Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Почта с восточного побережья - Борис Степанович Романов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Полина начала томиться, вспоминать пионерский лагерь в деревянном коттедже, хлопчатобумажный быт своего городка и даже свою библиотеку на фабрике, грохочущей ткацкими станками, которую она раньше едва переносила с осени до лета, но тут судьба, повернувшись по спирали дальше, обратилась к ней радостной стороной: в Прибалтийских республиках восторжествовала Советская власть, и полк перевели под самую Либаву, на берег янтарного моря.

Полину умилили аккуратные симпатичные латвийские городки, очаровал Либавский порт, куда они несколько раз ездили с Васей посмотреть на трепещущие морские флаги, и совершенно покорило само море, легкое, раздольное, синее, со щекочущей прохладной водой и удивительным привкусом соли. Тело будто бы заново расцветало после каждого купания, и, чтобы как-нибудь пережить зимнюю разлуку с морем, Полина всю эту последнюю предвоенную зиму шила себе купальные костюмы.

Тогда же у Васи появился кумир, летчик Женя Седов, молчаливый гигант, холостяк, обладатель собственного мотоцикла с коляской. Вася рассказывал, что Седов служил раньше испытателем на летном заводе, но — Вася сталкивал над столом кулаки — ушел в армейскую авиацию.

Седов стал бывать у них в комнатке, увешанной Васиными Почетными грамотами за стрельбу, пил чай, играл С Васей в шахматы, изредка позволял себе высказаться, когда Вася чересчур увлекался, расписывая боевые достоинства полуторабиплана «Чайка» или моноплана И-16:

— Дружище Вася, побереги пыл, потерпи. Иначе, боюсь, новая техника останется невоспетой, поскольку поэт ее выдохся гораздо раньше.

На мотоцикле Седова они стали ездить к морю, едва оно освободилось от прибрежного льда. Вася отпускал с Седовым и ее одну. Во время очередной поездки случилось неизбежное, и Седов попросил у нее руки. Полину огорчила эта противная мужская привычка сразу во все вносить ясность, и она ничего не ответила Седову. Тогда этот ненормальный сам исповедался Васе, Вася снял со стен все грамоты и ушел жить в казарму. С этого началась для Полины война.

Она сутки проплакала на кухне, слушая приближающийся фронт, а когда вечером двадцать четвертого июня уже начали подрагивать от разрывов стены, заглянул домой Вася, грязный, в порванной гимнастерке, без головного убора. Непривычно было, что слова у него падали по отдельности и тяжело, как булыжники:

— У моста ждет автомобиль: забери деньги, документы и ступай. Там будут и другие жены.

Потом он покачнулся, вытащил из карманов две туго стянутые бумажные пачки, отдал ей, сел на табуретку и заплакал:

— Гады!.. Ни одного самолета!.. И Женька погиб. Сбил двоих и погиб. Прямо в море упал. Прямо в машине…

Посидев мгновение, Вася вытер слезы и достал пистолет. Полина закричала, но Вася продолжал, как глухой:

— Забери все и ступай. Добирайся к маме. Расколотим гадов, осенью поговорим.

Полина продолжала кричать, закрыв рот ладонью, но Вася, не слыша ее, пересчитал патроны в обойме и ушел к аэродрому. Все-таки он был лучший стрелок полка.

Полина не сумела добраться ни до Васиной мамы в племхозе, ни до подшефного особняка в кружевных карнизах, ни до комнатки благостной своей тети, чаелюбивой и пахнущей дореволюционным нафталином.

В неведомой глухомани, на третьей по счету разбомбленной станции, давно отбившаяся от аэродромных грузовиков, устав от блужданий между Ригой, Псковом и Старой Руссой, с одной театральной сумочкой в руках, Полина попыталась попасть в литерный эшелон со срочным грузом на Москву и бросилась в ноги коменданту. Коренастый этот мужик, с диким вниманием вглядываясь в нее, стал подымать ее с колен, но, по мере того как он слушал Полинин лепет, сквозь каменную злость на его лице проступила брезгливость, и он оттолкнул ее, а Полина вцепилась обеими руками в его галифе, припала грудью к коленям, и коменданту удалось высвободиться лишь с помощью подбежавшего бойца железнодорожных иск.

— Отправь ее первым эвакуационным, Ивашкин, — сказал комендант, поправляя на поясе кобуру, — и пусть замолчит, или я ее расстреляю.

Полина никогда потом не вспомнила, что же такое она наговорила коменданту, но мысль о расстреле отрезвила ее, и она подчинилась этому белокурому красноносому Ивашкину, и легла на траву в станционном сквере головой на узелок какой-то бабки, и даже приняла ивашкинское не совсем служебное внимание, когда он, укладывая ее, предложил выпить водицы и дал на закуску кусок вяленой плотвы. Полина забылась в жаркой тени станционной сирени рядом с одинокой зениткой, но тут же проснулась оттого, что комендантский голос, чередуемый звоном рельса, кричал: «Тревога!»

Уже обрушивался из-под солнца рев самолетных моторов, и они с бабусей подняться не успели, как их обеих оглушило, бросило под жесткий частокол сирени и засыпало мусором. Через вечность над головой начала мерно хлестать воздух зенитка, гильзы толкались в ногах, потом их еще раз тряхнуло, и, когда они очнулись, солнце пекло спину, зенитка кривила к земле расщепленный ствол, и лежал, начищенными сапогами в сохнущей луже, любивший пожить Ивашкин, и необычайно кургуз был его железнодорожный китель…

Полина побежала, но бабка схватила ее за подол, и так, держась за нее, выхватила из мусора свой узелок, не забыла и Полинин ридикюльчик и только тогда позволила Полине пуститься в бег. В глазах у Полины мельтешили радужные, как от самолетных пропеллеров, круги, позади кричал комендант, надрывалось пламя, и она не знала, сколько времени прошло, пока они с бабкой не очутились на проселке, в лесу, у мостика через тихую речку, вода в которой не шевелила осоки и не шевелили саму воду невесомые жуки-плывунцы.

Там, на травянистой обочине дороги, в довоенной тишине, Полина лежала долго и ровно, как слега; старушка отмачивала ей виски, крестилась да наговаривала утешения, а затем сказала вдруг сердито и строго:

— Ну, будет, молодка! Не детей-мужа, чай, схоронила, полно слезы лить! На то и война. Давай ополоснись и пошли дальше, пока немец нас шнеллер-шнеллер не запогонял. Иди давай, на всю войну слез не хватит. Поди вон за кусток искупайся. Иди, молодка, иди.

Полина поймала на себе непонятный взгляд выцветших старухиных глаз, удивилась прибалтийскому оттенку в ее говоре, странной и не такой уж старой показалась ей эта старушка, слезы сами собой пропали, и она с опаской выкупалась, прислушиваясь к движениям за кустом, а когда вышла к мостику, то увидела старуху тоже чисто умытой, с расстеленным на коленях платком, на котором лежали луковица, сухари, сало и два облупленных яйца.

— Тебя как звать-то, молодка? Полина? Пелагея, значит. Садись, помянем Петьку Ивашкина, царство ему небесное. Он ведь мне не чужой был, через шурьякову сватью родня. На паровозе хотел меня устроить, да, знать, не судьба. Ты, молодка, яичком закуси, дорога длинная… Тебе куда? До Бологова хоть? Ну, так и пойдем вместе. До Бологова не до Бологова, а в Наволоцкую волость я тебя доведу. Там рукой подать до Бологова, раньше, бывало, на ярманку туда ездили. Думаешь, откуда дорогу знаю? С мое поживи, узнаешь. Ксения Андреевна меня зови.

Старуха умолкла, споро принялась за еду, и Полина поняла, что голод не тетка и подталкивать к сухарю с салом тут никто не будет.

Потом они напились холодной, пахнущей листвой, воды, и старуха сказала, перепаковывая узел:

— Ну и слава богу. Ты, молодка, возьми-ка этот плат, потемнее, кофту ситцевую вот надень, а свою сюда давай, еще насветишься. Чего в сумку-то вцепилась? На вокзале бросила бы, кабы не я. Ну и то ладно, держись цепко, коли любишь крепко. Ногами ходить, чай, не привыкла?

6

Вела Ксения Андреевна Полину пыльными мягкими проселками без малого неделю. Ночевали беженки в попутных деревнях, где хозяева дозволят, питались чем придется, репу иногда таскали с полей, горох придорожный лущили, и всего два раза заблудилась в дороге Ксения Андреевна.

Как-то свернули в лесу на старую затравеневшую дорогу и, пройдя по ней более получаса, увидели вместо обещанного Ксенией Андреевной хутора бурьян на взгорках и палую изгородь, уходившую далее к лесу, куда указывал из чертополоха серый колодезный журавель. Кладбищем дохнуло на женщин. Ксения Андреевна, крестясь, попятилась, засеменила по дороге обратно, и Полина, оглядываясь, с бьющимся сердцем побежала за ней. В тот день молчали даже на привалах, да и вообще сказать, Ксения Андреевна разговорчивостью не отличалась. Задавала она иногда пугавшие Полину вопросы о колхозном устройстве да о том, как ведется нынче на деревнях хозяйство, а Полине и ответить было нечего. Она бы еще кое-что поведать могла о фабричной библиотеке, где перебивалась под тетиным крылышком три зимы до замужества, да еще об аэродромах. Но аэродромы Ксению Андреевну не интересовали. Лишь единожды, у памятной тихой речки, поднимаясь и закидывая на плечо узелок, она сказала Полине:

— У тебя документы есть, молодка? Ты откуда добираешься-то? Это из-под Либавы, что ли? Знаю, знаю. Ты покажи документы-то.

Она дотошно перебрала все бумаги, не исключая даже Васиных грамот за стрельбу, удовлетворилась.

— Командирская жена, значит… Ты, молодка, в случай чего, скажи, что мать я твоя. Поезд, мол, разбомбили. А идем в Наволок, к деду. Вправду там дед у меня. Чего замлела-то? — закричала Ксения Андреевна. — Вдруг примут нас за шпиёнок. Война, говорю! Ой, молодка, правду тебе говорю, наволоцкая я. Сама, бог даст, увидишь.

Больше к этой теме они не возвращались, и Полина решила, если потребуется, говорить только правду, но, когда за сутки до Наволока их остановил конный патруль НКВД, Полина, всхлипывая, изложила все так, как просила Ксения Андреевна. Хмурый мешковатый кавалерист внимательно пересмотрел все ее бумаги и, возвращая их, придвинулся к ней с седла:

— Вы успокойтесь, товарищ. Вас не обидят. Станьте на учет в районе. Надо укреплять тыл. Враг не пройдет.

Патруль ускакал, Ксения Андреевна перекрестилась на другую сторону, они тронулись дальше, и тут Ксения Андреевна зашла в тупик во второй раз: проселок вышел на магистральное шоссе, по песчаной обочине которого в одну сторону двигался под бабьи оклики и неумелое щелканье кнутов орущий скот, а в другую сторону, посредине, по деревянным торцовкам, с хрипом проносилась колонна газогенераторных полуторок.

Они, поглядывая на небо, с час просидели у обочины, пока не миновало стадо и не опало облако пыли. Ксении Андреевна несколько раз пускалась по проселку, а затем возвращалась в раздумье обратно, и все ж таки вернулась, поминая какой-то омуточек, назад и заспешила, погоняемая солнцем, а Полина за ней.

На этом проселке, где лес становился все глуше и гуще, поля теснились у деревенек на взгорках, они снова услышали впереди, на восходе, постоянный глухой гул, который еще два дня назад охватывал небосвод позади, и поняли, что война обогнала их стороной.

Последнюю ночь они ночевали не в доме.

— Ничего, молодка, обойдешься, — сказала Ксения Андреевна, — недолго теперь осталось. Сено в стогу молодое, теплое.

И Полина всю ночь продрожала под стогом от холода, изредка забываясь, но просыпаясь с еще бо́льшим ужасом, сквозь ровное дыхание спутницы разбирая далекий гул, ночные шорохи, хлопанье крыльев, странные всхлипывания на лугу и какое-то чавканье за лесом, словно там временами запускали насос.

Наутро ноги еле держали ее, но Ксения Андреевна, оделив ее сухарем, молвила только: «Терпи, молодка, теперь недолго», — и пошла к лесу. Там оказалась тропинка, сырая и поросшая чем попало, и вилась она в таком глухом лесу, что Полина не видела солнца.

Ксения Андреевна бежала бойко, словно боялась опоздать на поезд, и в одном только месте, у болотца, примостилась на древнюю корчажину, посидела в полдневном пареве с закрытыми глазами, развязала дорожный платок, а под ним белую косынку, повязалась платком понаряднее, с атласной голубой бахромой по краю, поправила оборки на кофте, поднялась и сказала кое-как отдышавшейся, липкой от пота Полине:

— Муж мой тут, молодка…

Уже неуловимо веяло жильем, когда они услыхали короткий собачий взлай, рычанье, выстрел и человеческие голоса. Спустя некоторое время послышалось тугое движение тяжелой подводы, и над придорожным малинником протянулись напруженные лошадиные спины, голова ездового в фуражке со звездой и длинное, как шлагбаум, орудийное дуло.

— Я бы ему, понимаешь, показал, кулаку этому, — говорил кто-то вибрирующим, на грани срыва, голосом.

— Ладно, Артемыч, мужика пойми, куда ему без лошади, — утихомиривал другой.

— Это же не мужик, это же, понимаешь, шкура!

— Ишь ты, взвился! Шлепнул пса — и будет, — басил другой.

— А тут еще дурень…

— Ладно, ты лучше, где снаряды достать, подумай, Артемыч.

Затих тяжкий топ, и Ксения Андреевна с Полиной выбрались на захудалый проселок, на прокатанные литыми орудийными шинам колеи, пошли вправо, вниз, на журчание воды, и тут увидела Полина под серым песчаным обрывом высокую усадьбу, огороженную, как феодальный за́мок, стеной. Против распахнутых настежь ворот, на пологом, поросшем мелкой травой и ромашкой спуске, над лужей крови, стоял здоровенный пегий верзила, держа на весу за лапы опрокинутого здоровенного пса, а рядом с ним суетился у зеленой армейской канистры крепкий сухопарый мужичок с чернющей бородкой, в подпоясанной толстовке, в картузе по самые брови.

Ксения Андреевна выронила узелок. Полина споткнулась о него и остановилась, а Ксения Андреевна пошла потихоньку вверх.

— Здравствуй, Орся, — сказала она.

Мужичок отставил канистру, и та мягко завалилась набок.

— Здравствуй, Арсений Егорыч, — повторила Ксения Андреевна и будто бы стала ниже, словно ноги у нее подкосились в коленях.

Мужичок поднял левую прямую руку, царапнул ею парня по рыжим патлам.

— Положи собачку, Филюшка, положи. Матка, вишь, твоя объявилась, — сказал он парню ласковым, ровным, как напильник, голосом и пристукнул парня рукой по шее. — Клади пса, тебе говорят, матка пришла.

Парень замычал, замотал головой и прижал собаку к себе.

— Жалко собачку, Филюшка, жалко. А матку кто же пожалеет? Матку-то еще жальчее… Не узнаешь сына, Енька? — спросил он вдруг, будто ударил, и Ксения Андреевна повалилась перед ним на колени. — Не узнаешь, спрашиваю?!

— Арсений Егорыч, батюшко…

— Ах ты шалава старая! — мужичок по-петушиному подскочил на месте, ударил Ксению Андреевну ногой в лицо, сшиб и принялся сучить ее ногами, приговаривая: — Явилась, матка. Ах, ах, ах ты!

Полина забилась в истерике, закричала, глядя, как мягко, словно кошка, воспринимает Ксения Андреевна удары, но мужичок не унимался и вволю бы натешился, если бы не верзила Филька, который схватил, рыча, отца сзади за локти и отбросил в сторону, прямо под ноги Полине. Арсений Егорыч вскочил, сдергивая с себя ремень, но услыхал, наверно, Полинин крик, полоснул по ней взглядом и как-то обмяк, спохватился, застегнул ремешок и сказал сыну:

— Вот и матка пришла, да. Схорони собачку, Филюшка, схорони Фокса, ворота запри. Ворота прежде запри! Сколь гостей у нас… Встань, встань, Енька, не обессудь за встречу. По гостю и пироги. Встань, говорю, сыну помоги… Там ужо поговорим…

7

Обер-лейтенант Герхард Фогт фон Иоккиш никогда не имел намерения добывать себе и фюреру славу на передовой: для этого в империи было достаточно других немцев. Его не тянуло ни к геринговским фанфаронам в люфтваффе, ни к пиратам кригсмарине. Он находился точно там, где хотел находиться, и потому государственный механизм был для него абсолютно приемлем. В некотором роде даже фюрер работал на Герхарда фон Иоккиша. Впрочем, лично обер-лейтенант об этом не думал, вернее, это подразумевалось само собой, как то, что дышат не воздухом, а кислородом, поскольку всем известно, что фюрер является первым слугой нации.

На том рычаге души, который запускает в ход поступки, обер-лейтенант Герхард фон Иоккиш высек золотое правило Ницше: командиры — это люди, которые умеют быть молчаливыми и решительными и умеют в одиночестве довольствоваться незаметной деятельностью и быть постоянными.

А постоянным Герхард Иоккиш был.

Когда в марте 1935 года фюрер подписал закон о всеобщей воинской повинности, Герхард был фукс-майором студенческой корпорации землевладельцев в Высшей аграрно-экономической школе. Отец вызвал его к себе в померанское поместье, и там на серьезном семейном совете перед портретом покойной матушки решено было: Герхард поступит в военно-топографическое училище, а предварительно, немедля, оформит свои отношения с гитлерюгенд.

— Я предвижу великие перемены, — отодвигая от губ сигару и прихлебывая кофе, сказал Иоккиш-старший, — однако, мальчик, ты не должен увлекаться чрезмерно, фюрер велик, но Германия превыше. Любовь и голод правят миром, говорил Шиллер, — Иоккиш-старший поставил сигару вертикально, словно восклицательный знак, — и только в нашей власти избавить нацию от голода навсегда. Теперь я вижу перспективу, мальчик, и ты должен быть достоин ее. Прозит!

Герхард, выпрямляясь в кресле, опрокинул в себя наперсток коньяку и приготовился слушать далее, но отец, усмехаясь, потрепал его по щеке рукою в холодных перстнях:

— Тебе еще хочется побыть буршем? Достаточно. Забудь эти выходки, мальчик, ты должен стать хорошим офицером. Если бог не оставит меня, ты не будешь безвестным. Помни, что все это для тебя, — Иоккиш-старший повел рукой, словно бы кинул на стол свои имения. — Анни, приберите в столовой и помогите отойти ко сну молодому хозяину.

— Правильно ли я вас поняла, господин? — розовея, спросила Анни.

— Вы меня правильно поняли, Анни. Прощай, мальчик. Утром Генрих отвезет тебя к поезду.

Выполнив свой долг в отношении благоухающей и аккуратной, как аптечный флакончик, Анни, Герхард позволил ей уснуть рядом, а сам долго размышлял о предстоящих переменах, о назначенных ему предначертаниях, и кровь сладко сдавливала его сердце, словно вместе с отцовской любовницей перешли к нему отцовские земли, маслодельни, колбасные фабрики, охотничьи домики, арендаторы и зависимые бауэры…

Через три года, по выпуске из училища, Герхард Иоккиш получил от отца в подарок его мекленбургскую усадьбу и провел там чудный отпускной месяц, и тогда ему окончательно понравилось быть офицером.

После отпуска, в отличие от коллег, в строевые войска он не попал, а пошел на курсы инженеров-картографов при главном штабе сухопутных войск, так как Иоккиш-старший стал к тому времени начальником первого отдела Всегерманской корпорации производителей сельхозпродуктов, заведовал всеми сельскохозяйственными кадрами империи и в связях не нуждался.

К тому времени, когда Герхард заканчивал картографические курсы, Иоккиш-старший, заботясь о благополучии рейха, выдвинул простую, но почти гениальную мысль: в целях увеличения производства хлеба повысить закупочные цены на обычный ячмень до уровня цен на пивоваренный ячмень. Практическое претворение этой идеи в жизнь привело к тому, что Герхард Иоккиш, начавший польскую кампанию в штабе пехотного корпуса, закончил ее в Варшаве военным представителем отдела перспективного планирования экономического штаба по делам Востока и в дополнение к этому получил офицерский железный крест с дубовыми листьями и чин обер-лейтенанта.

Служилось в генерал-губернаторстве легко: в распоряжении обер-лейтенанта Иоккиша были делопроизводитель, денщик, «Оппель-кадет», новизне которого завидовали дивизионные командиры, и немалое количество германских кассовых кредитных билетов, которыми Иоккиш расплачивался, когда считал нужным, в своих экспедициях по Польше.

Иоккиш-старший наставлять его не забывал, да и как забывать было: Герхард делил добычу. Собственно, официальной его обязанностью было сличать карты с местностью, сравнивать, фактическое состояние хозяйств с имевшимися в распоряжении отдела данными и писать рекогносцировочные отчеты. Однако за всем этим подразумевалось будущее распределение угодий, и Иоккиш-старший лично контролировал деятельность сына, частенько наезжал в Варшаву и читал даже те бумаги, на которых впоследствии Герхард ставил гриф: секретно.

В один из таких приездов дальновидный отец привез Герхарду экономку.

— У тебя очень неряшливо в доме, мальчик. Ты должен быть предельно аккуратен. И ты должен знать все об этой стране. И вообще о Востоке. Не отвлекайся на политику. Наша задача — земля и возможность хозяйствования на ней. Я добился, чтобы ты по совместительству был назначен особым представителем уполномоченного по продовольствию и сельскому хозяйству господина Бакке. Все донесения ему ты будешь передавать через меня, Займись как следует русским языком. Для этого у тебя будет экономка. Она полька. Мне рекомендовал ее один граф…

«Граф так граф», — решил Герхард. К тому же экономка оказалась мила, резва, держала язык за зубами и научила его не только русскому языку, так что с началом восточной кампании Герхард без ведома отца отправил ее к себе в Мекленбург. Через два месяца Герхард в письме отца мельком прочел упоминание о том, что Гелена пожелала переехать к родственникам в Майданек, и указание на то, что он должен быть более разборчив в связях, но Герхард пропустил это мимо ушей, его занимала более существенная проблема: к тому времени он был назначен уполномоченным министерства оккупированных восточных областей при штабе группы армий «Север», в силу чего вынужден был довольствоваться жалким участком на направлении между двумя большевистскими столицами, тогда как Украину и Крым инспектировали зеленые новички. Куда же смотрел в министерстве отец?

Герхард не знал, что виной всему была все та же пани Гелена, о значении которой кто-то из завистников отца доложил в гестапо. Естественно, Иоккиш-старший быстро локализовал инцидент, но с перемещением Герхарда на Украину или в Прибалтику пришлось повременить.

И обер-лейтенант Герхард фон Иоккиш, соблюдая «Двенадцать заповедей» статс-секретаря Бакке, продолжал обследовать заросшие весьма доброкачественным лесом косогоры, весьма перспективные льняные поля, сбегавшие к холодным рекам, деревеньки, уцелевшие кое-где и тем не менее подлежащие переносу в непригодные для колонизации места, удивлялся русским болотам и русской неразговорчивости, рылся в обгорелых земельных архивах, разглядывал пленных и с высоты армейского штаба наблюдал за потугами красных противостоять армии фюрера.

Иногда он снисходил до появлявшихся в тылу армейских офицеров, выслушивал их рассказы о фронте, и в мозгу у него тоненько подергивалась мысль, что он слышит не что иное, как рассказы собственных работников о выполненной работе, и он иногда угощал их за свой счет, если только не замечал, что петушки-фронтовики посматривают на него свысока. Он знал конечную цель, конечный итог этой войны.

Так продолжалось до тех пор, пока фронт не увяз, медленно, но все-таки неожиданно где-то на самой линии обеих русских столиц, так что волей-неволей Герхарду пришлось постепенно приблизиться к передовой. За это время промелькнула скоротечная русская осень, обычным порядком началась дождливая европейская зима, трупами пахло уже отнюдь не фигурально, и, когда перед самым отпуском однажды замерз глизантин в радиаторе его «Оппеля», обер-лейтенант вспомнил: это русские морозы.

8

В большое, расположенное поодаль от магистральных шоссе и почти не тронутое войной село Небылицы Герхард попал в обществе уполномоченного начальника штаба снабжения восемнадцатой армии лейтенанта Гюйше и командира отдельного моторизованного взвода полевой жандармерии лейтенанта Райнера. Сам взвод сопутствовал им на двух грузовиках, снабженных снеговыми цепями.

И в этой компании Герхард находился как бы на положении шефа: с одной стороны, словно добрый управляющий, хлопотал тучный багроволицый Гюйше; с другой стороны, его оберегал поджарый, как борзая, Райнер с редким полуоскалом на бледном лице и неизменной ореховой палкой у голенища.

Герхард был несколько шокирован, когда в начале путешествия, на площади уездного городка, Райнер заявил ему:

— Извините, обер-лейтенант, вы теперь под моей охраной. Вам лучше сесть сзади.

И Герхарду пришлось поместиться в полутьме собственного автомобиля, на заднем сиденье, возле шумного Гюйше, который не уставал, забывая о присутствии шофера, жаловаться на судьбу:

— Ох-хо, господа, разве я пригоден к этой миссии? Я — специалист, командир моторизованной роты обслуживания полевых скотобоен! И я должен организовывать заготовки в этих ужасных, крытых соломой селениях, когда передовые части вычесали здесь буквально все! Что я могу найти на этих развалинах! О, мне очень повезло, что вы здесь, господин обер-лейтенант. Мой переводчик простудился, а ведь вы неплохо говорите по-русски, не правда ли? — И Гюйше пребольно толкал Герхарда огромным войлочным ботинком на деревянной подошве.

Прикрыв поднятым шинельным воротником уши и чувствуя, как безудержно леденеют ноги, Герхард жгуче завидовал мяснику, неизвестно где раздобывшему эти несомненно теплые чехлы для сапог, но и тогда, когда его прижимало на ухабах к пышущему хлевом и спиртом Гюйше, он хранил на лице бесстрастное выражение подлинного хозяина событий, то выражение, которому он еще в детстве научился у отца.

Лейтенант Райнер неподвижно сидел впереди, с коленями у подбородка, с палкой у голенища, и лишь однажды положил руку на плечо шофера и, когда машина остановилась, отвинтил пробку походной фляги, отпил несколько глотков, налил пробку дурного коньяку для Иоккиша, и они снова пустились в путь. Гюйше имел для собственных потребностей в бесчисленных складках шинели плоскую, как табакерка, фляжку на ремешке.

Так объехали они несколько бывших деревень, заметных издали лишь по трубам огромных, как корабельные надстройки, русских печей, где в смраде первобытных землянок обнаруживались иногда старухи с детьми и мелким скотом. Герхард не вылезал наружу, да и Гюйше с Райнером на мороз не рвались: фураж, имущество и скот успевал учитывать для них высокий костистый русский в овчинном камзоле, ехавший с жандармами на переднем грузовике.

В Небылицы они добрались после полудня. В этом селе сгорело лишь несколько крайних домов, приятно было видеть столбы прозрачного дыма над трубами и обильно проконопаченные русские избы под одной крышей с нетронутыми скотными дворами.

Райнер приказал остановиться против окруженного маленьким сквером кирпичного дома с деревянным мезонином, на фасаде которого все еще висела аккуратная синяя табличка: школа.

Пока расставлялись посты, растапливались печи, заготовлялись припасы и собиралось на заснеженной улице перед школой население, офицеры расположились в теплой комнате изящной седой дамы, очевидно школьной служительницы, перед круглым высоким камином, обитым крашенной в черный цвет жестью. Даму лейтенант Райнер удалил простым жестом ореховой палки и ушел заниматься службой, Герхард бросился отогревать у каминного зева замерзшие руки, а Гюйше, подтащив поближе к огню металлическую постель с высокой грудой чистых подушек, расстегнул ременные пряжки своих бот, стряхнул боты на пол и прямо в сапогах и шинели прилег на кровать.

— Вы заметили, господин обер-лейтенант, как русские фрау любят подушки? Они буквально обкладываются ими. Можно подумать, — ох-хо! — у них не хватает собственных округлостей! Вообще многое у них непонятно. Вы заметили развалины слева? Эти русские, живущие на одной муке, взорвали паровую мукомольню!



Поделиться книгой:

На главную
Назад