Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пассажиры колбасного поезда. Этюды к картине быта российского города: 1917-1991 - Наталия Борисовна Лебина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Конечно, дух пуританства, еще царивший на советских сценах в середине 1950‐х годах, не позволил михалковским героям появиться перед зрителем в купальниках и плавках. Но можно утверждать, что пляж как место отдыха менял свой характер. Естественная открытость тела презентовалась в новом пространстве, все больше и больше обретавшем черты достаточно публичного места, где было необходимо и возможно демонстрировать и гендерные отличия, и коммуникативные способности в выгодном свете.

До Второй мировой войны западные модельеры предлагали женщинам появляться на пляже в цельнокроеных костюмах с открытыми спиной и грудью. В середине 1940‐х годов практически одновременно два французских дизайнера – Жак Эйм и Луи Реар – создали купальники, состоящие из двух частей: бюстгальтера и трусов. Первоначально этот фасон назывался «Атом». После взрыва в 1946 году американской атомной бомбы в Тихом океане на атолле Бикини супероткровенный женский пляжный наряд получил имя печально знаменитого кораллового острова. Бикини быстро распространилось в Европе. Его женственный вариант с отделкой оборками продемонстрировала юная Брижит Бардо в фильме «И бог создал женщину» (1956)220.

В США в большинстве штатов бикини находилось под запретом до середины 1960‐х годов. В СССР, как ни парадоксально, ситуация была иной. На смену купанию «голышом», в рубашках без рукавов и мужских майках у советских женщин в 1940‐х – середине 1950‐х годов пришла практика появления на пляже в трусах и бюстгальтерах. Это чаще всего были обычные бельевые изделия традиционно пастельных цветов. Особы с более изысканным вкусом плескались в воде в черных трусиках и лифчиках. На начальном этапе развития именно «дикий» отдых способствовал тому, что советские люди купались в нижнем белье. Автовладельцы обычно останавливались на стоянки в безлюдных, как им казалось, местах. Даже в 1960 году журнал «Работница» писал: «Иногда видишь на берегу реки или озера женщин, купающихся в нижнем белье: трикотажных, шелковых трусиках и бюстгальтерах – белых, розовых, голубых цветов. Это настолько некрасиво, что лучше совсем не купаться тем, кто забыл взять с собой специально предназначенный для купания костюм»221.

Однако чем больше в СССР становилось автомобилей и любителей пеших походов с длительными ночевками на воздухе, тем чаще частное пространство дикого отдыха подвергалось вторжению таких же любителей пожить прямо на берегу. Эта ситуация, по сути дела, и описана у Михалкова. Нарочитая интимность нижнего белья, далеко не всегда отличавшегося красотой, вступала в противоречие с нормальным стремлением продемонстрировать свое тело в наилучшем виде (чему в целом способствует грамотно подобранный купальный костюм).

На помощь «дикарям», желавшим выглядеть достойно даже в воде, в середине 1950‐х пришли практики «самострока». Правда, это относится в большей мере к женщинам, которые традиционно использовали корсетные изделия. В годы десталинизации, во всяком случае, в крупных городах существовали бельевые ателье и надомницы, специализировавшиеся на шитье бюстгальтеров и поясов222. Эти же мастера могли по особому заказу сшить и некое подобие купального костюма из двух частей. Кроме того, первые широкодоступные книги по домашнему рукоделию предлагали выкройки «спецодежды» для пляжа. В первом издании «Домоводства» (1957) была помещена большая статья о раскрое и пошиве бюстгальтера с большой вытачкой и женских трусов223. Выкройки сопровождались единым для двух изделий рисунком, на котором изображалась женщина, явно направлявшаяся купаться224. В третьем издании книги при почти полном сохранении текста 1957 года появилась новая картинка пляжного костюма из двух частей. Наряд дополнялся широкополой шляпой и кокетливой сумочкой-мешком из той же ткани, что и трусы с бюстгальтером225. Изделия для публичного купания предлагалось шить из пестрого ситца или сатина. В общем, получалось, что советские женщины опережали американок в смелости купальных нарядов, отдавая предпочтение костюму из двух частей уже в конце 1950‐х. Одновременно специалисты по моделированию одежды для отдыха и спорта считали необходимым следовать так называемым ансамблевым принципам. В 1959 году редакция «Журнала мод» подготовила специальный альбом «Одежда молодежи». Там демонстрировался вариант пляжного ансамбля. Он состоял из закрытого купальника и широкой юбки, сделанных из набивного ситца, а также фигаро и штанишек из гладко крашенного льняного полотна226. Такие же вещи предлагало и издание «Модели сезона». В первом номере за 1959 год можно встретить «пляжный комплект из полосатой хлопчатобумажной ткани. Купальник на бретелях, сверху отделан цветной планкой. Юбка широкая, у талии присобрана, отрезной низ с горизонтальным изображением полос отделан цветной планкой»227. Здесь же рекламировался набор – костюм для загара и купания без бретелей из яркой набивной хлопчатобумажной материи и халатик228. Рижские модельеры в 1961 году также предлагали советским женщинам появляться на пляже в закрытом купальнике из набивной «пестрой ткани, отделанной одноцветной бейкой, переходящей в бретели». В комплект входила и юбка «спереди сверху и донизу на пуговицах»229. Это очень напоминало пуританские пляжные наряды Америки рубежа 1950–1960‐х. Однако закрытые купальники из ситца не могли «держать» форму, в особенности если были сшиты в домашних условиях. Возможно, поэтому советские «дикарки» ориентировались на «самострок» из двух частей, зачастую бессознательно подражая Брижит Бардо. Хотя, если верить комедии Леонида Гайдая «Бриллиантовая рука», отечественные модельеры в конце 1960‐х тоже пытались внедрять образцы «пляжного ансамбля мини-бикини-69» в советское культурно-бытовое пространство230.

Закрытые же купальники, наиболее удобные для водного спорта и сделанные из хороших синтетических тканей, были, как правило, импортными и потому малодоступными. Именно о таком пляжном наряде и способе его приобретения писал Федор Абрамов в повести «Алька» (1971): «Есть, есть у нее купальник. Такой, что в ихней деревне и не снился никому, – темно-малиновый, шерстяной, с вшитым белым ремешком, с карманчиком на молнии (зимой три часа на морозе выстояла за ним в очереди)»231. То, что в советской торговле в 1960‐х годах, в период господства синтетики, не было костюмов из эластичных тканей, можно объяснить лишь неповоротливостью модной индустрии в СССР. Невольно вспоминаются собственные бытовые практики. В юные годы, как раз совпавшие с периодом десталинизации, я сносила четыре закрытых купальника. Первый сшила мне из ситца мама. К купальнику прилагалась широкая юбка на резинке из аналогичного материала. На плоской как дощечка 12-летней девочке ситец выглядел неплохо, но быстро потерял и форму и цвет от купания в Балтийском море. Затем появился вновь самодельный костюм, сделанный из обрезанных тонких черных шерстяных рейтуз. Сверху в районе груди была пристрочена шелковая оборочка. В 16 лет на день рождения получила от родительских знакомых, как-то связанных с торговлей, купальник из синтетики. Несмотря на всю свою безразмерность, он был мне невозможно велик и потому подвергся ушивке на машинке «Тула». Она с большим напряжением строчила низкосортный довольно толстый нейлон. Самой роскошной вещью в ряду моих пляжных нарядов стал проданный мне знакомым парикмахером нейлоновый купальный костюм югославского производства со шнуровкой. И все же чаще в юности я перебивалась ситцевыми бикини – иногда сшитыми самостоятельно, иногда купленными в магазинах.

Но если женщины в годы оттепели могли порадовать себя хотя бы самодельными купальниками, то у мужчин все было гораздо сложнее. В мировой моде плавки – очень короткие трусы, плотно облегающие тело и предназначенные для купания, – появились в начале 1960‐х годов. Историки моды характеризуют их как мужскую версию бикини232. До начала 1930‐х основной вид мужского исподнего – это длинные нижние штаны (кальсоны). Трикотажные «боксеры», пригодные для купания, так и не появились в СССР. Мужчинам, не желавшим носить длинное исподнее, приходилось довольствоваться мятыми синими трусами, сшитыми из сатина и получившими название «семейные». Их даже случайная демонстрация у наиболее утонченных представителей мужского населения в годы оттепели уже вызывала неловкость. Характерную ситуацию подметил Василий Аксенов в повести «Коллеги»: «Саша почувствовал тоскливый стыд, увидев себя глазами Даши. Застывший в журавлиной позе, очкастый, тощий верзила в длинных неспортивных трусах. Как назло, сегодня он раздумал надевать голубые волейбольные трусики»233.

Особенно некомфортно было купаться в «семейных трусах», которых на самом деле в продаже тоже не было в достаточном количестве. В стране не уделяли должного внимания изготовлению одежды, а тем более белья для мужчин. В 1963 году обыкновенные мужские трусы из синего или черного сатина оказались в числе особо дефицитных товаров. Способы разрешения проблемы рассматривались на достаточно высоком государственном уровне. Осенью 1963 года на очередной сессии Ленгорисполкома в ходе прений по отчетному докладу тогдашнего первого лица правительства города Василия Исаева высказывались критические замечания по организации производства мужского белья. «Дело доходит до того, – с возмущением говорили выступающие, – что из‐за отказа швейных фабрик принять на летнее время заказ на обыкновенные трусы торгующие организации разместили этот заказ из своего материала в Евпатории…» Еще курьезнее выглядели оправдания начальника управления швейной промышленностью Ленинграда. Он утверждал, что «на складах фабрик скопилось более 100 тыс. трусов, не выбираемых торговыми организациями», а их «увлечение… размещением трусов на берегу Черного моря» связано с желанием иметь туда постоянные командировки234. Аналогичные дебаты, скорее всего, проходили во всех городах СССР: мужских трусов – не только удобных, трикотажных, но и обычных «семейных» – не хватало повсеместно.

Для «детей ХХ съезда» появление в семейных трусах на пляжах ассоциировалось с неуклюжестью и неспортивностью. Не случайно в кинокомедии Юрия Чулюкина «Неподдающиеся» (1959) «трудновоспитуемый» Толя Грачкин неумело пытается прыгнуть с вышки в мятом исподнем до колена, тогда как суперположительный комсомолец и спортсмен демонстрирует свой торс во вполне достойной купальной амуниции. Но на самом деле спортивные плавки были острым дефицитом. На помощь чаще всего приходили практики подмены, свидетельствующие о разнообразии стратегий выживания советских людей. Дмитрий Бобышев надолго запомнил совет друга: «На лето – в качестве купального костюма купи за 12 копеек детские трикотажные трусики, и на твоих взрослых чреслах они обретут тугую элегантность!»235 Именно так, судя по сохранившимся шутливым фотографиям отдыха в Крыму, в конце 1960‐х годов поступал мой будущий муж.

Хорошие импортные плавки «с карманчиком на „молнии“ и вышитым якорем», как у героя повести Анатолия Рыбакова «Каникулы Кроша» (1966), выступали маркером физически развитого, спортивного человека: «Такие плавки могут быть только на хорошем пловце или прыгуне в воду. Плавал я неплохо, а прыжками в воду надо будет заняться. Мы приходим с Зоей на пляж, она сидит рядом со мной, восторгается теми, кто прыгает в воду, а я молчу. Молчу, молчу, а потом этак небрежно поднимаюсь на вышку и хоп – прыжок ласточкой! Хоп – двойное сальто с оборотом! Хоп – обратное сальто с переворотом!.. Зоя рот разинет от удивления»236. В начале 1960‐х целый ряд литераторов считал необходимым сделать берег моря или озера важным местом действия. Герои повести Аксенова «Звездный билет» (1962) размещаются в палатках на побережье Балтики. Сюда же приезжают отдыхать и молодые влюбленные – действующие лица одиозного романа Всеволода Кочетова «Секретарь обкома». И все они вне зависимости от идейной позиции писателей одеты в подходящие для ситуации сугубо пляжные вещи.

Активно пользовались плавками и купальными костюмами не только автовладельцы, но и туристы, нередко добиравшиеся на юг с помощью автостопа. Это явление пришло в СССР с Запада. Там в конце 1950‐х существовала довольно развитая система организованного автостопа. Останавливая автомобиль, человек предъявлял водителю специальный жетон и так мог проехать часть пути. К началу 1960‐х годов автостоповское движение пришло и в советскую действительность. В Ленинграде, например, оно зародилось в 1961 году, и по талонам «Автостопа» за первый год ленинградцы проехали 150 000 км, а за 1963 год – уже 10 500 000 км. После состоявшегося весной 1964 года совещания при Центральном совете по туризму, рекомендовавшего «распространять метод „автостопа“, делающий путешествие доступным миллионам советских людей…», почин распространился по всем областям СССР237. «Автостоповцев» можно было увидеть на дорогах Поволжья, Новгородчины, Прибалтики и т. д. В областных советах по туризму при профсоюзах желающим путешествовать предельно дешевым способом выдавали книжки «со знаком остановки машин на обложке». Кроме того, за очень небольшую плату поклонники «Автостопа» приобретали талоны на проезд. Водитель, берущий пассажиров, теоретически мог собрать эти талоны, затем отправить их в советы по туризму и получить шанс выиграть в специальной лотерее шоферов-автостоповцев238. Однако это была трудоемкая и малоэффективная работа. Водителям более выгодно было сдавать талоны «Автостопа» в бухгалтерию собственных предприятий для получения денежной компенсации. Но и эта идея оказалась трудновыполнимой. В советских условиях, где, кроме плохих дорог, существовала запутанная система учета и распределения финансов, «Автостоп» не получил должного развития. Однако «дикое» передвижение по стране росло и за счет «походников», использовавших поезда и автобусы.


Плавки, 1970‐е. Личный архив О. Н. Годисова

В конце 1920‐х в СССР существовало Общество пролетарского туризма и экскурсий (ОПТЭ). Оно занималось развитием «туристского движения среди рабочих и крестьянских масс и политическим руководством этим движением»239. Походы, которые организовывало ОПТЭ, носили по большей части политическую и познавательную направленность. Свободу экскурсий в 1930‐х годах ограничивала жесткая система паспортного контроля, сковывавшая передвижение граждан по стране. В годы хрущевских реформ туристы могли сами выбирать маршруты. Походы приобрели в основном оздоровительно-спортивную направленность с явно романтическим, а иногда и эротическим оттенком. Существовала даже поговорка: «Альпинизм – школа мужества, а туризм – школа замужества». Человек в кедах, в спортивном трикотажном синем костюме с растянутыми коленками, с огромным рюкзаком – наиболее характерный типаж советских вокзалов 1960‐х – начала 1970‐х годов. Еще одной важной деталью облика походника стала гитара. Это было время появления самодеятельной (авторской) песни, весьма почитаемой у туристов.

Походный стиль досуга в годы оттепели противопоставлялся нудному, упорядоченному отдыху в санаториях, а сами походники множили племя «дикарей». Культурно-бытовую значимость купальников и плавок, подчеркивающих хорошее телосложение и сексуальный шарм их владельцев, особенно ярко продемонстрировала киноверсия пьесы «Дикари». В 1963 году на экраны страны вышел фильм «Три плюс два» режиссера Генриха Оганесяна. Герои кинокартины, заметно помолодевшие по сравнению с действующими лицами спектакля в театре Ермоловой, с явным удовольствием демонстрировали и спецодежду для купания, и свои тела. Они, современно мыслящие и раскованные люди 1960‐х годов, отдыхали «дикарями». И в качестве недостойной альтернативы своей повседневности они с иронией говорили об организованном «культурном отдыхе». Его признаки – не только трехразовое питание, но и явное наследие сталинского прошлого, специфическая одежда – «пижама в полоску»240, лишенная и эротизма и приватности.

Елка

Религиозные праздники в стране «безбожников»: инверсия досуговых норм и патологий

Считать слово «елка» советизмом абсурдно. Более того, превращение наименования хвойного растения в понятие, означающее некое праздничное действо, зафиксировал еще Даль. В его словаре отмечено: «Переняв, через Питер, от немцев обычай готовить детям к рождеству разукрашенную, освещенную елку, мы зовем так иногда и самый день елки, сочельник»241. Действительно, в России к 1917 году важным компонентом зимних религиозных праздников стало еловое дерево. Без него не проходили ни Рождество, ни Cвятки в городской среде. И это уже воспринималось как устойчивая бытовая норма, как народная традиция. Но все же слово «елка» может быть отнесено к вербальным знакам советского быта. Оно аккумулирует в себе изменения властного отношения к праздничному досугу в городах и демонстрирует инверсию бытовых норм и аномалий советской повседневности.

Большевики не рискнули сразу признать патологией все народные традиции. Неудивительно, что в декрете о восьмичасовом рабочем дне – одном из первых законодательных актов советской власти (29 октября 1917 года) – в качестве нерабочих дней фигурировали и общепризнанные религиозные праздники. Государственных торжеств по этому поводу, конечно, не проводилось, но ни Рождество, ни сопутствующую ему елку новая власть не отменяла и не запрещала. Некий сумбур в привычную структуру досуга внесла большевистская календарная реформа: 24 января 1918 года СНК принял Декрет о введении в Российской республике западноевропейского календаря. Произошедший сдвиг дат изменил ритм зимних праздников, хотя в частной среде их продолжали отмечать даже в голодные дни Гражданской войны. 7 января 1920 года Корней Чуковский записал в дневнике: «Поразительную вещь устроили дети: оказывается, они в течение месяца копили кусочки хлеба, которые им давали в гимназии, сушили их – и вот, изготовив белые фунтики с наклеенными картинками, набили эти фунтики сухарями и разложили их под елкой – как подарки родителям! Дети, которые готовят к рождеству сюрприз для отца и матери!»242

Надежды на всеобщее празднование Рождества возродил нэп. Уголовный кодекс 1922 года подтверждал положение первых советских декретов, объявивших религию частным делом граждан. Препятствие исполнению религиозных обрядов, не мешающих общественному спокойствию, каралось законом. Однако властный нейтралитет по отношению к церковным праздникам носил «вооруженный характер». Большевики, следуя общим идеям секуляризации повседневности, все же считали Рождество вкупе с елкой аномальными явлениями. Это выразилось в атеистических молодежных выступлениях конца 1922 – начала 1923 года, поддержанных новым государством. В 1922 году в первый день Рождества (по старому стилю) на площадях и улицах многих российских городов были устроены карнавалы и факельные шествия с музыкой и песнями «антипоповского» толка. А в Царицыне (Волгограде), например, шумное антирелигиозное торжество прошло дважды, по старому и по новому стилю: в декабре в виде карнавала, а в январе – в виде спектакля по присланной из ЦК РКСМ пьесе «Бог-отец, бог-сын и Ко»243. Комсомольцы насмехались не только над православными праздниками. В Тамбове в январе 1923 года во время фарса «антирелигиозного богослужения» пародировались действия священнослужителей всех религий244. В дни комсомольских антицерковных кампаний на улицах городов часто звучали антирелигиозные песни на слова Демьяна Бедного и Владимира Киршона. Антирождественские демонстрации 1923 года прошли мирно, хотя в Екатеринбурге у Златоустовской церкви комсомольцы все же подрались с верующими245. В целом «комсомольское рождество» не нарушило привычную атмосферу праздничной повседневности. «Политизированное» молодежное веселье на улицах городов, как ни парадоксально, у части населения даже усилило приподнятое настроение. Шествия комсомольцев по форме напоминали традиционные русские Святки, также имевшие карнавальную основу и элементы кощунственного смеха, восходящего еще к языческим временам. Это были присущие российской ментальности приемы осмеяния религии. Действительно, в России испокон веков сосуществовали высокий уровень веры и осмеяние ханжеской святости и напускного благочестия246.

Благополучно завершившаяся кампания дала право ЦК РКСМ продолжить свою антирелигиозную деятельность. 26 января 1923 года бюро ЦК комсомола приняло решение: «Принять постановление <…> об установлении 7 января „днем свержения богов“ и ежегодном проведении его по СССР»247. Но ЦК партии большевиков придерживался иного мнения. В феврале 1923 года антирелигиозная комиссия при ЦК ВКП(б) пришла к выводу о необходимости воздержаться от шумных шествий и карнавалов и придать антирелигиозной работе более серьезный характер248. С весны 1923‐го власти начали скрупулезно придерживаться статей УК РСФСР о свободе исполнения религиозных обрядов. Крупные церковные праздники и прежде всего Рождество, считавшиеся по советскому календарю нерабочими днями, стали отмечаться если не официально, то во всяком случае публично. Более того, в Петрограде, например, руководство города в 1923–1925 годах определяло место проведения рождественских гуляний.

Одновременно комсомол не оставил попыток внедрить новые формы быта, на фоне которых привычные церковные торжества выглядели бы патологией. В 1924 году в Ленинграде комсомольцы в предрождественские дни пытались собирать людей в клубах. На политизированных вечеринках предлагалось заменить церковные праздники революционными249. Например, ленинградские комсомольцы предлагали начать «постепенное превращение старой Троицы в новый праздник „окончания весеннего сева“»250. В это же время в Ярославле возникла идея отмечать вместо праздника Вознесения – день Интернационала, в Духов день – годовщину расстрела рабочих в июле 1918 года, в Преображение устраивать торжества по поводу ликвидации белогвардейского мятежа в городе, а Успение объявить днем пролетарской диктатуры. Все названные даты по-прежнему должны были оставаться нерабочими. Такая «беспринципная» позиция обывателя объяснялась очень просто. В 1924 году днем отдыха уже перестал считаться праздник Воздвижения, а в 1925‐м – Крещения и Благовещения. Одновременно пока не отмененное Рождество в середине 1920‐х годов отмечали практически все горожане, независимо от социального положения.

Новогоднюю елку для детей в декабре 1923 года организовали даже в имении «Горки», где находился безнадежно больной Ленин. В годы нэпа люди по устоявшейся традиции украшали в конце декабря жилье еловыми деревьями, продажа которых происходила вполне официально. Чуковский 25 декабря 1924 года записал в дневнике: «Третьего дня шел я с Муркой к Коле – часов в 11 утра и был поражен: сколько елок! На каждом углу самых безлюдных улиц стоит воз, доверху набитый всевозможными елками – и возле воза унылый мужик, безнадежно взирающий на редких прохожих… Засыпали елками весь Ленинград, сбили цену до 15 коп. И я заметил, что покупаются елки главным образом маленькие, пролетарские – чтобы поставить на стол»251. О пышности празднования Рождества 1926 года в Москве с удивлением писал в своем дневнике немецкий философ Вальтер Беньямин: «1 января. На улицах продают украшенные по-новогоднему ветки. Проходя по Страстной площади, я видел продавца, который держал длинные прутья, покрытые до самого кончика зелеными, белыми, голубыми, красными бумажными цветами, на каждой ветке – свой цвет»252.

К середине 1920‐х годов возродилась и традиция обильного застолья в дни Рождества. Тот же Беньямин отмечал на праздничном столе москвичей икру, лососину, гуся, рыбу по-еврейски253. Моя мама вспоминала Рождество 1927 года: праздничный ужин готовил ее родной отец, мой дед Иван Иванович Алексеев (в следующем году он скончался). В центре стола находилось блюдо с огромным окороком. Его мой родной дед запекал собственноручно. Для этого мясо два дня перед приготовлением замачивалось в молоке со специями. Я тоже иногда так делаю и сейчас. Мама в старости с удовольствием ела мою новогоднюю стряпню, но последний отцовский окорок был вне конкуренции. В семьях «бывших» по-прежнему устраивали праздники елки для детей254. В частном пространстве Страны Советов в 1920‐х годах елка оставалась основным атрибутом зимних праздников.

Плюрализм повседневности периода нэпа охладил и пыл комсомола. С 1925 по 1928 год ЦК ВЛКСМ не принял ни одного решения и не издал ни одного циркуляра, направленных на компрометацию обыденной религиозности. Бытовые практики городского населения во многом оставались связанными с церковными традициями. Перелом наступил на рубеже 1920–1930‐х. 24 января 1929 года появилось секретное письмо ЦК ВКП(б) «О мерах по усилению антирелигиозной работы». Идеологическое руководство страны прямо указывало на необходимость отстранить церковь от контроля над повседневной жизнью населения, над его досугом255. Религиозные праздники директивным путем превращались в социальную аномалию. Вновь был задействован сценарий начала 1920‐х годов, когда церковные торжества заменялись революционными. Еще до появления письма ЦК ВКП(б) в Ленинграде зимой 1929 года в клубе завода «Электросила» прошел молодежный карнавал. Праздник имел выраженную антирождественскую, атеистическую направленность – среди собравшихся встречались юноши в импровизированных одеждах священнослужителей. Правда, после «безбожного» бала-маскарада многие с удовольствием отметили Рождество в семье256. Весной 1929 года брянский совет воинствующих безбожников выступил с предложением: «Ввести законодательным вопросом (так в источнике. – Н. Л.) новое летоисчисление и новый год с Октябрьской революции»257. В Ленинграде летом 1929 года комсомольцы развернули кампанию, главной идеей которой была замена торжества Преображения (6 августа) на праздник Первого дня индустриализации. В этот день рабочим в качестве антирелигиозного протеста предлагалось выйти на работу258. Однако эффективность подобных антирелигиозных мероприятий, как и в начале 1920‐х, была невелика. Значительно более действенным с точки зрения инверсии нормы (почитания церковных праздников) в патологию оказался общий слом ритма повседневной жизни, начавшийся в 1929 году в связи с реформой рабочей недели. Большевики изменили уже ставший привычным григорианский календарь. В СССР согласно постановлению СНК СССР от 24 сентября 1929 года вместо семидневной появилась непрерывная рабочая неделя, прозванная в просторечии «непрерывкой». Сначала это была «пятидневка»: человек четыре дня трудился, на пятый – отдыхал. Но выходной был скользящим. Внутри одного предприятия получалось, что четыре пятых всего персонала постоянно находились на работе. Это позволяло не прерывать производственный процесс. Внешне количество выходных у населения увеличилось, но это произошло отчасти из‐за сокращения праздников, в первую очередь религиозных. Кроме того, нарушался ритм внутрисемейного досуга, исчезали привычные встречи с друзьями. Современники вспоминали: «Собираться вместе становилось все труднее. Обязательно кому-нибудь на другой день приходилось работать»259. Все религиозные торжества исчезли из советского официального бытового пространства. Первый удар был нанесен именно по Рождеству. Газета «Правда» писала в передовой статье 25 декабря 1929 года: «Непрерывный рабочий год и пятидневная рабочая неделя не оставляют больше места для религиозных праздников… В этом году впервые рождественские дни являются обычными трудовыми рабочими днями…»

Под запретом оказалась и елка. Массированная антирелигиозная пропаганда обрушилась в первую очередь на детей. В детских газетах и журналах с 1930 года систематически печатались антирелигиозные, а по сути дела, антиелочные произведения. В 1931 году ленинградский детский журнал «Чиж» опубликовал стихотворение Александра Введенского «Не позволим», где были такие строки:

Не позволим мы рубитьМолодую елку,Не дадим леса губить,Вырубать без толку.Только тот, кто друг попов,Елку праздновать готов.Мы с тобой – враги попам,Рождества не надо нам260.

Моя мама запомнила эти вирши на всю жизнь. Она декламировала их как участница антиелочной постановки «Елки-палки» в школе в самом начале 1930‐х годов. Тогда же была принята и в Союз воинствующих безбожников, о чем с гордостью, прыгая с ножки на ножку, сообщила своей бабушке (моей прабабушке) – Евдокии Алексеевне Николаевой. Та просто погладила внучку по голове и сказала: «Ну и с богом, детка. Наверное, так надо!» Незадолго до этого мою прабабушку выпустили из знаменитой «парилки». В 1931–1933 годах в Ленинграде (как и в других крупных городах) прошла кампания по «выколачиванию золота». Людей, как правило бывших торговцев – а именно торговцем был мой прадед Иван Павлович Николаев, к тому времени уже умерший, – держали в жарко натопленных помещениях, где приходилось стоять, тесно прижавшись друг к другу. Больше суток выдерживали немногие. Боясь попасть в «парилку», многие отдавали золото добровольно. Об этом, в частности, вспоминала литературовед Елена Скрябина. Ее начальник, комендант завода, неоднократно намекал молодой женщине, что ношение обручальных колец – буржуазный предрассудок и драгоценность следует сдать государству261. Сохранился эпизод с «парилкой» и в памяти нашей семьи. Моя прабабушка по материнской линии – вообще-то тверская крестьянка. Она ходила нищенкой по дворам, приглянулась сыну торжокского торговца сеном и вышла за него замуж. В начале 1930‐х Евдокии Алексеевне было уже за шестьдесят. Она с трудом переносила духоту «парилки». Конвойный сжалился над старушкой – дал чурбачок и разрешил сесть у самой двери. Наверное, это ее и спасло. Золота уже в семье никакого уже не было. Единственное сохранившееся богатство – витую золотую цепь толщиной в палец и почти двухметровой длины – распилили на кусочки и отдали в Торгсин. Так удалось выкормить маминого двоюродного брата, родившегося в 1931 году. До его появления на свет в 1929 году у маминой тетки умерла от скарлатины четырехлетняя дочь. В приступе отчаяния кроткая «кока» (так дети в нашей семье называли своих крестных) Рая изрубила топором все иконы в доме. Для нее с «богом» было покончено… Прабабушка осталась истинно верующей и всепрощающей – именно поэтому она философски отнеслась к маминым детским восторгам по поводу звания «безбожницы».

Других семейных воспоминаний об антиелочной кампании начала 1930‐х годов не осталось. А она была продолжительной и жесткой. Под угрозой штрафа запрещалось устраивать новогодние праздники для детей в школах и детсадах. Прекратилась государственная торговля елями. Комсомольские активисты пытались даже устраивать проверки частных квартир, чтобы выяснять, не отмечают ли владельцы Рождество. В Москве, по воспоминаниям Эммы Герштейн, членов ЦК профсоюза работников просвещения заставляли «под Новый год ходить по квартирам школьных учителей и проверять, нет ли у них елки»262. Многие, тем не менее, продолжали украшать свой дом привычным образом, но в сугубо приватно форме, тщательно занавешивая окна и побаиваясь доносов. Петербурженка Софья Цендровская рассказывала о своем детстве: «Новогоднюю елку ставили тайно. Окна занавешивали одеялами, чтобы никто не видел. Ставить елку было строжайше запрещено»263. Сложнее всего приходилось людям, жившим в коммунальных квартирах. Об этом свидетельствуют автобиографические заметки Скрябиной, отмечавшей, что «если устраивали елку для детей, то старательно запрятывали ее, чтобы ни соседи, ни управдом ее не заметили. Боялись доносов, что празднуем церковные праздники»264.

В ноябре 1931 года вновь произошли изменения в советском календаре – СНК СССР вместо пятидневки ввел шестидневку. Скользящие выходные отменялись, а нерабочими днями объявлялись 6, 12, 18, 24 и 30‐го числа каждого месяца. Установление единых выходных несколько улучшило ситуацию – семья могла после двухлетнего перерыва провести вместе свободный день. Однако полностью наладить нормальный график отдыха и работы не удалось. Эксперименты с пятидневками, шестидневками и даже декадами продолжались вплоть до конца 1930‐х годов. Специальным указом Президиума Верховного Совета СССР от 26 июня 1940 года была введена единая 48-часовая неделя с выходным днем в воскресенье. Но реабилитация елки произошла на пять лет раньше.

Чтобы поддержать ощущение благополучия жизни в СССР, в середине 1930‐х идеологические структуры предали забвению связь елки с религиозными праздниками. В декабре 1935 года в «Правде» появилась статья секретаря ЦК украинской компартии Павла Постышева «Давайте организуем к новому году детям хорошую елку!». Партийный лидер писал: «Почему у нас школы, детские ясли, пионерские клубы, дворцы пионеров лишают этого прекрасного удовольствия ребятишек трудящихся советской страны? <…> Комсомольцы, пионерработники должны под новый год устроить коллективные елки для детей. В школах, детских домах, во дворцах пионеров, в детских клубах, в детских кино и театрах – везде должна быть детская елка!»265 После принятия Конституции 1936 года, предоставившей духовенству избирательные права наравне с остальным населением, появилась надежда, что элементы повседневной религиозности обретут признаки бытовой нормы. Люди стали вновь публично исполнять религиозные обряды – прежде всего это выразилось в притоке верующих в церкви в дни крупных православных праздников, в частности Рождества. Власть вновь заняла нейтральную позицию по отношению к религиозным праздникам. Правда, представители государства не принимали участия в церковных торжествах. Не было и официальных рождественских гуляний. Но праздник елки в Новый год становился советской традицией. Юная безбожница – моя мама – уже заканчивала школу и с удовольствием праздновала Новый год под елочкой, которую теперь безбоязненно ставили в домах, а главное, в публичных местах. В Ленинграде главная детская елка проводилась во Дворце пионеров. Мама присутствовала на его открытии в феврале 1937 года. Об этом очень радостном для нее событии свидетельствует бережно сохраненный пригласительный билет.



Билет во Дворец пионеров. 1937. Личный архив Н. Б. Лебиной

Новогоднее всеобщее веселье, поощряемое властью, явно затмевало воспоминания о религиозном контексте зимнего праздника.

В художественной литературе с середины 1930‐х годов стали встречаться упоминания о вполне светских новогодних торжествах. Юрий Герман в романе «Наши знакомые», опубликованном в 1936 году, писал о встрече Нового года как некоем судьбоносным событии в жизни главной героини Антонины Старосельской. Новогодний праздник в компании с будущим вторым мужем, до революции управляющим крупным петербургским рестораном Пал Палычем Швырятых, проходит на излете нэпа в привычной стилистике старых рождественских праздников:

Новый год они встретили вместе, вдвоем, – так предложил Пал Палыч, и Антонина согласилась. <…> Провансаль для винегрета оказался очень вкусным, печенье таяло во рту, все удалось на славу, и Антонина в одиннадцать часов ушла переодеваться. Вернувшись, она застала Пал Палыча еще более помолодевшим и совсем элегантным: на нем был добротный темный костюм, скромный галстук, белоснежное белье и отличные лаковые туфли… <…>

…они долго слушали купленные к этому дню пластинки Чайковского, Визе, Штрауса, Мусоргского. <…>

Пластинки, действительно, были отличные, граммофон не хрипел и не булькал, как обычно, стосвечовая лампа поливала круглый стол белым светом, искрились вина в бутылках, и множество огоньков дрожало в хрустальных бокалах – все было отлично, пахло духами и старым ковром. Антонина чувствовала себя совсем девочкой, и ей все казалось, что потом, после Нового года, они большой компанией непременно выйдут на Неву и будут бродить по льду. Будут смеяться и скользить, потому что на льду ведь скользко…

Без минуты двенадцать Пал Палыч открыл бутылку шампанского. Пробка ударилась в потолок, пенная золотистая влага потекла на ковер.

– Бокал, скорее бокал! – Пал Палыч посмеивался: – Ничего, Тонечка, ничего, так и полагается.

Стенные часы пробили густо и громко двенадцать часов, все получилось очень торжественно. Пал Палыч поднял свой бокал и сказал взволнованным голосом:

– Ну, Тонечка, пусть этот год будет для нас хорошим и новым. Пусть жизнь будет новой. Пусть все будет!266

Через несколько лет, уже в годы первой пятилетки героиня Антонина опять-таки встречает Новый год, но в иной обстановке, вместе с ее друзьями по работе на строительстве жилмассива в Ленинграде:

Когда Антонина наконец окончательно оделась и вышла в столовую, было уже без минуты двенадцать и все стояли вокруг стола со стаканами в руках… <…> Альтус тотчас же к ней повернулся и протянул стакан с темным, маслянистым вином. В эту минуту отчаянно затрещал будильник, и все стали чокаться.

– С Новым годом! – крикнула Женя. – До конца, пейте вино до конца!

Антонина пила и чувствовала, что вино необычайно вкусное, кисловато-терпкое и крепкое. <…>

– Уф, – вздохнула она и стукнула стаканом об стол, – как вкусно… <…> И деловито съела большую котлету. <…>

Она вовсе не ложилась спать в эту ночь. Вернувшись домой, долго и азартно играла в дурака с Родионом Мефодьевичем, Щупаком, Заксом, пила чай, особенно как-то смеялась, а потом ушла к себе и до восьми часов проходила по комнате, кутаясь в платок и старательно собираясь с мыслями. Потом надела старенькое платье и пошла на комбинат267.

Обстановка праздника совершенно иная, нет ни шампанского, ни хрустальных бокалов, ни классической музыки, ни веселой прогулки. Старая символика сказочного торжества, связанного и с Рождеством, ушла, а новая пока не появилась. Но Герман как довольно тонкий психолог, еще не ведая, каким будет Новый год, еще не описывая елку как непременный атрибут зимних праздников, все же отметил знаковый смысл обрядов, связанных со сменой годового цикла.

Полное восстановление статуса Нового года, то есть объявление его днем отдыха, произошло после Великой Отечественной войны, в 1947 году. К моменту смерти Сталина сложилась и символика проведения главного зимнего торжества. Она описана в романе Веры Пановой «Времена года» (1954). События в произведении охватывают один, предположительно 1950 год. Повествование начинается так:

С Новым годом!

Пройдет сорок минут, и на Спасской башне заснеженного Кремля, в Москве, часы отобьют полночь. В миллионах радиоприемников и репродукторов повторится бой кремлевских часов, его услышат во всем мире.

Упадет двенадцатый удар, люди сдвинут свои чарки и скажут: «С новым счастьем!»

Милый сердцу обычай – встреча Нового года. Население города Энска готовилось к этой встрече целый месяц. Громадный был спрос на елочные украшения: блестящие шарики, целлофановые хлопушки, картонажи, куколки, золотой «дождь», золотые орехи, разноцветные свечи, «елочный блеск», похожий видом на нафталин и продающийся в запечатанных пакетиках, как глауберова соль. Одних только дедов-морозов разных размеров в декабре продано четырнадцать тысяч штук. В том числе совершенно выдающийся дед, дед-экстра, дед-люкс в рост человека… <…> [Он] стоит в сияющей витрине, в раме из еловых ветвей: могучий, красноносый, в роскошной шубе из ваты, в настоящих валенках, с раззолоченной палицей в руке; и у ног его по зеркальцам-прудам катаются на крошечных салазках мальчики и девочки с красными флажками… <…>

Многие в последний час вспомнили, что забыли купить такие-то закуски и такие-то подарки, и кинулись исправлять свой промах.

Повальный азарт приобретения: несут мандарины и яблоки в сетчатых сумках, свертки и бутылки, коробки с тортами и куклами, мячи, кульки конфет. <…>

Какой-то чудак в франтовской велюровой шляпе тащит на плече длинную облезлую елку. Эк, когда спохватился: не успеете, гражданин, украсить ваше дерево к двенадцати! <…>

Да, он поздновато сообразил, что хорошо бы украсить комнату елкой; сообразив, почувствовал, что это необходимо сделать, что без елки его жизнь неполноценна… <…> И вот чудак поднимается по лестнице с елкой на плече. Елка пахнет дорогими воспоминаниями детства…268

Все детали этого текста напоминают дореволюционные описания новогодних ощущений. К началу 1950‐х годов елка успешно переместилась из сферы приватного быта в пространство публичной советской повседневности. Это был тот редкий случай, когда власти всего лишь «очистили» праздник от клерикального содержания, восстановив его как норму обыденной жизни.


Комсомольская пасха. Пригласительный билет. 1923. ЦГА ИПД СПб

Статус второго, а для российского варианта православия, возможно, и первого религиозного праздника – Пасхи – так и не был восстановлен.

В годы нэпа горожане, несмотря на проводившиеся революционной молодежью кампании «комсомольской пасхи», привычно участвовали в шумных гуляньях в предпасхальные и пасхальные дни. Питерскому старожилу Павлу Бондаренко, чье детство совпало с 1920‐ми годами, больше всего запомнился праздник Вербного воскресенья. Гулянья на площадях Ленинграда сопровождались торговлей лакомствами, балаганными представлениями, продажей особых игрушек: свистулек, «тещиных языков» и мячиков-раскидайчиков269,270. Художник Валентин Курдов, родившийся в 1905 году, вспоминал о том, как он был на пасхальной заутрене в 1926‐м и, словно в детстве, вновь стоял «в толпе верующих, а теперь и просто любопытствующих людей с горящей свечкой в руке…»271. В условиях нэпа было несложно соблюдать и традиции обильного пасхального стола. По данным журнала «Антирелигиозник», в рабочих семьях на Пасху 1927 года с большим удовольствием ели «яйца, куличи, пасху и другие культовые продукты»272. Известный комсомольский публицист Иван Бобрышев писал в 1928 году: «Пасхальное обжорство, пасхальная пьянка… упорно держат рабочие окраины»273.

Календарная реформа 1929 года и введение «непрерывки» вообще уничтожили воскресенье, что нарушило празднование Пасхи, а карточная система не позволяла подготовить к празднику праздничные, ритуальные блюда. Историк Аркадий Маньков, в начале 1930‐х 20‐летний юноша, с удивительной прозорливостью писал об этом в своем дневнике. Запись сделана 16 апреля 1933 года: «То, что большинство теперь не делает пасх и куличей, объясняется тем, что далеко не каждый в состоянии закупить творог, сахар и т. д., но это не значит, что в народе умерло стремление заменить хотя бы раз в год ежедневную порцию кислых щей с куском черного хлеба куском сладкого творога и порцией сдобного белого кулича. И здесь совершенно безразлично, какую форму примет это стремление, когда оно реализуется»274.

Не изменили статус Пасхи ни отмена карточек в 1935 году, ни новая советская Конституция. Правда, по данным сводок органов НКВД и материалам мартовских постановлений ЦК ВЛКСМ об антирелигиозной работе в 1937–1938 годах, количество участников торжественных пасхальных богослужений резко возросло275. Но крестные ходы – традиционный ритуал церковного торжества – по-прежнему можно было проводить только вокруг храмов276. Никаких публичных церемоний по поводу Пасхи власть не устраивала. Ситуация не изменилась и после официального примирения советской власти с православной церковью в 1943 году. Но особых гонений, направленных на искоренение пасхальной традиции, до конца 1950‐х годов не наблюдалось.

На рубеже 1950–1960‐х, в период оттепели, началось новое наступление на религиозные праздники. В январе 1960 года вышло сразу два постановления ЦК КПСС об усилении партийной пропаганды и антирелигиозной агитации277. Решено было в предпасхальные вечера организовывать культурно-массовые бесплатные мероприятия, демонстрировать лучшие фильмы и спектакли. В 1970‐х годах в пасхальную ночь телевизионное вещание продолжалось до 3–4 часов утра. Это было непривычно для советского зрителя: обычно даже в выходные дни телепрограммы заканчивались около полуночи. В Пасху же до утра транслировались фильмы комедийного характера. Мне больше всего запомнились чехословацкие киноленты «Лимонадный Джо» (1964) Олдржиха Липского и «Призрак замка Моррисвиль» (1966) Борживоя Земана. В студенческом возрасте я смотрела их в кинотеатрах, а позднее искренне радовалась тому, что через десять лет их можно увидеть и по телевизору. Они были сняты в остроумном жанре пародий на вестерны и мистические детективы. Кроме того, в фильмах пели популярнейшие в 1960‐х – начале 1970‐х чешские певцы – Карел Готт и Вальдемар Матушка.

В противостоянии Пасхе участвовали и торговые организации. Они по предписанию властей с 1960 года должны были принять «меры по ликвидации продажи в дни церковных праздников куличей, пасхальной массы, мацы и др. товаров»278. Одновременно на замену традиционным пасхальным кушаньям в магазины поступали вне зависимости от церковного календаря «кекс весенний» и «творожная масса с изюмом» – антагонисты куличей и пасхи.

Однако религиозный праздник, упорно изгоняемый властью из публичного пространства, спокойно существовал после Великой Отечественной войны в приватной сфере, контроль над которой в сравнении с 1930‐ми заметно ослабился. Моя бабушка начала после длительного перерыва ходить в церковь во время блокады, а на рубеже 1950–1960‐х годов стала соблюдать посты, в первую очередь Великий пост перед Пасхой. Все родные это знали и реагировали очень спокойно, несмотря на то что беспартийными в семье были только бабушка и я по младости лет. Пышно отмечалась и сама Пасха. В квартире бабушки и дедушки на Невском проспекте в эти дни пахло удивительными куличами и особой, приготовленной на растертых крутых яичных желтках, вареной пасхой с самодельными цукатами. Большим поклонником бабушкиной пасхальной стряпни был писатель Юрий Павлович Герман. С ним, можно сказать, дружил мой дед, милицейский работник. Познакомились они еще в 1930‐х годах в бригаде знаменитого Ивана Васильевича Бодунова, героя многих произведений Германа. В германовских повестях и романах в числе персонажей второго плана – «орлов-сыщиков» – фигурировал и мой дед Николай Иванович Чирков. Он женился на моей бабушке после смерти ее первого мужа – маминого отца – и стал родным человеком, позднее – самым любимым дедушкой. «Выдержанный товарищ. Можно положиться при любых обстоятельствах» – так охарактеризован Чирков в документальной повести Германа «Наш друг – Иван Бодунов»279. А еще Юрий Павлович отметил особые отношения в семье бабушки и дедушки, которые до конца жизни называли друг друга не иначе как «Коленька» и «Катенька». Любимым у писателя был эпизод, относящийся к началу 1930‐х годов: «Екатерина Ивановна Чиркова – супруга замнача Николая Ивановича – бежит по перрону за уходящим поездом, дабы ее Коленька не уехал ловить бандитов в мерзлых февральских болотах без валенок. „Стойте, стойте!“ – будто бы кричит Екатерина Ивановна вслед поезду и бросает в тамбур сначала один валенок, а в тамбур другого вагона второй: „Ничего, Коленька соберет!“»280.

За пасхальным столом в начале 1960‐х собирались члены КПСС: дедушка – с 1919 года, мой отец – с 1940‐го, мама – с 1942‐го, Юрий Павлович Герман – с 1958‐го. Никто на них не доносил в партийные инстанции, а они – индифферентные к вопросам религии, спорящие о культе личности, а не о воскрешении Христа – просто отдавали дань памяти народной традиции и уважения моей бабушке. Со смертью деда в 1977 году мы в семье Пасху не праздновали – у бабушки на это не было сил… Но ныне мне, человеку невоцерковленному, нравится этот праздник своей неистребимой надеждой на будущее.

Жакт

Личная инициатива решения жилищных проблем: возможности и ограничения

Авторы «Толкового словаря языка Совдепии» смело включили в число советизмов аббревиатуру «ЖАКТ», расшифровав ее как «жилищно-арендное кооперативное товарищество»281. Однако отсутствие каких-либо указаний на дату появления в русском языке этой аббревиатуры не позволяет выявить ее социальный смысл. В реальности правовым документом, фиксирующим возникновение ЖАКТов в советском быту, стало постановление ЦИК и СНК СССР «О жилищной кооперации» от 19 августа 1924 года. Оно закрепило право граждан участвовать не только в управлении жилищным хозяйством, но строить на собственные средства жилье282. Так документально советская государственность, в основе которой лежала идея запрета на частную собственность, по сути дела конституировала личную инициативу в решении квартирных проблем. Это положение явно противоречило первоначальным установкам большевиков, организовавшим в 1918–1920 годах форсированное обобществление городского хозяйства (подробнее см. «Уплотнение»). Полная муниципализация недвижимости – постулат жилищной политики советской власти – к концу Гражданской войны оказалась тормозом на пути возрождения порядка в городах: жилые дома и большинство административных зданий находились в плачевном состоянии. Описанием разрухи в коммунальной сфере были наполнены газеты начала 1920‐х. В Оренбурге, по данным местной прессы, к началу 1920‐х годов 40% жилья пришло в негодность из‐за отсутствия, в частности, водосточных труб. Их разобрали на дымоходы для буржуек283. Эти временные печки, по воспоминаниям очевидцев, выглядели примерно так: «кусок кровельного железа, свернутого в трубку в ½ аршина высотой, сверху отверстие, прикрываемое тоже железным тонким кружком. Сбоку небольшое отверстие, куда вставляется тонкая железная труба, и ее присоединяют обыкновенно к открытой дверце в окне. С другого бока пониже крошечная дверца; через нее можно протолкать маленькие кусочки лучинки или простую бумагу и – зажечь»284. Буржуйками отапливались и обыватели, и совслужащие. Последние мало заботились о сохранности государственного имущества, и это происходило повсеместно. Главная официальная газета Иваново-Вознесенска в 1920–1921 годах нередко сообщала о том, что разного рода комиссии и подкомиссии городского Совета, переезжая из одного здания в другое, выламывали рамы и дверные косяки, бездумно разбивали стекла285. В мемуарной прозе Константина Паустовского есть описание процесса «вноса» мебели в помещение одесского Опродгубкома – учреждения, ведавшего снабжением города в 1920 году: «Мы вышли в коридор. В нем туманом висела известковая пыль. В полу зияли борозды, будто коридор пропахали тяжелым плугом. Угол у окна был отбит. Внизу, на первом этаже, на площадке черной лестницы, лежал на боку, отдыхая, слетевший со второго этажа злополучный стальной шкаф, опутанный рваными веревками. Перила лестницы были начисто отломаны. Они чудом висели на одной ржавой проволоке»286.

Разруху усугубляло и «малокультурное» поведение жильцов, вселившихся в бывшие «барские квартиры». Практики быта «новых хозяев» запечатлены в художественной литературе, созданной «по горячим следам» в 1920‐е годы. Хрестоматийный пример, конечно, «Собачье сердце» Михаила Булгакова. Но не менее выразительны и детали, воссозданные Викентием Вересаевым в романе «В тупике» (1923), написанном на провинциальном материале: «В квартиру <…> вселили десять солдат. Они водворились в кабинете <…> выходившем на садовую террасу, и в комнате рядом. Лежали в грязных сапогах на турецких диванах. Закоптелые свои котелки ставили прямо на сукно письменного стола, на нем же и обедали, заливая сукно борщом <…> Солдаты ничего не делали круглые сутки, но пола никогда не мели. Дрова кололи на террасе, разбивая цветные плиточки мозаичного пола; а спуститься пять ступенек – и можно было колоть на земле. За нуждой ходили в саду под окнами»287.

К январю 1921 года жилье в связи с отменой квартплаты стало дармовым, что еще больше «раскрепостило» новых жильцов. Городская недвижимость превращалась в настоящую клоаку. Дело дошло до того, что летом 1921 года Ленин, обращаясь к Малому Совнаркому, написал с возмущением: «Наши дома – загажены подло»288. Средств на приведение домов в порядок у советской власти не было. И тогда, кардинально изменив жилищную политику, большевики решили отдать большую часть муниципализированного жилья в коллективную собственность горожан.

С сентября 1921 года в Советской России начали создаваться жилищные товарищества. В какой-то мере их можно считать преемниками возникших после событий февраля 1917 года своеобразных институтов самоорганизации горожан – домовых комитетов, – хозяйственно-созидательная деятельность которых в годы военного коммунизма прекратилась289. Все усилия обновленных домкомов, имевших в своем составе теперь новых жильцов из числа «бедноты», были направлены на осуществление жилищного передела. При переходе к нэпу власть решила переложить тяготы ремонта и восстановления разрушенных и запакощенных зданий на городских обывателей. В жилищные товарищества принимались не только представители пролетариата, но и бывшие владельцы квартир, и недавно появившиеся нэпманы. Многие из них рьяно принялись ремонтировать свое жилье. В Петрограде, например, особую активность проявило жилтоварищество дома 72 по Невскому проспекту, которое возглавлял известный фотограф Моисей Наппельбаум. За два года в доме восстановили водоснабжение, канализацию и отопление за счет самообложения жильцов290. В 1924 году произошло правовое оформление деятельности жилищных товариществ. Появившиеся в результате ЖАКТы официально получили право распоряжаться финансами конкретного дома и распределять жилую площадь в нем. В середине 1920‐х в крупных городах СССР, например в Ленинграде, в ведении ЖАКТов находилось 75% всех городских домов. В целом в стране с 1925 по 1929 год количество членов жилищно-арендной кооперации выросло почти вдвое – с 621 000 до 1 113 000 человек291.

Несмотря на эффективность своей деятельности, жактовцы постоянно испытывали разного рода трудности – это и нападки официальных коммунально-управленческих структур, и споры жильцов жактовских домов. В 1926 году появился характерный анекдот: «Что такое жилтоварищество? – Когда жильцы одного дома по-товарищески бьют друг другу морду»292. Переложив на кооперативные товарищества заботу о жилом фонде, власти в конце 1920‐х решили привлечь ЖАКТы к новому витку квартирного передела, начавшемуся с лета 1927 года (подробнее см. «Уплотнение»). Примерно тогда же закончилась и жактовская вольница: из руководства товариществ вытеснили всех «бывших» и нэпманов. В отдельных случаях новое пробольшевистское руководство ЖАКТов использовало всё же знания людей из непролетарской среды. Они были вынуждены работать в системе коммунального хозяйства, где на рубеже 1920–1930‐х не существовало «запрета на профессии» для лиц непролетарского происхождения. Знаменитая фраза Остапа Бендера: «Графа Монте-Кристо из меня не вышло. Придется переквалифицироваться в управдомы» – насыщена глубоким социальным смыслом: в услугах управдомов и других работников ЖАКТов власть нуждалась вне зависимости от их общественного генезиса. Счетоводом сразу в двух ленинградских ЖАКТах работал, судя по дневниковым записям 1933 года историка Аркадия Манькова, его отец – бывший обер-секретарь Сената293. В должности управдома два года с 1925 по 1927 год состояла и моя бабушка. А с весны 1928‐го по лето 1932 года она работала бухгалтером в ЖАКТе в доме № 9 по 4-й Красноармейской улице. Здесь очень пригодилась математика, которой ее обучали до революции в частной женской гимназии А. Н. Васильева на Рижском проспекте, 19.


Выпускной класс петроградской женской гимназии А. Н. Васильева. Февраль 1917. Личный архив Н. Б. Лебиной

Бабушку не затронули чистки ЖАКТов в 1929 году – возможно, благодаря новому замужеству. С точки зрения старших сестер, это был мезальянс: дочь бывшего домовладельца стала женой местного участкового! Моя мама, тогда девятилетняя девочка, слыша разговоры родственников, называла жениха «Чирков-Участков». Она долго не могла понять, где фамилия, а где название профессии. В 1932 году ЖАКТ на 4‐й Красноармейской был ликвидирован. В жилищную систему бабушка вернулась лишь в 1942 году. Трудности и злоключения, выпавшие на долю нашей семьи в первое десятилетие советской власти, определили, по сути дела, бабушкину профессиональную судьбу. На пенсию она ушла в 1955 году с должности главного бухгалтера Жилищного управления Смольнинского района Ленинграда и была, в общем, довольна своей жизнью, в отличие от отца историка Манькова. От ЖАКТов к середине 1950‐х остались лишь воспоминания. Еще в 1937 году они прекратили свое существование как легализованная форма управленческой активности населения.

По-иному развивалась судьба строительных кооперативов, созданных одновременно с ЖАКТами и носивших название РЖСКТ (рабочие жилищно-строительные кооперативные товарищества). Действительно, с середины 1920‐х годов в СССР новые дома стали возводить на деньги пайщиков. Первыми право построить собственное жилье получили рабочие. Кооперативы создавались по производственному принципу, то есть членами одного трудового коллектива. Строительство разворачивалось обычно вблизи крупных заводов и преимущественно на окраинах городов. Здесь, по мнению архитекторов 1920‐х годов, возможно было создать советские города-сады (или поселки-сады). В Ленинграде, например, при Балтийском и Адмиралтейском заводах, а также при «Красном Путиловце» действовали кооперативы, пайщики которых уже в 1925–1926 годах получили первые квартиры. Строящиеся малоэтажные дома имели удобства: электричество, водопровод, канализацию. Но, пожалуй, главным преимуществом было то обстоятельство, что жилье находилось недалеко от места службы. Рабочие, по воспоминаниям слесаря Кировского завода, Героя Социалистического Труда Константина Говорушина, получали в районе своего предприятия маленькие, но преимущественно отдельные квартиры294. Кооперативное строительство жилья для пролетариев запечатлено в художественной литературе рубежа 1920–1930‐х. В романе Вересаева «Сестры» один из персонажей, комсомольский активист завода «Красный витязь» (в реальности завода «Красный богатырь»), жил «в огромном шестиэтажном, только что выстроенном доме рабоче-жилищной кооперации»295. С конца 1920‐х годов, согласно циркуляру НКВД, Наркомата юстиции (НКЮ) и Наркомата труда (НКТ) СССР от 15 сентября 1928 года, пайщиками строительных кооперативов могли стать практически все граждане СССР, которые «пользуются избирательными правами»296. На этом основании формировались ОЖСКТ – общегражданские жилищно-строительные кооперативные товарищества. Жилье на паях строили писатели, актеры, инженеры, вузовские работники. Так проявлялась личная инициатива граждан, стремившихся обеспечить себе нормальные бытовые условия. В Москве в Камергерском переулке в 1929–1930 годах по проекту архитектора Сергея Чернышова был возведен семиэтажный дом для РЖСКТ «Крестьянская газета». Позднее он получил название «Дом писателей», или «Дом писательского кооператива». Примерно в это же время в самом центре Ленинграда, на улице Рубинштейна, появился дом-коммуна инженеров и писателей (подробнее см. «Общежитие»). Кооперативное строительство развернулось по всей стране297, и конечно, на него распространялись действовавшие в то время нормы распределения жилой площади – 8,5 кв. м на человека. Но все же это был способ решения жилищных проблем за счет личных средств граждан.

К концу 1930‐х власти решили, что в условиях социалистического общества человек не должен иметь права распоряжаться жилой площадью, даже если она построена на его деньги. 17 октября 1937 года ЦИК и СНК СССР приняли постановление «О сохранении жилищного фонда и улучшении жилищного хозяйства в городах»298. Этот документ стал правовой основой для упразднения и жилищно-арендной кооперации, и союзов жилищно-строительной кооперации. Бывшие кооперативные дома перешли в собственность местных советов и государственных предприятий.

Из официально разрешенных форм личной инициативы граждан по улучшению бытовых условий в пространстве «большого сталинского стиля» к концу 1930‐х годов остался лишь обмен. Он продолжал существовать как реалия повседневной жизни, которую советские властные структуры предложили населению вместо купли-продажи и найма-сдачи жилплощади. Эти практики не могли функционировать из‐за отсутствия частной собственности на недвижимость. Даже в короткий период нэпа, когда небольшая часть ранее муниципализированных домов и квартир была передана в собственность частных лиц, власти ревностно следили за процессами, происходившими на рынке жилья. В конце 1926 года появился декрет ВЦИК и СНК «О порядке выселения лиц, осужденных за покупку жилой площади, из занимаемых ими помещений». И хотя это касалось в первую очередь муниципальной площади, количество официальных сделок по купле-продаже комнат и квартир стало сокращаться. С 1927 года в рамках кампании по самоуплотнению (см. «Уплотнение») государственные органы решили не только узаконить и расширить стихийную практику обмена жилья, но, главное, строго ее регламентировать. Согласно постановлению СНК РСФСР от 15 ноября 1927 года «О мероприятиях по жилищному хозяйству в городских поселениях» создавались «посреднические квартирные бюро» и «бюро обмена». Обменивать площадь можно было только с разрешения домоуправления. Оно следило за тем, чтобы сделка не имела «явно выраженного спекулятивного характера»299. Особое внимание власть уделяла обменным операциям, которые совершали так называемые «нетрудовые элементы». Им чинились разного рода препятствия. Мои родственники, не сумевшие по причине явной социальной неполноценности в Стране Советов приобщиться к кооперативному строительству в 1920–1930‐х годах, охотно пользовались системой обмена. Особенно активна была бабушка: в течение 8 лет, с 1930 по 1938 год, умудрилась трижды поменять места жительства. Все это были комнаты в коммуналках. В Казачьем переулке бабушкина семья жила вместе с родными Татьяны Дорониной, но до рождения самой актрисы. Особых препятствий при обмене бабушке никто не чинил. Наверное, все же сказывалось место работы деда. Но, несмотря на эти оптимистические детали семейной биографии, следует отметить, что контролирующие функции государства в сфере обмена постоянно расширялись, чему способствовала ликвидация в 1929 году категории квартирохозяев, а в 1937 году – кооперативной собственности на недвижимость. Новые правила изменения жилищных условий, исключавшие куплю-продажу, получили правовое оформление в инструкции Наркомхоза (Народного комиссариата коммунального хозяйства) и Наркомюста РСФСР от 3 ноября 1939 года300. Изложенные в документе положения действовали почти без модификаций до распада СССР. Неудивительно, что советским людям необходимо было построить особую стратегию выживания. Без сложных комбинаций, как правило, совершать обмены не удавалось. Но моя семья в 1950–1970‐х годах с этими вопросами не сталкивалась. Бабушка с дедом размещались в отдельной квартире, находившейся, правда, на первом этаже, на Невском проспекте; я с родителями – в Доме академиков на набережной Лейтенанта Шмидта (Благовещенской). Нашей, хотя и небольшой, семье не слишком комфортно жилось в системе анфиладных комнат дома постройки конца XVIII века, но официальным путем разменять довольно большую, 70‐метровую, квартиру не удавалось. Обращаться же к маклерам родители боялись. Эта незаконная, но доходная профессия благополучно существовала параллельно с государственными обменными структурами – посредническими бюро, бюро обменов и даже с образованным в начале 1970‐х годов Горжилобменом. Своеобразное свидетельство тому – фильм режиссера Алексея Коренева по сценарию Валентина Азерникова «По семейным обстоятельствам» (1976). Роль обаятельного маклера, пользовавшегося кодовыми выражениями «квартира – это тетя, метраж – возраст», сыграл Владимир Басов. Квартирный обмен фигурирует не только в советском кино, но и, конечно, в блестящей прозе Юрия Трифонова. Писатель сумел усмотреть сложный социально-психологический контекст операции квартирно-комнатного ченча.

Не сложились у моей семьи отношения и с кооперативным строительством. Филологи полагают, что аббревиатура ЖСК – жилищно-строительный кооператив – вошла в бытовую советскую лексику в 1970‐х301. Однако сами жилищно-строительные кооперативы, уничтоженные в конце 1930‐х годов, возродились в СССР раньше – в разгар хрущевских реформ. В марте 1958 года ЦК КПСС и Совет министров СССР приняли постановление «О жилищно-строительной и дачно-строительной кооперации», в котором заявили о целесообразности создания ЖСК (жилищно-строительных кооперативов), чтобы ускорить обеспечение населения квартирами. Осенью того же года появился и Примерный устав ЖСК. Он, в отличие от подобных предписаний конца 1920‐х – начала 1930‐х годов, довольно жестко регламентировал порядок вступления в кооперативы. В конце 1950‐х кооперативную квартиру могли построить лишь лица, «постоянно проживающие в данной местности и нуждающиеся в улучшении жилищных условий»302. Позднее Устав ЖСК несколько раз уточнялся, но положения о доступе к строительству жилья за деньги собственников не менялись. Власть нормировала и эту сторону советского быта. В Ленинграде для вступления в кооператив надо было иметь жилую площадь, размеры которой не превышали бы 6 кв. м на человека. Кроме того, даже первый взнос в строительство впечатлял своими размерами – примерно 30% стоимости. В 1984 году двухкомнатная кооперативная квартира общей площадью 48 кв. м в Ленинграде стоила 5690 рублей – на начальном этапе, таким образом, следовало заплатить 1870 рублей303. Средняя заплата составляла в это время 169 рублей. Следовательно, сразу полагалось отдать почти годовую зарплату. Как правило, в кооператив вступали люди, получавшие крупные единовременные выплаты. В известной повести «Семьдесят два градуса ниже нуля» (1975) о полярниках 1970‐х годов Владимир Санин писал об одном из участников антарктического похода на санно-гусеничном поезде: «Заработав в Антарктиде хорошие деньги, построил трехкомнатную кооперативную квартиру»304. С 1965 года появилась возможность приобретения кооперативной квартиры через систему «Внешпосылторга» за валюту305. Доступа к этим преимуществам советской жизни у нас не было, построить квартиру так и не смогли.

70 кв. м крайне неудобного для двух семей жилья не позволили нам приобщиться и к МЖК. Эта аббревиатура, расшифровывающаяся как «молодежный жилищный комплекс», появилась в советском быту людей в самом начале перестройки. Но не следует ставить появление этой формы жилищного строительства в заслугу реформаторам второй половины 1980‐х – Горбачеву и компании. Впервые предоставили возможность молодым людям самим решить «квартирный вопрос» в начале 1980‐х, в Свердловске. А в 1985–1986 годах сложилась и законодательная база МЖК. Совет министров СССР принял постановления «О дополнительных мерах по строительству молодежных жилых комплексов и кооперативных жилых домов для молодежи» (5 июля 1985 года) и «О некоторых вопросах, связанных с проектированием и строительством молодежных жилых комплексов» (12 июня 1986 года). Создание МЖК власти постарались обставить и с идеологической стороны, считая, что это будет иметь воспитательное значение. Работа в молодежном жилищном комплексе рассматривалась как новый вид социалистического соревнования, а сами добровольные каменщики, маляры и штукатуры – как члены одного производственного коллектива, где они проходят «школу ударного труда»306.

Как конкретно участвовали в МЖК? Молодого человека на время возведения дома переводили на работу в строительную организацию. Трудовой стаж по основному месту не прерывался. Но шанс построить самому себе квартиру предоставлялся далеко не каждому. Надо было иметь постоянную прописку в городе, проживать в общежитии, считаться «передовиком» в труде и общественной работе, но главное, состоять на учете в комиссии по улучшению жилищных условий. Судя по личному опыту, МЖК были распространенным явлением. Двое моих коллег по работе в Ленинградском отделении Института истории СССР (ведомство Академии наук) построили себе квартиры собственными руками. Это ныне доктора исторических наук Александр Чистиков и Владимир Носков. Существовали МЖК и в системе среднего машиностроения, где работал мой муж. Самое удивительное, что власть совершенно спокойно смотрела на то, как молодые специалисты, «засекреченные» физики высокой квалификации, три года трудились на подсобных строительных работах, теряя уже приобретенный опыт исследовательского труда. Мой муж, не принятый в систему МЖК, защитил кандидатскую, потом докторскую и стал заместителем генерального директора по науке в своем «ящике». Далеко не так успешно сложилась профессиональная судьба многих его коллег, улучшивших свой быт посредством МЖК.

Еще одним способом решения жилищного вопроса в Советской России стало строительство дач. Об этой стороне городского быта отечественные историки пишут немного, хотя именно в пространстве советской жизни дача из престижного места отдыха, предмета роскоши превратилась в часть стратегии выживания. Ко времени прихода большевиков к власти выезд летом за город для относительно продолжительного проживания был устойчивым элементом обыденной жизни крупных промышленных городов России, в первую очередь двух столиц. Средний слой горожан, не имевший собственной недвижимости, брал дом для летнего отдыха на природе внаем. Смена социального строя в 1917 году не уничтожила традиционную бытовую практику горожан. Приостановившаяся в годы Гражданской войны, дачная жизнь стала возрождаться с переходом к нэпу. Вадим Шефнер вспоминал: «Хоть жили мы бедновато, но все же почти каждое лето мать вывозила сестру мою Галю и меня куда-нибудь на дачу <…> Лучше всего мне запомнилось лето 1927 года, проведенное нами в Горелове. Поселок этот считался самым недорогим дачным местом и в то же время славился своей картошкой <…> Мы сняли две комнаты в одной большой избе. <…> Спали все на полу. Точнее сказать – на сенниках. Это большие холщовые мешки мы привезли из города, и здесь хозяйка дала нам сена, чтобы набить их»307. Дачу в подмосковном Пушкине в начале 1920‐х годов снимали супруги Брик и Владимир Маяковский308.


Жизнь на даче. 1930‐е годы. Личный архив Н. Б. Лебиной

Привычка выезжать летом на дачи осталась нормой жизни интеллигенции и служащих и в 1930‐е годы. Родственники моей бабушки вместе жили летом в Петергофе. Обстановка была бедненькой и ничем не напоминала роскошный дом в Тайцах, где до революции каждое лето проводила вся семья моего прадеда Ивана Павловича Николаева, крупного торговца фуражом, питерского домовладельца. Дачная жизнь тогда – это чинные обеды с соседями, это ботвинья, жареные белые грибы со сметаной и гречневой кашей, черничный пирог с остуженным в леднике молоком. Все подается горничной в строгом порядке. И беседы, беседы, беседы. В общем, как у Максима Горького – настоящие «русские дачники». В советском бытовом пространстве горожане, отдыхавшие летом вне города, тоже вели вполне праздный образ жизни, но на нищенской основе.

Рабочих среди дачников не было ни в годы нэпа, ни в период первых пятилеток. Они предпочитали на время отпусков выезжать в деревню к родственникам или пользовались домами отдыха, хотя в новом обществе не возбранялось строить дачи. В 1927 году появилось постановление ВЦИК и СНК РСФСР «О дачных поселках»309. Так стали именовать населенные пункты, предназначенные для летнего отдыха. Сельским хозяйством на постоянной основе в таких местах имело право заниматься не более четверти всего взрослого населения. Одновременно с жилищной кооперацией появилась и дачно-строительная. Оформление участков для кооперативных дач производилось в соответствии с постановлением ВЦИК и СНК РСФСР от 1 августа 1932 года «О предоставлении учреждениям, предприятиям и организациям обобществленного сектора земельных участков для строительства на праве бессрочного пользования»310. Но основная масса горожан была не способна строить что-то на собственные средства. Одновременно во второй половине 1930‐х годов в традиционной практике дачной жизни проявились элементы роскоши сталинского большого стиля. Власть предоставляла определенным категориям граждан возможность пользоваться казенными, то есть государственными, дачами на правах аренды. На бюджетные деньги велось и строительство загородных домов, которые передавались в бессрочное пользование «социально ценным» людям. В первую очередь это были представители номенклатуры. Дачи для них возводились по их собственным проектам. Лишь в феврале 1938 года ЦК ВКП(б) и СНК СССР приняли постановление «О дачах ответственных работников», где был установлен максимальный размер строений для руководящих лиц – 7–8 комнат для семейных, 4–5 – для несемейных311. В бессрочное пользование во второй половине 1930‐х власти начали предоставлять загородные дома знаменитым советским писателям в подмосковном поселке Переделкино.

Во второй половине 1940‐х сталинское руководство облагодетельствовало правом бессрочного пользования дачами высшие слои научной интеллигенции. 14 октября 1945 года вышло постановление СНК СССР «О постройке дач для действительных членов Академии Наук СССР». Оно предписывало построить на земельных участках размером от 0,5 до 1 га индивидуальные дома и передать их безвозмездно в собственность ученых. Так образовались дачные поселки Мозжинка, Абрамцево и Биостанция (Луцино) под Москвой и Келломяки («Коломяки») под Ленинградом. Примерно в это же время в Комарове (и соседнем Репине) появились дачи Литфонда и Театрального общества. Не слишком обласканные властью интеллигенты пытались получить на лето казенные домишки. Широко известна история ахматовской «будки», которую не без борьбы поэтессе удавалось получать на лето от Союза писателей. Дачная жизнь по-прежнему носила характер некоего вольного отдыха, иногда с элементами роскоши. К этому стилю загородной жизни в конце 1950‐х приобщилась и моя семья: дедушка с бабушкой решили снимать дачу в поселке Сосново. Тогда же там начал строить загородный дом Юрий Герман. Сын писателя режиссер Алексей Герман вспоминал: «В один прекрасный день мой отец как-то странно переменился. Он обрезал очень дорогое пальто <…> надел валенки, шапку-ушанку и сказал, что его собратья-писатели действительно ничего не знают, как живет русский народ, и он уезжает из Ленинграда, будет жить в деревне. Относительно была деревня – Сосново, сейчас это курорт, но тогда туда четыре часа шла электричка. И он будет общаться с настоящим народом, так должен жить писатель. С чем и удалился строить дом в Сосново <…> Он в своем бешеном обожании русского народа, которое поостыло к этому времени, построил очень высокий правительственный забор, завел двух кобелей, двустволку»312. Забор помню хорошо, кобелей – нет. А еще помню маленький, в одну комнату, уютный домик, где Юрий Павлович действительно «бешено» работал, хотя это не мешало ему устраивать радушные приемы, на которых почти всегда мои бабушка с дедушкой были в числе гостей. Общество, которое мне в детстве удалось наблюдать, было изысканное: физиолог Георгий Павлович Конради с женой Адой, женщиной удивительного обаяния; писатель Израиль Моисеевич Меттер с супругой, балериной Мариинки Ксенией Михайловной Златковской; актриса БДТ Нина Алексеевна Ольхина, режиссер Иосиф Ефимович Хейфиц. И среди них местная сосновская знать – представитель поселкового совета Ивонинский, партийный босс Алексеев (имен не помню) и, конечно, начальник сосновской милиции Павел Иванович Ракитин, у которого мы и снимали дачу. Юрий Павлович не чурался этих обыкновенных представителей «русского народа», о котором с явной неприязнью писал его сын. Мои родственники занимали среднее положение «старых друзей». Я последний раз была на германовской даче зимой 1964 года. Хозяин был, как всегда, радушен и даже принудил свою супругу – красавицу Татьяну Александровну – перепечатать на машинке мои юношеские вирши.

«Светское» времяпрепровождение «дачников» для нас закончилось со смертью Юрия Павловича. И не только потому, что мы, конечно же, были неинтересны его наследникам. Это вполне нормально. Главное, произошла смена «дачной идеи». Одновременно с жилищно-строительной кооперацией возродилось и дачно-кооперативное строительство. Власть порождала множество законодательных актов, не в силах определиться, что следует иметь советскому человеку – садово-огороднический или дачный участок. Это казалось важным: ведь садоводам разрешалось строить лишь «павильоны летнего типа примерно около 10 квадратных метров, без отопительных установок»313.

В 1960–1961 годах правительство Хрущева вообще приняло несколько постановлений, ограничивавших индивидуальное строительство граждан. В середине 1960‐х на волне смены постулатов советской социальной политики, которая теперь опиралась на идеалы удовлетворения «растущих потребностей населения», власть изменила свое отношение к дачам. В советской действительности сосуществовали и садоводства, и ДСК (дачно-строительные кооперативы). Типовые уставы последних строго соблюдали величину хозяйственных участков – 6 соток – и на первых порах определяли размер строений: не более 60 кв. м. Личная инициатива, таким образом, могла проявляться в достаточно ограниченном пространстве. Но это уже мало кого останавливало.

В конце 1960‐х годов через кооператив Ленинградского дома ученых участок приобрел и мой отец. Цель постройки дома была проста: квартиру ни обменять, ни приобрести не получалось, а жить постоянно в малоудобной планировке становилось невозможным. Загородный домик позволял каждому в семье иметь свою дверь! Это была уже серьезная интимизация пространства, а не выгородки с помощью книжных стеллажей. Строили быстро и смешно. «Академстрой» – хозяйственная структура в системе Академии наук – разбирал на слом во дворе одного из академических институтов старый деревянный жилой дом. Просмоленные бревна чуть не начала XIX века отцу как сотруднику аппарата управления Ленинградского филиала АН СССР разрешили взять на строительство по цене дров. Так в 1971 году появилась наша неказистая, но на удивление крепкая избушка. И поставлена она была по строго определенным правилам «привязки на участке». Возведение дома в условиях хронического отсутствия в продаже стройматериалов – экстремальное удовольствие. Мне хорошо запомнилась покупка вагонки для обшивки дома дождливой осенью 1976 года. Это «мокрое дело» родители поручили нам с мужем: целое воскресенье, с шести часов утра, мы мокли в ожидании привоза досок на склад. Когда вагонка была приобретена, ее погрузили на телегу. Задумчивая кобыла дошла до небольшой горки, на которой располагался наш домик, и встала, понурив голову. Доски пришлось выгружать прямо на дорогу. На счастье, мимо проезжал самосвал, правда, с очень коротким кузовом – шестиметровая вагонка торчала из него почти наполовину. По совету шофера, обещавшего ехать небыстро, мы бежали за самосвалом, придерживая вожделенную покупку. В общем, довезли.

Небольшие домики к моменту заката советской власти были у большинства жителей крупных городов. На новые дачи, если они были с отоплением, поселяли на постоянное жительство старшее поколение, пенсионеров-родителей, как это делали наши соседи по поселку. Ведь иного пути решения жилищного вопроса у многих не было. Старики якобы с удовольствием копались на выселках, чего-то мастерили, то есть были при деле, а дети относительно спокойно жили в городской квартире.

Специфика загородной жизни, когда практически все надо было делать своими руками, в последние десятилетия существования Советского государства изменила даже смысл слова «дачники». Это были уже не праздно отдыхающие горожане, а активные труженики, что-то выращивающие, что-то строящие, а главное, как-то улучшающие свои бытовые условия. Действительно, в пространстве советского быта существовали определенные способы решения жилищной проблемы за счет собственных средств и инициативы. Но и исторический материал, и мои личные житейские наблюдения приводят к мысли о том, что запрет на наличие частной собственности серьезно ограничивал созидательную бытовую активность обычных людей.

ЗАГС

Брачные институции и обряды: «советскость» и традиционность

Аббревиатура «ЗАГС» – несомненное порождение советского времени314. В этой лексической единице есть некая филологическая загадка, а именно превращение акронима, означающего действие (запись актов гражданского состояния), в понятие институционального смысла («пойти в ЗАГС»). Существительное «ЗАГС», таким образом, соединяет в себе документально-правовую и пространственно-ритуалистическую стороны оформления брачных отношений. У ЗАГСов существует фиксированная «дата рождения»: 18 декабря 1917 года. В этот день был издан декрет ВЦИК и СНК РСФСР декрет «О гражданском браке, о детях и о ведении книг актов состояния». С этого времени при земских управах, находившихся в ведении НКВД, появились отделы записей актов гражданского состояния (ЗАГСы). Они заменили обряд церковного бракосочетания на светскую церемонию, правила которой были максимально упрощены. Ни кольца, ни подвенечное платье, ни фата, ни особый наряд жениха, ни тем более свадебное застолье не были обязательны для официального заключения брака.

Вопрос о ритуале свадьбы стал актуальным после перехода к нэпу. Изменился статус ЗАГСов, они вышли из подчинения НКВД. Но советский брачный канон был крайне «постным». Не случайно Илья Ильф и Евгений Петров сочли возможным сделать важного персонажа романа «Двенадцать стульев», занудного и жадноватого Ипполита Матвеевича Воробьянинова, служащим ЗАГСа. Обстановка в учреждении по регистрации одновременно и браков и смертей в середине 1920‐х годов была удручающей: «Стол, за которым работал Ипполит Матвеевич, походил на старую надгробную плиту. Левый угол его был уничтожен крысами. Хилые его ножки тряслись под тяжестью пухлых папок табачного цвета с записями»315. Такой же безрадостной выглядела и процедура «совершения таинства» советского брака: «Дело было на мази. Ипполит Матвеевич с ловкостью фокусника принялся за работу. Записал старушечьим почерком имена новобрачных в толстые книги, строго допросил свидетелей, за которыми невеста сбегала во двор, долго и нежно дышал на квадратные штампы и, привстав, оттискивал их на потрепанных паспортах. Приняв от молодоженов два рубля и выдав квитанцию, Ипполит Матвеевич сказал, усмехнувшись: „За совершение таинства“, – и поднялся во весь свой прекрасный рост»316.

Неудивительно, что люди по-прежнему стремились венчаться в церкви. По данным уральских промышленных центров, в 1917–1921 годах 90% всех браков заключалось по религиозному обряду317. Профессор политологии Мюнхенского университета Вера Пирожкова, родившаяся в России и попавшая на Запад в годы Великой Отечественной войны, вспоминала, что ее старшая сестра, вышедшая замуж в 1919 году, настаивала на венчании в церкви и принудила будущего супруга, солидного сорокалетнего еврея, спешно принять православие. Брак, впрочем, оказался непрочным. Оставив мужу двухлетнего сына, молодая женщина сбежала с неким «красавцем-мужчиной». Размышляя о перипетиях семейной жизни сестры, Пирожкова писала: «Отчего Таня хотела венчаться… в церкви? Оттого, что это красиво?.. В таинство брака она, очевидно, не верила, так как легкомысленно разрушила свою семью и хотела разрушить еще чужую»318. Похожая ситуация описана в романе Юрия Германа «Наши знакомые». Один из главных героев книги, моряк Леонид Скворцов, намеревается венчаться в церкви, мотивируя это не религиозными убеждениями, а тем, что венчание «красиво и торжественно»319. В моей семье самая младшая из бабушкиных сестер – Антонина Ивановна (подробнее см. «Уплотнение») – умудрилась даже в 1927 году обвенчаться со своим женихом и в то же время зарегистрироваться в ЗАГСе. Дома был довольно пышный по тем временам ужин. На чудом сохранившейся в семейном архиве фотографии – свадьба Антонины в 1927 году. Привлекает внимание наряд невесты: белое шерстяное платье и небольшое украшение из искусственных цветов на волосах.


Свадьба. 1927. Личный архив Н. Б. Лебиной



Поделиться книгой:

На главную
Назад