Гюйше расстегнул ворот, достал флягу, побулькал спиртом и закусил его крохотным кусочком шоколада.
— Это ужасно, господин обер-лейтенант, мы вторую неделю не получаем ни шоколада, ни табака! Как вы считаете, господин обер-лейтенант, когда мы нанесем удар по красным, которых фюрер так удачно заманил под Москвой в мешок? Я думаю, это будет скоро, как только кончатся морозы.
Гюйше еще отхлебнул из фляжки и наклонился сверху к Герхарду.
— Я не слушаю болтунов, господин обер-лейтенант, но, может быть, — Гюйше понизил голос, — вы слышали эти разговоры о сталинском орга́не? Такая пушка — тр! тр! — которая стреляет сразу двадцатью снарядами? Я так и думал, что это болтовня, господин обер-лейтенант! Фюрер не допустит никаких неожиданностей.
Герхард посмотрел на Гюйше, увидел его увесистые, бурые от огня и спирта щеки, отвернулся к огню, и Гюйше, еще раз булькнув фляжкой, опять заговорил громко:
— О, вы настоящий ариец, господин обер-лейтенант! Седина только омолодит вас. Когда там, в Берлине, после войны вы будете совсем большим человеком, вспомните Петера Гюйше. Мало кто в Швабахе так знает мясное производство. О, ромштекс с луком! — Гюйше захлебнулся слюной. — Ох-хо, я совсем забыл про унтер-офицера Ланге. Он, кажется, был в концевой машине. Один момент, господин обер-лейтенант, мое слово, и у нас на обед будет прекрасный жареный поросенок. В этом селе они наверняка еще есть, а Ланге такой специалист! За это время, господин обер-лейтенант, вы успеете прочесть данную мне инструкцию. Я ведь не свяжу двух слов, а вы, господин обер-лейтенант, все объясните этим русским. Ох-хо!..
Герхард изучил инструкцию, в которой лейтенанту Гюйше поручалось установить временное управление в деревнях тыловой зоны восемнадцатой армии, назначить старост в деревнях и хуторах и обеспечить поставки продовольствия и фуража в соответствии с потребностями. Армейское командование проявляло похвальную предприимчивость, не дожидаясь решения штаба «Ост», само брало русского быка за рога.
Затем они весело пообедали втроем благодаря усилиям унтер-офицера Ланге, в течение часа изготовившего на походной плите изумительного поросенка, и Герхард почувствовал, что бивуачная армейская жизнь может быть чертовски привлекательной, если только умело ее организовать. В этом доме с мезонином нашлось все, за исключением теплого туалета, солдаты натопили печи и согрели воды для мытья, сапоги и верхняя одежда были отданы денщику для прогрева и просушки, и, сидя спиной к камину в шерстяных вязаных носках и меховых домашних туфлях учительницы, чувствуя во всем теле здоровое томление, Герхард с недоумением разглядывал сквозь стекло в углу замороженного окна неподвижную толпу русских крестьян, которые под присмотром патрульных солдат ждали там, на улице.
«Чего они ждут? — пытался понять Герхард. — Тут тепло, а там холодно. Зачем туда идти? Не все ли равно этим русским, как отдавать зерно и скот? Они все равна отдадут все. Они побеждены. Они будут платить. Нет, они будут работать, только работать. Они не будут иметь денег — только корм. Зачем им деньги?..»
Лейтенант Райнер перемалывал мясо молча. Насытившись, он сделал знак денщикам и унтер-офицеру выйти, прочистил зубы длинным ногтем мизинца и сказал:
— Обер-лейтенант, русские могут до утра стоять на морозе. Но начинает темнеть. Мы обязаны выполнить инструкцию. Одевайтесь. А вы, герр Гюйше, не вздумайте икать с трибуны, не забывайте, что вы немецкий офицер. Одевайтесь. Да оставьте в покое свои идиотские галоши! Вы будете представлять германскую армию.
Когда Герхард, пошатываясь, с помощью денщика взобрался по патронным ящикам в открытый кузов автомашины и утвердился у борта между Гюйше и Райнером, толпа перед ним замерла. Герхард заложил левую руку за спину, а правой уцепил пуговицу на груди.
Грузовик подрагивал от тихо работающего мотора. У задних скатов стоял солдат с автоматом на изготовку, и стояли такие же автоматчики слева и справа, и позади толпы. Настил кузова подрагивал так, словно он возносил Герхарда Иоккиша над облаками. Это была его первая тронная речь в восточных территориях.
— Косподин русский крестьян! До сей день великий германский армий был нет времья заниматься ваш управлений. Теперь время насталь. Я ест представитель ваш управлений с Берлин, этот косподин с управлений армий, этот косподин ест начальник орднунг динст, слушба порядка. Он ест милават, он ест наказават. Зо. Так. Косподин русский крестьян! Фюрер великий германский империй Адольф Гитлер скоро подписывайт нови аграрный закон для России. Колхоз вег, капут. Колхоз нет. Есть свободни мушик. Свободни русский мушик для великий германский народ! Это ест гут, карош. Хайль Гитлер!.. Теперь маленький конкретиш цифр сказаль вам этот русский косподин, э-э-э, косподин Шишибарофф. Он ест ваш старост, он ест лицо великий германский армий, он тоже ест милават-наказават. Зо. Слюшай косподин Шишибарофф!
К краю кузова бойко выступил староста в овчинном полушубке, вытащил из-за пазухи бумагу.
— Земляки! Командование великой германской армии приказывает довести до вашего разумения такое: вплоть до последующего землеустройства будут в вашем распоряжении те земли, что имели вы до колхозу. До колхозу! Спокойно, земляки! А налог вам будет такой. — Староста поднес бумагу к лицу. — С гектара земли по 250 пудов зерна, за корову молока 360 литров в год, за куру 365 яиц в год…
Толпа ахнула, подалась к грузовику и загудела, но лейтенант Райнер хлестко стукнул палкой по борту машины, словно выстрелил, и староста продолжал:
— Спокойно, земляки! Тут вам не ликбез, тут шутить не любят. Налог военного времени, на выбор: то ли это, то ли отдадите все задарма вместе с потрохами. Возьмут германцы Москву, тады к весне налог переменют, в пользу, значит, лучших хозяев. А пока, земляки, слушай дале: обязаны вы платить деньгами по 100 рублей за каждого едока, по 200 — за корову, по 100 — за собаку и по 10 рублей — за каждую кошку. Какими деньгами платить и как — будет вам через меня дополнительно сообчено. Далее то, что все население от 14 до 65 лет обязано участвовать по распределению старосты, меня то есть, в работах для великой германской армии… А наказания вам будет два: перво-наперво — порка, второ дело — расстрел.
Слушая быстрый говор старосты, пытаясь уловить все, что он говорит, Герхард вглядывался в толпу, и умиление заливало его душу, потому что люди стояли тихие, опустив головы, так что видны были серые, в инее, надвинутые на глаза платки да мятые мужицкие шапки, словно русские клонили головы перед сыном божьим. Смирный пар дыхания поднимался над их головами, и сквозь невольные слезы умиления Герхард в пастве склоненной отметил двоих: массивного, как Гюйше, крестьянина с бородой в пятнах седины, раскинутой веером по всей груди, и еще девушку с алым, вызывающим, цветущим на холоде лицом, изумленно поднятым сюда, к грузовику. Лицо это выбивалось из толпы, парило, как утреннее солнце, над снегом, Герхард продолжал видеть его даже тогда, когда оглянулся на лязг оружия у охранника сзади и умиление стало проходить, потому что появилось беспокойство из-за этого не соответствующего обстановке лица и этого не к месту напомнившего о себе оружия.
А староста говорил быстро, тараторил, давился словами, перхал, словно собака, наконец-то получившая похлебку:
— Так что большевички, слава богу, кончились. Если кто помнит, земляки, Луку Иваныча Шишибарова с Наволока, так вот я его наследник, старший то есть сын, Савватий. Какова есть шишибаровская рука, говорить не буду. Кто не знает, узнает! Так что лучше миром-ладом. Вот господин офицер аж из самого Берлина здоровкался с вами, а вы, земляки, что? Нехорошо это, никто слова приветного не сказал, а он ведь вам насчет нового порядку… Так что давайте, земляки, миром-ладом, по уговору, как скажу я: «Здорово, мужики!» — так вы шапки, значица, долой. Снимите то есть шапки-то! Так господа офицеры вас и приветят, и я милостью не обойду. Так что? Здорово, мужики!
В толпе поднялось несколько медленных рук, стащивших шапки, но большинство лишь ниже опустило головы. Ссутулились людские спины, словно каждый собрался поднять с земли камень, девушка отвернулась, и толпа стала безликой.
Герхарду понадобилось некоторое время и усилие воли, чтобы отыскать хотя бы пегобородого старика. Под взглядом Герхарда старик, крякнув досадливо, сдернул рыжий малахай. У него оказалась лысая крутолобая голова и кустистые подвижные брови над маленькими глазками. Снова стало тихо, староста обернулся к Герхарду, кости лица проступали у него через кожу, но конец тишине положил лейтенант Райнер, снова хлопнувший палкой по борту грузовика.
— Полчаса все будут стоять здесь и знакомиться с господином Шишибаровым. Все! — сказал он, глядя поверх толпы, и тронул Герхарда за локоть.
Поддерживаемые солдатами, они спустились через откинутый борт грузовика и по хрустящему стылому снегу пошли в школу, а староста быстрым, громким и скрипучим голосом обрадованно заговорил с земляками.
Из комнаты учительницы тянуло чадом жаркого, а в зале продолжал орудовать неутомимый унтер-офицер Ланге. Рукава его нательной рубашки были закатаны, мундир висел у школьной доски, где солдаты успели нарисовать мелом фривольный рисунок, пилотка Ланге была надвинута на школьный глобус, а на больших стоячих школьных счетах был распят баран, которого Ланге свежевал к ужину.
Гюйше заинтересовался барашком, но Герхарду уже наскучило обжираться, плавало перед глазами тревожное яркое лицо русской крестьянки, исчезнувшее в общем поклоне. Интересно, есть ли у нее тут кто-нибудь? Стоит ли об этом задумываться? Не проще ли проверить, как живут в этой деревне? Взять, например, с собой солдат…
— Райнер, вы не находите, что одной вашей палки маловато для русских? Они не очень любезно отвечали старосте…
Райнер лениво отвинчивал пробку.
— Палки вполне достаточно, обер-лейтенант. Стадо видит палку лучше, чем пистолет. Староста слишком многословен, но это его дело. Если он не справится…
Райнер отхлебнул из фляжки и налил пробку для Герхарда.
— Думаете, чем занять вечер, обер-лейтенант? Я видел, как вы пялились на эту русскую… Но как же восьмой параграф инструкции о нашем поведении на Востоке? Ваш шеф господин Бакке не одобрил бы, пожалуй…
— Мой шеф рейхслейтер Альфред Розенберг, — напомнил Герхард.
— Так сразу и господин рейхслейтер? — усмехнулся Райнер и протянул пробку Герхарду. — А начальник ведомства землеустройства и начальник картографического отдела генерал-майор Рихард фон Мюллер? Впрочем, я догадываюсь, вы доите не одну корову… Так я мог бы приказать своим ребятам… Впрочем, зачем осложнять жизнь старосте? Наше все равно будет нашим. Мы еще вернемся сюда, когда староста выявит коммунистов. К тому же, п-фу! — русские девки… Вы видели, какое у них белье? Я предпочел бы нечто иное, обер-лейтенант. Здесь так уютно…
Герхард взял из рук Райнера алюминиевый стаканчик, увидел райнеровские немигающие глаза и белесоватые десны и порадовался тому, что в «Оппеле» этот тип сидит впереди, а не рядом. Наглец, кажется, он считает, что он здесь хозяин положения… Возможно, он не просто жандарм, а еще и человек гестапо и сам из тех, кто сосет не одну корову…
— Я мог бы приказать моим ребятам, — повторил Райнер, — но не будет ли это лишним для первого раза? Эта деревня — единственное нетронутое селение в нашей тыловой зоне. Мы уедем завтра, но за нами должны оставаться тишина и порядок. Впрочем, если она пойдет добровольно… Вы ведь знаете, что она не пойдет добровольно? Лучше выпейте, обер-лейтенант, и смиритесь с тем, что на этот раз вам придется остаться одиноким.
Герхард выкурил перед камином сигарету, размышляя о том, что отпуск начнется уже на следующей неделе и он успеет к рождеству в Берлин или, еще лучше, в Мекленбург, а пока выбирать не приходится и, следовательно, надо терпеть общество этого двуликого Райнера и этого жирного Гюйше, но в дальнейшем он не позволит себе связываться с кем бы то ни было, и на оккупированной вермахтом территории он сам постарается командовать своей охраной, если таковая еще будет нужна.
Дежурный унтер-офицер ввел в комнату старосту и с ним того самого бородатого старика, выглядевшего вблизи еще более массивным, но отнюдь не жирным. Видавшая виды двубортная куртка приоткрывала выпуклую грудь, подобранный живот, а из рукавов ее выглядывали сухие кулаки размером с противотанковую мину.
— Так что сосед мой, нахбар, господин начальник, — объяснял староста, — до революции, до большевиков то есть, ихний батюшка богатый бауэр был, можно сказать — банкир. — Староста, видимо, радовался, что оказался не одиноким среди земляков, все заглядывал в заросшее бородой лицо старика и тараторил так, что Герхард едва успевал понимать его. — Два и было в волости, можно сказать, хозяина — фатер мой Лука Иванович да ихний отец Егор Василич, Ергунев его форнаме, а это сын евоный, Авдей Ергунев. Брательник ихний, брудер то есть, по сю пору на Выселках живет.
— Погоди, Савватий, — сказал старик иерихонским голосом, убрал старосту за свою спину и снял шапку. — Ты мне скажи, господин офицер, дашь ты мне оружие али нет? Нынче мужику без оружия — во!
— Полицай ист, бауэр винтовка нихт! — ответил Герхард, с недовольством разглядывая остроглазого бородача и еще удивляясь его вольным манерам.
— Хы, полицай! Я не полицай, хозяин я! И не винтовку бы мне, а карабин. Погоди, Савва, дак и что, что из Берлина? Дашь оружие или мне куда в управу бежать?
Бородач сунул в карман шапку и придвинулся к Герхарду, но Райнер остановил его, словно шпагой, концом палки и достал из полевого планшета карту.
— Ты нет шумет, — закричал, вскакивая, Герхард, — ты ест молчат! Всякий шумет — шиссен, расстреляйт! Рус нет хозяин, рус арбайтен, поняль, вих? Рус ест скот. Рус ест молчат! Ты ест аух молчат!
— Эк, понесло!.. — забормотал старик и попятился к двери.
— Погодите, обер-лейтенант, — вмешался Райнер, — речь идет о Выселках. Мы будем там ночевать завтра. Комм хир, рус. Переводите же, обер-лейтенант! Как идет дорога на Выселки? Эта? Эта? Этот мост цел? Тут, правда, есть болото?
Мужик вслед за Райнером долго водил по карте толстым, как рукоятка гранаты, пальцем. От одежды его пахло хвоей и холодом, и жесткая борода стлалась по груди, как вереск.
— Все буковки не по-нашему, — сказал, наконец, мужик. — Я тебе так доложу, господин офицер: и болото есть, и лес есть, а дороги туда нет, потому как мост наши еще осенью на воздух подняли, понял? Конечно, морозное дело, только машин твоих болото, помяни мое слово, не выдержит. Ты бы чего полегче в дорогу брал, господин офицер. Погоди ты, Савка, наши, говорю, и взорвали, не ихние же! Беспорядку только много стало, господин офицер, хозяину без оружия худо. Так будет мне карабин или мне в район наладиться, а?
Райнеру мужик понравился, он пообещал ему разрешение на оружие, но только в том случае, если мужик будет лично сопровождать их в поездке по волости.
— Иначе… — Райнер прищурился и выразительно согнул указательный палец.
— Куда уж яснее, — согласился бородач, — а ты, Савка, говоришь, из Берлина!.. Вот кто начальник! Ну, коли не винтовку, так, может, деревеньку какую дашь в управление, господин офицер? Не хуже Саввы я бы делов наворочал. Погоди ты, Савка! А насчет Выселков прав ты, господин офицер. Чего нашего брата слушать, если у тебя планы другие. Может, и выдержит болото. Ты прямо по дороге жарь. Выселки — дело верное — Орся, брат мой, поди, давно освободителев ждет. Не дашь, значит, винтовку? Ну и то ладно, приветил. А то ведь впрямь заморозил ты меня маленько, господин офицер.
Райнер ткнул мужика палкой в грудь и сказал:
— Рус, вег!
— Вег так вег, — сказал старик и вытолкал из комнаты впереди себя старосту.
Райнер сделал знак часовому не задерживать их и обратился к Герхарду:
— Успокойтесь, обер-лейтенант, именно такие помогут нам полностью обуздать русских. Я вас понимаю, не обижайтесь. Я даже готов, если вы будете настаивать на сатисфакции, расстрелять этого мужика… после того как мы закончим поездку. Он многое умеет… вы обратили внимание, как он ходит? У него походка профессионального убийцы, поверьте мне, обер-лейтенант. Я вас понимаю. Скоро в Небылицах будет полевая комендатура, так что…
Тут в комнату ввалился в сопровождении денщиков распаренный, благодушный Гюйше с патефоном в руках. Солдаты занялись сервировкой стола, а Гюйше с хохотом установил на комоде патефон и стал заводить русские пластинки. Песни были наполнены азиатской грустью, словно русские заранее оплакивали в них свою участь, мелодия их радовала и волновала, но Райнер ударом палки разбил пластинку, и тогда запьяневший Гюйше, пританцовывая, громко запел:
Наполнил трофейной водкой фарфоровый молочный кувшин, угодливый Ланге внес шипящую баранину, и, повинуясь обстоятельствам, Герхард повернулся к столу…
Когда утром он проснулся на постели рядом с Гюйше, голова разламывалась от тоски, табака и алкоголя, а чисто выбритый лейтенант Райнер, стоя над ним, показывал десны:
— Я предпочел бы вас видеть в другой компании на этой кровати. Вы изумительно блюете, обер-лейтенант. Я восхищен. Вот вам подарок.
Райнер протянул Герхарду пару совсем новых крестьянских валенок.
— С носками, которые вы вчера приобрели, это будет великолепно. Ваши сапоги денщик уже упаковал в походный сак. Умывайтесь и завтракайте. Я надеюсь, ваш папа будет признателен мне за заботу о вас. Вот еще шерстяной подшлемник. Оригинальный, не правда ли? Говорят, его придумал сам маршал Буденный. Пока развернется наше интендантство, ваши уши сохранятся за счет русской кавалерии. Умывайтесь, обер-лейтенант. А вы, герр Гюйше, подберите, наконец, слюну! Сейчас сюда войдут денщики.
За завтраком Райнер был задумчив и нехотя рассказывал, что бородатый Авдей оказался еще более крепким орешком, чем он предполагал: он споил приятеля-старосту и ночью огородами сбежал в город. Старосту пришлось проучить, но мужик… Патруль проследил его путь почти до шоссе. Он бежал прямо по автомобильной колее. У него азиатские сапоги без каблуков, и следы были едва заметны. Если староста не лжет, этот Авдей, сын почтенных родителей, до революции промышлял кражей коней, как презренный цыган. Интересно будет узнать, как его встретит комендант города, ведь у капитана Кольберга чувство юмора атрофировалось еще в детстве.
— Впрочем, — добавил Райнер, — я бы повесил этому Авдею на грудь винтовку вместо таблички. Он так хотел ее иметь… Итак, Выселки ждут нас, господа!
Моторы, подогретые калильными печами, позволили двинуться в путь немедленно, полной скоростью и прежним ордером, снег местами поднимался по самые радиаторы, и, когда они свернули с рокадной дороги на проселок, «Оппель» пришлось тянуть на буксире.
Мост через заболоченную речушку в лесу оказался взорванным, следовательно, бородатый Авдей не лгал, и Райнер повеселел. Развернуться было затруднительно. Из обломков моста и походных фашин они соорудили временную переправу прямо по льду. Первым переправился «Оппель», прошел и головной грузовик, но вторая машина провалилась и доставила много хлопот на этом проклятом морозе, который, кажется, был сегодня еще крепче. Уже темнело, когда машину удалось вытащить. Они заспешили по слабо заснеженной, освещенной луной дороге к Выселкам, и Герхард, прислонясь к слоновьему боку опохмелившегося Гюйше, временами тоже задремывал, а просыпаясь, думал о том, как хорошо приспособились к своей зиме русские и для того, чтобы в дальнейшем успешно управлять ими, кое-что придется у них перенять, вот, например, войлочную катаную обувь или меховые шапки… Продолговатая голова Райнера, тоже обтянутая шерстяным подшлемником, покачивалась впереди в неверном лунном свете, монотонен был звук гудящих впереди и позади моторов, стлалась сбоку невнятная стена леса, мотор завывал на ухабах и стихал… И вдруг впереди вздыбилось беззвучное пламя, Райнер дернулся к дверце, бурно загрохотало по крыше, лес и грузовик впереди стали боком, туша Гюйше обрушилась сверху на Герхарда, и, теряя сознание, он почувствовал, как Гюйше наступает ему прямо на голову деревянным башмаком…
9
Не зря, знать, давеча ощипывались куры и кипела сера в ухе Арсения Егорыча, потому что занялась и третьи сутки уже низвергалась на Выселки метель. Ветер был так плотно набит снегом, что даже Филька с трудом пробивался по́ воду, а вместе с дровами вносил в сени белые копны. Вся усадьба заполнялась снегом вровень с оградой. Давно не видал Арсений Егорыч такого снегопада. Теперь тропку к колодцу за неделю не намнешь.
Сено на Вырубах осталось нетронутым. К нему тоже не скоро доберешься; по лесам, по долам не то что по брюхо коню, а и сверх того сугробы навалило, ни в крещенье господне к тем стогам не попасть, и весь мясоед дома наверняка просидеть придется. Снег, поди, к масленой неделе под солнцем осядет, уплотнится, тогда бы и не прозевать. А вдруг ранее оттепель навернет? Ну, оттепель серый хозяин не проглядит, загодя в круги над усадьбой пустится.
Арсений Егорыч из дому никуда не отлучался, проверял дважды на день сохранность крыши да притворов, на сеновале и чердаке слушал, как хлещет по черепице, смотрел, не шевельнуло ли где, но крепки были кокоры из естественных гнутых корневищ, недвижны слеги, тесно врубленные в полуохватные самцы переднего и заднего фронта, долбленый охлупень плотно прикрывал сверху гребень крыши, и вся усадьба, когда ее пытался скрянуть с места ветер, стояла прочнее ольхушинского обрыва.
…Радовался своему дому Арсений Егорыч, доволен был, что не пожалел в оно время батюшкиных денег и магарычу, раздобыл столетнего лесу да после пятнадцати лет сушки нанял, на удивление всей волости, костромскую артель, необходимый кирпич вываривал по рецепту валдайских купцов, в льняном масле, фундамент сделал не высок, но ладен, уступом внутрь дома, и для конопатки не пожалел лучшей кудели. Эти же плотники ставили ему баньку, подпечье и мельницу с плотиной, бревна крутили, укладывали они придирчиво, зимней, северной стороной хлыста наружу, где кольца-годовики плотнее, а Осип Липкин тут же монтировал водяные колеса, мельничные жернова и привод под будущие крупорушку, драночный станок и шерсточесалку. Со всей работой управились в два лета, уговор был артельным: с Выселков не отлучаться, и тогда-то впервые Арсений Егорыч ввел в обиход сульчины, которые в дальнейшем в волости получили наименование ергуневских. Блины эти из мягкой обойной муки с маслом Арсений Егорыч раз в неделю изготовлял собственноручно, собственноручно закатывал в них дробленое мясо и томил в чугунке тут же на печурке под открытым небом. Ух как набрасывались мужики на сульчины!
Когда работы подошли к концу, Арсений Егорыч артель особо обсчитывать не стал, но и баловство с сульчинами прекратил.
Костромичи убыли, а дом за ними остался капитальный, построенный не брусом, не кошелем и не глаголем, а новоманерно, в плане буквою Т, летняя половина на одну сторону, зимняя — на другую, а двухэтажный двор впритык к ним на третью, с высокими сенями по одной оси, под одну связь.
Первым делом пустил Арсений Егорыч в ход не печь и не баньку, а мельницу, поскольку наступала пора обмолота и по дороге мимо Выселков тянулись уже подводы к Небылицам, на мельницу помещика Рогачева. Вот тогда и понял Павел Александрович Рогачев, как ловко саданул его под дых его же выкормыш, наволоцкий мужик Орся Ергунев. Половину волости оттянул на себя Арсений Егорыч, заступив путь к Рогачеву и снизив цены на помол. Конечно, через год, когда крестьяне привыкли к нему, Арсений Егорыч помалу поднял плату до общего уровня, чтоб хозяева в округе косо на него не смотрели, на рынке не препятствовали. Натурой за обмолот Арсений Егорыч старался не брать, требовал чистую монету, а если уж начинали уговаривать его безвыходные мужики, соглашался зерно принимать с надбавкой по весу, а потом все излишки продавал и тем тоже сыт был.
Попутно с этими работами, а зимой — сплошняком, занимался Арсений Егорыч дооборудованием усадьбы, нанимал сезонников, Осипа Липкина привлекал, брата Авдея, жену Марью с сыном Егоркой с утра до вечера по хозяйству гонял. С Авдея проку было мало, ломил он медведем сутки-другие, пока работа тяжка была, а как начиналось постукивание молоточком да покапывание лопаткой, сбега́л в батюшкин дом в Наволок и приступал заново к конокрадству, к дикому пьянству в уезде и к зимней охоте, которую единую он признавал.
Осип Липкин отрабатывал лето за хлеб, а к осени тоже уходил в уезд, и даже ергуневские сульчины его удержать не могли.
— Боже мой, — говорил он, прицениваясь к аромату из чугунка приплюснутым носом, — что с того, что пальчики тут оближешь! У меня шесть детей, а Марфа сомневается, настоящий ли я ей муж. Кроме того, если я не начну работать на следующей неделе, все мои заказы перехватит Максим Косой с Язынца.
И Осип грустно приступал к сульчинам, а Арсений Егорыч, тронутый его печалью, добавлял на телегу Осипу пару мешков зерна, тем более что в кармане кожаного фартука у того лежали заготовленные на зиму эскизы необходимых Арсению Егорычу поделок, замков, запоров, рычагов или регуляторов к жернову-лежаку. Да и вообще, по правде сказать, круглый год держать такого мастерового в доме не годилось — со всех сторон накладно.
В результате в осень перед германской войной надорвалась у Арсения Егорыча на рытье колодца жена Марья, так надорвалась, что Арсений Егорыч в больницу везти ее не стал, а доставил из Ситенки по ее просьбе колдуна Лягкова, рассудив, что колдун обойдется дешевле, а как оно получится — одному богу известно.
Колдун был молод, наголо брит, одет поверх рубахи в овчинную жилетку мехом наружу и взглядывал косоглазо, но так остро, что даже Арсению Егорычу становилось не по себе.
Колдун вытащил из черного узелка глиняную кружку, щепоть льняного семени, свечной огарок, блестящий нож с закругленным на конце лезвием, склянку с зеленоватой жидкостью и чистую тряпицу, разложил это все на лавке в изголовье у Марьи, втолкнул Арсению Егорычу и Егорке в рот но нескольку семечек льна и указал на дверь.
Через полчаса Лягков вышел в сени с узелком в руках, отослал Егорку к подводе и сказал Арсению Егорычу, сверля ему взглядом переносицу:
— Привези баб ухаживать за ней. Помысли о домовине. Через два дня отойдет.
И Марья умерла через два дня, а на другом берегу Ольхуши появилась первая в Выселках могила.
Прежде чем жениться во второй раз, Арсений Егорыч бобылил полгода, не дождался, как обычай требует, осени, а по весне взял за себя Рассадину Ксеню, Андрея Малого дочь, девку бойкую, на личико белую, с незавидным приданым, выхватив ее из-под носа Савки Шишибарова, Луки Иваныча первенца. На Енькино приданое он почти не глядел, не до приданого было, потому как Выселки, законченные вчерне, требовали позарез хозяйкиных рук. С Ксенькиного бела лица ему тоже было не воду пить, и от Савкиных угроз Арсений Егорыч избавился сразу, уговорив в сваты самого Луку Иваныча. Луке Иванычу невестка нужна была побогаче, так что сына он живо на истину наставил, и Арсений Егорыч, едва отдохнув от свадьбы, впряг молодую жену в работу так, что она и взбрыкнуть не успела.
Тогда же в предвоенную весну и начало лета закончил Арсений Егорыч городьбу, колодец, мост, развел огородик, в полном комплекте скот, волкодавов и стал, таким образом, окончательно на ноги; никто его, кроме братьев да жены, Орсей уже не называл, величали — Арсений Егорыч.
Прочно подняла его над людьми усадьба, утвердила мельница, возвеличил доход. В уезде, в губернии стал он известен, знаменит, но мужиком не гнушался, людской злобы старался на себя не навлекать, брал пример с бога, без которого ни един не обойдется, хотя иной и поминает всуе, а бог, вон он, сидит себе всего этакого выше. К справедливости своей Арсений Егорыч людей приучал, подводы зажиточного и бедного ставил в одну очередь, одинаковый брал процент и спуску одинаково не давал никому. Другое дело, что пока хилый помольщик под телегой на травке охлаждается, кум Шишибаров или Ивашкин в избе чай с тверскими баранками пьет. Баранки, чать, с собой привезены, а самовара не жалко. На бойкой дороге гость косяком валит, не напотчуешься…
…За всю жизнь не было такого случая, чтобы кто-нибудь у Арсения Егорыча подолгу заживался, а вот тут принесла судьба не кого-нибудь, а самого германского офицера Ёкиша, чью фамилию Арсений Егорыч уразумел только тогда, когда вспомнил одного наволоцкого мужичка по прозванию Ек-Макарек. Но тот мужичишка был лядащий, а тут персона из важных, поясняет — из Берлину, по-русски молвить может, Мюллером кличет, и значки у него на грудях с орлом, который паука в когтях носит. Правда, офицер на дороге-то офурился малость, так ведь его и понять можно: с ногой — вывих, автомобили — вверх колесами, покойников — что у врат небесных, динамит это дело шерстит, а тут, глянь, откуда ни возьмись, — Филька с топором… Ловко их подкараулили, ничего не скажешь, на всей поляне ни одной целой вещи, то угол оторван, то пулей продырявлено, то вообще от человека — одна шинель на березе. Тут не то что по нужде — от разрыва сердца околеть можно… Требует офицер сообщить о себе в Небылицы, да куда же сейчас тронешься, разве что себе на погибель, в этакую метель? Упакаешь в буерак — и все тут.
10
Там, на небылицкой дороге, Арсению Егорычу пришлось почесать в затылке, ибо встала перед ним неожиданная задача: что делать с германцем? Время даром терять не годилось, и потому перво-наперво Арсений Егорыч ногой откинул подальше офицерский револьвер, вторым долом приказал Фильке взять немца под мышки и оттащить в сторонку, на приметный бугорок, чтобы не мешал.
Когда Филька, подойдя сзади, облапил офицера и потащил его за собой, тот застонал, забился, заверещал, и Филька с перепугу едва не свернул ему шею. Немца спасло то, что он потерял сознание, обмяк, и Филька, с хрипом, как конь, хватая воздух, отволок его подальше от побоища, на середину дороги и бросил там.
Арсений Егорыч перекрестился, и затем они осторожно обошли всю излучину дороги, чтобы проверить, нет ли еще угрозы от оставшихся в живых. Однако живых немцев больше не было, Лежали и сидели они в буром снегу в разнообразных позах между автомобилями, в придорожных кустах, а некоторые еще дальше, между деревьями леса, и оставалось лишь удивляться, как сноровисто их тут уложили в прошедшую ночь. Но Арсению Егорычу от этого легче не становилось, потому что выяснилось, что война, давно перекинувшаяся через Выселки и оставившая его в покое, снова приблизилась и стала поперек дороги. Этакое дело — не озорство. Только непримиримая лютость могла так щедро понакидать мертвецов, и видно было, что действовали тут не любители, а регулярные бойцы, мастера своего дела.
Еще больше не по себе стало Арсению Егорычу, когда он определил, куда уводят обратные следы: не на Выселки они шли, не на Небылицы, а прямо в непролазную чащобу, за которой, знал Арсений Егорыч, начиналась цепь глухих омутовых озер, выводившая к небылицкому краю обширного Цыганского болота. Про этот угол волости жители Небылиц говорили испокон веку определенно: лядина да болото — наголимая вода. На островах той топи после неудачных конокрадских дел отсиживался, бывало, брательник Авдей да хоронились при Сашке Керенском дезертиры, так что вести туда отряд мог только свой человек, знаток, каковых — раз, два и обчелся. Может, и вправду это Авдей?
Дело меж тем стояло, и Арсений Егорыч прекратил досужие домыслы, побежал от трупа к трупу, от обломков к обломкам, показывал Фильке, что с кого содрать, что отстегнуть, что из кучи вытащить. Пожива оказалась не столь обильна, как бы хотелось, амуниция на немцах отсутствовала вовсе, оружие прибрано было сплошь, да и бог с ним, но прибрано было и съестное и питейное, а главное — одежда была чрезмерно попорчена стрельбой. Однако то, что удалось собрать, на сено с Вырубов менять стоило, набралось имущества мало-помалу на несколько хороших Филькиных нош, и Арсений Егорыч рассчитывал заполнить им обе волокуши, пройдясь по полю сражения еще раз.
Они расстегивали диковинные башмаки на дюжем офицере, с трудом перевернув на спину его пузатое распластанное тело, когда за легковухой послышался шорох снега, бросивший Арсения Егорыча в жар и холод. Он присел на мерзлое брюхо немца, потащил к себе топор, но из-за автомобиля взвился прежний бабий голос:
— Нет, нет убиват, рус! Найн! Нет капут! Ест нах хауз!
Арсений Егорыч перекрестил пупок вооруженной рукой, а немец выполз из-за машины, вытянул руки и затрясся в рыданиях. Недодавил его, видать, Филька.