“Остановки” на крестном пути этого пешехода, крохотного, отверженного человечка – пивные, танцзалы, залы ожидания, грузовые причалы, “потрескавшиеся занавесы рекламных панелей”[455], мосты, “пустые струны лир многоквартирных домов”[456],
С улицы он вторгается в самую сердцевину этих жалких жилищ: у Коларжа плохонькие дома вдруг становятся прозрачными, обнажая свои печальные интерьеры, с уродливым скарбом и мебелью с облезшей обивкой.
Резкий, грубый слог, сплошь из обрывков разговоров, кавычек, выкриков, тяготеющий к варварским метафорам и прозе, к просторечью, удивительным образом выражает пошлую и болезненную суть городских окраин, кишение бесформенных масс, которые у Коларжа так же, как у Голана, вызывают пищевые ассоциации: “невидимые руки месят на разделочных досках тротуаров тесто пешеходов”[458]. Но в тривиальности, в вульгарной основе угадываются метафизические проблески, музыкальные аналогии, шеренги ангелов, словно сошедших с вывесок бакалейных лавок, а может быть – собратьев ангелов смерти Голана. От “Банальной поэзии” (“Poesie der Banalität”) Коларжа веет импровизированными трансцендентными нотками. Его плебейские сюжеты распавшихся браков, супружеской неверности, его прогулки по жалким и скудным миркам всегда сопровождаются чем-то вроде ангельского концерта – но ангелы его не более чем ветхие реликвии городских окраин. Тусклый фон не мешает поэту, словно по волшебству, удваивать тайну, пространство ночи.
В годы оккупации пражские путники безумно жестикулируют и кружатся. На картинах Франтишека Гросса пешеход превращается в “человеко-машину” (
Но, возвращаясь к образам Гудечека и Коларжа, возникает сомнение, что и здесь все это движение, этот зигзаг маршрутов только иллюзия. И что пешеход, обволакиваемый влажными и жирными парами окраин, подвешенный на сплетение звездных лучей, вдруг остановился и застыл в наполняющей улицу мертвой тишине – словно “неподвижный пешеход” (
Глава 22
В картинах и стихах “Группы 42” (а также на фотографиях Мирослава Хака, члена группы) бросаются в глаза пространные размышления о фонарях на высоких фонарных столбах, тусклые электрические лампочки в бедных домишках, ореолы и холодный отблеск фонарей на окраинах. “Заря давит светлячков – гноящиеся глаза фонарей”[460], – можно прочитать в одном стихотворении Коларжа, а в другом: “язык фонарей одеревенел”[461]. Иван Блатный упоминает “газовые фонари – пожелтевшие зубы осени”[462] и завершает описание пейзажа: “субботний вечер, время газовых фонарей – как на картине Камиля Лотака – девушка-лунатичка глядит на мяч луны”[463]. В некоторых циклах фотографий Иржи Севера, который был очень близок “Группе 42” и запечатлевал бараки, развалины, бревенчатые изгороди – особенно в цикле “Maskovaná Lucie a jiná setkání” (“Замаскированная Лучия и другие встречи”, 1940–1942), мы находим тусклые, еле теплящиеся фонари в тумане, лампы на облезлых стенах, фары похоронных катафалков, длинные тени от фар – затемненные огни военных лет[464].
Мы можем изучать по произведениям пражских писателей двойственное освещение Праги, ее непрерывное сверкание в тумане, ее фосфоресцирование. “Стеклянным оскалом / блестят фонари над мостом”, – говорит в стихотворении “Возвращение” (“Návrat
Герой романа, Северин, тоже принадлежит к семейству ночных пешеходов – пораженный, он блуждает по таинственному, потустороннему городу, сверкающему мерцающими газовыми фонарями (
В хрупком сюжете романа чувствуется болезненная усталость, надлом, доводящая до слез неизбывная “Zärtlichkeit” (
Леппин, “певец той, печально угасавшей, старушки Праги”, как писал Макс Брод, был “поэтом вечного разочарования”[470]. Его “пешеход” – лишь скромная тень в съежившемся городе, подобном личинке ночного мотылька, словно сотканном из ночных чудес и сияния фонарей, страшащемся дневного света. Потому что, говоря словами Карела Гинека Махи, “свеча боится солнца словно вора”[471].
Глава 23
В своем странствии по лабиринту мира путник Коменского встречает чудаковатых астрономов и астрологов, которые, изучив соединения и противостояния небесных тел, изобретают предсказания и гороскопы. Всевед ведет его к террасе, откуда астрономы приставляют лестницы к небесному своду, чтобы дотянуться до звезд и измерить их траектории с помошью линеек, тросов, гирь и циркулей. Путник получает удовольствие от этой игры, но быстро замечает, что звезды ведут себя иначе, чем хотели бы астрономы. Именно поэтому последние жалуются на небесные аномалии[472].
Предсказательная астрология – непременный атрибут сути Праги, особенно Праги Рудольфа II. В воспоминаниях, относящихся именно к периоду с конца xvi по начало xvii века, Микулаш Дачицкий из Хеслова несколько раз упоминает о возникавших в небе падающих звездах, хвостатых призраках, летающих драконах и мерцающих огнях[473].
Эпоха Рудольфа II кишела, метеорологами, астрологами и “гадателями по облакам”[474], которые, вынюхивая будущее, подобно охотничьим псам, узнавали по звездам знамения грядущих бедствий. Так, явление в небе непонятных и наводящих меланхолию огненных знамений предвещает эпидемии, предательство, финансовый крах, поражение в бою и любовную измену. Прага предложила убежище Тихо Браге и Кеплеру.
Я никогда не позволю хиромантке, что выпячивает грудь, качает головой и пронзает меня недобрым взглядом из стеклянной витрины в районе Пигаль, предсказать мне будущее по восковым куклам. Но придворные Рудольфа II поголовно жаждали знать свою “родословную”, которую астрологи начиняли явными небылицами, да и сам император жаждал, чтобы ему растолковали значения огненных испарений, что наблюдались в воздухе, угрожающе нависая над городом, подобно стрелкам Пауля Клее[475].
В драме Иржи Карасека из Львовиц[476]“Король Рудольф” (1916) любовница монарха Гелхосса описывает его так: “мечтатель, удел которого – сплошной обман чувств, – мечтатель, с которым беседуют – лишь звезды и далекие голоса”[477]. А Имре Мадач в восьмой сцене
Глава 24
Рудольфинская астрология пронизана тревогой и ощущением зыбкости, терзавшими его эпоху. Следующие строки Сейферта рисуют атмосферу того времени: “Телескопы ослепли от неразгаданных тайн вселенной, и глаза астрологов выпила смерть”[478].
Мантия короля, словно в зеркале, отражает небесное звездное покрывало. От двух придворных астрономов, по всей видимости, не укрылась хандра Рудольфа II, его неуверенность в себе, надломленный дух, угрюмая мрачность. Макс Брод в романе “Путь Тихо Браге к Богу” (“Tycho Brahes Weg zu Gott
В Кеплере и Браге, как и в Рудольфе II, обеспокоенность изменчивостью судьбы соединялась со стремлением к познанию неизвестного и удивлением перед высшей гармонией творения. Каждый из них мог бы повторить слова “удивительного кудесника” Незвала:
Увлечение “диковинами” и странными явлениями в эпоху Рудольфа поощряет тягу к тайным указаниям, скрытым в траекториях сверкающих небесных тел, и страсть к спекулятивному искусству. В драме Иржи Карасека из Львовиц “Король Рудольф” император спрашивает Артура Ди, вернувшегося из путешествия: “Есть ли какие-нибудь новые открытия в оккультных науках? Можете ли вы ознакомить меня с самой современной интерпретацией символа саламандры? Вы что-нибудь узнали о магнетическом камне, “асемоне”, о солнечной и лунной короне?” И добавляет: “Мне рассказывали, что в соборе Святого Вита таинственные огни зажигаются и гаснут во тьме ночной. В какое загадочное время мы живем! Какие удивительные события приближаются к нам! Ах, я хотел бы познать неведомое. То неведомое, что нас окутывает и посылает нам сигналы, подобные тревожным, пугающим огням…”[480].
Хроники того периода перечисляют ночные светила, говорящих кошек, колокола, отказывающиеся звонить, кипящие реки, низвергающиеся с хоров и текущие к алтарю. Дачицкий записал: “Странные вещи происходят в Богемии: в Праге одна еврейка родила живого медведя! Это существо обежало комнату и, нанеся себе рану за ухом, умерло”[481].
Умы того времени боялись внезапного конца света и опасались веяний прогресса – знаний о новых пределах земли.
“Некоторые голландцы, – замечает Дачицкий, – добрались очень далеко по новому, доселе неизвестному пути; достигнув пустынных земель и морей, они наткнулись на замерзшее море, через которое им пришлось прокладывать путь с большим риском, сражаясь с белыми медведями. И, не в состоянии идти дальше по причине льдов и холодов, они вернулись на родину, без прибыли и не в полном составе. Одному Господу Богу известно, где и когда будет конец света!”[482].
Und die Komet strahlte blutrot am Himmel und in Böhmen war Krieg (“И комета сияла кроваво-красным на небе, а в Богемии была война”) – это цитата из романа чеха Пауля Леппина “Хождение Северина во мрак” (1914). Частое карканье вороны предвещает дождь, кометы предвещали продолжительные войны. Постоянные войны, чума, угрозы турецких набегов, преследования иноверцев только обостряли ощущение, что жизнь висит на волоске, и подпитывали страсть к предсказаниям. Здесь следует вспомнить про страсть Валленштейна к гороскопам, его доверчивость к влиянию небес.
Глава 25
В своем “Романе Манфреда Макмиллена” (1907) Иржи Карасек из Львовиц тоскует по ушедшей эпохе: “Угасло племя астрономов и погасли огни алхимиков в домиках Златой улочки за башней Далиборкой. И даже Тихо Браге и Кеплер уже не составляют гороскопов для печального Рудольфа”[483].
Астролог – ключевой персонаж пражской мифологии. Иногда он отождествляется с алхимиком. Хотя они и не проходят сквозь огонь и не спускаются в край теней, эти предсказатели, стремящиеся исследовать сочетания небесных тел и извлечь из них ответы, подчас столь туманные и сомнительные, что ни Сфинкс, ни Эдип не смогли бы их разгадать; эти манипуляторы эликсирами и средствами от чумы, эти знатоки оракулов, что часто пускаются на откровенные надувательства, порой разоблачая тем самым хитрость своих махинаций, подобны шаманам.
В романе Йозефа Сватека “Астролог” алхимик Скотта, сводник и жулик, “умеет читать по звездам судьбу человека” и провозглашает себя “учеником божественной науки астрологии”[484]: изобретает “родословную” для дона Цезаря Австрийского, незаконного сына Катаржины Страдовой и Рудольфа II, и для Зузанны (Zuzana), дочери благородного Коралека из Тешина[485]. В трагедии Витезслава Галека “Король Рудольф” (1862) некий “kukátkář” (“соглядатай”) подглядывает за императором в подзорную трубу по просьбе брата Матиуса[486].
Клоуны-дадаисты Иржи Восковец и Ян Верих в музыкальной комедии “Голем” (1931), пытаясь спародировать астролога времен Рудольфа, создали чудаковатого мага Брженека, изготовляющего для монарха искусственную женщину (из племени пражских големов и роботов, полученных путем перегонки), фригидное (увы!) лунное подобие, Сираэль, “материализованный лунный луч”[487]. В рассказе Веры Лингартовой “Vícehlasé rozptýlení
Пируэты каждого ночного прохожего в этом городе, под вечной угрозой неблагоприятного влияния смертельных комет, – лишь отражение воображаемых небесных трасс, пьяных орбит, взмахи рук в пустоте, в постоянном страхе отклониться от траектории, с вечным головокружением и страхом падения.
Глава 26
Из всех астрологов и предсказателей судеб Тихо Браге (1546–1601) как никто слился с демонизмом Праги, куда он приехал по желанию Рудольфа II в 1599 г. И не важно, что большую часть времени, проведенного в Чехии, он прожил не в Праге, а в Восточной Богемии, – в охотничьем замке Бенатки, перестроенном в роскошную обсерваторию, напоминающую его обсерваторию в “Ураниборг” (замке Урании) на островке Гвен в проливе Эресунн, которую в счастливые времена ему подарил король Дании Фредерик II[489].
Если нырок утки под воду предвещает дождь[490], то имя Тихо предвещает каскад туманов под названием Прага. Немецкий юморист Альберт Брендель (1856) называл ее “Тихобрагепраг”[491]. Он – часть тайны города, не только из-за постоянно окружавшего его антуража – астролябий, клепсидр, армиллярных сфер, секстантов, – но и из-за огромного искусственного носа, придававшего ему странный вид манекена из руководства по ринопластике. Согласно Максу Броду, нос, потерянный им на дуэли из-за женщины в бытность студентом в Ростоке, был заменен протезом из золота и серебра. Тихо нравилось, когда его противники намекали, будто нос служил ему противовесом при наблюдении небес[492], словно само его лицо состояло из астрономических приборов в стиле портретов Арчимбольдо. Гротескность образа Тихо усиливает тот факт, что он якобы умер из-за слишком долгой задержки мочеиспускания во время пира[493]. Упоминаемые Галилеем “разглагольствования Тихо”[494] тоже вполне соответствуют сути города на Влтаве.
Погребальная плита Тихо Браге в готическом Тынском храме, высеченная из красного сливенецкого мрамора, фигурирует во многих историях о колдовстве, действие которых происходит в Праге. На плите изображен портрет ученого-астронома, с повернутой набок шеей, с бородкой эспаньолкой, в тяжелых рыцарских доспехах, “пафлагонийских”[495] и роскошных; правая рука покоится на армиллярной сфере, в левой руке – меч[496]. “Cette église contient la tombe de l›astronome Tycho Brahé” (“В этой церкви находится могила астронома Тихо Браге”), – нашептывает Аполлинеру странствующий еврей Исаак Лакедем во время прогулки по Старому городу[497]. Манфред Макмиллен в романе Карасека из Львовиц бродит по полутемному Тынскому храму рядом с этой могилой[498]. В романе Фрэнсиса М. Кроуфорда “Пражская ведьма” Странник два раза созерцает могилу – на рассвете, когда церковь заполнена бледными людьми с печальными глазами, и на закате, в пустой церкви, встретившись у плиты с косым Кийорком Арабом[499].
В повествовании Макса Брода таинственность Тихо усиливается сопровождающим его гномом, рыжеватым горбуном, словно из либретто Арриго Бойто[500], заморышем Йеппе, что подпрыгивает вокруг него и тявкает, словно охотничий пес. В одном из цыганских таборов астроном спас этого прыщавого карлика от страшной участи: ландскнехты собирались сжечь его заживо. Во время традиционных пиршеств Йеппе, в алом платье менестреля, лежит, свернувшись калачиком, у ног Тихо, который то и дело бросает ему кусок[501]. Тайные узы связывают астронома с фальшивым носом и этого несчастного калеку.
Глава 27
Поднимаясь по Тыновой улице, по ступеням Пражского Града, “те, кто знаком с историей Праги, – утверждет Иржи Карасек в романе “Ганимед”, – невольно вспоминают унылое царство агонизирующего Рудольфа II, заживо похоронившего себя под тяжелыми тенями астрологии, магии и алхимии”[502]. И действительно, в 1583 г., через семь лет после восшествия на престол, Рудольф II (1576–1612) перенес свою резиденцию в Пражский Град.
Бредни алхимиков, генеалогические изыскания и гороскопы, эликсир жизни и философский камень, Тихо Браге и Кеплер, Золотая (Злата) уличка, составные портреты Арчимбольдо, словно с вывесок мясника и зеленщика, рабби Лёв с его человечком Големом, покосившиеся дома перепуганных жителей гетто, древнее еврейское кладбище, императорская “Кунсткамера” – вот компоненты и образы того колдовства, того калейдоскопа, что зовется рудольфинская Прага.
Прага, резиденция короля Богемии и Венгрии, эрцгерцога австрийского и императора Священной Римской империи, в те годы славилась своим величием и могла похвастаться всеми благами цивилизации. Вокруг Рудольфа собрались художники, алхимики, ботаники, золотых дел мастера, астрономы, астрологи-предсказатели, профессора спекулятивного искусства[503], теснились полчища спиритуалистов, прорицателей, магов и особенно мошенников, обманщиков и прочих продувных бестий. Сюда стекались все – не только всезнайки и шарлатаны, продававшие в своих деревянных ларьках пилюли из безвременника и ревеня, сопровождая свой товар баснями и небылицами, но и головорезы, дуэлянты, разбойники всех мастей, которым Прага казалась страной изобилия, чем-то вроде “Страны лентяев” (
“Luilekkerland” – “страна изобилия”) Питера Брейгеля Старшего. Императорская резиденция привлекала авантюристов и проходимцев, часто устраивавших потасовки и заканчивавших свою жизнь в тюрьме – в Белой башне над Оленьим рвом[504]. Возможно даже, что шайка итальянских бандитов оказывала покровительство интригану камергеру Филиппу Лангу из Лангенфельса[505].
Романист Альфред Мейснер (1884) сетовал, что эпоха Рудольфа еще ждет своего Вальтера Скотта[506]. Это был легендарный век, с дымом чернокнижников и мошенничеством шарлатанов, бульканием перегонных кубов и зловещими взглядами манекенов. Джордано Бруно посетил Прагу в 1588 г., за два года до того, как его сожгли на костре. Согласно легенде, тут бывал проездом доктор Фауст. В этот период из Центральной Европы сюда приехали английские комедианты (Englische Komedianten), в труппе которых был комический персонаж по имени Пикельгеринг, фиглярствовавший на немецком языке[507]. Благодаря притоку многочисленных иностранцев Прага стала многоязычным городом. И мы можем только надеяться, что итальянский, на котором говорили в то время[508], был менее топорным, чем тот, на котором персонажи рудольфианской эпохи, чопорные как сушеная вобла, изъясняются в жестоких романтических трагедиях – например, в многословной “Магелоне” (1852) Йозефа Иржи Коларжа.
Глава 28
Но кем был Рудольф II – этот меценат корифеев и шарлатанов, при дворе которого я, кажется, и сам жил? “Мудрый шут и безумный поэт”, согласно иронической формуле Восковца и Вериха[509]. И действительно, круг его тоски затягивает, словно в великопостное настроение, или в “Finstere Bootsfahrt” – мрачное путешествие на корабле[510].
Его отец Максимиллиан (годы правления 1564–1576), сын Фердинанда I, женился на своей двоюродной сестре Марии, дочери Карла V, брата Фердинанда. В результате Рудольф был правнуком Хуаны Безумной сразу по двум линиям родства. В конце 1563 г., в возрасте одиннадцати лет (он родился 18 июля 1552 г.), его отправили в Мадрид, к дяде Филиппу II (брату его матери), чтобы он привык к холодному и строгому испанскому придворному ритуалу[511]. Испанский двор разительно отличался от двора Максимиллиана, который не подавлял свободы совести и оказывал уважение протестантам.
За семь лет Рудольф стал законченным “испанцем”, усвоив обычаи и маски этой лицемерной и двуличной монархии. Ханжество, интриги, торжественность религиозных обрядов, подозрительность, охота на еретиков, костры инквизиции, невиданные обманы, бахвальство на суше и на море – таково было его ученичество[512]. Странная дрессировка для того, кому предстояло управлять страной, ревностно соблюдающей свои религиозные свободы и зараженной еретическим недугом. Мрачная династическая система, полная интриг и подозрений, оказала пагубное влияние на молодого принца: она усугубила его болезненную застенчивость, стремление к одиночеству, заронила семена мании величия и мании преследования, от которых он будет страдать впоследствии.
Несмотря на то, что Рудолья привык к безукоризненному католичеству и строгости испанского двора и насаждал испанские манеры в течение своего правления, тем не менее следуя примеру отца, а также из свойственного ему миролюбия, проявил себя весьма толерантным. К тому же он осознавал, что католики были куда малочисленней ультраквистов[513] и Богемских братьев. Не случайно у него в друзьях был рабби Лёв, один из величайших мудрецов Галахии. Он также принял к своему двору Кеплера, преследуемого за евангелическую веру.
Старое поколение католиков, поддерживавшее Рудольфа в начале его правления, не отличалось таким ханжеством и неистовством, как высокородная молодежь, воспитанная позднее в фанатизме Контрреформы отцами Общества Иисуса, прибывшими в страну в 1556 г.[514]. Но в течение его правления, пока реформаторы и поборники толерантности все более раскалывались на мелкие, несогласные друг с другом деноминации, католическая группировка набирала силу и, пользуясь поддержкой придворных, папских нунциев и испанских послов, становилась все более организованной и сплоченной[515]. Появлялась на свет, в том числе благодаря смешанным бракам между богемской и испанской знатью, своеобразная “пражская Испания” – именно “испанцами” (“španělé”) называли в Богемии ревностных католиков[516].
Глава 29
Рудольф II всю жизнь читал латинских поэтов, он говорил на многих языках, лучше всего – на немецком и испанском, чуть хуже – на чешском. Он увлекался алхимией, науками, астрологией, магией. Он проводил свое время среди картин и сокровищ, а также тигелей, горнов для обжига глазури, всевозможных пробирок, армиллярных сфер и перегонных кубов, в компании алхимиков, художников, прорицателей, ему и самому нравилось писать картины, ткать, заниматься резьбой по дереву и чинить часовые механизмы[517].
Он неохотно и нерегулярно участвовал в заседаниях дворцового совета и пренебрегал государственными делами, часто доверяя их окружающим его интриганам и подхалимам. Он прятался от незнакомцев, надолго скрываясь в самых укромных уголках Пражского Града, словно в Эскориале, отраженный в сотнях зеркал, при слабом свете свечей. Бледный, с грустным взглядом, обессиленный борьбой с депрессией, с обвисшими щеками – он, как заметил Макс Брод[518], был похож на “бога, нуждающегося в помощи”. “Он слушает мессу из укромной часовни, со всех сторон окруженной решетками, – говорит о нем камергер Румпф в драме “Король Рудольф” Карасека. – Он гуляет только по коридорам, в которых замурованы все окна, кроме одной узкой бойницы”[519].
Невозможно было отвлечь его от колб и суеверных наблюдений[520]. В своей замкнутости, случалось, он доверял глупой клевете сплетников, ignavum pecus (
От его комнат, расположенных в самой укромной части замка, над Оленьим рвом, в ту пору начинался сад, где можно было любоваться тюльпанами, аллеями, засаженными акациями, теплицами для цитрусовых, оранжереями, фонтанами, статуями, перголами[521], экзотическими птицами и даже африканским львом, смерть которого – согласно гороскопу – должна была стать предвестием его смерти[522].
Приступы меланхолии и тоски омрачали дух Рудольфа. Сторонясь государственных дел, он, однако, был весьма ревнив к собственной власти, постоянно выдумывал призрачных соперников, а в отношении тех, кто неожиданно вызывал в нем подозрения, был мстителен, как гадюка. Когда случались с ним приступы подозрительности, он становился почти безумен, совершая в гневе необъяснимые поступки, желая уничтожить воображаемых врагов, чтобы показать остальным, что его могущество не ослабло[523].
Ох уж эти гороскопы! На портрете Рудольф изображен в напряженной и нерешительной позе, которая еще сильнее подчеркивает неистовство его поступков. В исступлении он доходил до крайностей. И длинные грозные тени, пугающие тени преследовали по коридорам короля, одетого в испанский черный бархатный камзол с белым воротником, отделанный золотыми кружевами[524]. Он влачил мрачное и безрадостное существование, словно все время постился. Но пост этот сопровождался ужасными масками гнева и двуличия!
Из зенита благосклонности Рудольф низводил своих приспешников в надир опалы. Ночью 26 сентября 1600 г. он набросился с кулаками на камергера Вольфганга Румпфа, которого подозревал в недоброжелательстве[525]. Он заключил пожизненно в тюрьму другого придворного камергера, Иржи Попеля из Лобковиц, заподозрив в желании сместить его с трона, и даже энергичное вмешательство католических иерархов не помогло освободить несчастного[526]. В весьма высокопарной трагедии “Король Рудольф” (1862) Витезслав Галек присочинил, что даже Еве из Лобковиц, которой Рудольф был очарован, не удалось добиться освобождения собственного отца.
Когда болезненные приступы отпускали Рудольфа, он впадал в апатию, все более замыкаясь в себе и забрасывая государственные дела, чтобы полностью посвятить себя алхимии, искусствам и звездам. Однако империю потрясали теологические споры, восстания князей Трансильвании и постоянные набеги турок. Все четырнадцать лет его правления (1592–1606) мусульмане и католики воевали между собой, что означало массовые убийства, грабежи, капитуляции и завоевания больших крепостей, о чем можно прочитать в уже процитированных мемуарах Микулаша Дачицкого.
В драме Иржи Карасека камергер Румпф так описывает Рудольфа: “…я знаком с Его Величеством с детства. Я сопровождал его к испанскому двору короля Филиппа. И потому я могу сказать, что нет на свете создания более печального и более одинокого. Мы подолгу оставались в мрачных храмах, порой до самой ночи. Я видел его страстно молящимся, и мне казалось, что небо должно было сдаться под таким напором. Но все его мольбы были напрасны. Едва мы покидали храм, как он снова погружался в печаль. Он сомневался в собственном спасении и страшился адских мук. Он искал укрытия здесь, в Праге, словно в монастыре. Боясь людей, выходил только ночью. Ни с кем не разговаривал, никто не видел его улыбающимся. Его душа столь же мрачна, как и его одеяние. И если бы не увлечение оккультными науками, что так его манили, астрологией и алхимией, если бы не искусство, статуи, картины, книги, драгоценности, ткани, которые он собирает с ненасытной алчностью, он так бы и жил в подобной пустоте и зачах бы, как никчемная тень…”[527].
Наследственное сумасшествие было у него в роду, спесивую гордость он приобрел во времена своей испанской молодости, из-за перенесенных унижений, а еще – незаживающий свищ подозрений, комплекс оскорбленного величия, боязнь турок, амбициозный брат Матиаш и небесные силы – все эти факторы усугубляли меланхолию, что сгущалась и пылала в его крови.
Часто обуреваемый любовным пылом, Рудольф искал утешения в сладострастных объятиях прекрасных толстушек[528]. Он так и не вступил в брак из-за нерешительности[529], а также потому, что, согласно гороскопу, его должен был свергнуть с трона законный наследник. Но он утешался с целой армией любовниц. Дольше других продержалась в его алькове Катаржина Страдова, дочь придворного антиквара Якопо Страда, родившая ему шестерых детей (трех сыновей и трех дочерей), одним из которых был дон Юлиус, что, прожив похотливую и бурную жизнь, погиб, как принято считать, в замке Крумлова, двадцати трех лет от роду[530].
Дона Юлиуса (на самом деле его звали дон Цезарь Австрийский, или маркиз Юлий) – этот сосуд греха, а следовательно лакомое блюдо для авторов романтических драм – вспоминают в связи со зверским убийством его последней любовницы, дочери цирюльника из Крумлова. После того как он зарезал любовницу и тщательно расчленил ее тело на кровати, словно исполняя некий ритуал, и разбросал куски его по всей комнате, он устроил торжественные похороны с погребальной процессией из клира и слуг в траурных одеждах, с факелами[531]. “В грязи омерзительных страстей плещется твоя душа, – кричит ему Рудольф в “Магелоне” Коларжа, – мрачный рой из ста гнусных пороков кишит в тебе, подобно ящерицам в черепе дьявола”[532].
Глава 30
С течением времени паранойя Рудольфа усугублялась. Его обуревали черные мысли и мрачные настроения. Не помогали травяные отвары, слабительные, настойки из винного камня, глаза речного рака и порошок из оленьих рогов. Он не доверял папскому нунцию и всей курии, но терпел их подстрекательства к наследованию трона. Его утомляли псалмодии и литании градчанских капуцинов, которых он считал секретными агентами своих преследователей[533].
Он боялся иезуитов и членов любых орденов еще и потому, что другой гороскоп предрекал: он будет убит монахом, подобно французскому королю Генриху III Валуа. Рудольф плохо отзывался о папе римском, избегал месс и церковных обрядов, один вид креста вызывал у него истерические припадки[534]. Возможно, отсюда в чешской литературе и пражской культуре столь часто встречается мотив Страстей и тревожащей красоты Христа, пригвожденного на жесткое древо креста. Ходили слухи, что Рудольф одержим дьяволом, околдован любовными напитками. Вот почему в “Магелоне” он повторяет, словно экзорцизмы: “Patibulum, Patibulum” (
Литература преувеличила и коварство придворных, что толпились вокруг Рудольфа. Недоброжелательные легенды особо ссосредоточиваются на бесстыжем Филиппе Ланге из Лангенфельса, обращенном еврее, бедняке по происхождению, который ради осуществления своих гнусных намерений не гнушался прибегать к помощи банды грабителей. Он даже имел собственную алхимическую лабораторию, хотя разбогател не на превращениях, а вымогая подарки у просителей и обкрадывая императорскую казну.
Но не вечно радоваться жене вора. 7 мая 1608 г. он был заключен в Белую башню, где погиб через год насильственной смертью[535]. В нашумевшем романе Йозефа Иржи Коларжа “Адское отродье” (“Pekla zplozenci
Но вернемся к Рудольфу. Меланхолия как жар поедает его тело. Любое слово его злит, любой намек раздражает. Он одержим беспокойством, строит замыслы мести, совершает несколько попыток самоубийства. Все мысли его только о смерти. “Он избегает любых отношений с людьми, – утверждает Румпф в комедии Карасека. – Он живет в своих комнатах в одиночестве. Не выходит в сад полюбоваться тюльпановыми клумбами. Не спускается даже проведать льва, им же самим прирученного. Золотая чаша, им же отчеканенная, покоится среди других заброшенных вещей… Его Величество безразлично глядит на столы, загроможденные нерассмотренными документами. По Праге уже ходят слухи, что Рудольф умер и что его смерть скрыли от народа. Это происходит оттого, что его давно никто не видел. Даже в часовне уже не витает его тень. Иные говорят, что он сошел с ума. Вспоминают, что он правнук сумасшедшей Иоанны Кастильской”[537].
На исходе своих дней, изгнав немногих верных министров, он доверил государственные дела посудомойкам, конюшим, гвардейцам и прочим нахлебникам, которых не подозревал в желании узурпировать власть. Жил он милостью их семей, но даже их стеснялся – когда он раздевался, они должны были отводить взгляд. Все это крайне удручало и без того подавленный дух империи.
Однако существует неразрывная связь между меланхолией Рудольфа и тревожным Логосом, черной субстанцией Праги. В “Короле Рудольфе” Карасека Рудольф, выглядывая из окна, лелеет мысль, что Прагу, “подругу мистических душ”, в будущем окрестят “городом Рудольфа”[538]. В трагедии Витезслава Галека всеми покинутый, вынужденный уступить царство брату Матиашу (23 мая 1611 г.), Рудольф предает анафеме этот “неблагодарный город”[539]. В “Магелоне” Коларжа он сетует, что Прага стала концисторией непристойности и яслями гнусности, представляя ее загроможденной виселицами[540], словно его Прага есть не что иное, как пейзаж из “Триумфа смерти” Брейгеля, состоящий из одних эшафотов.
Глава 31
Рудольф собрал при своем дворе известнейших художников и скульпторов, которых он одаривал всяческими благами и подарками. Арчимбольдо, Бартоломеус Спрангер, Адриан де Врис, Иоганн Хоффман, Йозеф Хейнц, Йорис и Якоб Хофнагели, Питер Стивенс, Эгидий Саделер, Ханс фон Аахен, Даниэль Фрёшль, Рурант Саверей, Матеус Гунлелах и многие другие (в основном немцы и голландцы) создали вокруг императора что-то вроде космополитической École de Prague (Пражской школы), для которой был характерен маньеризм[541]. Они основывали группы, соединенные дружбой и родством; новые мастера занимали место почивших или отправившихся в путешествие; Пражский Град полнился миниатюристами, медальерами, ювелирами, изготовителями подделок (
Стремление Рудольфа украсить двор большой толпой художников было вызвано его судорожной страстью к коллекционированию, собиранию всяческих раритетов и натуралий, желанием собирать и скрывать от любопытных глаз других людей накопленные им сокровища – ласкать предметы, ревностно лелеять их, наслаждаться ими подобно скупому.
Якуб де Страда (Якопо Страда), заведующий императорскими коллекциями в романе Йозефа Сватека “Астролог”, подтверждает: “Император считает эти собрания своей частной собственностью и поэтому хранит их как зеницу ока. Только некоторые коронованные особы, прибывшие сюда с визитом, и некоторые прославленные художники были допущены им в эти залы”; “…император считает пинакотеку своей исключительной собственностью, к которой никто не должен притрагиваться”[542]. И все же нельзя утверждать, как это делают некоторые ученые[543], что живописные полотна, которыми был заполнен Пражский Град, совсем не оказали влияния на развитие богемского искусства, если верно то, что знаменитый живописец эпохи барокко Карел Шкрета смолоду был знаком с коллекцией императора[544].
Уже дед императора – Фердинанд I, отец Максимилиан II и дядя, Великий герцог Фердинанд Тирольской, были страстными коллекционерами и археологами. Но в одержимости этой страстью Рудольфу не было равных. Для своей Kunst-und-Wunderkammer он не скупился на расходы: посылал специальных посредников, а иногда и самих Hofmaler (
“Šacmistr”, или управителем собраний, был итальянский антиквар Якопо Страда, который ранее занимал аналогичную должность при Венском дворе. Тот факт, что прекрасная дочь Страды на долгое время пленила черное сердце императора, позволил антиквару и его семье занять в Пражском Граде важные должности (так что после смерти Страды, случившейся в 1588 г., управление коллекциями перешло его сыну Октавио).
Но в романе “Астролог” Йозеф Сватек утверждает, что Страда имел доступ к Кунсткамере (
Глава 32
В романе Макса Брода больной и во всем сомневающийся монарх, беседуя с Тихо Браге, признается, что он искал в камнях, металлах и картинах
Впрочем, эта любовь к удивительному вполне согласуется со вкусами той эпохи, тяготеющей к маньеризму. Коллекционеров воодушевляли товары, которые морские караваны привозили из Индий: мальдивские кокосы, ракушки, охотничьи рога из слоновой кости, экзотические плоды земли и моря, китайский фарфор, страусиные яйца, птичьи перья, японские картины на бумаге и шелке. Все это называлось по-немецки “indianische” (“индийский”).
Кунсткамеры (Schatz- und Wunderkammern) стремились заполучить миниатюрные предметы, созданные с микроскопической точностью, миниатюрные изделия, вырезанные из слоновой кости, на ореховой скорлупе, черешневых косточках, раковинах, тончайшие орнаменты на эмали. Эмблемой этой любви ко всему миниатюрному могла бы послужить одна великолепная картина из галерей Рудольфа, на которой Йорис Хофнагель[550] нагромоздил цветы, плоды, бабочек, полевых мышей, жаб, улиток, саранчу и всякого рода насекомых, вокруг одной-единственной белой розы[551] – увядшей розы, словно из стихотворения Франтишека Галаса.
Золотых дел мастера, столь многочисленные при Пражском дворе, оправляли в золотые оправы акульи зубы и змеиные языки. Резчики придавали форму пейзажей или распятий грубым штуфам кристаллов (
Камни и растения уродливой формы или необычного цвета, в которых угадывались очертания невиданных зверей, Рудольф считал источником сверхъестественных сил, как хуака для инков[552]. В его собрании было множество камей и литологических редкостей[553], “Donnersteine” (
Из прочих странных экспонатов заслуживает упоминания нож, проглоченный одним крестьянином-обжорой и извлеченный спустя 9 месяцев в 1602 г. мастером Флорианом, цирюльником; железный стул-ловушка (
Глава 33
Рудольф II хранил свою коллекцию ценностей без какой-либо системы – на столиках и консолях, в бесчисленных шкафах и сейфах[554]. Чтобы читатели этой книги составили представление, какие еще предметы находились в этом “verzauberter Raum” (нем. “заколдованное пространство”), попробуем перечислить некоторые экспонаты, не пытаясь навести порядок в этом неупорядоченном перечне, который, именно в силу своей беспорядочности, наилучшим образом отразит хаотичность коллекции.
Гипсовые слепки ящериц и серебряные копии разных животных, морские ракушки (“Meermuscheln”), черепаховые панцири, перламутр, кокосовые орехи, раскрашенные восковые куклы, египетские глиняные фигурки, тончайшие зеркала из стекла и стали, очки, кораллы, “индийские” шкатулки с яркими перьями, “индийские” или японские картины, “индийские” орехи из позолоченного чеканного серебра и другие экзотические предметы, которые большей частью привозили каравеллы из “Индий”, гипсовый женский торс телесного цвета из тех, что позднее приглянутся пражским сюрреалистам, доски для игры в кости из янтаря и слоновой кости, череп из желтого янтаря, янтарные кубки, волынки, “пейзажи” из богемской яшмы, серебряная столовая горка с эмалью, умывальники из агата, яшмы, топаза и хрусталя, серебряная картина в эбонитовой оправе, картина на восточном алебастре, расписанные камни, мозаики, серебряные складни, хрустальный кубок с серебряной крышкой, штоф из топаза, подаренный Рудольфу послом из Московии, ваза из “звездного камня” (астрофиллита[555]), чаша из богемского агата с золотыми ручками, топазовая чаша в виде львиной морды, золотые столовые приборы с рубинами, терракотовые сосуды (некоторые с подкладкой внутри из красного бархата), коралловый корабль с фигурками, корабль из позолоченного дерева, миниатюрный корабль из мальдивского кокоса с серебряной отделкой, ларец из горного хрусталя, перламутровая шкатулка, серебряная лютня, пластины лазурита, рога носорогов, охотничьи рога из слоновой кости, ножи с инкрустацией из золота и самоцветов, фарфор, отрезы дорогих тканей, глобусы самых разных размеров – один позолоченный, другой серебряный, с подставкой в виде гиппогрифа (полуконя – полугрифа), армиллярные сферы, измерительные инструменты, венецианское стекло, старинная голова Полифема, серебряная статуэтка “Деянира и кентавр”, медали, многоцветная майолика, анатомические препараты, упряжь, шпоры, уздечки, седла, купола палаток, жилеты и другие трофеи, захваченные у турок при отражении их набегов, охотничье снаряжение, знамена, намордники и ошейники, посуда, кубки из страусиных яиц, сабли, орудия казни, мушкеты, стилеты, кинжалы, мортиры, пистолеты, шпаги. А также всяческие автоматы и механизмы с мелодией. И часы, часы… В форме серебряной лодки, башни с трубачами…[556] Словно во сне героя Альфреда Кубина в Перле в романе “Другая сторона”: “…и тут же услышал вокруг себя многозвучное тиканье и увидел множество плоских часов самых разных размеров – от башенных до небольших кухонных, – которыми был занят целый луг. Подобно черепахам, на коротеньких ножках они беспорядочно ползали туда-сюда с возбужденным тиканьем”[557]. В коллекции Рудольфа имелась и черепаха с часовым механизмом[558].
От богемских гранатов до пенсне, от ветвей кораллов до кубков из рога носорога, от коварных клинков с глазами-рубинами на рукоятях до фигурок “ушебти” и перьев колибри: бог мой, сколько стимулов для фантазии. Эта пестрая смесь, гостеприимно охватывающая различные царства природы и отдаленные географически места, это сосуществование всевозможных хитроумных приспособлений, этот перечень игрушек и артефактов, серебра, инструментов и безделушек был призван воссоздать “orbis pictus” (
Глава 34
В романе Макса Брода, посетив кунсткамеру (“šackomora”) Рудольфа, Тихо Браге жалуется на подавленность и тоску, которую вызывало у него “это бессвязное нагромождение предметов” – астроному казалось, “что сам император дрожал от страха пред видом столь огромного богатства”[559].
Страсть к предметам родилась в Рудольфе из стремления заполнить окружавшую его пустоту, совладать со страхом одиночества. Он жадно собирает горы редчайших устройств, словно огораживаясь стенами от смерти. Его маниакальное коллекционирование являлось выражением танатофобии – страха смерти. Если верно, как утверждал Гоголь в “Портрете”, что распродажа на аукционе благодаря полутени в помещении и скорбному голосу аукциониста, постукивающего молотком, напоминает заупокойную службу, то удивительные собрания Рудольфа тоже несли в себе нечто заупокойное, а его галереи были скорее саркофагами мертвых, чем комнатами живых.
Но эта инерция, эта неподвижность – только видимость. Мертвые вещи лишь выявляют зловещую тревогу. Они злорадно наблюдают за хозяином из своих нор, словно звери из засады. А некоторые экспонаты, которые он слишком часто рассматривал, обрели выражение его лица, словно стали зеркалами его ипохондрии.
Для ипохондриков весьма полезна смена воздуха, которая мозговые ткани укрепляет, нервные соки очищает и работу всех ферментов с помощью жидкостей исправляет. Но Рудольфу не удается оторваться от предметов, захвативших его в рабство. Он возвращается к ним даже по ночам, при мрачном свете высоких канделябров. И вот он словно превращается в человека-предмет из “Причуд” Брачелли[560], в тело, состоящее из ящичков и коробочек, чтобы прятать там штофы, драгоценные камни, ожерелья. Жабье поквакивание шкафов, подмигивание кристаллов и амулетов, прочая дребедень из арсенала Авензоара[561], грозные глаза, глядящие с портретов, жирный блеск тканей, шепот камней привлекают его больше, чем государственные дела. В этой кладовой-“хуаке”, в этой “dreamland” фетишей он читает тайны вселенной, как в перегонных кубах и в гороскопах.
В драме Иржи Карасека гамлетоподобный Рудольф изображен как король-мечтатель (
Глава 35
Судьба коллекций Рудольфа оказалась печальной. Свора придворных нередко запускала туда руку. Хорошо зная, что серебро может обелить и черного ворона, Филипп Ланг из Лангенфельса, вор и искусный лжец, постоянно таскал из коллекции старинные монеты, ювелирные изделия, яшмовые вазы, “индийские” редкости[564].
В своих мемуарах Дачицкий вспоминает, что после смерти Рудольфа II (20 января 1612 г.) один из камергеров, Иероним Маковский, в надежде выйти из тюрьмы, признался в существовании множества сокровищ, которые император “спрятал и замуровал”. И добавил: “Куда эти обнаруженные и поднятые драгоценные предметы и образцы подевались и исчезли, совершенно неизвестно, ибо при этих раздорах было в Чехии все раз-два, и проч.”[565].