Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Почта с восточного побережья - Борис Степанович Романов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Нет убиват, рус! Я ест офицер. Майн фатер ест гросс менш фон Берлин, я ест много деньги!.. Давай нет капут, рус!

И тогда Арсений Егорыч понял, чем можно откупиться от войны. Этот сопливый, слюнявый, дрожащий немец стоил и наволоцкого сена, и пробитых железом окровавленных шинелей…

На какую-нибудь сторону да должна кончиться война, и, каким бы ни вышел мир, но только не будет теперь такого, где бы хозяину не нашлось места. А коли так — не придумаешь ничего более кстати, чем этот немец. Выходить его, выкормить, время выждать, приглядеться, а там — с любой стороны благодать: если что — от немца благодаренье быть должно, а нет — так и свои им не побрезгуют, знатна птаха в силках. Нутром своим изощренным моментально осознал все это Арсений Егорыч и тут же приказал Фильке расстелить на большой волокуше собранные шинели, сладить ложе и начал внушать немцу как можно более ласковей, однако топора из рук не выпуская:

— Так что, господин офицер, не беспокойся. Приберем что ни то и тебя домой свезем, подыхать тут, значит, не дадим. Германскому то есть офицеру у нас всегда почет. Милости просим. Да не вой же ты, не околеешь, сказано! Милости просим, господин офицер.

Поскольку немец не унимался, Арсений Егорыч, поколебавшись, вытащил из-за пазухи каляну.

— Эссен? — спросил, поперхнувшись, немец.

— Во-во, — ответил Арсений Егорыч, — есть, жри то есть.

Немец взял лепешку, стал кусать ее, и белые дорожки на его грязных щеках просохли.

— Шнапс, — вдруг сказал он, — дорт. Там ест! — И указал пальцем на труп. — Кукен.

Арсений Егорыч разыскал в складках просторной, как ряса, шинели убитого немца плоскую посудину на ремешке и протянул офицеру.

Немец, дергаясь, как припадочный, путаясь, развинтил горлышко, пососал из фляги, кашляя и обжигаясь, перевел дыхание и стал нерешительно завинчивать пробку. Арсений Егорыч смилостивился:

— Оставь себе, говорю.

— Спасибо, данке шен, — ответил немец и покачал головой, — я ест кранк, нога капут, хрум-хрум.

Он сидел оползший, как весенняя снежная баба, голубые глазки его в белых поросячьих ресницах глядели вопросительно и печально, и Арсений Егорыч успокоил его:

— А то я не вижу. Может, и не хрум-хрум вовсе. Дома поглядим. Ну, Филюшка, бери гостя на закорки.

Немец снова затрепетал, и Арсений Егорыч вынужден был погрозить ему топором и прикрикнуть как следует:

— Тихо! Домой поедем, домой! Тащи его, Филька!

И обер-лейтенант Герхард Фогт фон Иоккиш был водружен на санки, укрыт содранными с трупов шинелями, привязан на всякий случай веревкой, предназначавшейся для ворованного сена, и в окружении солдатских котелков, походных умывальников, сапог, ремней и дерматина с автомобильных сидений доставлен по русской сумрачной замерзшей речушке Ольхуше на хутор Выселки.

Ергуневские женщины переполошились, когда санки с Герхардом были втащены прямо на скотный двор, но Арсений Егорыч велел Полине закрыться в горнице, Еньке достать из печи заготовленной на пойло теплой воды, из сундука извлечь чистые подштанники, рубаху и плисовые штаны, из сеней принести стиральное корыто, чистой соломы и заветный кусок мыла; Герхард был раздет, умыт, подмыт, натерт скипидаром, уложен на привалок у печи, и, пока Филька вносил в избу для просушки благоприобретенное добро, Арсений Егорыч здоровой рукой общупал офицеровы ягодицы и ляжки, даже подавил на голень до крика, дал пощупать и Еньке, и вдвоем они констатировали, что вывиха ноги у Герхарда нет, а если и набухло немного в подколенье, так это оттого, что потянул он ненароком жилы, до свадьбы заживет. Енька туго запеленала ногу Герхарда в шерстяную шаль, затем его накормили, напоили береженым чаем с малиной и спиртом из Гюйшевой фляги и уложили, наконец, осоловелого на русской печи рядом с Филькой. А для интимных его надобностей Арсений Егорыч, вспомнив господские обычаи, самолично установил на углу печи коптилку и под привалком — глиняный горшок, накрытый деревянным кружком.

— …Небось поглазеть-то охота было на голого мужика, а? — спросил, укладываясь на ночь, Арсений Егорыч Полину, рукою, как рак клешней, вцепившись в Полинину грудь. Охота, спрашиваю?

Полина вспыхнула, забилась, заплакала, и Арсений Егорыч подобрел после трудного дня:

— Ладно, чего глазеть-то? Офицерик холеный, ничего не скажешь. Чё-й-то вроде как про Берлин говорил. Ногу, правда, того… валенки носить не горазд… Ты мне с утра подсоби-ка… Речь его разобрать сможешь? Ну и ладно-то. И не поморозился офицерик нигде. Пофартило ему, в этакой-то мороз. У своей же легковушки грелся. Резина, Пелагея, оказывается, когда горит, оченно сильно греет…

11

Герхард очнулся на печи от непривычного жара. Сначала он вертелся с боку на бок, но каленые иглы тепла немедленно вгрызались в тело, лишь только он замирал, и, когда боль в спине стала нестерпимой, он проснулся. Взгляд его замер на потолке, на двух больших коричневых тараканах. На темной поверхности струганого дерева увидел их Герхард не сразу, а постепенно, словно регулируя по глазам бинокль. Тараканы, сплетясь усами, медленно и бесшумно кружились вокруг общего центра, и лишь различив постепенно голоса, вой ветра в трубе и потрескивание пылающих дров, Герхард понял, что жив, не спит и находится в жилище. Пахло потной обувью, смолой и нагретой известкой, овчинный полушубок щекотал шею, над головой слабо мерцали связки желтых крупных луковиц, через занавеску в русских цветочках пробивался серый свет зимнего полдня.

Герхард шевельнулся, в ногах зашуршала мелко наколотая щепа, и женский голос за занавеской произнес:

— Орся, батюшко, проснулся твой гостек, гли-ка.

— Я те полыблюсь! — ответил мужчина, и Герхард тут же вспомнил этот голос с примесью ржавчины, и самого мужика, и зимнюю дорогу, и все, что с ним было. Мой бог!..

Занавеска отдернулась, появилось снизу азиатское бородатое лицо с черными глазами, и мужик сказал:

— Милости просим, господин офицер. Как спалося-то? Хе-хе! Тепла не жалели, хм, да. Милости просим.

Герхард сполз с печи к мужику, который ловко сдернул с лавки и подставил ему валенки. Тугая повязка приятно стягивала колено, валенки оказались заботливо согреты, на бечевке вдоль печи сохло после стирки его белье, и мужик поддерживал его под локоть так преданно, что Герхард почувствовал себя уверенней.

— Я мёхте… тойлеттен… — начал он.

Мужик оказался догадлив.

— Туалет, это можно. Это вот, господин офицер… Мужик вытолкнул снизу глиняную посудину, но Герхард, поразмыслив, покачал головой.

— А! Ну тогда вот полушубок. Накинь полушубок-то, я проведу. Туалет у нас, хе-хе, вдоль стенки висит… что ж делать заведешь? Туда ить сам царь пешком ходил…

Оставив Герхарда одного, Арсений Егорыч деликатно отвернулся и задрал бородку к сеновалу. Показалось ему, будто кто взирает на него сквозь крышу. Арсений Егорыч долго вглядывался в перекрытия и балки, пока не раздалось оттуда тихое: к-рр! И птичий круглый зрачок так и проник, как уж, в душу Арсения Егорыча.

— Свят, свят, — сказал он сам себе, — вот он где!..

Ворон пережидал метель на дворе под крышей, затаившись в вырубе на порожнем конце летней матицы, серый, как бревно и как сено, и только глаз его посвечивал по-совиному.

Арсений Егорыч, стоя спиной к сопящему офицеру, перекрестился.

— И впрямь никуда от него. Ишь, как у Горыныча, глаз-то…

— Крр! — тихо и предостерегающе ответил ворон.

И Арсений Егорыч, чтобы отвлечься, стал объяснять Герхарду:

— Двор у нас здеся, господин офицер. Ноге-то легче, поди?

Ворон смотрел по-прежнему чутко, глаз его медленно поблескивал, и Арсений Егорыч решил выбраться в сени и там уже дождаться офицера…

Герхард умылся из висящего на бечевке глиняного рукомойника, с изумлением увидя прибитый рядом походный пехотный умывальник образца 1938 года.

Арсений Егорыч прокомментировал:

— Добрый умывальничек, только узковат малость, вишь ты. Стенку, значит, при мытье подмочишь. Но мы ужо переделаем, подале его отторкнем, тады мойся сколь хошь, — и Арсений Егорыч для выразительности побрякал водозапорным штырьком, — добрый умывальничек. У вас что, каждому служивому такой полагается или офицерам только?

Герхард молча просушил щеки поданным ему полотенцем, пожалел об утраченном несессере, который бандиты наверняка приняли за портфель с документами. Впрочем… хорошо и то, что они приняли его самого за мертвеца… Ему повезло… Он лишился личных документов, парабеллума и папки с данными последней рекогносцировки, а ведь один из бандитов поворачивал его лицо к огню, даже сквозь забытье помнится прикосновение оковки приклада к подбородку. Бандит не церемонился, но и не бил, просто шевельнул ему голову, чтобы убедиться, мертв ли он… Пламени вокруг было много, кажется, Герхард даже слышал, как один из них разбил бутылку с зажигательной смесью о капот «Оппеля», чтобы стало светлее.

Герхард сидел на лавке за столом, боком к тускло, как луковицы, мерцающим в углу русским богам, запивал молоком отрезанный полумесяцем ломоть ячменной булки, разглядывал большую комнату, в которой находился, и размышлял о том, что надлежало теперь предпринять. В углу за печью кто-то тюкал ножом по дереву, по-видимому крошил овощи; чернобородый узкоглазый старик сидел рядом с коптилкой и одной рукой, вооруженной иглой и шилом, ловко продергивал смоленую нить сквозь подошву перевернутого войлочного сапога; за двойными стеклами окон дергался насыщенный снегом воздух; ноги Герхарда окружало тепло, он расстегнул пуговицы тесных русских штанов, и воспоминания его стали устойчивее, исподволь появилась уверенность, что теперь, с помощью этого славного бауэра, он останется цел…

На дороге Герхард очнулся, когда бандиты уходили в лес. Уходили они бесшумно, но он успел услышать странную фразу, сказанную сдавленным знакомым голосом: «Да подколи ты его немного, чтобы, тварь, шевелился!..» Затем прекратился хруст снега, и наступила тишина. Изредка рвались в пламени патроны, и Герхард долго лежал, ощупывая себя, боясь пошевелиться, чтобы не попасть под шальную пулю. Немели ноги, и он, наконец, осмелел, перевернулся на бок и пополз. Поясной ремень исчез вместе с оружием, нагрудные карманы френча были пусты, похрипывало пламя, и, огибая машину, Герхард наткнулся на Гюйше. Бедный Гюйше! Ему суждено было оказать две последних услуги. Едва Герхард стал приподниматься, чтобы рассмотреть убитого, рванули одна за другой три гранаты в догоравшем грузовике, и Герхард почувствовал, что труп Гюйше несколько раз дернулся от вонзившихся в него осколков. Вжимаясь в щель между землей и трупом, Герхард обнаружил еще теплый «вальтер». По-видимому, командир моторизованной роты обслуживания полевых скотобоен отстреливался из него. В карманах Гюйше среди галетных и шоколадных крошек Герхард нашел два пистолетных патрона и дозарядил обойму, но, как выяснилось в дальнейшем, он ошибся в подсчете выстрелов, ведя огонь по приподнявшемуся у скрученной снеговой цепи бандиту. Когда пламя взметнулось поярче, он увидел, что расстреливал не партизана, а унтер-офицера Ланге. Рассмотрев его сухое лицо с разинутым ртом, Герхард бросился бежать, ноги в тугих валенках выворачивались, словно закованные в гипс, он поскользнулся и упал на дорогу, а когда попробовал подняться, боль в коленном суставе объяснила ему, что он обречен. Сначала он хотел застрелиться, но нога болела ровно настолько, чтобы помнить и о том, как хороша бывает жизнь, и поэтому он дополз до своего горящего «Оппеля», уложил поближе к огню выкинутое на дорогу заднее сиденье, и на этом сиденье провел ужасную ночь и еще полдня, надеясь на помощь, перемежая кошмарные сны с еще более кошмарной реальностью. Помощь пришла в виде чернобородого старика с его звероподобным ублюдком, и на них Герхард спросонья, сам того не желая, истратил последний патрон… Старик спас его и потому заслуживает поощрения, но что можно сделать сейчас?

Герхард насыщался житным караваем с парным молоком, этой примитивной русской пищей, и примитивная русская жизнь воочию являлась ему в посвисте дратвы, стуке сечки, каплях смолы, застывших в щелях гладко струганных бревенчатых стен.

«…Этот старик, — думал Герхард, — будет неплохим проводником на первых порах моей жизни в России. Судя по всему, он услужлив. Он корыстолюбив, значит, не будет ссориться с властью, а власть для него буду олицетворять я. Он мог бы далеко пойти в своей корысти. А может быть, я неправильно его понял? Его охранник собирался транспортировать меня к саням, но делал это недостаточно деликатно. У этого выродка колоссальная мощь, но как выдрессировал его старик! По-видимому, мы должны всех русских воспитать подобным образом, если мы действительно намерены колонизировать Восточную Европу. Не обязательно, чтобы они умели говорить, достаточно того, чтобы они понимали сказанное… Да, этот старик будет во многом полезен… Но прежде он нужен сейчас, здесь, когда я один, без оружия и без связи, в лесах, где ходят недобитые бандиты. Что же тогда делают войска безопасности, позволительно спросить?»

— Партизан есть здесь? — неожиданно спросил Герхард.

— Хто-хто?

— Эти ферфлюхтен! Бандитен! — закричал Герхард и привстал над столом.

— А-а… Негоже кричать, господин офицер, — ответил Арсений Егорыч, тоже поднимаясь и откладывая в сторону валенок, — ты по-русски, по-русски говори!

— Партизан, бандит, ист? — опомнился Герхард. — Тут ист?

— А-а… Тут нет, господин офицер. Там тоже нету. В Цыганском болоте, может, и плутает кто или с окружения выбирается… Так ведь тебе виднее, господин офицер. Ночью-то… тебя лупили.

— Вас ист дас люпили? Люпили? Нихт люпили, рус бандит нихт люпит. Мон мусс шиссен, надо стреляйт!

— Надо, надо, — согласился, принимаясь за дратву, Арсений Егорыч, — воду мутят, власть предержащих… Одно слово, порядок.

— О! Порьядок! Орднунг! Орднунг есть карош, господин мушик. Партизан нет орднунг, нет регельн, партизан ест бандит. Партизан нет в Женевски правил!

— Эко, сызнова… — нахмурился Арсений Егорыч и костяшками пальцев постучал в стенку позади себя: — Пелагея! Полина! Выдь сюда!

К полнейшему изумлению Герхарда, из узкой боковой двери рядом с печкой вышла на свет молодая женщина с рукодельем в руках, потупилась, зарделась, присела на лавку рядом со стариком, и Герхард обратил внимание на то, как топорщится у нее под напором груди застиранная кофта.

— Кха, кха, гутен таг, фроляйн, — начал Герхард.

— Никс ферштеен, товарищ, — быстро ответила женщина.

Герхард насупился, отодвинул к углу стола хлеб и кружку, представил, как бы вел себя в данной ситуации отец, и заговорил:

— Я буду сказат лангзам, не быстро. Понимай? Гут. Карош. Я ест нихт товарищ, я ест дойче официр. Официр великий германский армий. Мой папа либт ин Берлин, он ест рейхсратнер, имперский совьетник министериум на сельский хозяйств. Он ест много деньги, много бауэр, он ест ландграф, он ест гутсбезитцер, на русский — помешник. Я ест помешник. Понимай?

Аппетитная юная фрау комкала в руках пеструю тряпицу и глубоким горловым голосом (таким голосом не говорят ни громко, ни шепотом, а только тихо, проникновенно) подсказывала старику непонятные места, лицо у старика становилось почтительным и серьезным, он перестал подшивать валенки, и Герхард понял, что овладевает положением.

— Я ест тоже много деньги… Дорт, в Берлин. Абер я ест хир, тут. Ты ходит Небылитси, говорит старост. Ты шнеллер ходит Небылитси, шнеллер говорит немецкий зольдатен. Понимай?

— Какие Небылицы, господин офицер? Ты поглянь, что делается! В лесу в этакую погоду одна смерть… волк — и тот в логове…

Старик перебежал комнату и приник к окну. Герхард поверх его согнутой спины тоже глянул, как мечется за стеклом белое пространство, однако негодование объяло его: как, этот старик, местный житель, боится выполнить его просьбу? Просьбу немецкого офицера?

Герхард отвернулся от окна к дочери старика, которая сидела, сутулясь, горбясь, словно стесняясь своей роскошной груди.

— Кха, фроляйн, пожалюста, юберзетцен ире папа, сказаль твой папа… Нет твой папа? О, извинит мой! Кхм!.. Косподин мушик, ты нет ходит зелбст, ты посылат бриф, письмо. Ходит этот гросс юнге, этот… — Герхард надул щеки и расправил плечи, — этот… Филка!

— Филюшка-то? Не, дорогой господин офицер, Филюшка тут нужнее… А если заблудится он, кто нас с тобой защитит? Кто воды принесет? Кто дрова поколет? Не-е, господин офицер, и не проси! Пока метель не кончится, ждать придется. Так-то, господин офицер, ждать.

— Вартен? Кхм… Карош. Я ест обер-лейтенант Герхард Фогт фон Иоккиш. Унд ты? Кто ест ты?

— Я-то кто? Арсений я, Егоров сын, Ергунев, значит. Хозяин то есть. Мельник!

— Вас ист дас мелник? Мюллер? Хо-хо, карош! Майн мюллер! Карош, гут! — Герхард развеселился. — Mein persönlich Müller? Sehr gut! K-h-m… Was ist? Ich möchte schlafen?[2] Я хотель спат? Спат, майн мюллер. Где ест Филка? Филка кукен? Нихт спат? Гут, майн мюллер. Я ест спат, ты — всс! всс! шуэ репарирен, Филка — он вахе, патрулирен. Гут? Карош?

12

Кое-как пережил небывалую метель Арсений Егорыч. Шутка сказать, Новый год на носу, а небеса с николы не унимаются! В баню — и то не попасть, того и гляди, со старыми грехами до рождества Христова докатишь.

Но метель кончилась так же, как началась. Выйдя поутру на царские антресоли, Арсений Егорыч увидел, что серого хозяина на привычном месте нет. Арсений Егорыч забеспокоился, грохотнул сенными вилами, потопал по байдаку и даже осмелился: хлопнуть в ладоши. Ворон не отозвался. Арсений Егорыч прислушался. Птица не откликалась, но зато и метель не гуляла по черепице, и ветер помалкивал по углам.

Арсений Егорыч бросился в дом, живо растолкал Фильку, велел размести тропку до колодца и до баньки да натаскать в баньку дров и воды.

И действительно, пока Филька одевался, заваруха иссякла, и за окном воцарилась ровная темнота. Значит, баньке быть.

Баня на Выселках выстроена славно, вровень усадьбе, из выдержанного лесу, топится не по-черному, полок у нее двухъярусный, предбанник — обширный, продух из предбанника на две стороны, и смытая вода стекает из баньки в Ольхушу по керамическому желобу, устроенному еще Осипом Липкиным.

Помимо того, гордился Арсений Егорыч каменкой собственной конструкции: для вечности и жару были заложены в нее под булыжник четыре куска рельса с Николаевской железной дороги. Так что, прошваркав лавки и пол можжевеловым веником да протопив баньку как следует, Арсений Егорыч получал не парильню, а сосуд с настоем животворным, благоухающий чисто, и такой температуры, что на верхнем полке трещали волосы. Бывало, первая жена Арсения Егорыча, Марья, прежде чем поддать жару, заваривала в ковше травы горицвета, а после уж плескала на каменку. Париться тогда можно было, пока не надоест, и бодрость великая являлась. Как-то после ее смерти попробовал сам Арсений Егорыч сотворить заварку, так еле ноги в предбанник унес, видать не попал в меру, травы использовал чересчур. Баню можжевельником мыть его тоже Марья надоумила, да и вообще много всякого такого знала она, жаль — всего перенять не успел.

Что же касается баньки, то в ней единственной из усадебных построек произвел Арсений Егорыч реконструкцию после революции: вмазал вместо глухого чана, требовавшего орудования черпаком, чан с краном, доставшийся ему с разоренного рогачевского квасоваренного завода, по распределению, как пострадавшему от классового врага. Сильно облегчил этот кран мытье, попробуй-ка одной рукой с черпаком и шайкой управляться!

…Были у Арсения Егорыча времена, когда лишь банька скрашивала ему одинокую жизнь, и в этой же баньке ульстил он осенью Полину, несмотря на все противодействие Еньки.

Препятствовала Енька тихой сапой, как могла, но когда тянуть дальше стало невмоготу и подошло все к решающему рубежу, Енька отступилась, посмев заговорить вслух:

— Орся, батюшко, одумался бы. Она ль тебе ровесница, она ль тебе подвязка?

Арсений Егорыч только этого и ждал. Схватил Еньку жесткой рукой за локоть и поволок через мост на другую сторону Ольхуши, к двум крестам. Бросил ее на колени и сам рядом пал:

— Гляди, Енька! Тут эта, царство ей небесное, Марья лежит, не остави ее боже на том свете. А тут, тут вот, ты, Енька, законна жена! Я тебя тут еще о двадцатом годе похоронил, закопал. Каки твои возражения есть? Молись почаще на это место!

Арсений Егорыч лицом, лицом, лицом поторкал Еньку в размытый песчаный холмик, поросший по краю некладбищенским чабрецом, и Енька после такой молитвы смирилась. А банька приобрела для Арсения Егорыча чудодейственный смысл, будто он в третий раз парнем стал.

Ёкиша Арсений Егорыч поначалу баловать банькой не собирался, так, помыть хотел для порядку — и будет. Но, беседуя с ним, Арсений Егорыч помалу пришел к мысли, что простого гостеприимства тут окажется мало, ибо Ёкиш, проспав после кружки молока еще сутки, очнулся, жить стал по режиму, как арестант, и был не только безотказен в еде, как хряк, но и говорлив, и нравоучителен, как священник. Из поучений его Арсений Егорыч, приспособясь пропускать мимо внимания немецкие слова, постепенно уразумел, что перемены на Руси предстоят великие и, если не приноровиться к ним по толку, можно остаться на старости лет на бобах, то есть не только единоличность свою утратить, но и сам живот.

Кроме того, возникало еще одно основание для раздумий: преследовал Арсения Егорыча сон, будто ненароком оказывается он при назьме, то в огороде своем, то на рогачевской усадьбе, а то и вовсе за Наволоком на Сташиных нивах, отмывается потом в Ольхуше, а назьмо прилипает ну как родимое пятно — не отодрать. Примета эта была абсолютно достоверна, так как сон такой в руку был у Арсения Егорыча перед батюшкиной кончиной. Но откуда теперь-то деньгам браться? Кроме как через Ёкиша — неоткуда.

После первой ночи Арсений Егорыч решил сновидение забыть, после второй слушать Ёкиша стал внимательнее, а после третьего сна решил, что если уж попалась ему в руки выгода сама, то необходимо все лазейки перекрыть, чтобы не продешевить.



Поделиться книгой:

На главную
Назад