На лугу перед церковью стояли лошади, запряженные в телеги, и пара легковых машин. Холки лошадей, оглобли и дуги были перевиты лентами. Машины были украшены живыми цветами. Тут же бродило несколько хмельных бестолковых мужчин, и один, ослабевший, лежал на траве. Дверь в церковь была раскрыта. В смугло-медовом сумраке горели свечи, краснели лампады, виднелись женские платки, непокрытые мужские головы. Священник в фиолетовом облачении читал молитву, стоя перед женихом и невестой, над которыми блестели два латунных венца. Все было в легком кадильном дыму, пахло сладостью, доносились тихие песнопения и негромкий, с неразличимыми словами, голос священника.
— Ты знаешь, кого венчают? — тихо спросила она.
— Нет.
— Это нас венчают.
Он посмотрел на нее. Лицо ее было розовым от волнения. Глаза, глядящие в церковь, были наполнены влажным счастливым блеском. Губы улыбались и что-то шептали, словно повторяли вслед за священником слова молитвы. Он старался понять, что она чувствует. Сюда, на дно долины, с высоких склонов катились волны ароматного ветра. Озеро сквозь деревья брызгало солнцем. Гора напротив была лиловой от цветов. Соседняя казалась розовой. Другие холмы белели, желтели, волновались далекими цветами, присылали через озеро порывы душистого ветра. Казалось, у церкви, среди ее куполов и жестяных наивных крестов сочетались стихии света, воды и ветра, роднились со стихией земли, создавая божественную гармонию мира. И церковный обряд венчания был проявлением этой вселенской гармонии.
Сарафанов смотрел в открытые церковные двери, где мерцали венчальные короны, множество свечек горело в руках, и в голубом кадильном дыму нежно светилась невеста.
Из церкви вышла девочка, белесая, милая, в светлом платьице, с хрупкой шеей и тонкими, по-детски непрочными ногами. В руках ее был розовый цветок мальвы. Она подошла к Маше и протянула цветок. Та удивленно взяла, погладила девочку по соломенным волосам, спросила:
— Как тебя зовут?
— Ангелина, — ответила девочка, наивно и чисто глядя ласковыми голубыми глазами.
Из церкви повалил народ. Окруженные родней и друзьями, появились жених и невеста. Она приподнимала подол белоснежного венчального платья. Он держал ее под руку, радостно оглядывался, щурясь на солнце, словно мир, в котором он оказался после венчания, изумлял его своей преображенной красой. Свадьба шумно погрузилась в телеги, в автомобили. Те, кому не досталось места, побрели в гору. Лошади и машины укатили, вереница людей медленно удалялась вверх по дороге.
— А где же девочка? — оглядывалась Маша, держа в руках мальву. — Я ее больше не видела.
— Может быть, это был ангел небесный? Выбрал тебя из всех и подарил цветок?
— Может, и впрямь был ангел, — тихо согласилась она, целуя розовые лепестки.
Они побывали в Печерах, в порубежном городке, за которым начиналась Эстония; она недружелюбно и мнительно пялилась на Россию зелеными глазами. Здесь же, у самой границы, цвела святыня — Псковско-Печерский монастырь. Расположился в овраге, на дне глубокого ручья, распростер каменные широкие стены по обеим склонам, словно косматые крылья орла, а тулово погрузил в глубину, заслоняя от угроз сокровенное диво — белизну соборов, блеск крестов, алое и золотое видение ангелов и херувимов.
Они подходили к приоткрытым воротам, в которых стоял монах, подпоясанный вервью. Множество людей останавливалось перед воротами — возносили лица к высокой надвратной иконе, истово крестились, кланялись и проходили внутрь.
— Посмотри, сколько входит людей, и никто не выходит обратно, — сказала Маша. — Значит, в этой обители так чудесно, что люди там остаются навечно.
И впрямь, там было чудесно. От ворот расходились две дороги — одна вдоль стены, мимо тенистых деревьев к величественному белому храму с красными серафимами и золотым меченосцем Михаилом Архангелом, другая спускалась вниз, под арку небольшой белоснежной церкви Николы Вратаря, запечатленной на холсте Рериха.
Дорога, вымощенная брусчаткой, проходила под церковью, в полом пространстве, напоминавшем пещеру. В сумраке, озаренные свечами, стояли высокие тяжелые доски, расписанные знаменитым монахом Зеноном. Он передал в иконах космичность, и грозную истовость веры, и утонченную женственность Богородицы, заступницы мира. На всех шести иконах стыли Богоматери. Одна из них, с Младенцем, парила в ночном синем Космосе среди золотых звезд и сама, как звезда, источала свечение. Другая была окружена алым кольцом зари, находилась в центре огненной сферы, являясь средоточием мировой Мудрости и Любви. Третья царственно сияла среди золотого райского неба, возвещая о Воскрешении и Победе. Две другие иконы изображали Успение. Смертный одр Богородицы не напоминал печальное ложе, а скорее лепесток цветка, в котором упокоилась Дева. Один — нежно-изумрудный, другой жемчужно-голубой. Успение Богоматери было истолковано как цветение мира, и апостолы, склоненные к ложу с золотыми нимбами, напоминали пчел, окруживших медовый цветок.
Душа ликовала. Покинула бренное тело и реяла, подобно ангелу, среди белоснежных стен, ныряла в проемы звонниц с тяжелыми медно-зелеными куполами, опускалась на яблони, тяжелые от райских плодов, вновь неслась вниз, сложив крылья, пролетая вдоль монастырских келий, где за стеклами притаились седобородые старцы. Душа, истомившись за долгую жизнь в мытарствах, страданиях, грешных деяниях, вновь вернулась к родным пределам, туда, где была сотворена для счастья и ликования. Губами, зрачками Сарафанов чувствовал цветение воздуха, вдыхал его медовую сладость.
Они спускались по мощеной дороге, по которой когда-то Грозный Царь, нагрянувший с войском во Псков, нес на руках обезглавленное тело игумена Корнилия, обливаясь слезами и кровью.
Сарафанов остро и сладостно ощущал связь с окружавшим его народом. Свою растворенность в нем. Неотличимость от этих калек и нищих, сельских батюшек и уездных интеллигентов, офицеров и профессорского вида столичных визитеров. Любил их всех, но в этой любви присутствовало нечто, что витало и плескалось среди голубых куполов и ало-золотых фресок, сахарно-белых стен и могучих деревьев. Божественная благодатная сила сочетала их всех в верящий, богооткровенный народ, где один другому был братом, радетелем и хранителем. Любя их всех, он любил в них это Божественное сияние, словно в каждом горела малая свечечка, затепленная от огромного, плещущего в небесах благодатного огня.
Он потерял из вида Машу. Она исчезла в толпе. Стал искать глазами, чувствуя ее присутствие повсюду по теплоте, нежности, лучистому свечению, которое он улавливал на лицах людей, на ухоженных, мокрых от воды кустах роз, на белой глади церковной стены, где пылала ало-голубая, изумрудно-золотая фреска. Нашел ее в надкладезной часовне, где люди пили воду из святого источника. Она держала у губ жестяную кружку. Смотрела на него через край любящими глазами, и он видел, как падают ей на платье солнечные яркие капли.
Под стеной храма в гору уходила пещера. Деревянные, окованные железом створы. Складчатый сумрачный свод. Молодой монах, узкий в талии, с колоколом черной рясы, сияя васильковыми глазами, обращался к благоговейно внимавшей толпе:
— Се есть сданные Богом пещеры, ибо сии пещеры сданы Богом. Посему оные пещеры именуются Богом сданные.
Сарафанов шел за Машей, осторожно ступая среди зыбких теней, крохотных, окружавших его светляков. Свечка вдруг озаряла чьи-то розоватые пальцы, заостренное, похожее на маску лицо. Близко над головой нависали песчаные своды, в них переливались песчинки. Было прохладно. Воздух подземелья казался бархатным, густым. В нем стоял запах подземных, не ведающих света глубин.
Сарафанов чувствовал, как падают на пальцы горячие капли воска. Подымал свечу, разглядывая мягкие, телесные складки свода. Подносил к стене, в которой переливались вмурованные керамические плиты: зеленоватая глазурь, резное распятие, плотная, покрывавшая доску славянская надпись. Плиты напоминали печатные пряники, вмазанные в стены. То были надгробия, закрывавшие могильные ниши. Все стены сверху донизу были заполнены «керамидами». За каждой таилась могила, в которой четыре века покоился прах. Монахи утверждали, что пещеры обладают чудодейственным свойством сберегать от тления умершую плоть. И если отломить от стены глазированную резную плиту, протянуть в нишу свечу, то увидишь распавшиеся дубовые доски, мятую рясу и обтянутое кожей, с выпуклыми веками и торчащей головой лицо покойника.
Впереди раздавался голос невидимого монаха. За ним тянулась вереница богомольцев, качались огоньки. То исчезали за поворотом пещеры, то вытягивались, словно плывущие в воздухе бусины. Сарафанов старался прочитать надгробные надписи. Там были имена крестьян и посадских, князей и игумнов, воинов, павших при осадах крепостей, и богатых дарителей, снискавших право на погребение в святых пещерах. Было странное чувство, что они не мертвы, а живут загадочной, по ту сторону гроба, жизнью, между ними идет безмолвное общение, сквозь глиняную заслонку они слушают, как двигаются мимо живые. И тот, к чьей могильной плите поднес Сарафанов свечу, строго и напряженно ждет, когда живая душа отойдет прочь и можно продолжить долгое, на много веков растянутое ожидание.
Катакомба ветвилась в разные стороны, в кромешную тьму уходили коридоры. Иногда своды подымались и открывалась пещерная церковь, каменный алтарь, горящие лампады, стоящие в вазах живые цветы. Было странно видеть слабо озаренные соцветия ирисов, садовых ромашек и лилий, будто это были цветы подземного сада. Напряженно сиял цветок подсолнуха с густой бахромой лепестков, повернутый в сторону невидимого подземного солнца.
Они вошли в ту часть подземелья, где располагалось «братское кладбище». В стене виднелся незамурованный проем. На камне в подсвечнике горела свеча. Люди подходили, заглядывали в проем, иные тянули в него руки с зыбкими огоньками. Некоторое время вглядывались, а затем отходили. Казалось, на их лицах появляется странный, из теней и световых пятен, отпечаток.
Сарафанов заглянул в щель, из которой слабо тянул вялый ветерок загробного мира. Внес свечу. Озарилась высокая пещера, сплошь устав летая гробами. Они стояли один на другом, покосились, съехали набок, иные торчали дыбом. Нижние, из почернелых досок, сплющились под тяжестью верхних и распались. Из них просыпались кости — рыже-черные, голубовато-мучнистые. Чем выше к вершине находились гробы, тем были они светлее. Дерево, тронутое тлением, еще держало в себе прах. На самом верху стояло два струганных, белых гроба, в которых покоились недавно усопшие монахи. Вид пещеры напоминал фреску Страшного суда, когда из тьмы погребений, протыкая шевелящуюся землю, подымаются кости, складываются разъятые скелеты.
Маша, заглянув в погребальный зев, отшатнулась со страхом. Было видно, как у самой свечи дрожат ее розовые губы, блестят золотыми точками испуганные глаза:
— Мне показалось, что кости шевелятся. Где-то наверху уже прозвучала труба, мертвецы услыхали и готовятся встать.
Вереница двигалась дальше. В ее голове запели. Пение, мелькание огоньков, темные поющие рты на озаренных лицах — всё было похоже на шествие первохристиан, спустившихся в катакомбу. Сарафанов испытывал мистическое озарение. Казалось неслучайным его появление здесь, среди «отеческих гробов». Он был приобщен не только к живым, наслаждавшимся высоко наверху светом солнца, зрелищами цветущих земных картин, но и к мертвым, которые вместе с живыми составляют единый, нераздельный народ. Он, Сарафанов, избранный из среды живых, был направлен к мертвым, чтобы передать им весть о близком, предстоящим им всем воскрешении.
Пение растекалось в подземелье. Огоньки теплились среди холодных и тесных стен. Сарафанову казалось, что в веренице молящихся и поющих следуют все умершие. Трувор с боевой дружиной. Защитники изборских башен. Царские стрельцы и святые старцы. Пехотинцы и ополченцы всех случившихся на Руси войн. Александр Матросов, погибший на псковской земле. Десантники Шестой роты, ушедшие из-под Пскова умирать на Кавказскую войну. Все его милые и близкие, бесчисленная, сошедшая под землю родня. И бабушка, и отец, и погибшие жена и сын — все шествовали следом в бесконечной процессии, оглашая пещеру бессловесным пением. Это были русские боги, памятные и позабытые предки. Выбрали его, Сарафанова, своим поводырем. И он, наделенный откровением, укрепленный духом, ведет их всех к свету в час предстоящего воскрешения.
Они вышли из холодного подземелья и оказались среди горячего света, золотого блеска, сочного, свежего воздуха, который гремел и плескался. Народ стоял широким крутом, отступив от белой высокой звонницы, а на ней раскачивались, гулко ухали, бархатно рокотали, мелко и сладко вздрагивали колокола.
Под эти ликующие звоны с горы по деревянной лестнице, окончив службу в соборе, спускались монахи. Черные мантии, высокие клобуки, величественные твердые бороды. Впереди шествовал игумен, неся на вытянутых руках золоченый потир. Чаша сияла, окруженная солнечным светом и колокольными звонами.
Теперь, на склоне длинного летнего дня, они шли по старой Печерской дороге среди сосняков. Голубой асфальт, по которому с мягким шипением проносились редкие автомобили. Песчаные холмы, сплошь поросшие соснами. У корней стволы были сизо-лиловые, шершавые, но чем выше, тем больше золотились, краснели, венчались пепельно-серебряной хвоей, в которой витал чистый ветер. Пахло смолой, вереском, едва ощутимой сладостью спелой черники.
— Какой был огромный чудесный день. — Маша ступала по песчаной обочине, и он видел, как к ее платью прилепились две сосновые сухие иголки. — Сколько всего повидали. Куда приведет нас эта дорога? Что еще уготовила нам судьба?
Река, у которой они оказались, была первозданной, текла среди зеленых тростников, окруженная бором, чистая, легкая, с тенями рыб у золотистого дна, с зарослями цветущих кувшинок. Хотелось погрузиться в ее девственную чистоту, слиться с проблесками рыб, всплесками, медленно плывущими кругами. Это было заповедное, райское место, куда привела их чья-то настойчивая и благая воля.
— Я искупаюсь, — сказал он, — а ты собирай чернику.
Он сбросил одежду. Нагой погрузился в воду, чувствуя студеные плотные струйки, ударявшие в грудь и живот. Испытывал блаженство среди тихого течения реки, окруженный соснами, плоскими водяными листьями, над которыми вились голубые стрекозы и качались кувшинки. Рядом, на сочной ножке, подымался бутон белой лилии. Лепестки были сжаты, но уже дрожали от последних усилий, перед тем как разъяться, превратиться в девственную белоснежную чашу. Его окружал волшебный рай. И в этом раю, в притихших кущах, просторных красных лесах что-то приближалось, сквозило в прозрачной хвое, беззвучно возвещало о своем приближении.
Маша бродила поблизости, наклонялась, собирала чернику. Синяя стрекозка присела на глянцевитый лист. Бутон белой лилии слабо дышал, был готов раскрыться. Стоя в реке, Сарафанов испытал светлую радость, приятие мира, обожание этих вод и небес, этих рыб и стрекоз, и ее, своей ненаглядной и милой, светлевшей среди красных стволов. Его любовь, обожание, страсть были направлены к ней, через пространство золотистого воздуха, который вдруг уплотнился, наполнился алым светом, и весь бор осветился в своей глубине. Она изумленно выпрямилась, оглянулась. Увидала его, стоящего в реке, протянула руки. И что-то пронеслось от него к ней, сжало незримыми крыльями, ошеломило, умчалось прочь. Бор погас, словно задули огромную алую лампаду. Рыбы ушли в глубину. Лилия раскрыла свои лепестки, дивная, девственная, с влажной золотой сердцевиной.
Сарафанов очнулся. Московская полутемная комнатка. Картины на стенах. Догорающий, на последнем издыхании, светильник. Маша поднялась, опираясь на локоть, — ее голая грудь, черная россыпь волос, таинственная улыбка.
— Ты знаешь, мне так горячо, так сладостно. Может быть, я зачала от тебя?
Глава одиннадцатая
Он посещал деловые собрания, встречался с бизнесменами, банкирами и политиками. И каждый раз, выходя из офиса, из министерского подъезда или редакционного здания, видел елку в царственном облачении. Зеленый бархатный кринолин, парча, драгоценности, и на маковке — блистающая корона, окруженная пучком лучей. Он старался угадать, куда направлена эта лучистая энергия, в какой поглощающий фокус она стремится. Не сразу понял, что поглотителем является Останкинская телебашня. Она неизменно возникала в сочетании с рождественскими елями, открывалась из разных районов Москвы. То являла собой стальной сияющий луч в голубоватом небе, пронизывающий скопище крыш. То стеклянную, наполненную ядовитой влагой иглу в фиолетовом сумраке. То тончайший, прочерченный в небе надрез, из которого сочился мертвенный свет. На башню были нацелены шестиконечные звезды и ромбы. Ей отдавали энергию, добытую в русском огромном городе. Башня жадно поглощала, пропитывалась ею, отправляя дальше, сквозь морозные русские небеса, вокруг земли, в иные пространства, доставляя жизненную прану другому народу.
Это открытие изумило его. Все небо над Москвой было прочерчено едва заметными линиями, которые сходились к мерцающей вертикали, создавая магическую геометрию. Город был захвачен, пленен, окружен лазерными лучами, сквозь которые не мог пробиться ни один желающий покинуть западню. Вороны, попадая в магический луч, вспыхивали, превращаясь в комочек пламени, падали на морозные крыши горстками горячего пепла. Завершив дневные дела, влекомый таинственным магнетизмом, Сарафанов направил машину сквозь вечерний город, бурлящий ледяным кипятком, в Останкино, к телебашне.
Он не любил и страшился прилегающих к башне районов, с тех пор, как во время восстания здесь бурлила толпа, в нее вонзались пулеметные очереди, носились сбесившиеся «бэтээры», пробивая броней людские колонны, горело здание телецентра, и он в бессилии и ненависти метнул булыжник в корму пролетавшего БТРа, успев разглядеть безумные глаза водителя. И над всем бесстрастно и грозно возносилась гигантская, уходящая в небо колонна, как идол, принимающий кровавое жертвоприношение. Спустя годы башня горела, на несколько суток померкло галлюциногенное телевидение, и он ликовал и злорадствовал. Ездил специально смотреть, как вяло коптит громадный фитиль, и дым, сносимый ветром, напоминал фигуру Ельцина, безобразного, дикого и бесформенного.
Теперь он вышел из машины у подножия башни, которая светилась в голубоватых стальных лучах. Прожекторы провожали в морозную высь ее непомерное тулово. Основание казалось могучим мускулом, напряженно поддерживающим жилистое гибкое тело. Ее покрытие напоминало чешуйчатую змеиную кожу, и вся она была похожа на громадную кобру, взметнувшую над Москвой жестокую беспощадную плоть, готовую жалить, вливать в укусы капли яда.
Все годы после пожара башня ремонтировалась, была огорожена. Ресторан, находившиеся на ее вершине, был закрыт. Но сейчас Сарафанов обнаружил, что строительные ограждения были убраны, к коническому бетонному основанию был пристроен стеклянный кристаллический куб. Пленительно горела многоцветная ресторанная вывеска: «Седьмое небо». Сквозь стекло виднелись раззолоченные швейцары. На стоянке, выбрасывая дымки, драгоценно сияли машины. Кто-то вальяжно входил сквозь стеклянную дверную карусель. Ему вдруг захотелось войти. Оказаться в чреве змеи и там ощутить таинственную, зловещую энергетику, питавшую башню, отнимавшую у ночного города витальные силы. Очутиться в средоточии бесчисленных геометрических линий и, находясь в их фокусе, разгадать зловещую теорему заговора. Расшифровать каббалистическую формулу гибели Государства Российского. Приказал шоферу поставить «мерседес» на стоянку. Вышел из теплого салона в металлический жесткий воздух и, задирая голову на сияющее лучистое чудище, попал в дверные стеклянные лопасти, которые бесшумно перенесли его в душистый холл с важными, похожими на индюков швейцарами. Разделся, на скоростном лифте, оказывающим воздействие, как слабый вдох нашатыря, оказался в ресторане.
Ресторанный зал являл собой просторный застекленный цилиндр с толстой, непрозрачной колонной в центре. К колонне примыкал округлый бар с высокой стойкой, медными кранами, батареей освещенных разноцветных флаконов. По периметру зала у стеклянных стен располагались ресторанные столики с немногочисленными посетителями. За стеклами дышал, пульсировал, медленно двигался город. Сарафанов, едва вошел, завороженно загляделся на мерное, плавное смещение ночных ландшафтов: зеленоватые туманности, оранжевые гирлянды, млечно-жемчужные линии, бессчетные огненные точки, каждая из которых была охвачена легким заревом. Все это плыло, смещалось, как в иллюминаторе космического корабля. И от этого возникало круженье головы, странное ощущение невесомости.
— Вы один? Куда вам угодно сесть? — к нему подошел холеный метрдотель, в белоснежной рубашке и черном сюртуке, изысканностью обращения подражая английскому лорду.
— Благодарю, — ответил Сарафанов. — Я присяду за стойку бара.
Он поместился на высокий стул, поставив ноги на удобную, окружавшую бар перекладину. К нему скользнул бармен в малиновой безрукавке, с пышными белыми рукавами, с выражением моментальной готовности на миловидном лице:
— Что угодно господину?
— Виски со льдом, — ответил Сарафанов, наблюдая, как ловко хватает бармен бутылку с насаженным хромированным мундштуком. Картинно, с легким стуком кидает на стойку толстый стакан. Цедит виски, цапая щипцами брусочки льда. С небрежностью фокусника и жонглера опускает перед Сарафановым мерцающий сосуд.
Вращение ресторанного зала проходило бесшумно. Внутри колонны, за деревянными панелями бара, заслоненная разноцветными бутылками, вращалась земная ось. Громадные шары подшипников, смазанные маслом, катились по кругу, сообщая движение необъятным пространствам. Это могучее планетарное вращение изумило Сарафанова.
— Не надумали выбрать столик? — вновь возник метрдотель, источая любезность. — Не желаете посмотреть карту?
— Карту Москвы? — рассеянно переспросил Сарафанов, наблюдая вращение ту манно-пылающего города.
— О, да, — оценил шутку метрдотель. — Отсюда все как на ладони.
Казалось, самолет, заложив вираж, делает плавный раздольный круг.
Сарафанов завороженно следил, различая в размытых плазменных сгустках очертания города.
В оранжево-зеленоватом свечении, похожем на морской планктон, угадывался Кремль, его рубиновые искры, золотой купол храма Христа Спасителя, крохотная алмазная подвеска Крымского моста. Медленно открывалось Садовое кольцо, как световод со множеством кипящих огненных пузырьков.
Льдисто светились высотные здания у «Трех вокзалов». Темнели, как туча, Сокольники, за которыми расходись в бесконечность длинные космы света.
Сарафанов был погружен в созерцание. От выпитого виски, плавного вращения земли, клубящихся световых пятен он пребывал на грани сновидения и наркотического прозрения. Он находился не в ресторане, а в космической капсуле, в небесной лаборатории, совершавшей исследовательский полет над загадочной планетой.
— Могу вам предложить еще виски? — обратился к нему бармен. — Не правда ли, прибавляет энергии?
— Вы — энергетик? Энергия равна массе, умноженной на квадрат скорости света, — ответил Сарафанов. — Да, еще виски.
Сарафанов глотал виски, поддерживая в себе опьянение. Боялся, что видения исчезнут, а вместе с ними исчезнет его способность исследовать суть загадочного явления.
То чудилась ему светящаяся сине-зеленая водоросль, опутавшая своими волокнами город, свитая в спираль, словно размытая галактика. То виделась громадная раковая опухоль с лиловыми гематомами, красно-синими переродившимися тканями, которая медленно разрасталась, сжирая живую материю, наливалась больной кровью, тлетворными ядами, изливала на Москву отравленные соки. И, наконец, блуждая среди галлюциногенных наваждений и фантастических образов, Сарафанов набрел на тот, что ближе всего описывал открывавшуюся с высоты картину. В мерном вращении, в таинственных вспышках и судорожных переливах, в красноватых и зеленоватых прожилках, в жемчужно-сером и млечно-голубом веществе явно угадывался громадный, лишенный черепной оболочки мозг. Этот мозг вздувался, думал, воспалялся в одних частях, опадал и меркнул в других. Складчатый, пронизанный цветными жилами, весь в переливах и световых потоках, отражавших протекавшие в нем процессы, мозг был воплощением его страхов и подозрений, выразителем его кошмаров и жутких прозрений.
Среди туманностей и размытых сияний остро, сочно, как крохотные зеркальца, мерцали отдельные вспышки. Сарафанов догадался, что это были микроскопически малые елочные звезды, шестиконечные отражатели, посылавшие к башне световые импульсы. Самих елей не было видно, но короткие вспышки выдавали местонахождение колдовских деревьев. А вместе с ними — банков и бизнес центров, супермаркетов и ювелирных магазинов, выставочных залов и казино, дискотек и ночных клубов. Мозг, словно моллюск, питался энергией города, аккумулировал ее в пульсирующих отражателях. Те брызгали квантами света в ночное небо, пронзая тончайшими лазерами. Башня вращалась, направляя принимающее зеркало поочередно в разные концы города. Глотала прилетавшие импульсы. Сливала их в непрерывный, протекавший в башне поток. А потом посылала в беспредельность, к другой оконечности земли, где обитало таинственное сообщество зла. Питало свою непреклонную волю и необоримую мощь энергией русских пространств.
Он сбросил оцепенение, которое сменилось лихорадочным возбуждением. Он торопился лучше понять и запомнить устройство таинственного организма, чертеж ужасной машины. Планетарный мозг прилип к Москве и сосал энергию из каждого окна, из каждого церковного купола, из каждого компьютера и человеческого сердца. Он высасывал прану из картин Третьяковской галереи, из лепета младенцев, из памятников Достоевского и Юрия Долгорукого. В эмпирически питался людскими страданиями и радостями, молитвами и изобретениями. Добытую энергию он превращал в брызги и со скоростью света отправлял ее на башню, ловившую драгоценную каплю. Оптические приборы, электронные излучатели, волокнистые световоды соединялись с живой органикой гигантского мозга. Создавали психическую машину, интеллектуальную энергостанцию. Воспроизводили таинственную физику Вавилонской башни — энергетической установки Древнего мира.
Сарафанов подумал, что этот мозг был повинен в смерти его жены и сына, вынашивал план покушения, и теперь он должен быть уничтожен. Выбрал глазами участок светящегося зеленоватого облака и мысленно послал в него пушечный снаряд. То место, куда вонзился снаряд, разом потемнело, померкло. Сарафанов ощутил невыносимую боль в висках, от которой едва не потерял сознание. Пришел в себя, вглядываясь в таинственное думающее облако, высматривая в нем мерцающие импульсы. Эти импульсы убили его Лену и Ванюшу, обрекая его на мучительное вдовство, невосполнимое одиночество. И надо срубить все елки-убийцы, погасить геометрические фигуры. И тотчас жестокая боль сжала сердце, словно в аорте образовался тромб, и началось омертвление сердечной мышцы. Пережив подобие микроинфаркта, пришел в себя, разглядывая проплывавшее за окном существо. Подумал, что, если отпилить антенну у башни, разрушится оптическая система и исчезнет ретранслятор энергии. Это помышление стоило ему нестерпимой боли в паху, словно ему сжали семенники.
Мозг чувствовал его, читал его мысли, реагировал на его враждебные побуждения. Он был прозрачен для мозга. Мозг одной своей невидимой щупальцей погрузился в его личность, пил его психическую энергию, опустошал его разум. И при этом откликался на его переживания. Как хамелеон, менял расцветку, дергался радужными переливами.
Сарафанов вдруг понял, как можно совладать с этим всесильным вампиром. Его невозможно пронзить копьем, сжечь огнеметом, засыпать химикатами. Нужен атомный минизаряд в земную кору, чтобы тектонический удар прокатился по поверхности города, сместил слои, оторвал присоски вампира, сдвинул оптические линии зеркал, нарушил фокусировку световой машины. Дестабилизация освободит город от плена, лишит мозг питания, и он зачахнет. А вместе с ним зачахнет чудовищный заговор, бесчеловечный план, и Россия спасется. А он, Сарафанов, будет отмщен.
«Дестабилизация» была ключевым словом. Сарафанов ожидал ответный удар мозга, который будет стоить ему жизни. Но вместо нечеловеческой боли и казнящей молнии увидел, как затрепетало все огромное пространство города. Туманное облако задергалось алым, голубым и зеленым. Из мозга стали вырываться огненные протуберанцы. Взмывали ослепительные световые фонтаны. Над всей Москвой вспыхивали фантастические букеты, раскрывались великолепные хризантемы и астры. Повсюду раскручивались огненные спирали, катились искристые колеса и обручи. Так мозг откликнулся на его прозрение. «Дестабилизация», — повторял Сарафанов с восторгом, глядя на волны света, которые свидетельствовали о страданиях уязвленного мозга.
— Не правда ли, великолепное зрелище? — метрдотель нарушил его одиночество. — Старый новый год Москва отмечает изумительным фейерверком.
Сарафанов не ответил. Покинул стойку бара. Спускался в скоростном лифте. Как заклинание, повторял одно слово: «Дестабилизация».
Часть вторая
Магическая призма
Глава двенадцатая
Сарафанов находился в рабочем офисе на двадцатом этаже стеклянной башни, среди солнечного, в янтарных пятнах кабинета. Он смотрел на картину Дубоссарского, прикрывавшую бронированный сейф. Красные и зеленые люди среди фиолетовых и желтых домов — его агенты, его тайная гвардия, которую он разошлет по Москве с заданием срубить магические елки, сместить оптические линии, нарушить геометрию зеркал. Сломать оптическую машину врага, который, подобно Архимеду в Сиракузах, стремится сжечь корабль «Пятой Империи». Картина драгоценно светилась. Это был потаенный свет проступавших сквозь холст лампад, не меркнущих в тайной часовне, хранителем которых был Ангел небесный.
Сарафанов обладал и вторым оружием — именным пистолетом, который подарил ему генерал Буталин среди дымящегося Грозного. Отомкнул ящик стола. Нащупал в глубине прохладное тело пистолета. Извлек на свет. С удовлетворением читал на серебряной пластине дарственную надпись и дату первого штурма Грозного. Он был вооружен. Находился в башне, откуда поведет наступление на врага, чтобы его сокрушить. И куда, подобно защитникам Изборской крепости, в случае поражения укроется для последнего смертельного боя.
Спрятал пистолет, запер ящик на ключ. Позвонил, вызывая в кабинет своего верного помощника Михаила Ильича Агаева.
Тот не замедлил явиться, как обычно, любезный и пунктуальный, безукоризненно одетый, с тонкими чертами аристократического лица, напоминавшего Сарафанову князя Юсупова. Это породистое, с тенями утомления лицо выражало готовность исполнить любое поручение шефа и одновременно — легкую отчужденность, исключавшую всякую по отношению к себе фамильярность. Эта постоянная дистанция, которую поддерживал Агаев, нравилась Сарафанову, но и внушала тайную тревогу и иногда раздражение.
— Я хотел доложить, Алексей Сергеевич, что деньги на приобретение лесообрабатывающего завода в Приморье аккумулированы. Если вы даете согласие, я могу вылететь во Владивосток и провести переговоры с губернатором. Думаю, нам удастся обыграть китайцев. У нас неплохие позиции в администрации края. — Агаев стоял чуть поодаль, держа на весу папку с бумагами, где содержались данные о предприятии, о породах ценной дальневосточной древесины, о китайских конкурентах, которые претендовали на тот же завод. — Я могу вылететь немедленно.
— Не нужно никуда лететь. Покупка завода отменяется. Аккумулированные деньги понадобятся здесь, в Москве.
— Вы изменили свое решение?
Агаев изумленно воздел золотистую бровь и тотчас же вернул лицу бесстрастное выражение, не позволяя себе обсуждать решение руководителя. И эта бесстрастная исполнительность, подчеркнутая субординация, готовность Агаева беспрекословно исполнять любое указание покоробили Сарафанова. Он хотел бы от своего помощника большего соучастия, более глубокого и искреннего проникновения в его, Сарафанова, замысел.
— У нас есть в наличности сто тысяч долларов? — спросил он Агаева. — Мне нужны эти деньги в течение часа.
— Через час они будут, Алексей Сергеевич. Я могу пойти распорядиться?
Агаев сложил папку, готовый повернуться и идти исполнять повеление шефа. Сарафанову хотелось его удержать. Хотелось преодолеть дистанцию, растопить ледок отчуждения. Переполнявшие Сарафанова эмоции, грандиозность замысла, предстоящие дерзновенные деяния требовали не только денег, не только его личной непреклонной воли и отваги, но и соучастия соратников, помощь союзников, преданность посвященных помощников.
— Мы с вами работаем не первый год, Михаил Ильич. Вы блестящий организатор и редкий управленец. Сегодня среди русских таких не много. Я бы хотел, чтобы вы, оставаясь первоклассным топ-менеджером, вошли в мой бизнес. Взяли бы на себя часть нефтехимии или строительство отелей на Черном море. Что вы на это скажете?
— Вы непревзойденный бизнесмен, Алексей Сергеевич. Не боюсь польстить, вы — гений бизнеса. Я же исполнитель ваших замыслов. Вполне довольствуюсь свой ролью. Вы мне прекрасно платите, — Агаев оставался любезен и сух. Не шел на сближение. Поддерживал дистанцию невидимым дальномером. Как только Сарафанов приближался, Агаев тотчас же отступал на шаг, сохраняя прежнее расстояние.
— Я часто думаю, Михаил Ильич, что мы, русские, утратили дерзновение. Довольствуемся малым. То, что когда-то было Рябушинским и Морозовым, стало Фридманом и Алекперовым. Что было Шаляпиным, стало Розенбаумом. Что было Столыпиным, стало Жириновским. Не пора ли перекрыть эту трубочку? Разделить сообщающиеся сосуды, покуда не будет восстановлена полноценная империя с ее национальным балансом?
— Возможно, Алексей Сергеевич, — любезно, оставаясь сдержанно-замкнутым, ответил Агаев.
Эта замкнутость еще больше раздосадовала Сарафанова. Ему хотелось сломать непроницаемый хитин, разомкнуть защитную оболочку Агаева, коснуться живой сочной сердцевины, обнаружить потаенную страсть, скрытую пассионарность, залегающую в глубине аристократических русских родов.
— Мы связаны с Западом через финансовые потоки, которыми они владеют. Принимаем медикаменты, которые они нам продают. Слушаем музыку, которую они исполняют. Питаемся информацией, которую они поставляют через газеты и телепрограммы. Запад управляет сообществом «избранных», координирует их действия, сочетает индивидуальные усилия в сгусток могущественных, всеведущих и вездесущих энергий. А что если колыхнуть эту медузу? Отломить ножку гриба? Экранировать сверхразум от его носителей? Что если дестабилизировать эту роковую для нас реальность, в которой русские безропотно служат кормовой базой для ненасытных и яростных поглотителей?
— Как же это сделать? — поинтересовался Агаев.
Вопрос был задан из вежливости, сама же фантастическая идея и неправдоподобная метафора, казалось, не взволновали Агаева. Он сохранял свою непроницаемую отчужденность. Это не останавливало Сарафанова. Он продолжал попытки увлечь Агаева, разбудить в нем страсть, сделать своим единомышленником, а быть может, и соучастником.
— Мы должны отобрать у захватчиков нашу энергию. Вырвать из своих вен сосущие иглы. Отлепить отвратительные присоски моллюска. Мы должны раскачать ситуацию. Дестабилизировать ее, что приведет к смещению параллелограмма сил, разрушит адскую машину поглощения, освободит гигантский ресурс энергии. А затем мы направим эту энергию на активацию сотого народа, на оживление мертвенных душ. Во времена гнусной горбачевской перестройки был вброшен лозунг: «Демократизация — гласность», стоивший нам государства. Теперь мы вбрасываем лозунг: «Дестабилизация — активация», благодаря которому возродим государство.
— Это означает — «шоковая терапия», — тихо произнес Агаев. Было видно, что услышанное взволновало его. Сквозь кожу аристократического лица, столь тонкую, что на щеках виднелись голубые прожилки, проступил легкий румянец, — Такая терапия приводит к неизбежным жертвам.