лучше сказать, обнажённый остов куклы, так как на ней не было ни малейших признаков одежды. Девочка держала куклу за ногу, и фарфоровая голова её со стуком поскакивала по неровным доскам пола, вздрагивавшим как фортепианные клавиши, когда кто-нибудь наступал на их другой конец.
-- Вот гостинца, -- сказал Рыбковский, нагибаясь к младшей девочке.
В руках у него, неизвестно откуда, оказалось крошечное берестяное лукошко, наполненное мелкими красными ягодами. Он успел собрать смородины, когда ходил за цветами для Марьи Николаевны.
Девочка жадно схватила ягоды.
-- И с Мишей поделись, -- сказал Рыбковский. -- Мишенька, хочешь ягодки? -- спросил он, переходя от девочки к мальчику.