— Вы знаете, я вышла за него без любви и была за это наказана. Я любила другого, ждала от него ребенка. Он силой разлучил меня с любимым человеком, заставил сделать аборт и увез в глухую дыру, в Кызыл-Арват, где одни пески и болезни и откуда не уйти, не уехать: только забор гарнизона, зеленые панамы солдат и смертная тоска пустыни, по которой бродят верблюды.
Сарафанов был смущен этой исповедью. Не желал погружаться в чужую судьбу и драму.
— Это уж доля такая у офицерских жен — кочевать по гарнизонам, — пробовал он возразить.
— Он всю жизнь мстил мне за мое первое чувство. У меня была тетрадка стихов, в которых я писала о любви, о природе. Он разорвал тетрадку и сказал, что застрелит меня. Я с детства мечтала стать артисткой, хотела поступить в театральный. Он глумился над моей мечтой. Показывал мне выжженную степь и говорил: «Вот тебе театр, играй!». Когда я участвовала в любительских спектаклях в Доме офицеров, он подымался и демонстративно уходил из зала.
— Но, может быть, он не выносит обычный театр. Любил «театр военных действий», — неудачно пошутил Сарафанов.
— Мы приехали в отпуск в Москву. Был день рождения Пушкина. У памятника в этот день собирается народ, читают стихи — знаменитые поэты, самоучки. Я тайком от него убежала, дождалась своей очереди, вышла в крут и стала читать. В это время появился он. Вырвал меня из крута и с бранью утащил домой.
Сарафанов видел, как в женщине плещутся боль, негодование. Ей было безразлично, перед кем исповедоваться. Она выбрала его, Сарафанова.
— Он сгубил мою жизнь. После аборта я долго не могла родить. А когда родила, ребенок оказался больным. Он у нас идиот. Я была наказана за тот первый аборт, когда убила моего нерожденного мальчика. А от нелюбимого человека родила урода.
На них смотрели. Ее истерическая речь была громкой. Гости на них оборачивались.
— Я грешница. Когда он был на Чеченских войнах, я ходила в церковь, молилась, чтобы он остался в живых. Однажды на молитве, перед образом Богородицы, я вдруг стала молиться, чтобы его убило. Ужаснулась, упала на колени, умоляла простить мои невольные прегрешения. Но потом опять начинала молиться — пусть бы его убило, и он меня развязал.
Сарафанов смотрел на неистовую женщину, из которой рвалось больное, изувеченное чувство. Ее красота и женственность, ее романтическая душа, стремящаяся к чистоте и гармонии, в странном искажении обернулись ядом и горечью. Словно на чистый источник навалили ржавую чугунную плиту, закупорили животворный ключ, и наружу вырывались редкие ядовитые брызги.
Он вдруг вспомнил еврейскую красавицу Дину Франк, источавшую огненную силу и страсть, смелую и пленительную, чья деятельность напоминала победное шествие. Подумал: эта русская неудачница напитала ее своей погубленной жизнью. Цветенье одной обернулось угасаньем другой.
— Ненавижу его! — жарко прошептала Нина. Громко, почти на весь зал, прокричала Буталину: — Слышишь, я тебя ненавижу!
Пошатнулась, стала падать. Сарафанов ее подхватил. Буталин торопился к ним. Крепко взял жену за локти, с силой выпрямил:
— Тебе надо ехать домой!
— Не желаю! Хочу танцевать! Атаман, — она капризно позвала проходящего мимо Вукова. — Атаман, возьми меня! Веди танцевать!
— Перестань, — страшно побледнев, приказал Буталин. Махнул рукой стоящим у дверей охранникам. Те подошли, неловко взяли Нину под локти.
— Не смейте трогать! — визгливо, с неприятным фальцетом закричала она. — Руки прочь, кому говорю!
Ее выводили. Она упиралась, скребла каблуками по полу. Генерал Буталин, побледневший, несчастный, шел за ней следом.
Сарафанов возвращался домой подавленный.
Глава девятая
И вот наконец после изнурительной, кромешной недели он явился в милый сердцу, чудесный дом, где жила его Маша. Крохотный, ее руками сотворенный рай, где она терпеливо и преданно, уже десять лет, поджидала его, принимая из горящего, стреляющего мира. Закрывала за ним дверь, о которую ударялись, не могли пробиться свирепые, настигавшие его духи. Вот и сейчас возникла на пороге, в мягком сумраке тесной прихожей, — сияющая, приподнявшись на цыпочки босых ног. Ее маленькие стопы упирались в мягкий ковер. Цветастое, почти до пола, платье открывало хрупкие щиколотки. Каштановые, с вишневым отливом волосы были собраны в пышный пучок. Чудесные карие, ликующие глаза быстро его оглядели, словно убеждались, что минувшая неделя ничто не изменила, он все тот же, ее, принадлежит нераздельно. Теплые, торопливые руки охватили его за шею, притянули, и, целуя, он чувствовал слабый запах ее знакомых духов, телесный аромат разноцветных тканей, быстрые, жадные прикосновения шепчущих губ:
— Ну где же ты пропадал? Ты забыл меня? Ты не любишь меня?
Она вводила его в комнату, торжественно ступая, увлекая подальше от порога, от опасной двери, за которой, несмиренные, озлобленные, подстерегали его грифоны, крылатые сфинксы и химеры. Комната напоминала часовню с горящими повсюду лампадами, восковыми светильниками, чье мягкое колеблемое пламя отражалось в разноцветном стекле. На стенах висели картины — знаменитый романтик Шерстюк, гламурно-перламутровый Звездочетов, изысканно-эротичный Сальников, декоративный и страстный Острецов. Она была галерейщицей, еще недавно ее окружало нервное, самолюбивое племя авангардных художников: вечно ссорились, капризничали, изумляли восхитительными сериями драгоценных работ, которые она выставляла на вернисажах. Постепенно отпали, исчезли, когда всю свою жизнь она посвятила ему, превратив ее в культ, в религиозное, почти болезненное служение, создавая из их отношений таинственный ритуал.
Усадила его на мягкий, с мятыми подушками диван, окруженный перистыми драценами, желто-зелеными кротонами, глянцевитыми фикусами и традесканциями, — маленькая оранжерея, выращенная для него, которую она называла «висящие сады Семирамиды».
В стеклянном шкафу, заслоняя книжные корешки, стояла его, Сарафанова, фотография. На кресле стопкой лежали ее любимые гностики, кумранские тексты. Опускаясь в мягкую глубину дивана, позволяя ей развязывать и распутывать шнурки, он с облегчением чувствовал, что оказался в ином, желанном пространстве, где не было места напастям, а царило одно благоволение.
— Я приготовила тебе все, что ты просил.
Она собиралась его потчевать, хотя он ни о чем не просил. Каждый раз она изобретала все новые и новые блюда, неутомимо вычерпывая их из магических кулинарных книг. Создавала из еды обряд, предлагая ему приворотные травы, мясо реликтовых рыб, плоть волшебных птиц и жертвенных животных.
На стеклянном столе в фарфоровых салатницах были выставлены угощения: многочисленные салаты, созданные ее воображением из свежих фруктов и овощей, морских существ, ароматических трав. Словно ему предлагалось совершить странствие по отдаленным землям, где произрастали сочные сладости, пряные стебли, горькие стручки, душистые орехи, а в лагунах и реках обитали розовые креветки, фиолетовые кальмары, перламутровые осьминоги и золотистые угри, которые, попадая в салатницы, становились частью жреческих яств и таинственных заклинаний. Их поедание было не утолением голода, а приобщением к богам и стихиям.
— Тебе нравится? Ты правда доволен? — Она торжествующе глядела, как он ест, как уменьшается вино в его бокале. Сама ни к чему не притрагивалась. Лишь прислуживала, священнодействовала.
Грибной суп в горячей пиале был восхитителен. Среди московских морозов, глубокой зимы вкус свежих белых грибов был роскошью, волшебным перемещением в исчезнувшее лето, в пору теплых дождей, сосновых боров, духовитых мхов, из которых подымались глянцевитые грибные шляпки. Армянскую долму, обернутую в живые виноградные листья, надлежало съесть, чтобы сочетаться с духами гор, стадами овец, медлительными, как облака, молодой лозой, вспоенной ледниковой водой. Клубника в сливках отекала алым соком и служила восхвалению богов плодородия и обилия. Маша следила, как он касается яств, над каждым из которых она творила заговор, священное заклинание, привораживая любимого, перенося в него свои помыслы и упования.
— Ты доволен? Я тебе угодила?
Она уносила множество нетронутых блюд, сыгравших свою магическую роль: их душистые запахи коснулись его, помогали совершиться колдовству. Он был в сладостном плену, принадлежал только ей. Их жизни были неразлучны, и ее власть над ним была исполнена любви и служения.
Он прилег на диван, с наслаждением вытянулся, и она сразу же уселась в ногах, стала мять его уставшие стопы, словно втирала умягчающие масла, целебные мази, волшебные энергии, продолжая сочетаться с ним магическими прикосновениями. В наслаждении он прикрыл глаза, видя, как туманится ее удаленное, золотистое лицо, окруженное лампадами, ниспадающими традесканциями, летучими блестками цветного стекла. Ее волхвования достигали цели, погружали в сладостную прострацию. Однако, прежде чем погрузиться в желанное забытье, исполняя ритуал, он должен был рассказать об истекшей неделе — о случившихся происшествиях, о главных событиях, восполняя их недельную разлуку, помещая ее в хитросплетение своих хлопотливых забот и дел.
— Знаешь, позавчера я был в бизнес-клубе, чтобы подтвердить мой мнимый либерализм, а заодно решить кое-какие дела, связанные с банком и инвестициями. В который раз поразился — какая в этом интернациональном сообществе колоссальная энергия, неутомимость, дерзость. Чувство общности, солидарность. Их злобный замысел, их чудовищный проект «Ханаан-2» сталкивается с моим проектом «Пятой Империи». Их столкновение неизбежно. Абсолютное зло уже столкнулось с абсолютным Добром. Быть может, это последняя русская битва, которую мы даем превосходящему нас врагу. Но для этого нужно собрать войско, нужно разбудить сонное русское воинство. В какую трубу протрубить? Как превратить утомленного генерала Буталина в пламенного Дмитрия Донского? Как благополучного коммуниста Культова наделить одержимостью Кузьмы Минина? Как добродетельному отцу Петру, привыкшему послушно взирать на трон, вложить в уста огненное слово Аввакума? Я думаю над этим, ищу волшебное средство, не нахожу. Пребываю в отчаянии. Значит, я бессилен и стар? Опоздал со своими проектами? — Он испытывал слабость, жаловался ей. Тайно знал, что она отзовется на его щемящую жалобу. Прильнет к нему, окропит своей женственной благодатью. Вдохнет целящую силу, в которой он так нуждался. — Быть может, мне пора угомониться? Я прожил мой век и теперь пора умирать?
Это был немилосердный прием, которым он ранил ее, вызывал мгновенное страдание, страстный протестующий всплеск. Ее энергия была ему необходима. Он ее жадно впитывал, делал вампирический сладкий глоток, утоляя свою немощь. Он мучил ее, и этой ее мукой и состраданием восстанавливал тающие силы. Раскаивался в своем вампиризме и каждый раз повторял свое утонченное мучительство.
— Иногда мне кажется, вот я бегу, куда-то стремлюсь, а мои утомленные сосуды взорвутся в голове последним ослепительным взрывом, и наступит долгожданная тишина.
— Я не буду жить без тебя. Так и знай, мы умрем вместе. Мне придется вены вскрывать, пачкаться в крови. Сразу не умру, меня будут спасать. Я выживу, останусь уродом, но потом все равно кинусь под поезд. Ты должен об этом знать, — она говорила страстно, вдохновляясь и ужасаясь тем, о чем говорила. Зрелище собственного самоубийства пьянило ее. Веря в предстоящее заклание, она хотела заставить и его ужаснуться, запрещала думать о смерти, продлевала его жизнь.
— Перестань, — он испугался ее страсти и истовости, но все еще продолжал ее мучить, — ты молодая, прелестная. Тебе еще долго жить. Когда меня не станет, ты проживешь еще лет сорок, не меньше. Станешь вспоминать меня, зажигать в память обо мне свои священные лампады. Кому-нибудь, кто будет любить тебя после меня, с печальной улыбкой расскажешь о странном чудаке.
— Не смей! Не мучай меня! — она с силой приложила ладонь к его говорящим губам, запечатала его уста. — Я уже купила яд, держу в укромном месте. Учти, когда я убью себя, Бог направит меня прямо в ад на вечные мучения. Буду гореть вместе с другими самоубийцами. Мне страшно, но я не стану жить без тебя. Ты должен об этом знать.
Ее глаза блестели темным ужасом, без райков, с черно-фиолетовым блеском. Лицо горело в летучем румянце. Гребень, держащий волосы, выпал, и каштановые, с вишневым отливом космы просыпались на плечи. Она и впрямь казалась жертвой, готовой к закланию, среди ритуальных светочей и магических лампад. Он устыдился своей жесткой забавы. Целовал ее горячую маленькую ладонь, запястье с голубой жилкой, на котором дрожал серебряный тонкий браслет.
— Кроме тебя, у меня нет ничего. Я отказалась от друзей и знакомых, бросила моих художников, галерею. Живу только ради тебя. Жду тебя целыми днями вот уже десять лет. Так никто никого не ждет.
Он целовал ее пальцы, раскаивался. Был исполнен нежности, благодарности. Был виноват перед ней, превратив ее жизнь в непрерывное служение, в длящееся годами ожидание.
— Как жаль, что ты не смогла мне родить. Был бы у тебя ребенок, посвятила бы себя ему. Обожала, нянчила, терзала своей любовью. А я бы в стороночке сидел да на вас любовался.
— Ты видишь, какая я никчемная. Не могу родить. Бог сделал меня бесплодной. Вымаливаю себе ребенка, в церкви стою на коленях. Но Бог не дает. Значит, Он желает, чтобы я принадлежала только тебе, служила только тебе. Ты и есть мой ребенок. — Она печально умолкла. На лице ее было тихое огорчение и светящаяся нежность, словно она созерцала их нерожденное чадо, их необретенное чудо.
Он ласкал ее запястье. Осторожными пальцами проник в просторный рукав. Среди легкой ткани пробирался к плечу, гладил, нежил. Ощутил мягкую теплоту подмышки. Тонкую хрупкую ключицу. Литую, поместившуюся на ладони грудь. Выпуклый сосок, который он слабо сжимал, слыша, как глубоко она начинает дышать, как жарко становится руке среди ее просторных одеяний. Она выпала из шелестящих материй, наклонилась к нему, насыпав на глаза душистые волосы. Целуя ее сквозь путаницу волос, он чувствовал на себе ее тяжесть, обнимал ее подвижные лопатки, прочерчивал на спине огненную ложбинку, прижимал ладонью подвижный крестец.
— Мой милый, любимый…
Всё начинает плавиться, отекать. Теряет очертания, превращается в ровный блеск, в горячую зыбкую плоскость, словно поверхность воды отражает яркое солнце, слепящие волны, на которые невозможно смотреть. Сквозь блеск и сверканье из горячих глубин на поверхность воды всплывает другое лицо. Золотистые волосы. Тонкие, страстно сжатые брови. Сине зеленые, восхищенные глаза. Переносица с тонкой ложбинкой света. Дыхание жадных, ищущих губ.
Жена Елена, воскрешенная, обнимала его, хватала его губы горячим дышащим ртом, давила пальцами плечи, скользила коленями по его напряженным бедрам.
Было сладко, странно, мучительно. В одной любимой женщине таилась другая. Рассекла ее образ, распахнула оболочки, отняла ее плоть и дыхание. Словно все это время пряталась в ней, укрывалась в другом теле и теперь, торжествуя, отвергая соперницу, сбрасывая ненужный покров, являла ему свой долгожданный любимый лик.
Он любил ее, целовал. Торопился насладиться их чудесной близостью. Был счастлив видеть ее, явившуюся из бездонных глубин. Умолял остаться. Благодарил кого-то, кто устроил им это свиданье. Хотел умчаться за ней туда, куда унесла ее смерть.
Она вырывалась. Становилась вспышкой нестерпимого света. Пустотой. Мгновеньем фиолетовой тьмы, в которой канула, исчезая в иных мирах.
Медленно, словно вернувшееся на поверхность воды отражение, возникло другое лицо. Темно-вишневые волосы, черные, в слезных блестках глаза, изогнутые, в муке дрожащие брови.
Они лежали безмолвно, едва касаясь плечами. Он чувствовал пустоту, словно в нем что-то испепелилось. Превратилось в пучок лучей и унеслось, оставив распахнутую, растворенную грудь, над которой стекленел воздух. Мираж, явивший ему жену, обитавшую в иных мирах, непостижимых и недоступных. Лишь на мгновение приоткрыли потустороннюю тайну, откуда впорхнула к нему жена, наградила восхитительной сладостью и умчалась, беззвучно стеная, оставляя недоумение и боль.
— Ты был с другой женщиной? — тихо спросила Маша. — Ты был сейчас с ней? Ты любил не меня?
Он молчал, не понимая таинственного мироустройства, в котором существовало множество пространств и времен, и душа, перемещаясь сквозь волшебные призмы, преломлялась, как луч в воде. Рассыпалась на множество радуг, разлеталась по бесконечным Вселенным. Встречалась с усопшими, которые приветствовали его появление, проживали с ним драгоценное мгновение, а потом отпускали. Он возвращался обратно в один из бесчисленных миров, в котором ему надлежало до времени оставаться.
— Ты не можешь забыть эту женщину? Она приходит и отнимает тебя у меня? Она не может смириться с тем, что я есть у тебя? Я всего лишь ее жалкая тень?
Он не чувствовал вины. Не он совершил метаморфозу. Он находился во власти таинственных сил, которые его породили, окружили милыми сердцу людьми, а потом отнимали одного за другим, заставляя страдать. Переместили в иное пространство, которое вдруг приоткрылось в мгновение ослепительной страсти, словно расплавились перегородки, и миры на мгновение сомкнулись. А потом распались, порождая болезненное изумление.
— Я люблю тебя, — произнес он. — Мама и ты — два самых дорогих для меня человека. Без вас я умру.
Она коснулась его лица, груди, живота, словно убеждалась, что соперница не похитила его. Легкими прикосновениями гладила, скользила, порождая в теле сладостные вихри, которые погружались в глубину и кружили, словно крохотные водяные воронки. Она колдовала, отваживая от него образ соперницы, замещала ее собой, восстанавливала закономерности мира, в котором они были вместе, и он принадлежал ей нераздельно.
Он был благодарен, пребывал в ее власти. Был окружен ее бережением. Исповедовался ей, как самому дорогому, принимающему его существу.
— Ты видишь, в последнее время я нахожусь в возбуждении. Будто со мной произошли перемены. Еще недавно казалось — моя жизнь прожита. Самое важное, сильное и высокое осталось позади. И теперь моя доля — тихо угасать, вспоминать, хранить наследство, оставшееся от погибшей страны, от пропавших друзей, от истоптанных и испепеленных идей, без всякой надежды кому-нибудь их передать. Мучиться, ненавидеть, чахнуть, видя, как торжествуют враги. Но в последнее время все изменилось. Мне кажется, началось преображение. Среди пустыря начался рост. Всё, что казалось мертвым, стало вдруг оживать. И молодые силы нуждаются во мне.
Она обняла его:
— Умоляю, давай уедем! Пожалей себя! Ты столько пережил, столько всего перенес. Пусть теперь воюют другие. Это дело молодых. А ты садись писать свою книгу. Ты столько всего перевидел, у тебя такая судьба. Ты мне диктуй, а я стану записывать. Как в детстве охотился в волоколамских лесах. Как бабочек ловил на реке Лимпопо. Как был у тебя роман с негритянкой. Ты видишь, я не ревную. Что было, то было. Милый, давай уедем!
— От себя не уедешь. Мой разум одержим одной идеей, как уберечь государство Российское. Как отразить нашествие.
— Мы хотели уехать во Псков. Ты обещал показать святые места, где было тебе хорошо. Говорил, что в России есть священные озера и реки, живоносные ручьи, благодатные пажити. Рассказывал, что у псковских озер есть разноцветные камни, на которых отдыхал Пантелеймон Целитель. Может быть, если я прикоснусь к этим теплым камням, я смогу родить? Прошу, уедем.
Она отвлекала его, заговаривала. Он вдруг успокоился, словно заснул. Погрузился в сон, как в прохладную тень. Вышел по другую сторону сна, в той земле, где был он когда-то счастлив.
Глава десятая
То был Изборск, старинная крепость на Рижской дороге, по которой из синих далей во все века катились на Россию нашествия. Натыкались на каменные башни, выпуклые стены, глубокие рвы. На дальних подступах к Пскову ударялись о изборскую твердыню, сокрушая ее остриями стенобитных орудий, огнем пищалей и пушек. Истребляли гарнизон, собранный из воинов порубежной земли. Эти воины, зная о неминуемой гибели, затворялись в крепости и вели бой, покуда остервенелые ливонцы, или поляки, или немцы не добьют ударом копья или выстрелом в упор последнего, раненного на башне защитника. Тем временем Псков, принимая окровавленного гонца из Изборска, успевал вооружить народ, собрать из соседних сел и посадов ополчение, затворить ворота и изготовиться к долгой осаде.
Теперь они с Машей приближались к огромной округлой башне с обглоданным верхом, которая казалась приземистым богатырем. Выпуклая грудь покрыта чешуйчатым доспехом, голова, лишенная шлема, — в косматой седине, а узкие бойницы подобны прищуренным, устремленным на дорогу глазам. Стена от башни плавно удалялась к соседней башне, была в тени, пахла сухим плитняком, птичьим пометом, ароматом увядших трав.
— Посмотри, на стене кресты, — сказала она, всматриваясь в чуть заметные, врезанные в камень «голгофы», казавшиеся строгими нагрудными знаками на богатырском доспехе. — Зачем распятья?
— Они обращены в ту сторону, откуда приходила война. Предупреждение врагу остеречься гнева Господня. Каменная клятва биться до последнего вздоха. Каменное письмо вдовам и детям. Поминальная, высеченная из камня молитва.
Внутри крепости было пусто, простирался луг. Стояла одинокая белая церковь с трогательным изразцовым пояском на главке, напоминавшим вышивку детской косоворотки. На лугу паслись три лошади — белая, красная, черная. Стреноженные, редкими скачками перемещались среди вянущих трав. И все это было окружено прозрачным свечением, словно крепость была наполнена жаром, необжигающим и прохладным, но заставлявшим воздух светиться. Свечением были охвачены стены и башни, церковная главка и звонница, пасущиеся лошади и купы желтой пижмы. Светились каждая отдельная травинка и каждый ломтик сланца в стене. Светилась и она, его Маша, в ситцевом платье, в легкой косынке, с голыми загорелыми ногами, которыми переступала среди лиловых цветочков чертополоха, приближаясь к лошадям.
В архитектуре крепости читалась стратегия боя, повторявшаяся во время осад и приступов. Несколько круглых башен выступали за пределы стены своими приземистыми упрямыми туловами, что позволяло защитникам вести круговой огонь по наступавшему, кидавшемуся на стены врагу. Одна из башен была четырехгранная, как вырубленный из камня брусок, с рядами тесных бойниц, позволявших создавать максимальную плотность огня на самых опасных направлениях. Еще одна круглая башня была целиком внесена в пределы крепости. В этой башне, после прорыва обороны, укрывался уцелевший гарнизон. Затворялся, продолжая вести смертельный бой, поражая заполонившего крепость врага. Это была башня смертников и несдавшихся героев.
Он ощущал пылающий воздух, не обжигавший, но создававший ощущение зарева. Этот свет не был сиянием солнца, не являл собой отражение ниспадавших из неба лучей. Имел иную природу, истекал вверх из крепости, как из таинственного чрева, где обитали светоносные силы. Если сжать веки, то эти силы обнаруживали себя истекавшими вверх прозрачными струями, розовыми, золотистыми, нежно-фиолетовыми. Эти струи плавно огибали башни, сочились из бойниц, будто в глубине шло горение. Особенно ярко светилась башня смертников, вся в стеклянном озарении, с пламенеющими бойницами. Если сильнее сжать веки, то ресницы создавали над башней огромный радужный крест, пышный, пернатый, колеблемый, словно пучок великолепных павлиньих перьев. Он не мог понять природу этих сияющих сил, этой таинственной радиации. Казалось, камни были одушевлены, и если взять из бойницы кусок плитняка, отломить от стены крупицу сланца и внести в темноту, то она будет светиться, как розовеющий уголь, и кончики пальцев, коснувшиеся камня, сохранят на себе горящий отпечаток.
Маша гладила лошадей по горбоносым головам, подавала им клочки травы, и они шевелили бархатными ноздрями, осторожно брали из ее рук вялые стебли.
Сарафанов чувствовал субстанцию света, в которой двигалось тело. Ощущал ее присутствие в груди, глазах, дыхании. Она слабо и чудесно освежала, как освежает горный озон. Каждая частичка крови была окружена крохотным сиянием, нежно светилась, и его кровеносные сосуды были световодами, в которых лилась таинственная энергия света. Он испытывал облегчение, озарение. Его покидали страхи, сомнения, огорчающие и недобрые мысли. Он был прозрачен для света. Был очищен. Словно стоял на молитве, и ему была ниспослана благодать.
Отдельные камни и трещины стен светились сильнее: то были места, где застряли наконечники стрел или сплющенные свинцовые пули. То же усиление света было заметно на лугу, среди ромашек, тысячелистника и фиолетового бурьяна, — видно, под дерном таились истлевшие фрагменты кольчуг, обломки мечей, нательные крестики защитников. Светились, как самоцветы. Свет истекал из крепости ввысь, в розоватое небо, удаляясь прозрачным, чуть дрожащим столпом, сочетая землю и небеса, его, живого, стоящего на лугу, с сонмом безымянных героев, строго взиравших из своей светоносной бесконечности. Он знал, что ему уготовано совершить земной подвиг и подняться в потоках света к тем, кто ожидал его в бестелесной высоте.
Они спускались от крепости по каменистой расселине, к Славонским ключам. Гора была покрыта деревьями, корявые корни цеплялись за камни, увешанные мхами и вьющимися растениями. Вместе с ними под гору шли люди, утомленные дальней дорогой. Старики опирались о палки, женщины несли на руках детей. Навстречу подымались другие люди. Иные несли сосуды с водой, на многих одежда была мокрой, на лицах лежал отсвет блаженства, словно там, под горой, с ними случилось преображение. Чем ниже опускалась дорога, тем в воздухе было больше прохлады, свежести, ароматной чистоты, и начинал звучать ровный звенящий шум, мерный рокот, какой издает падающая на камни вода. Сарафанов вслушивался в эти сладкие звуки, смотрел на растущие в сланцах цветы, улавливал тень промелькнувшей в деревьях птицы. Душа его в предчувствии тянулась на эти переливы и рокоты, и все, кто шел рядом, начинали шагать быстрее, вслушивались в чудное звучание.
Спустились к подножью горы, сложенной из горизонтальных тяжелых плит. Из сдавленных известняковых пластов текли ключи, били звонкие воды, сочились струи. Расплескивались о камни, вытачивали множество плоских блестящих русел, сливались в гремучий поток, который, пробегая в травах, вливался в озеро, близкое, сияющее, с ослепительным пером упавшего ветра. На водах, под нависшей горой, среди блеска и грома стояли люди. Припадали губами к живой горе, черпали пригоршнями, ополаскивали лица, омывались по пояс, набирали в сосуды воду. Вымокали, брызгались, пропитывались влагой и светом. Их лица, еще недавно утомленные и поблекшие, светлели, свежели. Изумленно, как у прозревших, светились глаза. По всей горе росли деревья, и на тех, чьи корни врезались в водоносные слои, а мокрые ветви сникали к ключам, развевалось множество повязанных ленточек, разноцветных тряпичек, белесых бантиков. Деревья среди воды и блеска выглядели как языческие божества, к которым на поклон явились волхвы.
— Что это? Почему столько лент на деревьях? — спросила Маша, изумленно и счастливо озираясь. — В воде целебная сила. Лечит от немощи, порчи, бесплодия. Люди вяжут узелок и дают зароки, — услышала ее стоящая рядом немолодая тонконосая женщина в намокшей черной юбке, с влажным, в каплях, лицом.
Сарафанов шагнул на плоский блестящий камень, переступил через сочный блеск и попал под брызги хлещущей из горы струи. Она оросила, ослепила, остудила лицо счастливым холодом, омыла губы несказанной сладостью. Он пил из горы, всасывал, жадно вбирал животворную влагу, чувствуя, как она падает на него, растворяется в нем, превращается в студеную сладость, бодрую силу. Гора была огромной давильней, выжимавшей из земли сокровенные соки. Он пил священный напиток земли, кристальную воду, не имевшую цвета, вкуса и запаха, но при этом благоухавшую неведомыми ароматами, ласкавшую губы неземной сладостью, рассыпавшую у глаз множество бриллиантовых брызг и летучих радуг. Внутри горы что-то сотворялось с водой. Будто кто-то незримый и богоносный опускал в нее серебряный крест, и она преображалась, меняла сущность, заряжалась святой, животворящей энергией. Была той изначальной водой, из которой рождались материки и острова, живые растения и обитатели лесов и небес. Той первородной стихией, из которой чудесным образом возник человек, преисполненный водяных святоносных духов. Он насыщался божественной праной, очищался от скверны, от тяжких бездуховных материй, от угрюмых страхов и похотей. Становился прозрачней и чище. Глаза, омытые водой, видели зорче, различали множество оттенков зеленого, голубого, алого среди мерцающих капель. Он плескал в лицо из горстей, и чувства его становились острей. Он улавливал множество запахов — мокрых камней, влажной земли, пряных трав, ароматных листьев. Слух ловил бесчисленные переливы водяных струй, удары мельчайших брызг, рокот множества бегущих ручьев. Он стал моложе, сильней, исполнен радостных чувств и желаний. Духи воды освятили его, омолодили его утомленную плоть.
Сарафанов, зажимая ладонью родник, чувствовал давленье горы. Думал, что к этим ручьям во времена оны спускались воины Трувора. Сходили омыть кровавые раны защитники изборской твердыни. Утоляли жажду стрельцы и ополченцы царя. Наполняли фляги пехотинцы последней войны. Множество крестьян и монахов, подвижников и страдальцев пили дивную воду. Быть может, здесь был Пушкин, завернув в Изборск по дороге в Михайловское. И он, Сарафанов, через святую воду сочетается со всеми, кто припадал к Словенским ключам, с огромным безымянным народом.
Он нашел в толпе Машу. Она хватала воду в пригоршни, лила на плечи, на живот. Ее платье намокло, прилипло к телу. Она казалась сотворенной из этих брызг, из сияющих плесков, — вышла из горы вместе с водой, молодая, прелестная. Он увидел, как она распустила волосы, вынула из них темную ленточку и, стоя в брызжущей воде, дотянулась до ветки, привязала к ней ленточку. Он любил ее, старался запомнить, окруженную блеском, держащую в руках мокрую зеленую ветвь.
Они спустились к озеру, великолепному, окруженному разноцветными холмами. Далеко, среди блеска, плыли лебеди, белые, сверкающие. В золотистой воде проскальзывали тени рыб. На сырой земле, у стекавшего ручья сидело множество крохотных синих бабочек. Сосали хоботками драгоценные капли. Взлетели, окружили Машу голубыми мельканьем. Она стояла, улыбаясь, в облаке бабочек.
— Ты повязала на ветку ленточку. Какой ты дала зарок? — спросил он, когда они возвращались обратно.
— Попросила того, кто живет в горе, и кто поселился в дереве, и кто обитает в воде, — пусть сделают так, чтобы у меня родился ребенок.
От Словенских ключей, по косой, восходящей к небу тропе они поднимались на Труворово городище — просторный, поднебесный, округлый холм с белоснежной церквушкой. В ее нежные стены были вмурованы кресты из черного камня, а легкая главка напоминала спелый маковый коробок. Чем выше они поднимались, тем становилось ветренней, светлей и воздушней. Казалось, гора слабо гудит и колышется, как переполненный воздухом, готовый к полету шар. Добрели до вершины, спугнув небольшое стадо овец, которые шарахнулись к церкви и смотрели со ступеней длинными зелеными глазами, обратив на пришельцев горбоносые библейские лики.
Сели на теплую вершину, в высоте под открытым небом, среди дрожащих цветов. И открылось великолепие мира, необъятный простор, который они созерцали с высоты, пребывая в полете, словно неслись на чудесном летящем ковре.
Озеро сияло внизу, овальное, окруженное волнистыми берегами, с вытекавшей из него блестящей извилистой речкой. Солнце прислонило к поверхности свой серебряный щит. Среди блеска, едва различимая, чернела лодка. В зарослях речки, в зеркальцах чистой воды плавали утки. Было видно, как они ныряют, оставляя расходящиеся колечки. И если наклонить голову, приблизить ее к цветам, то озеро косо улетало в небо вместе с блеском, лодкой, лебедями, кругами от плеснувшей рыбы.
За озером волновались холмы, подымались леса, краснели далекие сосняки, в них дышала фиолетовая таинственная дымка. Вились дороги, двигались едва различимые путники, катила в солнечном облачке запряженная лошадью телега. Одухотворенные дали трепетали, холмы перемещались, менялись местами, словно земля была живой, волновалась от ветра.
Небо, необъятное, нежно-синее, уходило над головой в бездонность, и там, едва различимые, кружили без единого взмаха аисты.
Дул непрерывный ветер, гуляли воздушные массы, перетекали холм, наклоняя цветы, благоухали, пьянили. Хотелось вдыхать без конца эту воздушную сладость, восхитительную прану, от которой чудесно кружилась голова и душа наполнялась восторгом.
Ветер все время менялся. То падал с высоты на озеро, зажигая середину, оставляя след от поцелуя. То возносился к вершине, прокладывая в цветах разноцветные дороги. То завивался вокруг горы прозрачной спиралью, улетая ввысь, к аистам, наполняя силой их выгнутые крылья.
Сарафанов чувствовал над собой в небесах невидимые божественные губы, излетающее из них дыхание. Пил бесконечно сладчайший воздух, наполнял ветром ненасытные легкие. И тело его становилось воздушней, теряло вещественность, обретало летучесть. Гравитация горы исчезала. Он был привязан к ней несколькими былинками, хрупкими стебельками цветов. Еще одно дуновение, неясная счастливая мысль, молитвенное слово, и он взлетит над горой, в безбрежную синь, где кружат две высокие темные птицы.
— Я тоже хочу к аистам. — Маша угадала его мысли. Встала, распахнув руки. — Мы в раю, — сказала она. — Мы в русском раю. Здесь Бог поцеловал нашу землю.
Они продолжали свой путь в Малы над лесистой кручей, где земля резко опадала в наполненную синевой глубину. Туманились и блестели озера, мерцали ручьи, темнели деревни. По краю долины, где пролегал их путь, лежали камни. Огромные разноцветные граниты, покрытые лишайниками, лобастые, носатые, с впадинами глаз, каменными губами. Казались окаменелыми головами, оставшимися после сражения древних великанов, из той поры, когда землю населяли исполины и вели титаническую борьбу за обладание красотами мира. Исполины погибли, их известковые кости превратились в сланцы, покрылись лесами, сочились ручьями, а каменные головы миллионы лет лежали у входа в рай, и на одной голове сидела и печально вскрикивала хрупкая желтогрудая птичка, а на другой пригрелась бирюзовая нежная ящерка.
По белой мучнистой дороге они вошли в деревеньку Малы, миновали последний дом и оказались на краю просторной распахнутой пустоты. Будто в этом месте земля сделала глубокий выдох, ушла вглубь, наполнив освободившееся пространство голубым воздухом, блеском зеленого озера, россыпями цветов и белой на дне долины церковью с колокольней и пятью глянцевитыми синими главами. Казалось, там, внизу, неведомая птица свила гнездо и вывела пять синеголовых птенцов с серебряными хохолками.
— Посмотри, какая красота. Похоже на блюдце с пасхальными голубыми яичками, — восторгалась Маша, подыскав милое ее сердцу сравнение.
Скользя по травянистому склону, подавая друг другу руки, они спустились к церкви. Под стенами тихо гремел ручей. На бугре теснилось заросшее кладбище, на котором стояло множество узорных железных крестов с завитками и резными листьями, напоминавших жестяные кусты. Их сковал когда-то мальской кузнец Василий Егорович. Он давно уже умер и тоже лежал под таким же нарядным, посеребренным крестом, который сковал себе впрок. Ближе к церкви находилась могила Матвеюшки Болящего с выцветшей под стеклом фотографией: был едва различим лежащий на лавке покойник с задранной вверх бородой. Матвеюшка был местным провидцем, целителем и предсказателем. Парализованный, тридцать лет пролежал на топчане, исцеляя, пророчествуя и творя чудеса, и теперь покоился под высокой кладбищенской березой, которая качала над ним зелеными полотенцами веток.